• Полный экран
  • В избранное
  • Скачать
  • Комментировать
  • Настройка чтения

Дионис: Книга 3: Игры сатиров. Начало.

  • Размер шрифта
  • Отступ между абзацем
  • Межстрочный отступ
  • Межбуквенный отступ
  • Отступы по бокам
  • Выбор шрифта:










  • Цвет фона
  • Цвет текста
Лариса Кириллина



Д И О Н И С





К Н И Г А Т Р Е Т Ь Я






И Г Р Ы С А Т И Р О В







Вечность – дитя, играющее в шашки, царство ребенка.
Гераклит Эфесский



1. О том, как избавив от нашествия варваров Херсонес Таврический, подчинив себе Скифию, восприяв от царя Парисада, последнего из Спартокидов, законную власть над Боспором, одолев самозванца Савмака, убийцу царя Парисада, и сделавшись господином Тавриды, снискал себе царь Митрадат Евпатор Дионис славу могущественнейшего из азиатских властителей, собирался поведать я в прежней книге сего многословного повествования. Но, увлекшись воспоминаниями о моей потерянной родине, я писал не столько о войнах в Тавриде, сколько о судьбе моих предков, особенно деда – Фоанта, царя тавроэллинов, и старших его сыновей Деметрия и Гипсикрата.
2. Ради истины, не хвастовства, я успел отчасти открыть и свое родословие. Ибо нет уже ныне причины скрывать, что я, Дионисий, рожден от царя тавроэллинов Каллия, младшего сына Фоанта, и царицы Статиры, родителем коей был царь Митрадат. Почему и как тот союз совершился, тут описывать преждевременно: коли боги дозволят, в свой час я про это поведаю. Ведь в те лета, о коих я теперь повествую, мой отец был малым дитятей, а мать моя вовсе не родилась, и грядущий их брак не предрек ни один прорицатель, а дерзни кто провидеть такое заранее, он прослыл бы негодным гадателем.
3. Свою царственнородность я долго таил, именуя себя Дионисием, сыном философа Пифолая, афинянина, который был мне отнюдь не отцом, но учителем. В юности я не смел открыть свое происхождение даже тем, кто любили меня. Ведь для римлян нет ничего ни презреннее, ни подозрительнее, чем потомок царей, да вдобавок варвар по крови, и к тому же изведавший рабских оков – слыть потомком философа-эллина и случайной жертвой войны было выгоднее и спасительнее. В зрелости я молчал о своих правах на наследие предков, ибо мнил себя недостойным их славы и питал отвращение к распрям политиков. В старости же оглашать свою высокородность, не свершив за всю жизнь ничего достопамятного, значит вызвать молву, будто впал в слабоумие и реку сущий вздор. Пусть узнают потомки всю истину после смерти моей, когда истина эта уже никому не будет горька и опасна.
4. Внук великих царей, я избрал своим роком безвестность. Я чурался как трусости, так и геройства, как бесчестных поступков, так и громких деяний, избирая во всем середину, меру и сдержанность. Может статься, я по рождению был обречен стать никем: имя было дано мне обычное, говорил я на многих наречиях, хоть родным языком полагал только эллинский, а в жилах моих обреталось прередкостное сочетание самых разных кровей: я и тавр, я и скиф, я отчасти и перс, и – по матери – эллин. И когда меня вопрошали порой, кто я есть, я, смеясь, изрекал: "Человек". Разве можно разлить неразлитное и расторгнуть нерасторжимое?
5. Кровь богов, перемешиваясь с кровью смертных, сотворяет полубогов. Те, свершив непосильное, гибнут, увлекая в Аид за собою – миры. Кровь полубогов, перемешиваясь с кровью смертных, сотворяет героев. Те, свершив непостижное разуму, гибнут, увлекая в Аид за собою – мириады существ. Кровь героев, перемешиваясь с кровью смертных, сотворяет великих людей, коим Рок вменяет свершить непосильное, и они, погибая, увлекают в Аид всё и вся, что было поблизости. Кровь же смертных, сливаясь с кровью таких же существ, сотворяет лишь смертных, которые, не дерзнув совершить ничего сверхобычного, гибнут, забрав с собою в Аид лишь ничтожную кучку вещиц – тех, что родственники кладут вместе с мертвым в могилу.
6. Герои и полубоги обращаются в звезды; мятежные рокоборцы застывают в упрямые скалы. А смертные снова становятся безымянным песком, среди коего высятся горы и над коим сияют светила. Каждый волен желать непостижного и невозможного. Я приемлю свой рок. Ибо таврские прародители крепко внушили мне, что в любом существе есть частицы праха, воды и огня. Душа отлетает в огонь, плоть, перегнив, претворяется в прах, а кровь, истекая сквозь прах, вливается в вечные воды. Ты погибнешь, но не погибнут огонь, земля и вода, воплощенные в трех божествах: Солнце, Деве, Великом Змее. Не печалуйся, смертный: ни огонь, ни земля, ни вода никогда не иссякнут.



В изумрудной воде – золотые креветки. И голые Митрадатовы ноги. Бледные, будто паросский мрамор. Царь давно сидит на шершавой скале неподвижно. Дорилаю, стоящему у него за спиной, сверху видно, как морская пугливая мелочь, освоившись и обнаглев, повылазала из тенистых иссиня-черных расщелин и начала что-то склевывать и сощипывать с царских пальцев и голеней. Щекотно ему, должно быть. Но и – сладко. И сидит, и глядит. То ли млеет на солнышке, то ли мечтает.
Непонятно, зачем Евпатор притащил сюда Дорилая. Посекретничать? А чего же молчит? Укромное место мог бы сыскать и поближе. Так нет же: вытащил друга из бани, одеться по чину не дал – "Любоваться тобою там некому!", проволок через город, а едва миновали последние домики – цыкнул на телохранителей, и они растворились среди беспорядочных скал, будто юркое племя ящериц. А сам поскакал по камням, да так резво, что Дорилай не сразу догнал его, одолевая трещины и залитые щипучей водою лоханки. Дорилаю в какой-то миг померещилось, будто Евпатор, не разглядев, что земля уже кончилась, так и помчится дальше – прямо по бирюзовым волнам. Нет. Оказавшись на оконечности мыса, спустился к самой воде и застыл, погрузив в прохладный хрусталь разгоряченные бегом стопы.
А Дорилай стоит у него за плечами и ждет. По дороге было бесполезно выспрашивать, что за каприз обуял Митрадата. Захотелось ему – значит, надо. Царь не делает глупостей. Хоть способен на самые неожиданные выверты. Даже забавно, что сейчас будет. А может, и ничего. Вдруг эта скоропалительная пробежка – и есть его цель. Они тут с детства не были. Прилично ли великому государю и его блюстителю войск бросать все дела, устремляясь к дикому мысу, пробираться прыжками к воде, обдирая о скалы сандалии… Плескаться, как мальчики, в этих изогнутых точно огромные раковины желтоватых известковых лоханках, в которых под солнцем сапфир воды превращается в изумруд – и визжать от счастья, когда разноперый бычок или глупая водяная собачка застрянет у тебя в пятерне… Всему свое время. Когда-то они тут всласть порезвились. Боги, сколько же лет миновало! И как приятно опять окунуться душой в ту давнишнюю беззаботность. Спасибо Евпатору.
Ну и силища у него. Царь кладет огромную лапу на отросток скалы, отламывает, будто это не камень, а кус зачерствевшего хлеба – и играючи разминает меж пальцев в песок… Известняк, конечно, не гранит и не мрамор, но всё же!…
Перепуганные падением в воду несъедобного крошева, рыбки, креветки и крабики сразу прячутся в щелки и норки.
– Дорилай, – говорит Митрадат через спину. – Как тебе кажется, что у нас – впереди?
Тот лишь недоуменно пожимает плечами:
– Море!
– Козломозглый! – фыркает царь, обдавая его холодящими брызгами. И, уже поласковей: – Сядь-ка рядом. Вот так. Ты, наверно, распарился в бане, ветер свежий – продует, простынешь, заболеешь, помрешь…
– Ты не хочешь того?
– Если б хотел, дорогой, ты давно бы уже прохлаждался у вод Ахеронта…
Изрекши такое, Митрадат обнимает его и ерошит ему белокурые кудри. И по-свойски дергает за нос.
Странный он в последние дни. Будто зреет в сердце нечто, чего он не может сказать, но не волен забыть. Вот и нынче: Евпатор играет в дурашливость, а глаза полны неизбывной печали, и речи из уст вылетают совсем уж нежданные:
– Ладно. Вместе умрем, Дорилай. Ты согласен?
Ну вот еще! С такой это стати! Зачем умирать? По лаконским понятиям, они сущие мальчики – трех лет не хватает до тридцати. Здоровы как пара кулачных борцов, победивших на олимпийских ристаниях. И везет им, особенно Митрадату, как в сказке: царства, страны и города – так и падают к этим ногам.
– Друг мой. Ты не рано – о смерти?
– А прикинь, Дорилай, что нам делать на свете?
– Жить, Евпатор.
– Как – жить? И – зачем?
– Ты… всерьез?
– Совершенно. Гляди, Дорилай… Ты не столь уж неверно заметил: перед нами – море. Понт Эвксинский. И всё это море – мое. Ибо страны и царства на том берегу, равно как и на этом, подчиняются мне. Не хватает двух малых кусочков, Вифинии и Фракии. Да еще Гераклея торчит сама по себе. Независимая! Ай, подумаешь… С гераклейцами мы заключим договор, с сыновьями царя Никомеда Вифинского обручим хоть сестренок, хоть родственниц, а фракийские эллинские города уже сами заискивают, присылают послов: не поможем ли мы защитить их границы от варваров, как уже помогли Херсонесу Таврическому… Почему не помочь? Да и как не принять от спасенных в знак благодарности – мзду и звание друга, заступника, избавителя … Вот и всё, Дорилай. Сколько лет на это уйдет? Года три, если поторопиться. Если нет – то шесть-семь. Но – какой в этом смысл? Прежней радости нам оно уже не доставит. Тошно жить, Дорилай, когда ткнешься лбом в потолок! Когда всё расчислено загодя. Когда знаешь, чем всё закончится. Когда нет ничего невозможного, непредвиденного и нечаянного.
– Но бывают иные блага, Евпатор, – рискует сказать Дорилай.
– Да? Какие?… Жрать, напиваться, плодиться, охотиться, забавляться играми в кости и шашки, брать призы на конных ристаниях, расправляться с домашними заговорами?… Заговорщиков, кстати, надо еще поискать – либо все затаились, либо больше уже не осталось. Боятся. Зато прихлебателей – хоть отбавляй. Ничего, прокормлю, я богат. Так, что ежели дурь взбредет, могу испражняться в златые сосуды. И носить по три перстня на каждом из пальцев. Что еще, какие там радости?… Сын растет крепышом. Рожать царица повадилась каждый год. От певичек и ветрениц нету отбоя. Ну, и дальше что, Дорилай? Страшно вымолвить: ничего другого не будет. Через десять-двенадцать лет мы с тобой разжиреем как боровы, облысеем, начнем седеть, обрастем крикливым потомством, наживем кто подагру, кто грыжу… И – всё! Это – жизнь? Это – высшее благо? Это – царский удел?… Насмехаются боги над нами. Но тогда – какая нам разница, через сколько лет умереть? Может, лучше сейчас, пока мы не стары, не лысы, не хворы, не мерзки собою? Чтобы нас хоть оплакали без притворства и нескрываемой радости? А?…
– Ты… не болен, Евпатор?
Царь опять в него плещет холодной водой и смеется нервно:
– От такой болезни лишь смерть – исцеляет!
– Что ж, давай умирать, – соглашается Дорилай. – Только как? Прямо здесь? Ты, случайно, не взял с собой скляницу яда?…
Подзатыльник. Обычный ответ на обычные Дорилаевы шуточки. Но ведь яд у царя – он-то знает – постоянно с собой. В перстне и в рукоятке кинжала.
Митрадат замирает, глядя в дальний простор. Что он высмотрел? Корабли со всей Ойкумены плывут в Синопу с товарами. Рыбари возвращаются с промысла. Чайки кружат над лодками, выжидая подачки… Картина привычная. Сотни раз перевиданная. Дорилай подавляет зевоту.
– Я хотел спросить у тебя, когда завел разговор, – произносит вдруг Митрадат. – Что у нас впереди? Ты не помнишь, что – напротив Синопы?
– Таврида, конечно, – отвечает, сглотнув зевок, Дорилай.
Царь шлепает его по губам.
– Сам знаю! Умник! Чему тебя только учили!
– Тому же, чему и тебя, – огрызается Дорилай.
Вопреки ожиданию, царь не вскипает, а продолжает задумчиво:
– Надо будет спросить у кого-нибудь из географов. Что на том берегу перед нами: дикий берег, селения тавров – или город какой-нибудь? Феодосия? Афинеон?…
– Что за разница! – говорит Дорилай. – Всё твое.
– Ага, – соглашается царь печально. – Моё…
И тяжко вздыхает. И вынимает из зеленой воды посиневшие бледные ноги. И, свернувшись в клубок, кладет на колени свою пышнокудрую голову. Весь покрылся гусиной кожей: все же ветер, хоть солнце, а вода весною порядком холодная.
Дорилай кладет на плечо ему руку:
– Ты… несчастлив, Евпатор?
Сам удивляется, что решился это спросить. Нарушая негласный, но подкрепленный свирепой угрозой запрет на подобные вопрошания. Наверное, нынче Евпатор сам захотел о том побеседовать. Только не во дворце. Чтобы можно было сидеть, как удравшим из дома мальчишкам, заслонять друг друга от ветра, гадать, что у них впереди – и глядеть в весеннее море.







7. Долго думал я, чем кончить прежнюю книгу, получившуюся скорее про царя Фоанта, чем про царя Митрадата Евпатора. Ведь надобно было бы довершить в ней рассказ об участи тех, кто остались в живых после войн Митрадата в Тавриде. А успел я упомянуть лишь о том, что царский стратег Диофант, сын Асклепиодора, вторгся в наши края, заподозрив Фоанта в сочувствии к самозванцу Савмаку, захватившему власть на Боспоре – и как пал в бою с Диофантом наш верховный военачальник и объявленный царь Гипсикрат, а родитель его, царь Фоант, с горя тоже вскорости умер, ибо прежде уже схоронил другого сына – Деметрия, погибшего смертью столь ранней и странной, что ходила молва, будто бы его забрала к себе Госпожа Всех Смертей и Рождений.
8. Написал я также про то, что в стране не осталось тогда ни царя, ни стратега, ни достаточных войск, но цариц зато было две: Эрморада, жена Фоанта, и Алфея, жена Деметрия. Друг Фоанта, Гераклеодор, гражданин Херсонеса, сподвижник Диофанта в скифской и боспорской войне, поспешил Эрмораде на помощь, обратив свой меч против прежних соратников, и за это был обвинен Диофантом в измене. Он возглавил наши войска и решил удерживать Афинеон столь долго, сколь он сумеет, Эрмораду же убедил тайно выехать в Сотерию, старинную нашу столицу, полагая, что там безопаснее, ибо царица была на последних сроках беременна.
9. Алфея, узнав о прибытии в город соперницы, преисполнилась жаждой неистовой мести и вступила в сговор с врагом, и открыла путь Диофанту в столицу через горы и верхний дворец, где жила после смерти Деметрия. Диофант же, сперва посулив Алфее поддержку ее притязаний на трон, захватил в тот же день в плен обеих цариц, а затем и Гераклеодора, которого вынудил сдать Афинеон, угрожая иначе расправиться с Эрморадой, ее детьми и придворными женщинами. Всех захваченных пленников он повез сперва в Феодосию, а затем через море, в Синопу, к царю Митрадату Евпатору. И когда я про то написал, у меня закончился свиток, а в доме больше папируса не было. Так что новый свиток решил я начать вместе с новою книгой, помолившись великим богам, светлопамятным Музам и всеблагой всемогущей судьбе.





Митрадат вспоминает.
В тот день ему показалось, что небо обрушилось.
Когда Диофант пришел во дворец, Митрадат одевался к обеду. Средидневную трапезу он делил по персидскому древнему чину с царицей. А вечерничал чаще по-эллински, в славном обществе молодых, как и сам он, друзей, поэтов, философов и – к десерту – певиц и гетер. Для веселого пира – расшитый хитон и душистый венок. Для обеда же – платье, приличествующее потомку великого Дария: широкоскладчатая рубашка, алые анаксириды из шелка, затканный золотом пояс, шафрановый плащ, драгоценные камни в застежках… Правда, вместо тяжелой тиары, в коей он блистал лишь по праздникам и на приемах иноземных послов, он довольствовался диадемой. А вместо всадничьих остроконечных сапог – сандалиями с ремнями, переплетенными столь хитроумно, что сам никогда бы не смог развязать: не хватало терпения. И зачем? Это дело рабов.
Два раба как раз колдовали над этими ремешками, украшенными жемчугами и яхонтами, когда перед государем предстал стратег Диофант. Не терпелось похвастаться подвигами: "Царь! Таврида – твоя!"... Весь сиял от воинственной гордости и давился словами.
Про дела на Боспоре царь слушал, почти не вникая – он кое-что знал по отчетам заранее. Да, было трудно, да, победил, да, восстановил нашу власть… А зачем же иначе тебя, дорогой мой, туда посылали?…
И вдруг: двуличная хитрость Фоанта, сражение с таврами, гибель вождя-дикаря, тут же – смерть старика, две царицы, соперничество между ними, предательство, взятие Сотерии, сдача Афинеона, знатные пленники – в том числе этот "бешеный", Гераклеодор…
– Подожди, – прервал Митрадат. – Я не понял: кто из женщин впустил тебя в город? Неужели супруга Фоанта?
– Нет, мой царь. То другая царица, Алфея, жена Фоантова сына Деметрия.
– А Деметрий где был?
– Он скончался прошлою осенью. Потому там и вышел раздор: трон оспаривали две вдовы.
– Да, и ты мне привез их обеих!
– Осторожней с Алфеей, мой царь: мне пришлось обмануть ее, а она коварна и мстительна.
– А собой – ничего?
– Хороша как харита небесная. Потому и предупреждаю.
– Ты… изведал ее?
– Нет, конечно. Я помню свой долг. Обе пленницы содержались в неприкосновенности. Жалоб быть не должно.
– Будем знать. А что – другая? Фоантова?
– Э, смотреть не захочешь. Не пойму, чем другие пленялись. Костлявая, хмурая, рыжая, стриженая…
– Рыжая? – оживился царь. – Не скифянка, случайно?
– Скифянка.
– Молодая?
– Вряд ли старше тебя, государь. Просто видом совсем не приглядна: натерпелась беды и стыда. Схоронила мужа и пасынка, а потом чуть ли не на моих глазах родила… Это из-за нее мне пришлось задержаться: разболелась и…
– Как ее зовут?
– Эрморада.
– Странно. У скифов вроде не очень-то зуболомные имена: Скилур, Палак, Савмак…
– Царь мой. Рассказывают, она внучка Скилура. Но… взрастили ее и дали ей имя – не скифы.
– А кто? Тавры?
– Хуже, царь: верь, не верь… Она говорит, что – кентавры. Они якобы жили там рядом. Когда она выросла, ее отдали сыну Фоанта, Деметрию, но она предпочла – старика. И сбежала с ним прямо со свадьбы. Вся Таврида дивилась. Ты разве не знал?…
Вот тут оно на него и обрушилось. Небо. Смотрел – и не видел ни самодовольного, но отчего-то смущенного Диофанта, ни рабов, по-собачьи сидевших у ног… Душа задыхалась под тучами, источавшими запах гари. Душа содрогалась от боли, раскуроченная остриями синих молний. Душа исходила кровавым соком – под огненным диском солнца… Солнце, месяц, крылатый конь – и девочка на кентавре! Видение, привидение, наваждение стольких лет! Мучение Митрадатово! Чтоб не плюнуть на царство и не броситься в степь на розыски, заставил себя, отбесившись, поверить: прибредилось! Всё! Не бывает таких волос, и глаз таких не бывает! Это сам он в ночном забытьи, в лихорадке, в жару сочинил! Да, упал на охоте с коня, было больно, ногу вывихнул, потерял на какое-то время сознание – вот и выдумалось бог весть что… Не бывает такого! А женщины… Вон их сколько – бери, огнекудрые, русые, рыжие… Успокоился, усмирил алкание сердца, решил, что разумней забыть… А она, оказалось – была! И цвела, и горела, и пела в степи – без него, Митрадата! И вручила себя, свою душу, свой смех, свою легкие руки и златомедвяное тело – старому старику, колдуну Фоанту! Делила с ним ложе и хлеб! Двух детей от него родила! И даже наглец Диофант, если верить его похвальбе, был у ней – повитухой! Видел схватки чрева ее! Прикасался кровавыми лапами – к ней!!… О боги, – орала, корчась, душа Митрадата, – ведь это – мое! Я первым нашел! Я первым – постиг и взалкал! Это моя печать – на тени ее, в закатном небе потерянной! Знаки царственных Ахеменидов: солнце, месяц, крылатый конь! Мое это всё, мое!… Я был – первым! Мое!…
Рабы покончили с обуванием государя и расползлись по углам. Митрадат очнулся. Вспыхнул: неужто стратег заметил, в какое смятение ввергнут царь? Спросил неприязненно:
– Ты еще здесь?
– Мой царь, но ты не приказывал…
– Как ты глуп, о ученейший из стратегов. Прочь.
– Разве ты не доволен…
– Прочь!!..



И вот после этого надо было встать и идти к царице обедать. Диофанта можно было прогнать и заткнуть ему окриком рот. А с сестрой такое не выйдет. Ахемениды, потомки персидских и селевкидских властителей, венценосные муж и жена, неразлучные брат и сестра – точно бог и богиня. Зевс и Гера, достойные только друг друга. Он вознес Лаодику столь высоко, что теперь принужден считаться с нею и обходиться почтительно. А царица умна, и видит брата насквозь, и чует все его настроения. Еще бы не чуять! Единая плоть, единые дух и нрав, да и облик – почти единый…. И столько ночей на едином супружеском ложе…
Что делать? Сказаться больным? Не поверит: с утра был здоров, принимал посетителей. И вообще Митрадат не болеет. Разве что иногда налетает мигрень. Немужская хворь – наследство от матушки. Кровь стучит у виска, голова будто обручем стянута, раздражительность, резь в глазах, тошнота…
Он хотел уже было схватиться за правый висок, разыграв внезапную хворь – как вдруг прибыли срочные, свежие, чрезвычайно важные вести. От Митрадатовых "глаз и ушей" – доверенных соглядатаев в Риме.
Весть были весьма неприятные. Но ему в тот миг лишь такие и были потребны. Он раздумывал изображать злую боль в голове, наградил ошалелого вестника, посмотрелся в зеркало, строя скучное выражение – и поплелся к сестре в гинекей.


Теперь хоть будет, о чем говорить и на что свалить свою нервность. Государственные дела он сестре доверяет смело: Лаодика умная женщина, и притом настолько горда, что ни слова не скажет наперсницам. А ему порой и поможет проницательно тонким советом. Не супруга, а клад драгоценный.
Но вначале – о детях.
– Хвала богам, все трое здоровы, – отвечает на привычный вопрос Лаодика. – Клеопатра, пожалуй, даже слишком бойка: постоянно лезет к малышке. Ревнует, наверное.
Дрипетине, их младшей дочке – три месяца. Клеопатре – два года.
Счастливый отец улыбается:
– Прикажи своим слугам следить за этой разбойницей и не подпускай к колыбели.
– Разбойница вся в тебя, – усмехается мать. – Непоседлива и непослушна. Митрадатион, хоть и мальчик, и то поспокойнее.
– Он еще играет с ягненком, которого я ему подарил?
– Играет. И… знаешь, что приговаривает?
Лаодика слегка краснеет и, потупив глаза, произносит воркующим голосом: "Это мой заколдованный братик"…
Царь тоже краснеет. Почему-то они полагали, что их третьим ребенком будет мальчик. Все приметы сходились на том же. И царь, балуясь с сынишкой, обмолвился как-то: погоди, дескать, скоро боги пошлют тебе братика, будешь с ним играть и возиться. А когда вместо братика появилась сестренка, наследник Понтийского царства устроил бунт против всех. Плакал, злился, топал ногами на нянек и евнухов, дулся на мать и ломал игрушки. Тогда Митрадат и принес ему в подарок живого ягненка. Ягненок, выпущенный на дорогие ковры, со страху наделал катушков. Мальчик запрыгал от радости: маленький, мягонький, беленький, кучерявый, живой! И ел, и спал, и гулял отныне только с ягненком.
– Митрадат, ты слышал? Наш сын хочет – братика.
– Подождет, – поморщился царь.
Надо было сказать то же самое, но шутливей и мягче. Лаодика сразу встревожилась:
– Что с тобою, возлюбленный мой?
– Ничего, дорогая.
– Неправда. Я вижу: ты… не такой. Что случилось?
– Да всякое, – отвечает он будто нехотя. – Знаешь, отчего я к тебе задержался?
– Диофант, я слыхала, вернулся вчера поздно вечером из Тавриды. И привез каких-то… цариц.
– Ай, сестра, перестань!
Как тут сдержишь досаду. Лаодика страшно ревнива. Беря ее в жены и суля ей счастливейший брак, он поклялся, что в царском дворце будет только одна госпожа и царица – она. Он так сильно желал тогда Лаодику! И с тех пор она, словно Гера, выслеживала всех пригожих юниц при дворе, на которых царь обращал мимолетно внимание. Не имея привычки скандалить, царица решительно действовала: высокородная девушка возвращалась тотчас к родителям, а рабыня – навек исчезала… Эта ревность не столько злила Евпатора, сколько льстила ему и отчасти его забавляла. Тем паче, что вне дворца он мог развлекаться, с кем хотел: Лаодики сие не касалось. Она знала, конечно же, что супруг иногда позволяет себе проводить досуги с красавицами – но царице хватало ума не преследовать мелких искательниц счастья. А ныне чутьем своим – женским, божеским, хищным, звериным – опознала опасность и поняла, что случилось нечто особенное…
– Сестра, – совладав с собой, говорит Митрадат. – У тебя лишь одно на уме. А речь о сугубо серьезных вещах. Диофант своим идиотским усердием натворил там этаких дел! Я могу лишиться всего, что уже завоевано. Оттого я и зол.
– Чем же он прогневил тебя?
– Допустил слишком много оплошностей. Ты подумай: разбив росколанов и скифов, он позволил скрыться Палаку! Возомнил, будто, если стадо в загоне, можно плюнуть на убежавшего в степь вожака. Ох уж мне эти эллины! Никогда не поймут, что такое царь с его властью! Пока царь не повержен, не схвачен, не мертв – никакая война не вправе считаться законченной, никакая победа – неоспорной и полной. Махая мечом, сокрушаешь шумливое листвие и ломаешь хрупкие ветки; взяв топор, разрубаешь ствол – но покуда корень не вырван, древо живо; едва отойдешь – оно снова пустит побег… Так вот: листвие – это их хваленый народ, ветки – воины, ствол – знатнейшие роды, корень же – царь всему и начало всего… Понимаешь, сестра?
– Понимаю. Как прекрасно ты это сказал!
– Так послушай еще. Диофант в Тавриде свалил – целый лес! Но корни – не выкорчевал. И Палак, дважды им побежденный в боях, побежал искать справедливости – куда ты подумаешь? – в Рим!…
– Скиф? Варвар? В Рим? – Лаодика хохочет.
– Сестра, не смешно! Нынче мне сообщили оттуда: он добился приема в сенате и пожаловался на меня. За то, что я незаконно лишил его царства.
– Почему незаконно? Тебя призывали на помощь послы Херсонеса, ты спас их от скифов, победа – твоя…
– Да. Спасать Херсонес я был вправе. А лишать Палака венца – уже нет.
– Не пойму, Митрадат, что за странности…
– Селевкиды в том виноваты. Когда Рим победил царя Антиоха, наш прадед подписал договор, по которому ни один из царей-азиатов не имеет права вторгаться в Европу и вести там военные действия.
– Разве Скифия – это Европа? – презрительно морщит нос Лаодика.
– До сих пор полагали, что так.
– А если мы будем думать иначе?
– Тогда римский сенат к нам направит… наставника по географии. С крепкой палкой. Чтоб – вразумлять.
– Неслыханно! – возбужденная Лаодика ломает и крошит хлеб. – Ты подумай, возможно ли, чтобы Рим принял сторону дикого скифа – против тебя, своего союзника, друга, заступника эллинов, достославнейшего из царей? Наш отец брал для римлян – Пергамское царство, а теперь они будут унижать нас – ради какого-то дважды битого Диофантом кочевника? Да ведь это же просто… позор!
– Я тоже считаю, сестра, что сенат не захочет становиться всеобщим посмешищем, защищая Палака от нас. В Риме нынче другие заботы: консул Марий ведет в Нумидии войну, а в Италию рвутся с севера варвары, что свирепее скифов… Но Палака там все-таки выслушали. И, хотя им сейчас не до нас, через некое время там кто-нибудь непременно прикинет, что их союзник и друг Митрадат за шесть лет своей власти приобрел втрое больше земель, чем имел по наследству. Это может им не понравиться. В Риме очень ревнивы к чужому богатству. И того же Мария вышлют к нам водворять закон и порядок. То, чем я владею по праву, у меня не отнимет никто. Но вот то, что досталось мечом – может быть бесславно отторгнуто.
– Что же делать?
– Уметь изворачиваться, – ухмыляется царь. – Превзойти этих мнимых законников в почитании прав дикарей. Я немедля отправлю посольства к оставшимся скифским вождям, объявлю их своими друзьями, заключу с ними всеми союзы – и тогда пусть Палак возвращается. Они сами прикончат его и пришлют мне его бестолковый череп на блюде. Мне важнее главенствовать в Скифии, чем зваться скифским царем. Ради власти я, так и быть, поступлюсь лишним саном.
– А Боспор?
– Там я царь – по закону. Парисад, сам большой крючкотвор, очень внятно составил декрет, по которому вверил мне царство. Безусловно, Савмак – самозванец. Но его придется спровадить туда, где он навсегда забудет про трон.
– Я дивлюсь, почему ты не сделал этого раньше.
– Мне казалось, так будет пристойнее. У него на Боспоре до сих пор немало приверженцев, невзирая на похвальбы Диофанта. Больше, чем у меня. Поступив с врагом благородно, я надеялся их успокоить, а его держать тут заложником. Ну, теперь ничего не поделаешь: либо он, либо я. Ибо вдруг боспорянам тоже взбредет поплакаться в тогу сенату и консулу Марию? А Боспор – это очень немалые деньги, это хлеб, это скот, это люди, рыба, вино и всё прочее. Нам нельзя лишиться Боспора. И никто не должен оставаться в сомнении, столько там, на Боспоре, царей. Парисад вручил мне венец добровольно и без принуждения. Никакой сенат не оспорит. С этим, кажется, ясно.
– А… тавры? – вкрадчиво спрашивает Лаодика.
– Не знаю. Посмотрим, – хмурится царь.
– Ты желаешь сначала увидеться… с пленницами?
– Рразумеется! – рыкает он.
– Прикажи хоть сперва их помыть, – очень едко советует мужу царица.
– Не твоя забота, сестра.
За обедом они мало ели. И Митрадат не допил даже кубка до дна. Лаодика, подозвав немого раба, полоскает в серебряной чаше липкие от сладостей и от волнения руки. Вытирает шелковой тканью. Встает, поправляя царскую диадему, прическу, ожерелья и складки на платье.
– Благодарствуй за всё, милый брат.
Царь кивком отпускает ее, не поцеловав на прощание.
У порога она оборачивается, пересилив обиду и гордость:
– Митрадат. Ты сегодня… придешь?
– Нет, – речет он сквозь зубы. – Ты видишь, царица: дела.



Первым делом было – взглянуть на нее. Убедиться: она ли? Но, вот ведь глупость какая, замешкался. Оробел. Вдруг – совсем не она? Или вдруг, еще хуже, так изменилась, что от прежней уже – ничего? Сколько лет прошло? Десять? Больше?…
Не начать ли с Алфеи, соперницы? Но чем это может закончиться? Слезной жалобой, клеветой, лицемерной лаской – и ложем?… Даже думать противно. Противно – сквернить непотребством душу, которая так звенела и трепетала…
Рассердился сам на себя. И сказал себе: "Что трясешься? Не мальчик!" – И сам на себя же обиделся: "Я?! Трясусь?! И не думал! Просто вправду не знаю, как быть"… – А потом сам себе посоветовал: "Э, сперва начни, там узнаешь"… Набрался отваги. Грозно кликнул дворцового распорядителя. И… дрожащим голосом осведомился, куда поместили пленниц. Узнав, что вместе с рабынями, гневно вспылил: "Негодяи! Я вам покажу, как мешать цариц со всяким отребьем!"…
Приказал приготовить обеим помещения в гостевом крыле. Не так давно оттуда уехал парфянский посол со свитой. Митрадат уж придумать не мог, чем развлечь дорогого гостя. Всем усладам парфяне предавались охотно, но не упускали случай ввернуть: это, дескать, у нас попышнее, это получше… Вранье! Парфяне – сущие варвары. А двор царя Митрадата Евпатора ныне – самый блистательный в Азии.
Между прочим, дворец так велик, что он даже не знает, как пройти в тот полуподвал, где ютятся рабы и рабыни. Ведут его чуть ли не за руку: поворот, колоннада, лесница, переход, галерея, снова лестница, и опять поворот: "Сюда, государь… А теперь – вот сюда"… А ноги у государя – как будто тряпичные. И сердце – молотом бухает. Словно тащат в застенок, на казнь.


…О ветер в весенней степи. От волос ее пахло полынью, солнцем и талой землей…
В полутемной клетушке – тяжелая вонь грязных тел, потных тряпок, прелых пеленок, испражнений, объедков и крови. Запах горя – в лицо. Как удар. Женщины, увидав внезапно вторгшегося царя в его ярком наряде – мечутся, точно куры в курятнике, огненным лисом вспугнутые. Пух и перья, кудахтанье, порх…
…О ветер в весенней степи. "Чужеземец, прощай!" – изрекла напоследок и захохотала, засеяв влажную твердь цветастыми искрами смеха. И длинный волос, слетевший из кос, лег тебе на лицо, пламенея как луч заката…
Не она. Успокойся, Евпатор. У той коса была – до колен. А у этой – жалкие пряди. Но… не бывает таких волос. Вторых таких не бывает: они и во мраке – горят. А обрезаны в знак печали и скорби. Одним мановением лезвия: отчаянно, слепо, без всякой заботы о ровности. Не кудри, а космы и патлы. А лица не видно: опущено долу. У нее на коленях – дитя.
…О ветер в весенней степи. Лик ее был – словно луна, озаренная гаснущим солнцем, словно мед на бронзовом блюде…
Не смотрит на Митрадата и не пытается встать. Сидит, будто даже не чует царя. В тускло-черном, без украшений, босая. Ноги серы от пыли. Кисти рук – исхудалые, окаменелые, с проступившими острыми косточками. Страшно Евпатору. Вдруг подымет сейчас лицо, а там – землистая кожа, морщины и черные зубы в обугленной щели рта.
…О ветер в весенней степи. Ты увидел ее глаза над собою, поверженным – и весь ужас мгновенно пропал. Ярче смерти они над тобой воссияли тогда – ее огненные глазав золотых ободках, в которых мерцали ночные костры и мчались в пляске кентавры…
Он заставляет себя подойти к ней вплотную. И склоненный взгляд ее волей-неволей падает на ноги царя. В этих самых украшенных жемчугами и яхонтами, с золотою нитью, сандалиях. По тому, как брезгливо вздрагивают дешевые медные фибулы у нее на плечах, Митрадат понимает: она усмехается. А ему от этого хочется рухнуть наземь. Чтоб кататься и выть диким зверем. Даже там, в боспорской степи, он не чувствовал себя столь беспомощным и опозоренным.
…Тогда он лежал, охромевший, в холодной весенней грязи, и в грудь ему было нацелено острие копья, направляемое десницей кентавра, и если бы не ее рука, милосердно и твердо отведшая закопченное древко …
Царица и пленник. Ты был – в ее полной власти. И она тебя пощадила. А теперь – она в твоей власти. Царь и пленница. Ты радуешься, Митрадат?..
Подняла, наконец, глаза.
Она!! О боги – она!!…
Но глаза – не ее. Не те. Совершенно черные. Два колодца скорбей.
– Тебе… приносили поесть? – ни с того, ни с сего говорит Митрадат.
– Нет, – бессловесно качает она головой.
– Я сейчас прикажу, – обещает он.
– Не надо, – хриплым шепотом выдавливает она. – Дочь у меня умирает, царь…
Он не смог это выдержать. Выскочил – как из чрева пожара. Кого-то поймал. Кого-то прибил. Кого-то тряс за грудки. На кого-то рычал и орал. Кого-то грозился сгноить в подземелье. а кому-то сулил горы злата.
Забегали, словно ошпаренные, выполняя волю царя.
Хотелось – всех перерезать. Сам не помнил, как сменил дворцовый наряд на походное платье, кликнул кинжалоносцев, вскочил на коня и помчался, давя и копытя прохожих…
Туда!..



Лязг засовов и звон цепей.
Пятачок крепостного дворика. Гуркотание горлиц на башне и посвист залетных стрижей.
Заслезившиеся – много дней не видели солнца – глаза. И свалявшаяся рыжеватая грива. Клочковатая борода.
– Савмак. Это – я.
– А, змееныш! Решился-таки… Где палач? И какой приберег мне подарок? Петлю, плошку с отравой, секиру, топор?
– А у скифов – как полагается?
– Кровь царя достойна меча.
– Ты не царь.
– Мой отец был сыном царя.
– Хорошо! Ты, – приказывает Митрадат одному из охранников. – Дай ему оружие. Быстро!
– Чтобы я… кишки себе выпустил? – вопрошает с усмешкой Савмак.
– Нет. Чтоб мы с тобой – потягались. Мы когда-то – помнишь? – не кончили.
– Так нечестно, Евпатор: я эти месяцы гнил взаперти.
– Честно, варвар: я тоже не упражнялся.
– Ты – отращивал телеса на пирах!
– А ты – желчь на меня накапливал!
Полаялись. Можно драться. Но скиф, примерившись к рукоятке и попробовав незнакомое лезвие ногтем, вдруг сник и устало сказал:
– Значешь, что… Если ты это… ради забавы, а потом – опять в подземелье… то лучше не надо. Зови палача.
– Недоумок! Не строй гордеца! – взревел Митрадат. – Я дарю тебе случай погибнуть по-царски! А не хочешь – дохни, как падаль! И скорее решай, что приятней, покуда я добр!
– Ты-то – добр? – засмеялся Савмак. – Да любая змея подколодная – лучше тебя! Ты хоть раз, хоть кому-нибудь – сделал добро, не питая корысти? Ты хоть с кем-то был – человеком? Не хорьком, не волком, не аспидом? А?… Да о чем я! Тот, кто скормил свою мать тюремным червям…
– Отцеубийца!! – взвыл Митрадат. – Не тебе меня обвинять!
И ринулся с обнаженным мечом на Савмака.



Бились долго и остервенело. Кровь текла у обоих. Но когда Митрадатовы телохранители, опасаясь за жизнь государя, пытались вмешаться, царь кричал Савмаку – "Постой!" – и кидался с мечом на своих, осыпая не в меру ретивых проклятиями. Савмак, собираясь с силами, выжидал, пока царь разгонит по углам впечатлительных наблюдателей – а потом продолжали. Почти как тогда. Когда царь Парисад, испугавшись их яростному состязанию, прибежал, прервал поединок и сказал: "Вы – равны, и вы равно мне дороги"…
На сей раз они были совсем не равны. Сытый против голодного, изможденный против здорового – полбеды: гнев и злость множат силы.
Хуже – если остервенелость против отчаяния.
В некий миг Савмак поверил Евпатору. Поверил, что бой будет честным. И что у него есть ничтожнейшая – но дарованная богами надежда – одолеть Евпатора. Выиграть. Победить. А потом – пусть казнит. Это будет неважно.
Постепенно он понял: не быть тому никогда.
Меч становится всё тяжелее и тяжелее. А Евпатор всё больше впадает в ярость и всё реже рычит на приспешников.
Вокруг сражающихся – кольцо. У царских кинжалоносцев – такие же точно мечи. Никто не позволит Савмаку приставить жало к горлу Евпатора.
И тогда Савмаку делается всё равно. Исчезают усталость, ненависть, омерзение, боль… Мысли начинают слоиться как облака, внимание гаснуть…
И острый меч Митрадата входит в грудь легко и свободно – как в облако.


Митрадат собирался ему объявить: "Ты сегодня умрешь". Но не собирался сражаться. Когда из темницы возникла всклокоченная рыжеватая голова и хищная скифская рожа в щетине, в душе Евпатора – трудно поверить! – даже тепло разлилось. Совоспитанничек! Сколько раз вместе ели, пили, дрались и охотились!..
И тут же – досада и злость. Точно так, как там, на Боспоре.
Вдруг вспомнилось.
Со дня на день должен был прийти из Синопы корабль. Митрадат рассуждал с Парисадом о премудростях и превратностях царской власти, помогал сверять какие-то ведомости и учился умению составлять, как нужно, указы. Парисад умилялся и млел: подменили буяна! Митрадат стал серьезным, прилежным, почтительным, образумился, перебесился…
Кто бы знал, какие безумные мысли крутили его по ночам на постели. Изнывал до рассвета, засыпал в поту, а утром был пресен и вял как вареная рыба. И бубнил сам себе Парисадовым голосом: не глупи, не мальчишествуй, не желай, чего нет… Истекают последние твои дни на Боспоре – и ладно, проведи их с пользой для дела… Побежишь разыскивать счастье – потеряешь царство и трон… Дикость – бросить всё из-за женщины, о которой ты ничего – даже имени – так и не знаешь… Разве мало их, разве ночью не все одинаковы? Будь мужчиной, Евпатор, не думай о ней… Не бывает таких волос, и глаз таких не бывает, а кентавров – тем паче, тебе примерещилось… То был бред, наваждение, сон… А – "Прощай, чужеземец"? А – смех? А – багряный ее волосок у тебя на щеке?… Наваждение. Птичий клич, звон в твоей голове, луч закатного солнца и ветер в степи…
Это он внушал себе днем. Ночью – сызнова верил. И ждал какого-то чуд, какого-то знака...
А утром ему на глаза попадалась эта невыносимая парочка: скучный, хворый, обрюзглый, стареющий, тяготящийся властью царь Парисад и всё более самодовольный, всё более нетерпеливый – "Да когда ж ты уедешь?!" – Савмак.
Митрадат его возненавидел до боли в кишках. И за то, что уже откровенно примерялся к боспорскому трону, и за то – что рыжий, что – скиф, что – пребудет здесь, на этой земле, под весенним ветренным небом, и возможно, встретится – с ней…
Кончилось тем, что схватились насмерть. И друг друга чуть не зарезали. Их разнял – Парисад. Присудил победу обоим: "Вы мне дороги оба, словно Зевсу – Аполлон и Дионис"…
Аполлон и Дионис. Великие боги, вы видели! Парисад передал свой престол Митрадату. Парисада убил – Савмак. И за то Митрадат покарал Савмака. Совершившееся справедливо. Всё по-честному.
Так!…



Когда вернулся к себе во дворец, от него все шарахались: бледный как нежить, в залитом кровью разодранном платье – и по-прежнему гневный. Казалось, он и взглядом способен – убить.
Пока наполняли ванну, разделся, отдирая присохшую ткань кое-где вместе с кожей. По сандалиям полоснул кинжалом, чтоб не развязывать – и закинул их в угол. Отмывшись от крови, осмотрел свои раны. Ничего особо серьезного. Неглубокий укол на плече. Ссадина на колене. Мелкий порез на бедре. Царапина выше локтя. И другая, поглубже: под грудью. Под левой? Под левой. Над сердцем. Скиф, однако, даже после долгого заточения, оказался силен…
– Позвать ко мне Папия.
– Государь, он давно тебя ждет.
– Почему не вошел?!
Когда тебя боятся враги – это славно. Когда слуги – забавно. А когда начинают бояться друзья…
– Папий, как там дела?
– Врать не буду: тяжко, Евпатор.
Из всей четверки друзей Митрадата самый старший – ему уже тридцать – и самый нелегкомысленный Папий. Он еще на Боспоре решил, что "друг царя" – непонятное звание, и решил овладеть всеми тайнами врачевания, зачастив к жрецам Асклепия и Аполлона Целителя, собеседуя со всякими знахарями и знаясь даже с повивальными бабками. Но Евпатор над ним не смеялся, а напротив, весьма поощрял, ибо сам был не чужд любознанию и не расставался с трактатом царя Аттала Пергамского о ядах и противоядиях. Когда Митрадат возвратился в Синопу, он сделал Папия главным придворным врачом и расследователем покушений на жизнь государя.
Нынче он обещал его озолотить, если Папий сумеет спасти умиравшую дочь Эрморады.
– Что?… Скончалась?
– Пока еще нет. Судороги прекратились, но малютка еле жива: совершенно ослабла. Даже голоса не подает.
– Чем больна?
– Да ничем особенным. Погибала от голода. У матери нет молока. Ни капли. С первого дня. Роды начались, когда она вдруг увидала шедшего на нее с мечом Диофанта. Любая бы перепугалась.
– Почему же не взяли кормилицу?
– Взяли. Та в пути заболела грудницей и сама чуть не умерла.
– С Диофанта я шкуру спущу, – мрачно пообещал Митрадат.
– Ну, зачем, – возразил осторожно Папий. – Где он мог отыскать среди моря кормящую мать? У него больше не было пленниц с грудными детьми. С этой он обращался пристойно. Она не жаловалась.
– Как… она? – спросил Митрадат.
– Три дня не спала. Лишь сейчас согласилась прилечь. Мы ее убедили, что ребенок в хороших руках.
– Она что-нибудь… говорила?
– Сказала, что благодарит тебя и вверяется твоему милосердию.
– Что ж ты молчал!
– Ну… слова-то обычные, тут других и не скажешь.
– Кроме них – ничего?
– Но, Евпатор, я пришел к ней как врач и беседовал о болезнях, а потом возился с ребенком… Кстати, мальчик ее совершенно здоров. Даже весел.
– Какой еще мальчик?
– Сын. Ему года три, – удивленно ответил Папий. – Диофант тебе не говорил?
– Да, я помню, – поморщившись, произнес Митрадат. – Сын Фоанта…
– Заодно я зашел и к другой твоей пленнице – той, что с дочерью. Обе чувствуют себя хорошо, лишь устали в дороге. А мать, между прочим, красавица…
– Папий! – прервал Митрадат. – Для меня это нынче не важно!
Вспыхнул, опасаясь, что выдал себя. Папий – друг, и один из ближайших, но незачем с ним откровенничать. Если он не дурак, он и сам уже кое-что понял. А может, и нет. В телесных недугах он разбирается, но в душевных – навряд ли. Всегда был слегка толстокож.
– Понимаешь ли, Папий, – счел полезным объяснить Митрадат, – Та, о которой я так пекусь, была женой человека, чтимого всею Тавридой.
– А, того старика!
– Парисад его уважал. Хотя видел лишь раз. В Феодосии. Помнишь?
– Ты рассказывал, я ведь там не был.
– Я весь вечер беседовал с ним. Он был очень ко мне расположен и даже звал меня в гости.
– Но Фоант не знал, кто ты есть?
– Полагаю, он мог догадаться. Человек он был мудрый и тонкий. Ведал больше, чем говорил. Будь он жив, я бы не отказался увидать его здесь.
– Тоже – пленником?
– Он не из тех, кого можно взять в плен.
– Потому – предпочел умереть?
– Несомненно. Ославив меня – покорителем вдов и младенцев.
– Понимаю, Евпатор. Всё, что ты делаешь – это правильно и хорошо.
– Хорошо, что ты правильно всё понимаешь, – изрек Митрадат, посмотрев ему прямо в зеницы.
Дал понять, что встреча закончена. Но Папий не желал уходить.
– Позволь осмотреть твои раны, Евпатор.
– Какие там раны! Царапины.
– Мне не нравится та, что над сердцем.
А та, что в самом сердце – нравится, Папий? Очень нравится? Но она не видна – значит, как бы и нет…
– Чепуха, – сказал Митрадат.
И добавил:
– Скажи остальным – жду на пир нынче вечером.






Папия выдворил, но сильнее, чем жжение ран и ссадин, было жгучее, как жажда, желание – говорить о ней, холодея от страха быть словленным на слове и уличенным. Говорить… но с кем? Из друзей никто не знал его тайны и не мог ничего поведать ему о былой судьбе Эрморады. Она внучка Скилура, скифянка из царского рода, – сказал Диофант. Почему вдруг – кентавры? Почему вдруг – Фоант?… Смутно вспомнилось: Парисад в одном из последних посланий и вправду писал, что Фоант отрекся от трона и живет в свое удовольствие, потому что женат на молоденькой… Кто же ведал, на ком! Парисад о том не обмолвился, ему явно было неловко вдаваться в такие подробности…
Кстати: есть один человек, который, наверное, кое-что знает. Этот "бешеный", Гераклеодор. Про которого даже его сограждане херсонеситы рассказывали препотешные вещи, крутя перстами у лба. Дескать, надо же было додуматься до таких безрассудств, чтобы, будучи спешным посланником окруженного скифами города – останавливать среди моря корабль, прыгать за борт и самозабвенно вылавливать из воды каких-то ополоумевших варваров на челну без весел и паруса. Какого-то совершенно смурного старого тавра с какой-то дикой девчонкой, которую тот собирался зарезать. Жить им, видите ли, друг без друга невмочь…
Тогда, в Диоскуриаде, Митрадат и сам посмеялся.
Если б только он понял, кто такие были тот спасенный Гераклеодором старик и та насмерть влюбленная девочка! Если б он, подслушав случайно пересуды гребцов и матросов, догадался еще тогда расспросить поподробнее "бешеного"!… Только некогда было – готовил к отправке войска и все дни проводил с Диофантом…
Митрадат изрекает приказ:
– Отыскать среди пленных Гераклеодора из Херсонеса. Снять оковы, помыть, побрить, одеть во что-нибудь чистое и доставить сюда.
– Государь, прямо в опочивальню?
– Да. Разбудить, если буду дремать.



Гераклеодору потом вспоминалось. Он думал, его повлекут на допрос или даже сразу на казнь, но весьма удивлялся, зачем его спешно моют и одевают. И совсем уж не ждал, что введут его – в спальню царя.
Поздний солнечный свет проникал в нарядную комнату. На пурпуровом ложе лежал Митрадат, завернутый в простыню из серебристого шелка. По правую руку царя на стене, покрытой узорным ковром, висело в позолоченных ножнах оружие: длинный меч, акинак и кинжал. На полу перед ложем валялась леопардова шкура. Распластанная, с ощеренной пастью мастерски выделанной головы. Пахло мускусом, маслом и пряностями – и мерещилось: пахнет хищником, чащей, расправой…
Он подумал, что царь заставит его по-персидски грохнуться ниц. Стражники, что привели Гераклеодора, уже положили железные лапы ему на плечи, чтоб помочь преломить гордыню.
– Вот и свиделись, – облокачиваясь на подушки, сказал Митрадат. – Ну, садись. Вон на ту скамеицу. Вы – за дверь.
– Государь, но…
– За дверь.
Охранники вышли.
Скамеица, указанная царем, была такова, что сидеть на ней взрослому мужу можно было, лишь скрючившись в три погибели. Не скамеица даже, а подставка для ног. Гераклеодор охотнее бы постоял. Но понял: царь отдыхал, и ему угодно было оставаться вольготно лежащим, а пленник не должен был взирать на царя сверху вниз. Пусть даже издали. Гераклеодор покорился и, как орел на зябличью жердочку, сел.
– Что хорошего скажешь? – незлобливо спросил Митрадат, привставая на локте.
– Ничего, – пожал плечами Гераклеодор.
Он не знал, как держаться, ибо не понимал, для чего эта встреча и этот странный, чуть ли не приятельский тон. В коем, впрочем, слишком многое было намешано.
– Понимаю: хорошее – в прошлом, – усмехнулся вкрадчиво царь. – Можем потолковать и о прошлом. Расскажи-ка мне… нет, про это потом… как ты, скажем, настраивал против меня в Херсонесе сограждан.
– Государь, не против тебя. Мне казалось, что Диофант начал злоупотреблять твоим именем для деяний, которые никого из вас не украсят. Я пытался тому воспрепятствовать.
– Стало быть, поднял меч на былого начальника – для моей же чести и славы!
– Я представить не мог, государь, чтобы ты приказал беспричинно напасть на сугубо мирное царство, где погибли один за другим – три царя, и остались лишь вдовы и сироты…
– К коим ты поспешил на защиту.
– Я им был не чужой. Я любил ту страну и любил Фоанта.
– Фоанта?… А может, его молодую жену?…
Гераклеодор посмотрел на царя с безмолвным укором, точно взрослый на сказавшего непристойную глупость ребенка.
Митрадат покраснел:
– Я шучу. Ты – женат?
– Да.
– И где же твоя жена?
– Я не знаю, царь. Она всё время была при царице.
– Какой царице?
– При Эрмораде.
– Запомни, – покачал головой Митрадат. – В этом царстве и в этом дворце – лишь одна царица. Моя сестра Лаодика.
Гераклеодор кивнул и уставился в мозаичный пол.
– Как же мне с тобой быть? – спросил Митрадат, сев на ложе и лениво поигрывая снятым со стенки кинжалом. – Допускаю, что ты в самом деле был верен Фоанту. Однако ты был союзником Диофанта – и ты ему изменил. Знаешь, что за такие дела полагается?
– Знаю. Смертная казнь.
– А какая? Тебе не сказали?
– Диофант угрожал мне снятием заживо кожи, распятием и сожжением на раскаленной решетке.
– Ну, и что тебе больше понравится?
– Тут решает твой вкус, а не мой, государь.
– Я бываю и милостив, "бешеный"! Когда просят пощады.
– Мне не в чем покаяться.
– Объяснись!
– Я не просто был давним другом Фоанта. Я имел проксению и был гражданином страны, против коей я отказался вести херсонесское воинство. Не участвовать в этой войне мы решили все вместе, на сходке. Возвратившись домой, я сложил с себя полномочия полководца, власти города приняли мой отчет и одобрили всё совершённое. Только после того я приехал в Афинеон, где меня назначили главнокомандующим, что, опять же, одобрил совет и народ. Никого из херсонеситов я с собой не привез, кроме горстки слуг и рабов. Да, я руководил обороной, но велел цари… Эрмораде немедля отправить к тебе посольство, чтобы остановить войну, что казалась мне нечестивой и беззаконной.
– Ну, и где же ваши послы?
– Диофант напал слишком скоро. Мне пришлось ему сдаться без боя, потому что он захватил Эрмораду с сыном и новорожденною дочерью. Да еще эту вздорную женщину, которой он клялся счастьем царя, обещая ей за предательство – трон…
– Ты о ком?
– Об Алфее. Она продала ему нас, ибо он вручил ей твой перстень.
– Откуда ты знаешь?
– Когда ее вели на корабль, она во весь голос кричала, как низко ее обманул Диофант.
– Я про это не знал, – удивленно сказал Митрадат. – Клялся – ей! Моим счастьем!… Ты не обманываешь?
– Для чего, государь? Спроси у Алфеи, она тебе больше расскажет.
Разговор прерывает начальник кинжалоносцев. Друг царя – Дорилай. Единственный, кто имеет право вторгаться к царю без доклада.
– Евпатор, – говорит Дорилай, словно не замечая согбенного на скамеице Гераклеодора. – Ты… как себя чувствуешь?
– Сносно, – отмахивается Митрадат. – Что тебе? Я занят. Допрашиваю.
– Не в цепях? – удивляется Дорилай, покосившись на рослого пленника.
– Не бойся, я справлюсь. С одним – уже справился…
– Друзья волнуются, будет ли пир.
– Разумеется, будет. Скажи, что я одеваюсь.
Дорилай удаляется.
Митрадат проронил про себя – "Да, пожалуй, пора"… Поднялся, невольно крякнув от свежей боли. Придерживая на себе простыню, но не выпуская из пальцев кинжал, прошелся по комнате, чтобы размяться.
Казалось, начисто позабыл про Гераклеодора. Но нет:
– Послушай-ка. Ты почему-то мне нравишься. Диофант пусть скрежещет зубами, но я бы тебя… отпустил. Не наказывая. Если б ты согласился по-дружески кое-что совершить для меня.
– Можно выведать, что?
– Гордец! Он еще смеет спрашивать! Будто царь Митрадат способен приказать ему непотребство!
– Я и в мыслях того не держал.
– Очень лестно! – съехидничал царь. – Значит, сделаем так. Ты отправишься в Гераклею. Отвезешь мои приношения храму Геракла и доставишь несколько писем моим тамошним добрым друзьям. А потом – ты свободен. Живи как желаешь.
– А… жена моя?
– Забирай хоть сейчас.
Гераклеодор колебался, не спеша изъявлять благодарность. Царь понял это по-своему:
– Что ты мнешься? Диофант не такой уж мерзавец. Сам над пленницами не глумился и другим не давал.
– Я…
– Безденежен? Я тебя отпущу не в лохмотьях, и пешком идти не заставлю.
– Царь! – решился Гераклеодор. – Я охотно прошел бы всю Азию в рубище и кандалах, прославляя твое благородство – если б ты… отпустил Эрмораду!
От этакой дерзости Митрадат уронил простыню, обвивавшую его стан и чресла. И предстал в обнаженной ярости: полубог, полухищник. С ножом.
"Дорогие, простите меня", – подумал в ужасе Гераклеодор. – "Я теперь погубил вас обеих"…
И, не зная, что еще предпринять – рухнул перед царем на колени.
Как когда-то в Диоскуриаде. Тогда – помогло.
Митрадат насладился редкостным зрелищем. Прошелся туда-сюда. Резко остановился. Подобрал свою простыню. Повязал узлом на бедре. А потом положил ему руку на колюче-бритую голову. И неожиданно тихо промолвил:
– Она так тебе… драгоценна?
– Я… ответствен за нее перед тенью Фоанта.
– Странный брак.
– Кто их видел вдвоем, тот такого не скажет, о царь.
– Ты – видел?
– Да. Я бывал у них дома. Там… даже стены светились от счастья.
– Они вправду бежали со свадьбы?
– Нет. Бежал только он. Он хотел умереть в одиночестве. А она проскользнула тайком. Когда он увидел ее, было поздно: их уже унесло далеко в открытое море. Лишь тогда он взял ее в жены, чтоб – убить. И покончить с собой.
– Удивительная история.
– Это истина, царь.
– Говорят, ты их спас?
– Рок их спас – моими руками. Если б не Эрморада, сейчас на земле не осталось бы никого из потомков Фоанта. Впрочем, кто поручится, что…
– Я не кушаю малых детей, – оборвал его Митрадат и добавил: – Она в безопасности. Только дочь ее сильно больна. И пока дитя не поправится, я не выпущу мать из дворца. Дело чести. Я помню Фоанта. У меня есть причины поступать сейчас именно так.
– Все мы будем тебе благодарны, о царь.
– Вот и славно. Ступай.



Дорилай вспоминает.
Да, Евпатор был тогда не в себе и творил ужасные вещи. Заколол Савмака – понятно, тот был враг и соперник. Но за что он взъярился на Диофанта, который три года ради него воевал, покорив три таврических царства?
Диофант, отправляясь на пир, устроенный в честь своего возвращения, предвкушал совершенно иное. Облачился в парадное платье и надел золоченый венок, что вручили ему в Херсонесе. И приветствовал Митрадата по-свойски, с горделивой улыбкой: "Добрый вечер, мой царь!"… А Евпатор ему: "По какому ты случаю так разоделся?"… Тот опешил: "Но мне показалось, ты хотел бы отпраздновать нашу победу"…
Тут-то царь на него и обрушился. Прямо при всех.
"Да какую победу, к аидовым демонам?!… Чем ты смеешь тут похваляться?!… Тем, что растянул на три года войну, которую можно было кончить в три месяца? И вкушал в Херсонесе помпезные почести, когда должен был разыскать, связать и доставить Палака – ко мне? А теперь по твоей вине мне приходится объясняться с римским сенатом и заискивать перед варварами!… Или ты бахвалишься тем, что явился к царю Парисаду за венцом для меня – без достаточной свиты и хотя бы тысячи воинов? Неужели ты думал, что скиф прослезится от радости, лишь узнает о воле царя? Если б ты не был так легкомыслен – Парисад сейчас был бы жив, самозванец Савмак не восстал бы, и не нужно было бы поливать боспорские пажити кровью!… Кого ты хотел удивить своей удалью, Диофант? И чего добивался?… Ты озлобил всех скифов, ты своим кровопийством отвратил от меня многих эллинов – как теперь поправлять это зло?… Для чего мне там тысячи ненавистников, которые ежеденно молят своих дикарских богов и приносят им жертвы, чтобы царь Митрадат, аспид этакий, захлебнулся вином, подавился костью в пиру, полетел с коня на охоте, заразился проказой или сдох от разлития желчи? Боги изредка да снисходят к усердным молениям – значит, ты желал мне худого?"… – "Что ты, царь мой"… – "Молчи! Говорю теперь я! У тебя не достало умишка постигнуть, что легче держать в подчинении ту страну, что далась тебе по закону и мирно – чем ту, которая пала, израненная, оскверненная, затаившая зло… Для чего было столько шума и грома? Для чего было столько расправ?"… – "Царь мой, кровь я лил – только в бою, а казнил – твоих зложелателей! Тех, которые помогали Савмаку!"… – "А зачем напал на Фоанта? Он-то не был причастен к боспорским делам"… – "Был, мой царь! Савмак туда приезжал, и его принимали как гостя, сам Фоант с ним встречался и дал набрать там отряд"… – "Чушь и вздор! Никакого отряда! Человек десять-двадцать уехали сами, Фоант их не посылал! Скиф, напротив, сильно досадовал, что старик с ним почти поругался!"… – "Но потом давал прибежище всем беглецам!" – "Полагаю, что больше из жалости!" – "А когда я отправился выяснить, почему он жалеет врагов Митрадата, он выставил войско и первым напал!" – "Ты ввалился туда с целым полчищем головорезов – как же было не защищаться?!" – "Царь мой, я лишь ускорил его неизбежный конец"… – "Бог ты, что ли, чтоб ведать пути неизбежного?! Он бы умер и без тебя – через краткое время. А потом бы вспыхнула распря двух цариц, из которых одна – или обе – обратились бы за подмогой к соседям. Но сосед у них лишь один: царь Боспора, простат Херсонеса, повелитель Скифии – царь Митрадат! Справа, слева, спереди, сзади, сверху, снизу, кругом и везде – только я, Митрадат Евпатор Дионис, царь Понта, Ахеменид! Ахемениды – запомни, безмозглый – никогда не ходили войной на младенцев и вдов! И не поднимали меча на беременных!"…
Тут некоторые из царских друзей обменялись недоуменными взглядами. Митрадат, конечно, напутал: кто не помнит о бесславной гибели Кира Старшего от руки Томириды. Вдовица была ого-го, и Кир, наверное, сильно жалел перед смертью, что сунулся воевать к массагетам. А царь продолжал, сверкая очами, греметь:
"Да! И вы запомните все: мои предки, цари царей, не желали бесчестных побед! Не свирепствововали, покоряя себе новых подданных! Я – потомок великого Дария, и во мне – тот же дух, та же кровь! Трижды светлый Ахурамазда даровал мне этот престол и привел в мою власть царство Малой Армении и колхидские земли – без насилия над побежденными! Лучезарный Митра вменил мне спасти Херсонес от нашествия варваров – ибо так гласил договор, заключенный моим дедом Фарнаком и дружеским городом! Боги эллинов вдохновили царя Парисада предложить мне власть над Боспором! Всё, что я перечислил – законно! И никто не посмеет меня обвинить, будто я приобрел хоть частицу владений моих – грабежом и разбоем! А ты, Диофант, опозорил царя своего"… – "Я хотел тебе блага!" – "И дважды предал меня!" – "Я?!" – "А кто же? Ты думаешь, я не знаю, как ты подольщался к Савмаку"… – "То была лишь военная хитрость, о царь"… – "А сговор с красоткой Алфеей, которой ты отдал мой перстень?" – "Не отдал, лишь дал подержать!" – "Снова ложь! Может, ты и царицей не обещал ее сделать?" – "Твердо – не обещал!" – "И старинною клятвой Ахеменидов не клялся?" – "Клялся, но"… – "Молчать!! Сколько раз ты меня предавал, не имеет значения. Я не верю тебе, Диофант! Ты содеял мне столько вреда, что тебе скорее пристало бы облачиться в скорбное рубище, а не в пурпуры и позлащенные лавры!"…
Диофанта разобрало, и он посмел возразить обозленно: "Это не щегольство, как на некоторых твоих прихлебателях – это кровью добытая слава!" – "Славолюбец!" – презрительно всхохотнул Митрадат. – "В жажде почестей ты преступил все границы пристойности! Ибо есть дары и награды, что приличны – лишь для царя!"
Согласись Диофант повиниться в тщеславии, всё закончилось бы примирением. Но стратег зарделся обидой и изрек в лицо Митрадату: "Я уже был воином, царь, когда ты оставался ребенком! И теперь ты можешь кому угодно рассказывать, что сражался и побеждал – только там, в Тавриде, все знают, кто где был, и кого награждать… Я ношу лишь то, что заслужено!"
"Чушь!!" – взвился Митрадат. – "Кому надлежит воздавать хвалу – мечу или мощной деснице, державшей его? Стреле – или меткому лучнику, ту стрелу испустившему? Тарану, пробившему крепостные врата – или разуму, угадавшему слабое место твердыни? Тому, кто повиновался – или тому, кто приказывал?… Ты был моим мечом – но я был десницей, державший меч, Диофант! Ты – стрелой, я – стрельцом! Ты – орудием, я – источником замысла! И победная слава по праву моя!… Если что от нее и осталось"…
Митрадат сбавил тон и успешливо молвил: "Даже в мелких делах ты сумел мне напакостить. Ты чуть было не отвратил от меня моих верных херсонеситов. А когда они отказались палачествовать, ты задумал расправиться с честным мужем, который единственный встал у тебя на пути"… – "Он изменник!" – упрямо рек Диофант. – "Его надо казнить за предательство и перебежничество!" – "Врёшь!" – нахмурился Митрадат, указав на безмолвно стоящего в стороне Гераклеодора. – "Он имел гражданство страны, против коей он отказался сражаться. И законно был там назначен верховным стратегом, когда ты явился туда расправляться с семьею Фоанта. Он исполнил свой долг как проксен и друг государя. Я не вижу за ним ни малейшей вины!"…
Диофант перестал отвечать. Прекратил все попытки оправдываться. Понял, что бесполезно. И только ниже и ниже опускал свою преждевременно поседелую голову в золоченом венке.
Непонятные чувства обуревали свидетелей. Царь блистательно произносил благородные речи. Гнев его казался ничуть не наигранным, а идущим из самого сердца. Но какой-то ужас пропитывал одеяния, полз по коже, растворялся в крови, доводя до полного онемения. Даже бывший враг, бывший пленник, Гераклеодор, приглашенный нежданно на пир, почти сострадал теперь Диофанту.
Диофант это понял. И слегка приободрился. Для его самолюбия несправедливая кара и даже лютая казнь была бы спасением, мученической мздою, последней отрадой…
Митрадат это тоже почуял. И мгновенно сменил негодующий тон на небрежный: "Ладно. Думаю, все убедились, что тебе еще рано мечтать о прижизненных статуях. Но, поскольку ты все-таки воевал, и порою даже успешно, я тебя не буду наказывать. Полагаю, последние промахи вышли из-за того, что ты слишком устал. Значит, будет разумней всего дать тебе отдохнуть в тишине. Отправляйся-ка ты, Диофант, на спокойное сытное место. Я верну тебе старую должность смотрителя библиотеки. Посидишь, почитаешь умные книжки, обретешь былой лоск и блеск – а то нынче смотреть на тебя невозможно: огрубел, утратил манеры"…
Гости стали смеяться, довольные тем, что безудержный гнев Митрадата разрешился в такую потеху: Диофант, покоритель Тавриды – книжный червь! Ха-ха-ха, ну и шутки, с царем не соскучишься…
Но стратег удалился из зала, рыдая. По-настоящему, не напоказ, ибо силился сдерживаться – и не мог. Кто-то даже хотел пойти с Диофантом – утешить. Но застыл, пригвожденный тяжелым и острым, как пика, взором царя.
– Пойдемте, друзья, попируем, – приказал Митрадат.





10. Друга нашего Гераклеодора, который за преданность дому Фоанта претерпел немало мучений и готовился даже к смерти, царь Митрадат благосклонно помиловал, отпустив его с женою Тимо в Гераклею, где жили Гераклеодоровы родственники. Там у этой достойной четы родился их старший сын Аполлоний, мой будущий благодетель и тесть. Возвратившись спустя год в Херсонес, Гераклеодор все дела свои обнаружил в сильнейшем расстройстве, так что надобно было сызнова приниматься за нажитие денег и ведение тяжб против тех, кто, считая себя безнаказанным, притеснял его подчиненных или даже грабил имения. Но любой человек согласится, что приятней остаться живым, хоть и начисто разоренным, чем положенным в раззолоченный гроб. А когда ты притом и здоров, и любим молодою женой, и внушаешь всем уважение, то лучшей участи и просить у неба не можно. Потому сам Гераклеодор полагал, что судьба воздала ему щедро за пережитое зло.




Дорилай вспоминает.
Тот мрачноватый пир завершился быстрее обычного. Митрадат был угрюм и рассеян. О политике говорить запретил. На шутки не улыбался. Певцам не внимал, с танцовщицами не заигрывал. Жадно ел, но ничего из яств не хвалил. Много пил, но ни пьяным, ни добродушным не делался. Когда подняли чаши за счастье царя, он, внезапно чихнув, уронил и разбил свою любимый старинный фиал с изображением Диониса и Ариадны. Кто-то быстро нашелся и крикнул: "С доброй приметой тебя, государь!"… Но Дорилай, возлежавший рядом с Евпатором, видел, как его очи подернулись мраком. "Не склеишь"… – прошептали губы царя. Дорилай тогда был в неведении о его помышлениях и решил, что тот жалеет о чаше, из которой пил еще отец его, царь Митрадат Эвергет. И из которой, якобы, обливали вином младенца Евпатора, когда Диева молния угодила к нему в колыбель и воспламенила пеленки. Как тут не пожалеть. Память детства. И работа искусная. Имя мастера – Антимен, подарили когда-то афиняне.
Митрадат подозвал раба и забрал черепки. Уцелело лишь самое толстое место – донце. На котором как раз и виднелись помещенные в яркий круг прекрасные образы спящей женщины и налетающего на нее, аки вихорь, бога. Сейчас он к ней припадет, и она спросонок вернет ему поцелуй, подумав, что это – Тесей. А очнувшись в чужих объятиях, закричит и застонет: "Иакх!"… И тогда он укажет ей на черный парус вдали. И под звуки безумных флейт и тимпанов она покорится судье, ошеломленная и оскорбленная. Обреченная против воли своей – на бессмертие.
– Дорилай, – толкнул его в бок Митрадат. – Ты не очень пьян?
– Я пил меньше тебя.
– Собирайся. Пойдем. А это… возьми-ка на память.
И сунул в руки ему – недобитое счастье.



Дорилай был в недоумении. Он понятия не имел, зачем царь его взял в провожатые. Для таких свиданий не нужно свидетелей. Ночью, к пленнице, к женщине…
Но она не спала. Верно, выспалась днем, пока он буянил. В помещении, слишком большом для скифянки с немногочисленной свитой, были тихо, однако виднелся огонь.
Жена Фоанта, одетая в черное, сидела между двух светильников в кресле и причесывала светлокосую девушку, стоявшую перед ней на коленях. Они тихо о чем-то беседовали. Увидев царя и царского друга, эта светловолосая вскрикнула от испуга, закрыла руками лицо и ринулась прочь – в ближайшую дверь. Там, наверное, находились другие женщины.
Дорилай никогда не встречал Эрмораду и поэтому удивился ее краснорыжим кудрям. Можно было подумать, что хною накрасилась. Но, похоже, она только вымыла их, даже не прибрала, потому что они обрамляли ее лицо, словно пышная шапка. Лицо же, на вкус Дорилая, было ничуть не красивым и не привлекательным.
Пленница встала, слегка поклонилась и просто сказала:
– Привет тебе, государь.
– Как твоя девочка? – сразу спросил Митрадат.
– Плохо, – вздохнула она. – Но спасибо тебе за участие и сострадание.
– Я могу взглянуть на нее?
– Испугаешься.
– Я не из робких.
– Изволь.
Они вместе двинулись в детскую. Там у еле колеблемой колыбели сидели двое. Клевавшая носом кормилица – и смуглая черноволосая девушка, скорее подросток. Таврянка, наверное. Когда Митрадат с Дорилаем вошли, глаза ее загорелись недобрым огнем, как у зверя, к которому в нору заглянули охотники. Казалось, она готова была вцепиться зубами в руку царя, если б тот потянулся к младенцу.
Младенец был действительно страшным: иссиня-желтого цвета. Непомерная голова с ободками вокруг глазниц, тощий рыжий пушок на макушке, скрюченные кулачки… Как можно любить это жуткое существо, прижимать к груди, целовать? Как можно – чахнуть из-за него, отчаиваться, убиваться?… Дорилай совершенно не понимал и чувствовал лишь омерзение.
– Сколько ей? – очень тихо спросил Митрадат.
– Скоро будет два месяца, – прошептала скифянка.
– Ровесница моей младшей, – похвастался царь.
– Как зовут твоих дочерей? – с интересом спросила она.
– Клеопатра и Дрипетина.
– Да пошлют им боги здоровье и счастливую долгую жизнь, – сказала жена Фоанта и, кажется, даже искренне.
– Скажи мне, как звать твою, чтоб и я за нее мог молиться.
Дорилай едва удержался, чтоб не хмыкнуть. Евпатор намерен молиться – за этого… полудохлика?… Издевается, что ли?
– Ее имя – Гипсикратия.
– Ишь ты! "Высоковластная"!… – покачал головой Митрадат. – А я думал, что как-нибудь – в честь Фоанта…
Мать девочки вспыхнула и ответила гордо и горестно:
– Это он так решил. В память старшего сына. Героя. Который погиб, не оставив своих детей. И просил, чтоб его не забыли.
– Погоди, – удивился царь. – Я слыхал, что сына Фоанта звали Деметрием, и геройством он не прославился.
– Да, Деметрия чтили за кротость. Его брат Гипсикрат был совсем не такой. Он родился… вне брака, и отец много лет не решался его признавать, – объяснила она смущенно, но твердо докончила: – Он был воин. И это он отогнал от нас в первый раз твоего Диофанта. Он уже был объявлен царем, но скончался от ран. Хоронили его как царя, рядом с братом. И супруг мой не вынес – тех похорон…
У нее на глазах появились громадные слезы.
– Значит, ваш незаконнорожденный герой – победил Диофанта? – покачал головой Митрадат. – Диофант мне того не рассказывал!
– Можешь в это не верить, – пожала плечами скифянка.
– Я верю, – поспешно сказал Митрадат, кладя свою лапу ей на руку.
– Пойдем отсюда, – взмолилась она, мгновенно выдернув пальцы. – А то растревожим дитя…
Они вышли в первую комнату, а скорей даже залу. Дорилай лишь сейчас разглядел, что под креслом валялся детский деревянный волчок, а над нишей, скрывая какую-то статую, просыхали пеленки.
– Отчего ты не спишь? Уже поздно, – спросил Евпатор скифянку.
– Я прощалась с моей подругой Тимо. Ты ведь… их отпускаешь?
– Кого?
– Гераклеодора с женой.
– А, так это жена… Ты довольна?
– Мне жаль расставаться с обоими. Они мне… как родственники. Но мне легче не видеть их вовсе, лишь бы знать, что они – на свободе.
– Эрморада, – впервые назвал ее Митрадат по имени. – Ведь и ты у меня не в тюрьме. В этой части дворца я обычно помещаю самых знатных гостей или же иноземных послов.
– А затворы? А стража? Решетки на окнах? – с робкой горестностью возразила она.
– Стража – лишь для твоей безопасности. Решетки – тем более. Дворец большой, люду всякого много, и порою случается… разное. Мне не хочется, чтобы к тебе заходил сюда кто попало. И тебе я советую лучше не покидать отведенных покоев.
– Ты?… Советуешь?… Но ведь я твоя пленница.
– Будем думать, что гостья, – не моргнув, отвечал Митрадат. – Если ты задвинешь засов, то никто нежеланный сюда не войдет. Но, надеюсь, мне ты – откроешь?…
Скифянка слегка растерялась. Поняла, наверное, что в заботе таится подвох. И не знала, благодарить ли Евпатора – или сразу молить о пощаде. Дорилай уже чувствовал, что, явившись сюда еще раз, Митрадат не довольствуется подслащенной водичкой и захочет чего-то попрянее.
– Не стесняйся приказывать, – пел меж тем Митрадат. – Все твои пожелания я велел исполнять. Если в чем-то откажут – обращайся ко мне. Может быть, ты чего-то попросишь сейчас?
– Царь! – встряхнула она своими рдяными космами. – Я желаю узнать: что ты думаешь делать со мной и моими детьми?
Вот глупая, сказал про себя Дорилай. Разве можно такое спрашивать! Что обычно делают с женщиной? Уж не маленькая, могла бы сама догадаться. Вогнала Евпатора в краску: замешкался и глазищи в угол уставил.
– Царь, – пошла в наступление эта новая Томирида-воительница. – Если ты уготовил жене Фоанта бесчестие, а детям рабскую долю, то скажи это прямо сейчас, чтобы я могла умереть! Я бы в гроб с ним легла – еще там, не будь я беременна… Но теперь я готова забрать к нему и детей, чтобы мы навсегда были вместе!
– Уймись, – оборвал ее страстную речь Митрадат. – Не буди своих чад и не кличь преждевременно смерть. Я тебе – ничего плохого не сделаю.
Повернулся и вышел. Сзади тотчас лязгнул металл: затворился засов.
У выхода из коридора царь спросил Дорилая:
– Ну, как?
– Камышовая кошка. Желтоглазая, рыжая, дикая…
– А Фоант – приручил.
– Фоант был колдун.
– Ничего, расколдуем, – без всякой уверенности обещал Митрадат.
Дорилай не сдержался:
– Евпатор. А если – придешь, а тебе не откроют?
– Козломозглый! – фыркнул царь. – Ты думаешь, этот вход тут – единственный?…



Алфея спала, когда он вошел. Спала после долгой дороги и тяжелого дня – как убитая. Ничего не слыхала: ни как он выгнал служанок, ни как закрыл за собою дверь, ни как сбросил с себя пурпуровые одеяния, ни как поставил поближе к постели ночник… Очнулась только, когда он сдернул с нее покрывало. Алфея охнула. Он упал на нее, зажал ей рот, сниснул оба запястья одною огромной рукой и прошипел негодующе на ухо: "Тише! Я – Митрадат!"… Обмякла от страха. Умоляюще посмотрела. Он отпустил, продолжая держать пятерню у Алфеина рта. "Прости, не узнала тебя, государь", – тихо пролепетала она. И заискивающе улыбнулась: "Диофант говорил, ты меня не обидишь. Неужели снова солгал?"… – "Разве я – обижаю тебя?" – усмехнулся в ответ Митрадат и с медлительной лаской погладил ее по щеке, волосам, перламутровому плечу, обнаженным соскам… И, разглядывая остальное, изрек: "Диофант не солгал. Ты – прекрасна".
Ей показалось, что жила она – лишь для этих мгновений.
Травы с детства льнули к ее белоснежным ногам, шелестя: "О владычица"… Птицы над головою вызванивали: "Ах, какая красавица!"… Суеверные люди шептали: "Красивые – дети богов"… Сколь бы скромно ее ни растили, дочь ваятеля, незаконнорожденную, она сызмальства знала, что она не такая, как прочие, и что ей уготована лучшая доля. Как мечтала она воспоследовать – Леде, Данае, Алкмене, Семеле! Померещилось, будто сын чародея Фоанта, прекрасный Деметрий – тайноявленный бог. Да какой там бог! Не мужчина даже: ребенок. Не сумел подчинить себе женщину. Умудрился не отличить ее в брачной тьме от какой-то поганой дикарки – и всю ночь называл ее мерзким, будто карканье ворона, варварским именем! А потом еще смел презирать ее – за обман! Недоволен был, что подсунули вместо степной зверицы – богиню, дабы эта бродячая тварь убежала подальше с его полоумным родителем… О, пора забыть про обоих, про Фоанта и про Деметрия! Боги им отомстили за муки Алфеи: оба ныне мертвы, а скифянка с детьми – в заточении!…
Митрадат с ними сделает то, что скажет – царица Алфея!
Ах, как он глядит на нее… "Дождалась!" – ликовала душа. – "Дождалась своего золотого дождя! Своего сладострастного лебедя! Своего быка огнеглазого! Властелина в короне из молний! О, завидуйте, боги и смертные – мне!"…
Убедившись, что ни кричать, ни сопротивляться Алфея не станет, царь, растягивая удовольствие, не спеша созерцал и концами опытных пальцев ощупывал ее дивное тело. Почти невинное – разве можно считать всерьез то, что было с Деметрием? Родила ему дочь, а любви с ним так и не ведала… "Дождалась, дождалась!"…
Не скрывая восторга, Алфея тоже пожирала глазами царя. Никогда не встречала она существа столь великолепного. Деметрий был словно мрамор, а этот – огонь! Кудри под диадемой, огромные жаркие очи, страстный рот, могучие плечи, мощный бронзовый торс…
– Ох, что это? – вдруг спросила она, коснувшись сине-черного вздутия под кровавой коркой у него на груди. – И вот здесь…
– Ничего. Упражнялся с мечом, поцарапался, – тихо ответил царь.
– Бедный! – пролепетала Алфея, изнывая от жалости, нежности и восхищения. – Бе-едный…
Царь, как буря, обрушился на нее. Раны вскрылись. Хлынула кровь. Липкая, жирная, горячая, темная. "Больно, милый?" – пыталась спросить Алфея. Не ответил, ибо не слышал. Презрел свою боль. Вот кто – истинный бог! Жадный и щедрый, жестокий и нежный! Способный вмиг оценить красоту – и подарить такое блаженство!
Алфея забыла про всё: про несчастную прежнюю жизнь, про жалкость вдовства, про обман Диофанта, про плен… Будто вновь родилась. И уверовала, что сами боги послали ей эту награду: любовь величайшего из живущих ныне царей.
Пока царь, торжествуя над ней, не взревел как зверь: "Эрмора-ада!"…


Как она плакала, как рыдала, когда он, поспешно покинув ее, спрыгнул с ложа и скрылся, второпях только плащ и накинув. Умчался, оставив полураскрытою дверь. Алфея громко рыдала вослед. Пусть услышат – все, все! Причитая и проклиная – рок, царя, соперницу, Диофанта, Фоанта, Деметрия… Рыдала остервенело и яростно, свернувшись в дрожащий комок на ложе, еще не остывшем от слившихся тел. На залитой кровью царя – простыне.
Ничего не слыхала, не чуяла. Ни как в дверь проскользнула чья-то тонкая тень. Ни как кто-то, заКатанный в темное, тихо-тихо приблизился к ложу. Ни как сразу померк в изголовье ночник. Подумала: сам догорел или ветром задуло. Даже не повернулась, а только горше заплакала…
Не увидев в лицо свою смерть.





"О царь мой, за что, за что?!"… – рыдал Диофант в полутьме коридора.
Что угодно – но только не пытка позором и осмеянием! Лучше ссылка в пустыню, кишащую гадами! Лучше самоубийственный бой против целой орды савроматов!
Диофант не станет шутом. Он уйдет, и ты никогда не увидишь его ни в стенах дворца, ни в Синопе, ни в царстве. Диофанту не жаль покидать свой дом и очаг: там ведь нет никого дорогого. Ни отца, ни жены, ни детей. Ни наложницы даже. Не успел завести. Было некогда: всё служил, всё сражался, всё искал невянущей славы… Да плевать, кому это ныне достанется: дом, имение, деньги и скот… Пусть хоть перегрызутся. Глупцы. Из-за этого хлама. Диофант унесет в изгнание только меч – и венок. Золоченый, надетый по праву.
И еще – неоконченный свиток "Истории Понта".
Он корпел над ним, когда ради царя своего согласился наследовать за отцом эту самую что ни на есть стариковскую должность. Чтоб иметь во дворец беспрепятственный вход и вести переписку с Боспором. На досуге же рыться в архиве и писать потихоньку историю, в коей более битв и политики, нежели занимательных повествований о нравах царей.
Книгу нужно забрать. И сегодня же. А то царь не отдаст.
Диофант полагал, что в этот час никого не застанет. Но хранитель книгособрания, Мирин, всё еще копошился над грудой папирусов. То ли что-то списывал, то ли сам сочинял. Ведь он, говорят, поэт! Худосочный любовник Муз. На стратега воззрился, как на богоявление.
– Я хочу тут найти одну вещь, – объяснил свой приход Диофант, пряча красные от рыданий глаза. – Я забыл тут свое описание войн понтийских царей. Нужно бы внести дополнение.
– Трудновато будет сыскать, – без особого рвения отозвался Мирин. – Свиток, видимо, цел, но… ярлычка на нем нет, в каталоге не значится…
– Я же помню его. Если ты разрешишь мне пошарить…
– Да шарь. Ты ведь свой человек. Я бы даже оставил тебя – сам закроешь. Очень хочется есть! Засиделся. Обо всем забываю, когда принимаюсь творить. Будто Муза диктует. Тебе такое знакомо?
– Еще бы, – процедил Диофант. – Ты ступай. У царя ныне пир, без тебя там скучают…
– Да? – оживился поэт. – Я как раз сочинил подходящую оду…
– Так иди и пропой им.
– Иду! О, послушай, – спохватился рассеянный книжник. – Я опять позабыл напоить этих кошек. Ты кликни раба и вели принести им водички. Но не вздумай погладить: царапаются!
– Хорошо, хорошо, – обещал Диофант, чтоб выпроводить болтуна.
Но первое, что он сделал, когда Мирин ушел – с наслаждением саданул ногой какую-то рыжую тварь. У, ты, нечисть египетская! Это матушка Митрадатова, Лаодика, коварная сириянка, развела во дворце никому не нужных зверей. Глазищи хитрющие, злющие, желто-зеленые… Как у скифов, тянущих из колчана ядовитые стрелы. Тьфу!…
Почему Диофант не скончался от скифской стрелы, не погиб от копья очумелого тавра? Почему горящие балки рушились на расстоянии пальца от его головы? Неужели только затем, чтоб изведать сегодняшнее унижение? О царь мой, за что? И зачем?…
Существуют пределы терпению.
Не увидься он с Мирином, он бы взял свой труд и ушел, куда очи глядят. А теперь ему хочется – смерти.
Никуда Диофант не уедет. А покончит с собой. Прямо здесь, во дворце. В этой затхлой библиотеке. Путь царю еженощно является Диофантова тень. И взывает о мщении.
О царь мой, за что, за что?!…
И как теперь это сделать… На поясе нет ни меча, ни кинжала. Ибо вооруженного не пустили бы во дворец. Повеситься?… Это жалкая смерть для стратега и впору лишь опозоренной женщине.
Значит, всё-таки – бегство?…
Постой. Укроти клокотание ярости. Перестань метаться. Присядь вон в то кресло, на коем сиживал твой покойный отец и обдумай всё хладнокровно. Ты ведь даже в битвах головы не терял, а тут вдруг поддался обиде и жажде возмездия.
Поищи во всем это смысл, о ученейший из стратегов, как насмешливо называл тебя Митрадат. В чем причина царского гнева? Неужели – золоченый венок, поднесенный тебе в Херсонесе? Да, венок разозлил его, но, пожалуй, в последнюю очередь. Он лишь дал Митрадату повод разразиться громкою речью. О чем?… Затянул на три года войну? – Хорошо еще, что не на десять… Отпугнул союзников зверствами? – Зверств они насмотрелись, когда скифы пытались взять Херсонес… Допустил Парисадову смерть? – Да, оплошность, но никто на Боспоре о том не жалел… Сговорился с Алфеей? – Митрадат бы и сам сговорился, окажись он в тот час и в том месте…
А что – кроме этого?…
Упустил Палака. Разгромил, не взяв его в плен.
Вот – разгадка! Палак. А вернее, Палаково появление в Риме и жалоба на Митрадатовы действия. Это очень и очень серьезно. Митрадат был вправе разгневаться. На словах он для Рима – союзник и друг. Но на деле… Кто, как не сам Диофант, умерял его отроческие мечтания расквитаться за гибель отца и вернуть себе Фригию и Пафлагонию. Диофант объяснял молодому царю, что опасно не только пытаться получить эти земли, но даже открыто высказывать таковые намерения: "Твой отец был убит вовсе не потому, что не нравился подданным – о, напротив, его тут любили! – а лишь потому, что решился оспаривать волю сената в отношении Фригии"… Диофант посоветовал Митрадату поискать удачи где-нибудь в стороне от провинция Азия, если он так уж хочет расширить свои владения. Рим спокойно взирал на то, что Евпатор овладел и Колхидой, и Малой Арменией, благо там обошлось без насилия. И никто не сказал бы ни слова, если б он также быстро и мирно получил боспорский венец, власть над Скифией и Херсонесом.
Но Палак испортил всю песню. В Риме вспомнили, что Европа – запретна для азиатских царей. Разумеется, Рим не будет сейчас ссориться с Митрадатом из-за кучки побитых кочевников. Но в любое мгновение эта история может всплыть, дав предлог для вмешательства Рима, что чревато для Митрадата немалым ущербом.
Так вот почему Митрадат кричал – о бесчестии! Вот почему – приводил в пример своих предков, которые, якобы, не воевали против женщин и малых детей! Вот почему – разглагольствовал о своей законоприверженности!
И, конечно, не наедине. А умышленно – перед целой толпой приглашенных гостей. В том числе и отпущенных пленников. Если в Риме есть Митрадатовы люди, то глупо не верить, что в Синопе нет римских шпионов – даже в царском дворце.
Митрадат разыграл представление. Как прекрасно это умеет. Его целью было внушить всем смотрящим и внемлющим: Митрадат ни в чем не виновен, виноват стратег Диофант. Только разве мог царь позволить себе покарать Диофанта всерьез?… Ни за что. Царь бывает чрезмерно горяч, но людей он все-таки ценит. Стало быть, эта выходка с назначением в библиотеку – напускное и временное. Для отвода глаз и ушей.
Когда шум поутихнет, Диофанту вернут его должность и положение. По-другому и мыслить нельзя. У царя не так много хороших стратегов. И, похоже, они ему скоро потребуются. Ведь не может быть, чтобы царь перестал стремиться к победам и погряз бы в ленивых блаженствах. Митрадату всего двадцать шесть, это даже не зрелые лета, силы в нем – на десяток мужей, а ума он – нечеловеческого… О, какие дела назревают! Не где-то – а здесь! В сравнении с ними эти войны в Тавриде – забавы для малолетних детей!
Диофант не упустит свой случай. Если нужно, он подыграет царю и останется в библиотеке. Перетерпит чужие насмешки, будет вежлив с этим поэтишкой…
Только кошек поить он не станет. Ни за что. Пусть хоть все передохнут.
А свиток он все же найдет. Да, вот здесь… И допишет в конце необманное повествование о своих… и царя своего… громославных победах… В этом кресле… Папирус, перо и чернила тут есть…



Масло кончается. И светильник гаснет. Человек, сидящий в кресле у столика, не встает, чтоб зажечь его снова. Он спит. И во сне улыбается. В одной руке – недописанный свиток. В другой – тростинка. Подрагивает от дыхания, прислоненная к шее.
Из мрака выходит поджарая тень. Изумруд и янтарь – глаза.
Жизнь ужасна. Ногами пихают, пить не дают, детенышей отобрали, двери заперты… Худо.
А что это там белеет и чуть подрагивает под щекой у двуногого? Бабочка? Или пташка? Пташки бывают вкусные. Куда вкуснее мышей. Сладенькие такие. И пахнут – солнцем и ветром.
Пташку хочу! Белокрылую! А-ап!!…








11. Всякий раз, проходя в Херсонесе мимо медной Диофантовой статуи, я пытался расспрашивать находившихся рядом людей, кто постарше, не известно ли им что-нибудь о судьбе и кончине стратега, спасшего город от скифов. Получал же притом столь перечащие друг другу ответы, что не знаю, возможно ли хоть чему-нибудь верить. Потому не берусь записать ничего из услышанного, но скажу ради истины, что от Диофанта остался, помимо той статуи, лишь единственный след: сочиненный им свиток "Истории Понта", оборванный на описании войн царя Митрадата Евпатора в Тавриде. Остальное мне не известно.




Митрадат пробудился поздно. Солнце било вовсю. Зал, где ждали придворные и сановники, чтоб приветствовать государя, был полон уставшими от стояния и бессмысленных разговоров людьми. Но войти к Митрадату боялись, памятуя о его вчерашнем неистовстве.
Не вытерпел, как всегда, Дорилай. Храбро сунулся во внутренние покои и увидел, что царь уже умыт и побрит, но еще не придумал, во что облачиться. Сам не понял, в каком он встал настроении. Злато? Пурпур? Лазурь? Белизна с багрецом? Раб, заведующий царским платьем, почтительно ждет, пока царь выбирает.
Увидев друга, он даже обрадовался. "Дорилай! Как по-твоему: что мне нынче к лицу?"… Тот возьми и грохни: "По-моему – черное".
Лучше б не говорил. Митрадат посерел от испуга и выдохнул: "Что?… Она?"…
"Нет", – поспешно сказал Дорилай. – "Диофант".
"Тьфу!" – ударил по ложу Евпатор. – "Сам?"…
Узнав, что стратегу прокусила сонную жилу дворцовая кошка, царь хохотал и рыдал, бранился и ужасался – всё вместе. Потом посуровел. "Вот что", – сказал. – "Кошек – вон. Навсегда. Тем, кто видел и знает – молчать. Иначе отправлю… туда же. А для прочих будет объявлено: Диофанта убил… кто-нибудь из рабов. Хорошо, если скиф. Ибо – мстил за своих. Ведь у нас отыщутся – скифы?"
"Но, Евпатор", – попробовал возразить Дорилай. – "Зачем тебе"…
"А затем, что месть – объяснение! Много лучше кошачьих когтей!" – оборвал его Митрадат. И добавил потише: "Неужели наш Диофант не достоин надгробной жертвы? Что о нас будут думать, что начнут говорить?"…
Дорилай едва успел передать все распоряжения, как ворвались двое евнухов. Повалились в ноги царю. "О не гневайся на рабов своих – это воля богов, государь! Не иначе! Только высшая сила могла такое содеять! Вся постель в кровавых следах – а на теле ни ран, ни порезов!"…
"Кто?"… – прервал с содроганием он.
"Твоя пленница!"…
"Ох-х… Которая?!"…
"Алфея. Та, что была наверху. Пощади, государь, тут рука богов, больше некому было – и незачем"…
Митрадат перевел дыхание. И презрительно молвил: "Что вы тут расшумелись? Какое мне дело"… Но мгновенно добавил: "Впрочем, нет. Подождите. Сейчас я приду".
Поглядеть на делишки бессмертных.



Царь оделся насколько возможно скромней – в темный пурпур – и скомандовал Дорилаю: "За мной". Они быстро прошли через зал, отмахиваясь от пугливых приветствий. Чуть не бегом одолев переходы и лестницы, ворвались в верхний ярус гостевого крыла, где вчера поместили Алфею.
Напути им попалась нянька из царских рабынь, уносившая маленькую, белокурую и черноглазую, очень бледную, тихо скуляющую девочку. "Это – дочь?" – спросил Митрадат. "Да, государь", – ответила женщина. – "Мне велели забрать ее, чтоб она не мешала". Митрадат хмуро молвил: "Ступай. Но учти: если что с ней случится – ты знаешь, что тебя ожидает"… Рабыня заплакала. Царь погладил дитя по головке, а на няньку цыкнул: "Иди же!"…
Алфея лежала, накрытая с головой покрывалом. Казалось, сдерни его – закричит.
Он сдернул. Не закричала. Мертвая и равнодушно-нагая.
"О!" – сказал Дорилай. – "Какая была красавица!"…
"Заткнись!" – ткнул его локтем Евпатор. И приказал, чтобы евнухи перевернули ее на живот.
Ему было тошно, но он хотел убедиться. Ибо помнил, хоть ночью был несколько пьян: он прогнал и рабов, и охрану. А дверь оставил незапертой. Покидая покой, завернулся лишь в плащ. А всё прочее – бросил так, на полу, кроме пояса и кинжала. Но евнухи уверяли, что, когда поздно утром к Алфее вошли, то в комнате ничего постороннего не было.
Митрадату не врали: на теле не имелось ни ран, ни порезов. Все дивились на кровавые пятна. Не могли догадаться, что кровь – не Алфеина.
Он приподнял ее золотые кудри. И замер, уставившись на едва заметное пятнышко под затылком. Будто сорванный прыщик. Укус комара. Или – маленькой змейки…
"Змея", – прошипел Митрадат. И накрыл покойницу с головой. Кивнул Дорилаю – пойдем. А всем, кто толпился и ждал его приговора, сказал на полном серьезе: "Вы правы. Воля богов".



"Евпатор, милый, не надо", – попытался избежать Дорилай невозможного. "Надо!" – рыкнул царь и повлек его за собой туда, где ноги Дорилаевой никогда не бывало. В святая святых дворца. В потаенный покой царицы.
Лаодика тоже проснулась поздно. Она восседала у зеркала, и служанки укладывали ее косы в прическу. На столике, облицованном перламутром, стояли лекифы из разноцветного египетского стекла, источавшие соблазнительные благовония. Там же были пиксиды с заколками, румянами и тенями.
И лежала булавка, скрепоявшая перевитую диадемой прическу царицы. Булавка была особенной. Когда ее втыкали в пышно взбитые волосы, наверху оставался букет – золотые листья и стебли, рубиновые лепестки, хрустальные капли росы. Но теперь, когда она просто так красовалась на столике, Дорилай поразился ее длине. Да ведь это – тончайший кинжал! Несомненно, остро заточенный. Иначе зачем – золотой наконечник.
– Прости, милый брат, – улыбнулась царица Евпатору. – Не могу подняться и встретить тебя, как положено.
– Видят боги, сестра, – очень мрачно ответил царь. – Я на это не сетую.
Он схватил булавку, снял золотой наконечник и стал разглядывать хищно и пристально. Ничего не нашел. Усмехнулся:
– Ты весьма осмотрительна. Чисто!
– Брат, ты о чем? – искренне удивилась она. – Твои шутки мне непонятно…
– Зато понятны – твои, – сказал Митрадат, вертя булавку в руках.
– Милый брат и супруг, – мягко молвила Лаодика. – Можно знать, кто из нас пошутил, когда клялся Ахурамаздой, что в этих стенах будет только одна возлюбленная и царица?
– Царь здесь тоже – только один! – отчеканил гневно Евпатор. – И лишь он решает, кого покарать и помиловать! Горе тем, кто присвоит себе это право!
– Будем знать, – усмехнулась она.
Митрадат отпихнул помертвевших от страха служанок, схватил ее за волосы и взглянул ей сверху в глаза.
– Знай, сестра, – рек он грозно и тихо. – Еще одна такая игра – и ты в самом деле не сможешь подняться, чтобы встретить меня. Поняла?
– Да! – сказала, как выплюнула, царица.
У Дорилая кишки свернулись от ужаса. Услышать такое, да еще при свидетелях… Не простит. Никогда не простит. Лаодика – достойная пара Евпатору. Кровь – одна, дух – один. Никому ничего не простит.
Ох, Евпатор, что ж ты наделал…
Сошел с ума. Не иначе.
Так решил Дорилай.




Это было только начало.
И, казалось, безумствам не будет конца.
Возвратившись к себе, Митрадат объявил, что сегодня он никого уже больше не примет. У царя разыгралась мигрень. Дорилая он не отпустил, и тот превратился в хлопотливую няньку, меняя примочки, подавая питье и выслушивая невозможную чушь про какие-то длани, которые возлагались на чьи-то веки, и при этом от них разило конским потом и прочей дрянью…
Вызвали друга Папия. Увидав его, Митрадат прекратил нести несуразицу и пожаловался на жестокую боль в голове. Папий дал ему тошнотворного снадобья. Вырвало – и тотчас полегчало. Митрадат полежал немного, оправился, успокоился. И даже велел принести поесть. Прямо в спальню.
Разговоры, которые Папий и Митрадат вели за едой, тоже могли показаться бредом двух сумасшедших, но тут Дорилай хоть кое-что понимал.
– Как наш младенец? – полюбопытствовал царь.
– Чуть получше, – ответил Папий. – Тельце порозовело, желудок начал работать… Мне кажется, все-таки выживет.
– Проси, чего хочешь! – обрадовался Митрадат.
– Да ну тебя, – отмахнулся Папий. – Разве я – из-за денег?
– Зажрался… – покачал головой Митрадат.



"Либо он совсем не пойдет сегодня к скифянке, либо пойдет ближе к ночи один", – рассудил Дорилай. И опять ошибся. Царь решил повидаться с ней перед самым вечерним пиршеством, взяв с собою обоих – и Дорилая, и Папия.
В нижнем ярусе гостевого крыла удвоили стражу. Охраняли все входы и выходы. Да и дверь в заветный покой была заперта. Изнутри. Митрадат постучал рукояткой своего акинака. Пришлось подождать. Отозвались не сразу. Царь спокойно назвал себя. Ему открыла чернявая девушка. Пропустила – и тотчас бросилась к своей госпоже.
Та сидела на прежнем месте в том же черном наряде. И мотала в клубок сероватую шерсть из какой-то почти распущенной вещи.
– Здравствуй, царь, – отрешенно сказала она и сняла работу с колен, чтобы встать для приветствия.
– Сиди, – остановил ее Митрадат. – Я тоже сяду. Нужно… поговорить.
– Как угодно царю, – согласилась она, показав на стоявшее против нее другое такое же кресло.
– Мне угодно остаться с тобою наедине, – молвил царь.
Скифянка взглянула затравленно на спутницу. И испытующе – на Папия и Дорилая.
– Эрморада, – поспешил успокоить ее Митрадат. – Все видели, что я шел сюда не один. Я нарочно взял с собой моих лучших друзей Дорилая и Папия, коих ты уже знаешь, чтоб заверить тебя в том, что не причиню тебе оскорбления или обиды. Они будут дожидаться снаружи. Прикажи и ты своей рабыне уйти.
– Она такая же точно рабыня, как я, – вздохнула скифянка, отдавая ей шерсть. – Катана, моя дорогая, ступай к остальным.
Девушка собиралась взять работу и выйти, но в последний миг, сверкнув глазами, подскочила к Евпатору и, прежде чем он успел опомниться, выхватила у него из ножен торчащий из-под руки акинак – и положила на пол между креслами.
– Государь, прости ее выходку, – испугалась скифянка. – Она… совсем еще девочка.
– Кто ты такая? – спросил Митрадат, схватив сумасбродку и больно сжав ей запястье.
– Катана, невеста царя Гипсикрата! – гордо выпалила она.
Голос был неожиданно сочным и низким.
– Невеста… мертвого? – усмехнулся Евпатор.
– Герои не умирают! – фыркнула на него эта пигалица.
Митрадат лишь плечами пожал. Не хотел, верно, тратить время.
Катана ушла. Царь оставил свой акинак между креслами. Но ни слова не вымолвил, пока не удалились Папий и Дорилай.



Митрадат вспоминает. Почему-то на душу вдруг снизошел покой. Всё забылось: боль в голове и в груди, гнев, досада, ночные убийства… Говорить ни о чем не хотелось. А хотелось сидеть с ней вдвоем у огня. И блаженно молчать. Следить за движениями ее пальцев, мотающих бесконечную нить. Созерцать очертания ее тела, строго скрытого скорбными складками. И мысленно пить губами искорки пламени, догоравшие в ее стриженых и неровно отросших, беспорядочных рдяных кудрях.
"Багрянокудрая"… – прошептал он чуть слышно.
Вздрогнула, как от удара бичом. И, закрыв руками лицо, разрыдалась. Он не знал, что делать. Боялся дотронуться. Только упрашивал: "Что с тобой? Перестань… Что я сделал тебе? Ну, не надо"…
– Не зови меня… так, – еле вымолвила она.
– Почему?
Он уже догадался.
– Да, – кивнула она.
– Понимаю. Мне жаль. Но его – больше нет.
– О, неправда! Ушедшие живы, пока их продолжают любить!
– Это богопротивно: такая любовь увлекает живое – в Аид!
– Я хотела лечь с ним в могилу. И осталась здесь – лишь до времени. Ради детей. Но душа – уже там. Государь, ты разве не видишь?… Я – мертва.
– Ты сидишь предо мной и со мной разговариваешь.
– Я – и здесь, и не здесь... Когда мы его хоронили, я отрезала косу – и вложила ему в десницу. Душу – вместе с косой.
– О безумная! Что ты наделала!
– Что наделал – ты, Митрадат? Это ты виноват, что случилась – такая беда!
– Разве – я?… Подумай сама: твой супруг вступил в годы старости, и погиб не от ран – от болезни…
– Он бы прожил еще много лет, не сломи его – смерть двоих сыновей, гибель всех упований, крушение царства, отчаяние…
– Эрморада, поверь, я не знал ничего, и не я натравил Диофанта на вас…
– А кому же он подчинялся? Неужели он сам, по собственной воле, захотел нас завоевать? Не себе ведь он добывал безраздельную власть над Тавридой – от края до края. Измеряя поступки свои – твоим благом, и видя вокруг не людей с их любовью и счастьем, а пространство, которое ты ему повелел покорить…
Вот тут Митрадат даже вздрогнул от страха. Откуда ей, дикой степнячке, знать такие слова? "Мера", "благо", "пространство"… Что она в них понимает?… Ее речь – простодушно-отрывистая, говор – горько-гортанный и страстный, а это… Не женские мысли, извилистый слог, глуховатая плавность… Фоант! Вот кто – третий при нас! Держит чуткую душу ее в своей окаменелой руке и вещает – ее устами.
– Да знаешь ли ты, что такое – пространство? – проговорил Митрадат. – Вот собака живет в конуре – и довольна! А конь с такой жизни зачахнет, хоть охотно вернется в родимое стойло. Благородный же муж в стойле жить не захочет: ему надобен дом. Существуют во множестве люди, коим для радости достает клочка земли или самого скромного крова. Но есть и такие, коим тесно – и во дворце! Души вовсе не равновелики телам: у кого душа как у червя, у кого как у мыши, у кого как у пса, у кого как у вьючной скотины, у кого как у льва… У кого, наконец, как – у бога! И пространство им надобно – разное!
Задумалась. Закрыла глаза. Смахнула мокрую соль с ресниц. И ответила собственным, не Фоантовым голосом, но по-прежнему непреклонно:
– Ты заблуждаешься. Лишь скотине для пастбища нужно большое пространство, дабы не иссякала трава. Человеку достаточно малости. Мой супруг был великим правителем в своем маленьком царствице. Ибо всякий живущий там благословлял его власть. И мы с ним были счастливы как никто – как разве что боги – в нашей уединенной усадьбе. Где жилье было даже тесней… этой комнаты. А теперь – подари мне хоть десять царств – не обрадуюсь. Что земля, что богатство, что всё – без него? Мне не надо чужого, мне надо моё, а его вернуть – невозможно…
– У тебя от него – сын и дочь. Утешение.
– Утешение! Горе мое! Без детей я была бы свободна поступить с собою как хочется, а теперь я в неволе… Царь, ты просто не ведаешь и не можешь изведать, что такое быть матерью двух сирот, беззащитной, беспомощной, денно и нощно гадающей, уж не лучше ли сразу отнять у них жизнь, чем предать позорному року…
Снова – слезы. Однако на сей раз она быстро с собой совладала. Слезы очень мешают смотреть. А она всё пытается высмотреть в глазах Митрадата судьбу. Свою – и детей Фоанта. Разгадав же – на что-то отважиться.
– Эрморада, – хрипло спросил Митрадат. – Ты… не помнишь меня?
– Я?…
– Ну да.
Озадаченно оцепенела. Пригляделась попристальней. Но…
– Нет, откуда?... Я знаю, ты не был у нас. Да и я до замужества никаких людей не встречала.
– Неправда! А мальчик в степи? Тот, которого ты спасла, отведя – наконечник копья?…
– А!…
Узнала. Преобразилась. В глазах заблистали искры. Губы дрогнули: вот-вот улыбнется. О ветер в весенней степи! О девочка на кентавре! О розовоперстая Эос – в мальчишеском скифском наряде!
– Почему ты тогда пощадила меня? – спросил Митрадат. – Ведь кентавры не терпят людей.
– Они не терпят обмана. И не прощают обид. И совсем не выносят коварства. Но они справедливы, мудры и верны. Когда Фоант к ним пришел, они его не убили. Он прожил в племени год, сам узнал их и многому их научил. Это было за несколько лет до того, как я родилась.
– А ты-то как среди них очутилась?
– Говорят, мой отец, сын царя Скилура, был изгнан с родины и пытался их покорить. Не в открытом бою, а коварством, придя как проситель и задумав согнать их с земли. Кентавры ему отомстили. Я выжила, потому что спала в колыбели, и меня не сразу заметили. А потом ко мне преисполнился жалости великий вождь Араней. Он взял меня в свой шатер и назвал меня своей дочерью. Но позже мне всё рассказал. И обмолвился даже, что из побоища мог спастись мой маленький брат. Лет шести. Его тела на пепелище не видели. Мальчик был смышленый и юркий, он мог где-то спрятаться, а потом в темноте убежать и добраться до людского жилища… Конечно, мог и погибнуть – от копыт, от волков, от хвори, от голода… Но я верила, что он жив. И что мы когда-нибудь свидимся. И когда Ктарх, мой названый родич, занес над тобою копье, я подумала: что, если это – мой брат?!… Ктарх сказал: "Нет, твой брат был бы старше". А я ему: "Всё равно – не надо, ведь тут не наша земля"… Мы тогда забрели далеко, потому что искали мою кобылицу…
Какая мука, Евпатор. Молчать бы и губы кусать, чтоб не проговориться. Но зачем-то продолжил расспросы:
– А как было имя отца твоего? Настоящего?
– Скил.
– И пытался осесть со своими людьми на границе боспорских земель?
– Да. О царь, умоляю… ты что-нибудь знаешь?
– Знаю. Брата ты не ищи. Он погиб.
– Но… откуда?… Ты… видел?…
– Видел. Он был мой враг. И вчера я убил его – в поединке. Его звали – Савмак.
Он не знал, зачем такое сказал. Отпрянув, она вжалась в кресло. Глаза, засиявшие было, померкли и снова сделались черными. И вновь набухли слезами.
– Мы сражались! Честно! На равных! И победа была нелегка! Он изранил меня! Вот, смотри!…
Рванул на груди темный пурпур широкой рубахи. Но Эрморада на черносиний рубец над самым сердцем даже взгляда не кинула. Во все глаза смотрела на акинак, что лежал между ними. Да не этим мечом я его заколол! Боевым. Подлиннее и потяжелее. Этот – так, украшения ради… Ну, что ты уставилась?!…
Она глядела на Митрадата без всякого страха и даже без ненависти. Но – словно на нелюдь какую. Вспомнила, вероятно, как он, убив ее брата, ввалился к ней и заботливо спрашивал о здоровье младенца. Глядела, будто пыталась понять, как такое вообще бывает. Должно быть, падая в бездну Тартара, душа точно так же заплаканными большими глазами глядит на живущих во мраке чудовищ. Ну надо же – сколько мохнатых лап, надо же – когти какие, надо же – в три ряда клыки, надо же – пламень из пасти… О Евпатор, кто тянул тебя за язык?!…
Сполз пред ней на ковер.
– Ты меня никогда не простишь.
Безучастно молчала.
Нагнулась. Взяла акинак к себе на колени. Провела одним пальцем по лезвию. И рекла с отрешенностью пифии:
– Значит… это судьба.
– Я не знал!
– Мы все тоже… не знали, – призналась, выдавливая слова. – Он ведь… был у Фоанта. Еще до войны за Боспор. Деметрий – тогдашний наш царь – не хотел принимать его у себя. Но дозволил приехать в усадьбу. Он стоял… в трех шагах от меня. Отделенный лишь занавесом. Разговор я слыхала, но лица не видала. Я не знала, кто он мне, он – кто я. И супруг мой не знал. А иначе… не отказал бы ему в помощи… против тебя. И ты, если верить, не знал. Бились честно, на равных…
И, прищурившись, рассекая Евпатору душу:
– Ведь – правда?…
За стеной запищал ребенок. Очень вовремя.
– Слышишь? – кивнула она. – Голосок прорезался. А то все молчала… как мертвая.
Митрадат еще что-то спрашивал, а она отвечала. Отстраненно и невпопад. Всё время глядя на дверь, за которой исходило ревом дитя. Дочь Фоанта. Гипсикратия.
Царь поднялся. Забрал акинак. Поправил рубашку. И снова обрел повелительность и величавость:
– Эрморада, прощай, меня ждут. Я приду к тебе завтра. Поговорим о делах. А сегодняшнее… пусть останется между нами.
– Как угодно царю, – вздохнула она обреченно.
У дверей вдруг вспомнил о важном:
– Да! Запирайся покрепче! – сказал. – И вели своим женщинам никому постороннему не открывать. Не хотел бы пугать тебя, но… сегодня здесь, во дворце, нашли двух убитых. Алфею и Диофанта. Ты, конечно, не будешь о них горевать, но клянусь тебе: я к сему никак не причастен!
– Каков царь – таков двор! – дерзко бросили сзади.
Обернулся. Там стояла Катана, невеста героя. С мокрой пеленкой в руках.
Хотел что-то рявкнуть в ответ или просто прихлопнуть на месте – но руку его сквозь пурпурную ткань обожгло ледяное касание. Пальцы – как у каменной. Как у покойницы.
– Царь, – умоляюще молвила. – Львы не трогают пташек.
– Если пташки не дразнят львов, – отвечал Митрадат.





"Возлюбленный брат и супруг. Ветры, дующие из-за моря, навевают мне головную боль и бессонницу. Лекарь мой советует мне удалиться туда, где потише, и я склонна его послушаться. Поелику ты с утра и до ночи занят известными мне делами, я прийти к тебе не осмелилась. Посему изволь приказать, чтобы мне дали вьючный скот, позовки и стражу для переезда в Лаодикею. Детям, думаю, лучше тоже поехать со мной. Льщусь надеждой, что ты не будешь тут сильно скучать без меня. Да хранят тебя боги, супруг мой и брат".

Пробежав глазами полное яду послание Лаодики, Митрадат сперва рассердился и разорвал его в клочья, решив про себя: "Отказать". Но потом передумал. Взял кусок папируса и мгновенно составил ответ.

"Дорогая сестра и супруга. Для меня нет большей отрады, чем исполнять твои пожелания. Особенно, когда речь идет о твоем драгоценном здоровье. Я согласен, что пребывание вдалеке от столицы поможет тебе исцелиться. И даю тебе всё, что ты просишь. Кроме наших детей. Переезд им вряд ли полезен, особенно маленьким. Чтобы ты не была одинока, возьми с собою сестер. Я поехал бы вас проводить, не будь я истинно занят. Всех благ".


Дабы действительно чем-то заняться, он призвал к себе для расспросов бывших помощников и друзей Фоанта, захваченных в Сотерии при попытке вступиться за Эрмораду. Один из них в самом деле оказался не успевшим уехать послом. Митрадат беседовал с ними вполне дружелюбно, но ему хотелось узнать то, что скрыл от него Диофант, и то, о чем самой Эрмораде было тягостно вспоминать. "Я желаю во всем разобраться", – повторял он, алчно выведывая все подробности той, инакой, чужой, навеки погубленной, но причастной к бессмертию, жизни. Жизни, коей правил – Фоант.
"Она уезжает", – сказал, войдя, Дорилай.
Митрадат вышел на галерею и увидел внизу слуг, носящих тюки, и стоящих в окружении евнухов младших сестер: Роксану, Статиру и Нису. "Надо же", – покачал головой Митрадат. – "Как быстро растут. Ниса – взрослая девушка, нужно ей подыскать жениха". Но тут появилась сама Лаодика. В фиолетовом с золотом покрывале до пят. И несущая, словно младенца, породистого щенка. Краем глаза увидела брата, но сделала вид, будто не замечает. Гордо прошествовала через двор к воротам, за которыми царских сестер ожидали повозки.
У него пропала охота продолжать расспрашивать тавров. Он велел увести их, хорошо накормить и оставить в покое. До времени. А сам колебался: может, переиграть? Приказать, чтоб царица осталась? Слишком много она позволяет себе и сестер, наверное, против брата настраивает. Но, верни их, уже собравшихся в путь, будут думать, что он устыдился и испугался. Явишь строгость – царица нарочно сляжет и заставит всех говорить, что больна. Нет уж, пусть побудет вдали. Заскучает – гордыни убавится.
Лаодика уехала. А ему стало тошно. Представил: зайдет проведать детей, а Клеопатра, бойкая не по летам, спросит – где мама. Сын повиснет на шее и снова станет требовать братика. Только крохотная Дрипетина ничего не заметит, вцепившись в сосок пышнотелой кормилицы. Лаодика не кормит детей: бережет свою дивную грудь.
Он сказал себе: хватит. Решайся. Кончай. Больше так продолжаться не может. Вся жизнь кувырком. Чересчур много мнят о себе эти женщины. Царица разыгрывает несчастную жертву, несчастная жертва – царицу. Довольно! Пора!



Дорилая с собою не взял. В самом деле, кому отводить глаза? Не дворцовой охране же!… Хладнокровно продумал, как и что. У нее в покоях неловко: если станет сопротивляться, сбегутся все ее женщины. Он не знал, сколько их. Различал в лицо только двух: жену Гераклеодора и эту злюку Катану. Первая, кстати, весьма приятна собой, но пришлось вернуть ее мужу. Через день они уезжают. Вторая же несомненно способна на всё. Вцепиться когтями в лицо, а зубами – в горло, если он подойдет к Эрмораде.
Значит, нужно ее увести. Он еще не придумал, куда, и не выдумал подходящий предлог. Но оделся без лишних затей. Хитон, диадема, пояс, легкий шелковый плащ. И всё.
Однако чем ближе была заветная дверь, тем медлительней он приближался. На последних шагах уже просто подкрадывался, затаив дыхание и ощущая, как поднимается и опускается неспокойная кровь. Подойдя вплотную, не сразу заставил себя постучать, а прислушался.
Там, за дверью, кто-то резвился: раздавался несильный, смягченный коврами, топот и звук отскакивающего мяча. Но ни смеха, ни песен, ни хлопков в ладоши не было слышно. Лишь приглушенные голоса.
Митрадат прислонился ухом к еле заметной щели между створками двери. Прислушался. Не напрасно: говорили – о нем.
…"Он сказал, что сегодня придет. Побеседовать о делах". – "О послушай меня, не пускай его!" – "Но, Катана, как я могу? Этот дом – его, он здесь – царь и хозяин, а я… то ли гостья, то ли невольница"… – "У него нечистые помыслы. Ведь недаром твой брат говорил – это не человек, это змей, это зверь!"… – "Человек становится зверем, дитя мое, если с ним поступают по-зверски. Но когда ты со зверем по-доброму – зверь бывает верней человека"…
Вот как! Славно. Сама догадалась? Или снова – надоумил Фоант? Который бдит день и ночь под землей и сжимает хладной рукой жарко-рыжую косу? И, ворочая каменными губами, роняет слова, что ее уста – медвяные – повторяют?…
Сглотнул слюну. Постучал.
Пошептавшись и поколебавшсь, открыли. Обменялись пугливыми взглядами, обнаружив, что он совершенно один. И одет совсем по-домашнему.
– Здравствуй, царь, мы тебя ожидали, – чинно произнесла Эрморада.
Он стоял и молчал. Ну, ответишь ей – "Здравствуй и ты", а что дальше? Надо будет спросить про больное дитя. Она с радостью поведет тебя к люльке, покажет мокрый подгузник, и будете вместе чмокать и умиляться… Хоть сразу – назад. Хорошо, что не взял Дорилая; тот бы долго потом втихомолку смеялся над тем, как эта простушка обвела вокруг пальца Евпатора.
Он откашлялся и сказал, придав себе вид усталый и важный:
– Я сегодня полдня говорил… с твоими друзьями. И теперь, чтоб решить твою участь, хотел бы узнать твои собственные желания.
– Чтобы сделать – наперекор?
– Отчего же. Я царь, не разбойник. Невиновных я не наказываю, а к разумным просьбам не глух. Что посильно – будет исполнено.
– Государь, верни меня в Афинеон! И отпусти со мною всех наших пленников. Больше я ничего не прошу. Полагаю, это разумно?
"Может быть. Но… вряд ли посильно" , – подумал про себя Митрадат. А сказать ничего не успел: из соседней комнаты вылетел мяч, а за ним – хорошенький мальчик. Маленький, лет не более трех. Увидев царя, слегка оробел.
Мяч покатился по комнате и остановился, наткнувшсь на ноги Евпатора. Он, сам не зная зачем, поднял мяч. Малыш, чуть помедлив, пересилил свой страх, прошагал к Митрадату, уцепился за край хитона и поднял глазенки вверх, изучая царя.
Глаза у мальчика были карие. Но с золотыми искорками. И кончики темных кудряшек тоже были все с золотинками.
– Славный малыш, – сказал Митрадат, опускаясь на корточки, чтобы не смущать своим великанским ростом ребенка.
– Каллий, сын и наследник Фоанта, – тихо и гордо отвечала она.
– Почему ты до сих пор его прятала?
– Я не прятала. Просто ты приходил, когда он уже спал.
В голове пронеслось со змеиным шорохом: "Всё-таки ты скрывала его. Ибо знала: если этот мальчик умрет, то тебе ничего не останется, кроме как уступить мне престол. Ведь других наследников нет. В нем – конец Фоантова царства"…
Каллий вновь потянулся к мячу. Митрадат подхватил его на руки. Встал и выпрямился.
– Ты меня не боишься? – спросил он ребенка.
– Нет, – ответил тот. – Ты красивый.
– Будешь со мною играть? – шепнул Митрадат ему на ухо.
Мальчуган рассмеялся. Смех – как серебряный колокольчик на шее того ягненка, которого царь подсунул сынишке. На Евпатора вдруг снизошло умиление. И – вдохновение. Сердце с разумом жили раздельно.
– Знаешь, – сказал он Каллию. – Я, пожалуй, слишком большой для тебя. Но тут есть такой же мальчик, как ты. Немного постарше. Может, с ним поиграешь?
– Ага.
Ну, еще бы ему не хотеть! Сколько можно сидеть взаперти, среди плачущих и причитающих женщин, с полуживой сестренкой, страдалицей-матерью…
– Эрморада, – обратился к ней Митрадат. – А ты не хочешь увидеть моих детей?
Как могла она отказаться. Как могла сказать "не хочу"?.. Бессловесно кивнула, не почуяв подвоха. Или – не дав понять, что почуяла.
Он прижал к себе Каллия и понес на руках. А за ним – растревоженно и покорно, как собака за уносимым щенком, пошла, забыв даже взять покрывало – она.
Митрадат и не думал, что скажет ему Лаодика, когда узнает, что он приводил чужую в ее гинекей. Ему казалось, что сестра уехала не сегодня, а тысячу лет назад. И уже никогда не вернется.
Катана с досады хлопнула дверью. Эрморада вздрогнула и обернулась. "Сквозняки", – пояснил Митрадат.




Наследник Понтийского царства, увидев отца с малышом на руках, рванулся навстречу с восторженным воплем: "Ай, братик!!"…
Вот дурачок. Все дети верят, что их отцы всемогущи. Но даже сильнейший и богатейший из ныне живущих царей неспособен вмиг добыть для сына трехлетнего братика.
– Это Каллий, – сказал Евпатор, спуская ребенка на пол. – А это мой сын Митрадат.
– Давай играть! – вцепился тот в Каллия и, встав немедленно на четвереньки, заблеял и весело выдал: – Я буду ягненок!
– А я – кентавр! – не растерялся Каллий и поскакал через комнату.
…И она улыбнулась. Впервые. Той самой своей незабвенной, задорной и нежной, улыбкой. О ветер в весенней степи!..
– Царь. А где же царица? – опомнившись и погасив улыбку, спросила она.
"Здесь!" – хотел было жарко шепнуть, пожирая ее глазами. Но сказал, как будто не слышал вопроса:
– Каллий Кентавр?.. Замечательно. Звучно и кратко. Мне нравится. Имя для воина. Или – царя.
"О, как ты мучишь меня!" – возопили вновь почерневшие Эрморадины очи. Он осторожно коснулся ее руки. Рука опять была – ледяная. Как мрамор под зимним небом.
– Пойдем, посмотрим на девочек, – приказал Митрадат.


Клеопатра, по счастью, спала. И неуместного – "Где мама?" – они не услышали. Митрадат отозвал в сторонку кормилицу и спросил: "Не плакала?"… – "Нет, государь. Только сладу с ней никакого. Одну лишь царицу боялась. А теперь творит, что захочет. Шалунья и егоза". Он не без гордости молвил: "В меня!"… И имя для дочери выбрал удачное. Клеопатра – "Слава отца"…
– Красавицей вырастет, – сказала шепотом Эрморада. – На кого она больше похожа? На тебя или… мать?
– На обоих, – буркнул, залившись краской, Евпатор.
Что она спрашивает! Не знает, разве, что он женат – на сестре? В древних царских родах это принято. Ахемениды и Селевкиды всегда…
Нутро обожгло, когда раздался вопрос:
– А где же самая младшенькая?
– Пойдем, – кивнул. – Покажу.



Вместо третьей детской он завел ее в глухой коридор, где в конце была – спальня Нисы. И даже дверь запирать не стал: тут хоть плачь, хоть кричи – если даже услышат, войти не рискнут. Убежишь – заплутаешься в переходах, да и стража из гинекея не выпустит. Всё!
В торопливо опустошенной комнате стояло лишь невысокое и неширокое девичье ложе с простым тюфяком, у которого вид был какой-то бесстыжий, ибо постель с покрывалом сдернули и увезли.
Он шаг за шагом толкал свою пленницу к этому ложу. Подойдя вплотную, сорвал с себя плащ и накрыл тюфяк алым шелком.
Передернулась, но села на край сама. Видно, ноги ее не держали. Села, отвернувшись от Митрадата лицом. С презрением и омерзением. Будто – от истязателя.
Хотел повалить ее сразу – не смог. Опустился с ней рядом, провел дрожащей дланью по гневно горевшим кудрям. И сказал сам себе: "Не спеши, никуда не уйдет"…
– Царь! – рекла она глухим замогильным голосом. – Ты сильнее меня. Я не буду с тобою сражаться. Только знай: даром это тебе не пройдет. Я над гробом клялась, что – никто, никогда… Боги слышали, боги приняли клятву. И они непременно накажут тебя.
Митрадат засмеялся нервно:
– Боги?… Они меня любят! Я тоже, может быть, бог!
– Но тогда – чти законы богов. Сколько женщин на свете… Зачем тебе – я? И зачем ради этого – совершать святотатство? Попирать надгробную клятву, осквернять священный брак?…
От ее рассудительных поучений он впал в ярость.
Да пусть хоть земля под ногами расколется! Пусть твой мертвый колдун хоть из гроба восстанет! Пусть все боги, какие ни есть, дружно крикнут – "Не смей!" – я не дрогну! Моя!…
Он обрушил жадную лапу ей на плечо. И сдернул черную ткань. Покатились застежки по полу. Повернул ее резко к себе – и… Застыл, изумленный.
У нее на шее висел невзрачный снурочек из кожи, завязанный на груди узелком. А на нем – полированный камень в золотой, но скромной оправе. Вернее, полкамня. Агат. Показался страшно знакомым.
Митрадат, не веря глазам, потянулся к камешку пальцами. Она, скривившись, шарахнулась.
– Тише!… Не трону, – хрипло шепнул, не узнав свой собственный голос. – Дай взглянуть на твой… талисман.
Потом он много месяцев мучился, силясь вспомнить, какой была ее грудь. Ничего не вспомнил, ибо смотрел – и не видел. Пялился только на серый снурок, на котором висело всё его всемогущество. Половинка агата. Понт Эвксинский. По краям – туманная млечность, в глубине – синева грозовая. И – медового цвета – похожая на морскую лисицу Таврида. Со всеми ее степями, горами, заливами, скифами, пасущимися стадами, кентаврами, таврами…
Теперь он точно знал: совершается воля судьбы. Другая часть того же агата лежит у Евпатора в спальне. В кленовой шкатулке, где он хранит самое дорогое и важное. Камень был подарен ему пантикапейским резчиком Аристоном. Который сказал, что не справе владеть драгоценностью, ибо она попала в его руки случайно и ищет хозяина. Хитрый резчик словно прозрел в долговязом юнце, воспитаннике Парисада, грядущего господина Тавриды. Владыку Эвксинских Вод. И отдал камень, не требуя платы. Митрадат же, когда выпадала минута уединения, любовался агатом и ломал себе голову: кто владеет другой половиной? Где она? Без нее и власть над Тавридой казалась ему неполной и шаткой. Недобитый Палак, бунты, тайные козни, восстания… Суеверие? Да, но боги порой посылают своим избранникам тайные знаки. И надо уметь понимать их и толковать.
– Откуда он у тебя? – спросил, вертя агат так и этак.
– Когда-то… Фоант и Гераклеодор… нашли, поделили и… – еле выговорила она, борясь со слезами. – Гераклеодор… потерял свою часть, и Фоант ему отдал другую… на счастье… А потом Гераклеодор возвратил мне, чтоб я… Камень заговорен, мой супруг был обучен волхвами…
– Подари его мне, Эрморада! Прошу тебя!…
Усмехнулась, шмыгнув носом, как девочка. Что за глупая прихоть: выпрашивать, когда можно просто – отнять. Но они оба знали: не прихоть и вовсе не глупость. Насилием отнятый оберег приносит страшные беды.
– Вот видишь, – сказала она. – Ты сам понимаешь. Счастье можно принять только в чистые длани. За деньги его не купишь и силою не возьмешь. Оно дается лишь в дар. Отпусти меня с миром, царь! И тогда я отдам тебе камень.
– Отпущу… – зашептал горячо Митрадат. – Но не раньше, чем нагляжусь на тебя. Не раньше, чем ты исцелишь мою душу… Ты спросила, зачем ты мне – я скажу. Я все эти годы помнил тебя. Я терзался незнанием: кто ты, чья… Я был первый мужчина, которого ты увидала, к которому прикасалась своими руками… К которому прижималась щекой, чтоб послушать биение сердца и жар от дыхания… А ты была – первая женщина, что явилась мне – как заря, как пожар над степями… Ты должна быть моя! Что за радость – схоронить себя заживо? Я не отнял тебя у супруга, хоть и мог бы отнять, если б знал… Из почтения к твоей скорби я и нынче – готов подождать. Сколько нужно. Приди в себя, очнись от печали, опомнись. Подумай, что значит на самом деле – "никто, никогда"!… Ты еще молодая. Хуже будет, если сорвешься потом – через год, через два, через пять… с кем попало. С охранником, с конюхом, с херсонесским купцом… Вот это уже – не простится! И даже если Фоант за тобою из гроба не явится, если сами великие боги тебя пощадят – я не стану щадить и оправдывать! Понимаешь? Я, Митрадат!…
– Понимаю.
– И – что?
– Я останусь супругой Фоанта.
– Поразмысли еще. Либо долгие годы бесплодной печали – либо счастье. Какого ты никогда не видала.
– Если ты приневолишь меня, я… покончу с собой.
Что тут скажешь.
Он нагнулся, поднял с пола медную фибулу. Хотел помочь ей скрепить на плече хитон. А ее опять передернуло. Будто жабу к ней уронили за пазуху.
– Неужели я так… отвратителен? – побледнев, спросил Митрадат.
Она поправила черные складки, спокойно взглянула на него, по праву слывущего из красавцев красавцем. И тихо сказала:
– Знаешь, как наши тавры тебя называют?
– Как?
– "Великий Змей".
Хотел всхохотнуть: "Ох уж, эти таврские сказки!"… Но в горле комом стояла обида. С трудом сглотнул и спросил:
– А ты в это – тоже веришь?
Она лишь пожала плечами:
– Как не верить, когда ты со мною… вот так.
Вскочил. Не хватало воздуха для дыхания. У окна надрывалась забытая в клетке пташка. Он грохнул кулаком по резной деревянной решетке. Зазвенели осколки слюды. Вешний ветер ударил в ноздри. Занавеска затрепетала, надувшись как парус. Вскрыл дверцу у клетки и вытряхнул серую птаху наружу.
Обернулся, услыхав за спиною шаги. Гнев и слезы кипели в глазах. Хотел заорать: "Убирайся!"…
– Уходи, – прошептал, задыхаясь.
– Митрадат, – сказала она. – Вот, возьми.
И протянула – камень.
Он склонился. Как пред судьбой. Потому что судьба была – по сравнению с ним – невысокого роста. И она своими руками, самыми кончиками перстов, повесила ему на шею – залог всемогущества. Всё Эвксинское море – на суровом снурке, сохраняющем запах ее сладковатого пота. Как блаженно и тяжко стало Евпатору.
Кончиками перстов. Чтобы только не прикоснуться ладонью к его пламенеющей плоти. Как ледышки студеными – кончиками перстов…



Проводил ее до дверей, за которыми, изнывая, ждали ее приближенные. А Каллия убедил оставить в детской: он не хотел так скоро покидать Митрадатика. Малышам вдвоем веселее, тем более, что они друг другу понравились. А присмотр там – лучше не надо. Митрадат прямо при Эрмораде сказал кормилицам, слугам и евнухам, что, если с Каллием что-то случится – поплатятся сразу все, он не будет искать виноватых. Понятно?… Еще бы. Они даже речь потеряли от страха. А как им иначе сие втолковать? Прислуга-то – Лаодикина.
"Через день или два я приму тебя в тронном зале", – сказал Митрадат в коридоре. – "Мы с тобой заключим договор. Но уже сейчас подтверждаю: ты гостья, не пленница. Твое право на царственность я не оспариваю. Тебе нынче же возвратят твой венец, печать и все прочие вещи. Я прошу тебя: выбери наряд попригляднее. А то в черном да в старом"…
"Царь. Какой… договор?"…
"Я пришлю, как только составлю. Наверное, завтра. Не тревожься, всё будет как надо".
Поклонилась, не попрощавшись. И руки ему не подала. Просто скрылась за дверью. Тотчас лязгнул засов, и Катана, должно быть, тотчас бросилась ей на шею: "Ах, родная моя!"… Митрадат распластался, точно распятый, на этой замкнутой двери. Прижался, как уже бывало, щекой. Не заботясь о том, что помыслят и скажут охранники, охранявшие коридор.
– "Что он сделал с тобой?!"…
– "Ничего, Катана"…
– "Совсем ничего?… Отчего же ты такая"…
– "Устала. Тяжкий был разговор".
– "А… где Каллий?"…
– "Там. Не хотел уходить. Детям лучше вдвоем. Здесь ему и побегать вволю нельзя. Приведут попозже".
– "А если – не приведут?"…
– "Пощади мое сердце, Катана".
– "Что же будет теперь, госпожа?"
– "Наихудшее миновало, дитя мое. Скоро мы заключим договор и, надеюсь, уедем домой. Не тревожься, всё будет, как надо"…
Эти ставшие общими для обоих слова Митрадат повторил про себя еще раз. И заплакал. Силы вдруг изменили ему. Он почувствовал, что смертельно устал. Что раны набухли и гадко зудят. Что с утра ничего не пил и не ел. Что жена его бросила, а возлюбленная – брезгливо отвергла. И что нет на земле существа, которое бы питало к нему не страх, а любовь. Что на шее, на сером снурке, тяжким камнем висит – всемогущество…
Приплелся к себе. С размаху рухнул на ложе – и взвыл от боли, напоровшись кровавой коркой на дарованный талисман. Перегрыз зубами снурок, стиснул камень в ладони так, будто жаждал стереть в порошок. Боль ушла, но хитон потихоньку окрасился кровью. Над сердцем, над самым сердцем… Позвать бы сейчас сюда Мирина, намекнуть на всю эту историю – и назавтра бы тот разразился поэмой. Поэты – как огнецветы неопалимые: пламенеют, сверкают, а сами душой не горят. На чужие страдания падки, а свои – как с гуся вода. Всё уходит в звучные строфы.
Закрыл глаза. Ничего не хотелось. Одно мечтание: возвратиться в весеннюю степь и очнуться от прикасания трепетных дланей. Чтоб одна легла на взбухшие горечью веки, а другая – на сердце, развороченное острием. Но… такое теперь невозможно. Фоант, бывший нынче третьим на ложе и вещавший ее устами, оказался прав, как всегда. Насилием он мог взять лишь то, что имел бы от всякой другой. Даже меньше того. А вот этого милосердного прикасания – не исторгнешь угрозой, не купишь и даже не вымолишь. Потому что лишь в этом – счастье, и дается оно – только в дар.
О боги! С каким отвращением – отдернулась! Как от нечисти! Как от змеи! Лучше ей лежать с мертвецом в гробу, чем с тобою – на царском ложе!
Зарыдал, уже совсем никого не стесняясь. С детских лет не рыдал с такой яростью и наслаждением. Сладко было упиваться горестной мыслью: "Вот умру – они пожалеют"… Пожалеют? Да кто? Эрморада?… Вздохнет с облегчением. Как сейчас: "Наихудшее – миновало"… Лаодика? Надменно фыркнет: "Допрыгался!" – и возложит на свою гордую голову царский венец. Дети? Эти еще ничего не поймут. Друзья?…
Тут как раз вошел Дорилай. У Евпатор ёкнуло сердце: пристанет с расспросами и начнет рассыпать свои шуточки – придется вышвырнуть вон, ибо – невыносимо!… Не пришлось. Дорилай осторожно раздел его, приказал принести воды, омыл и смазал раны, сделал повязку на грудь, уложил в постель, тихо распорядился о трапезе, никого не зовя – накормил… И всё это – без единого лишнего слова, без докучливых вопрошаний, без глумливого хохотка! Прямо чудо какое-то стряслось с легкомысленным остряком Дорилаем. Вспомнил, что ли, детскую клятву – быть всегда как Орест и Пилад?… Пилад и Орест… Агамемнон и Клитемнестра… Ифигения… тавры… Фоант!..
– Фоант!!… – простонал Митрадат, крутанувшись на ложе от боли.
– Евпатор, милый, что с тобой, тебе плохо?
– Мне тошно. Скажи, ты… любишь меня?
– Конечно. Очень.
– И я тебя – тоже…
Про себя – усмехнулся. В самом деле – допрыгался. А верней, докатился. Вести такие речи – и с кем?! С царицей, с наложницей?!… Как бы не так: с начальником кинжалоносцев!
"Можно, я заночую с тобою сегодня?" – спросил Дорилай.



Утром царь приказал объявить, что возвращает свободу всем захваченным с Эрморадой пленникам, а самой Эрмораде к тому же – все знаки власти, все ее драгоценности, все одежды и… еще кое что впридачу. Из щедрости.
С черновиком договора он отправил к ней Дорилая и другого своего совоспитанника, Харета, блюстителя тайных служб и сношений с иноземными государствами.
В покоях скифянки было людно и беспорядочно. Стояли сундуки с разноцветными тканями, ларцы с ожерельями, столики с зеркалами. Женщины перебирали наряды, перекладывали, восхищались, смеялись и щебетали…
Сама Эрморада, однако, была все так же печальна. И одета была по-прежнему в черное. Только рдяные волосы украшал золотой ободок, заменявший ей диадему, а на пальце сверкало золотое кольцо с сердоликовой геммой – печать.
"Царь прислал тебе эти бумаги", – сказал Дорилай, – "чтобы ты ознакомилась с ними прежде, чем их содержимое перейдет на пергамент. Ты умеешь читать?" – "Да!" – ответила резко она, негодующе сузив глаза, как будто ее оскорбили. А что он такого просил? Среди варваров днем с огнем не найдешь грамотея. Дорилай был в Тавриде, он знает.
Читала она по складам, шевеля беззвучно губами. Очень долго читала, но вряд ли что поняла. Слова были слишком уж гладкие, словно облитые маслом – суть ускользала. Подняла глаза и спросила, можно ли ей посоветоваться с друзьями Фоанта, которых царь Митрадат нынче утром освободил. Харет улыбнулся и ответил витиевато: царь, мол, намеренно оказал тебе столь высокую честь, предоставив самолично решать судьбу своего государства, дабы ты доказала, что сможешь осмысленно править, а иначе придется назначить опекунский совет, который и будет распоряжаться делами…
Вспыхнула, промолчала и снова старательно стала читать. "Справедливость, законность, защита и покровительство, обоюдная помощь, дружба, союз"…
Вдруг – как ветер по волосам. Как наитие. Как озарение. Словно знакомая, теплая, дорогая рука легла на болящую голову. Застыла в кресле, боясь повернуться – столь явственно показалось, что за спиною, склонившись через ее плечо над проклятой бумагой, стоит пришедший из вечного мира Фоант. Раз она была верна своей клятве – он исполнил свою: "Души не умирают, любимая. Я останусь с тобою и буду тебя защищать"… И теперь говорит ей своим незабвенным, негромким, глуховато-усмешливым голосом: "Что тут неясного, Эос моя? Успокойся и вдумайся здраво. Какая может быть дружба у волка и лани? Какой возможен союз – между змеем и пташкой? Договор с царем Митрадатом свяжет нас по рукам и ногам, вовлекая в любую свару, какую бы он ни затеял"… – "Что же делать, мой господин? Отказаться?" – "Нет, напротив, моя ненаглядная! Не отказывайся! Потому что в твоем положении даже это – большая удача. Победитель был волен обратить нас в полное рабство, и никто бы нам не помог, потому что все окрестные страны – под рукой царя Митрадата… Пока ты у него во дворце, ты еще не избегла опасности, тебя может сгубить неудачный шаг, дерзкий взгляд или неосторожное слово… Ставь печать: этим ты сохраняешь самость нашего царства, свой сан и венец для Каллия"…
И она уже собирается сказать друзьям Митрадата: "Согласна".
"Госпожа дочитала?" – любопытствует Дорилай.
"Да", – кивает она.
"До конца?" – напирает он со значением.
Эрморада отгибает завернувшийся нижний угол папируса. Что там может быть, кроме вящих клятв именами богов и ручательств верных свидетелей?… Но, внемля настояниям Дорилая, смотрит на последние строки внимательно.
И – вскрикивает от ужаса, вскочив и роняя папирус: "Это… нет!… Я не верю!… Мне нужно увидеть царя!"…
Харет ей спокойно и твердо: "Царь – занят". Она умоляюще: "Хорошо, пусть попозже"… Тот – с расстановкой: "Попозже – тем более. Потому он нас и прислал".
Ошарашенно села. Закрыла лицо руками. Зачем теперь всё? И свобода, и возвращение в Афинеон, и самая жизнь, и даже честь – о зачем это всё, если дети…

"Царь Митрадат Евпатор берет на себя надлежащее воспитание двух детей царя Фоанта и супруги его Эрморады. Он клянется богом Меном Фарнаком и благословением Ахурамазды, что будет по-отечески печься об их здоровьи и научении"…

Что теперь делать? Взмолиться? Упасть ему в ноги? Согласиться на всё, что он требует, принести себя в жертву – лишь бы не отбирали детей?…
И снова: священный холод по корням волос и ощущение теплой утешающей длани на темени. "Эрморада, супруга моя. Унижаться теперь – бесполезно. Уступив ему, ты потеряешь последнее, что пока охраняло тебя: непорочную честь. О пойми: всё решилось вчера, когда он взял на руки Каллия. Сына он тебе не отдаст. Потому что Каллий – наследник и залог твоей верности клятвам. Постарайся лишь оговорить все условия, на которых ты его доверяешь заботам царя. Ты должна настоять, чтоб к сыну допускали присланных тобою людей и вручали ему твои дары и послания. Он обязан помнить мать и чтить своих предков. Остальное же… Каллий – мальчик, он вырастет и во всем разберется. А вот девочка – беззащитна. Ее нельзя оставлять. Попробуй вызволить дочь! Слышишь, Эос моя?"…
Голос – прочим неслышимый – смолк.
Все ждали ответа.
"Я согласна", – сказала она. – "только есть одно возражение. Вместо "детей" в этом месте должно быть начертано: "сына". И в особом договоре расписано, сколько у кого будет прав. Сын Фоанта не должен забыть, кто он есть, потому я требую, чтобы к нему каждый год или чаще приезжали мои посланцы. И чтоб я могла слать ему дары и писать к нему – беспрепятственно. Я вверяю его Митрадату, ибо мальчика, спору нет, надлежит растить как мужчину и вместе с мужчинами. Но девочку должна воспитывать мать. Передайте царю: если он лишит меня дочери, то мне просто незачем жить, и нам не о чем с ним разговаривать".
Харет, незнакомый с этой женщиной раньше, взирал на нее с изумлением. Дорилай – полужалостливо, полунасмешливо. Ишь, разошлась: "должно быть начертано", "сколько прав", "я требую", "беспрепятственно", "передайте царю"…
Что-то скажет на это Евпатор? А передать – труд нетяжкий. Конечно, передадим.



Увидала – и не узнала. Будто вовсе не тот человек, который совсем недавно стоял перед ней на коленях и на черную рану в груди дрожащим пальцем показывал. Будто вовсе не тот, кто в безлюдном дальнем покое был столь страшен, нежен и жалок. И не тот, что ногтями царапался в дверь и захлебывался от рыданий.
Митрадат восседал на высоко поставленном троне, весь в огне и в злате. В самом деле – богоподобный. Пылала огромная золотая тиара, пылали темным пламенем очи, пылало алое, пурпурное, густо-красное многослойное персидское платье… Блистали камни в застежках, блистали ножны меча, блистали перстни на пальцах, и трон нестерпимо блистал, и огни в высоких светильниках…
К такому так просто – не подойдешь. И по имени не назовешь. Даже "здравствуй, царь" – по-свойски не скажешь. Но и взмолиться не взмолишься: неприступен и неумолим.
– Эрморада, жена Фоанта, приветствует царя Митрадата Евпатора, – произнесла она чинно, не узнав даже голоса своего из-за гулких отзвуков в зале.
Он чуть заметно кивнул. На его высокой тиаре вспыхнули все самоцветы.
– Согласна ли ты заключить договор о дружбе, союзе и помощи на известных тебе условиях? – спросил он тоже каким-то мертвенным тоном.
– Царю передали мое пожелание?
– Да, царица. Оно учтено. В пергаменте значится "сын", а не "дети". И есть добавление относительно права матери знать, как идет воспитание.
– Благодарю тебя, царь.
Он нахмурился. Ни за что бы не уступил, если бы не разумные доводы Папия. "Евпатор, зачем тебе эта обуза – младенец, который, быть может, не сегодня-завтра умрет?… Как докажешь, что ты не виновен? И какой тебе прок в ее девочке, если царство наследует – сын? Мальчик крепкий, сильный, смышленый… А малышка настолько слаба и болезненна, что, пока она вырастет, всё проклянешь"…
Убедил. Митрадат удивился, как сам до того не додумался. Отобрать здорового мальчика и отдать ей хилую дочь. Жест вполне благородный, а сущность одна: сын Фоанта отныне – заложник.
Митрадат поднял руку, сверкнувшую перстнями и тяжелыми, как оковы, браслетами. Тотчас появился готовый пергамент. Его огласили. Царь и царица произнесли договорные клятвы. Приложили печати к двум копиям. Обменялись рукопожатиями.
Потом они вместе приносили жертвы богам.
Напоследок же предстояла священная общая трапеза.
Эрморада еще никогда не бывала на многолюдных пирах. Фоант не успел приучить ее к этому, ибо сам, возвратившись на трон после смерти Деметрия, не устраивал пышных застолий. А к тому же он ей говорил, что порядочной женщине легче утратить, чем вернуть себе добрую славу, потому разумней не появляться на людях без надобности. Но от этого пиршества отказаться было нельзя. И она решила вести себя так же, как на семейных трапезах, когда к ним наведывались Деметрий и Гипсикрат. Брать с любого блюда – немного, вино – лишь пригубливать, говорить – только ежели спросят. Фоант никогда не краснел за нее, когда приезжали его сыновья или, как случилось однажды, Гераклеодор. И не пенял ей неловкостью, когда они вновь оставались вдвоем.
…О златолиловая осень. Первая осень счастья. Там, на горной вершине, в укромной усадьбе. Суровый уют. Непротопленный дом. Холодные ночи, когда согревали – только объятия. Пробуждение от первого луча и от первого поцелуя. Золотая трава и лиловые ягоды терна, лиловое небо ночи и золотые соцветия звезд, золотая луна над лиловою мглою моря. Золотые язычки, торчащие из фигурных светильников и разгоняющие по углам лиловатый мрак. Мальчики милые, Деметрий и Гипсикрат, неразлучные Диоскуры, как сладко было, переглядываясь с Отцом, внимать вашим детским спорам… Детские споры – и братская дружба до гроба… Оплакивать это время, покуда достанет слез…
Вся сжалась, когда за спиной послышался укоряющий шепот царя: "Эрморада, я ведь просил тебя, а ты – все-таки в черном!"…
Плащ был ей не по росту. Волочился по полу. Длинноват и широковат. Черный, но с пурпурной каймой. В этом самом торжественно-скорбном плаще после смерти Деметрия неутешный Фоант восседал вместе с нею в театре…
Она обернулась.
И он… опустил глаза.
Верно, понял, чей это плащ.



12. С Эрморадой, моей прародительницей, обошелся царь Митрадат благородно и великосердно, не оскорбив ее скорби бесчестными притязаниями и признав ее право наследовать власть над страною и подданными Фоанта. Заключив с ней союз, Митрадат поклялся быть ей покровителем, ее народу – защитником, а ее детям – приемным отцом. Наследника царства, Каллия, принял царь Митрадат к себе на воспитание, а сестру его Гипсикратию возвратил вместе с матерью в Афинеон. Во дворце Митрадата осталась воспитанницей и осиротевшая после внезапной и неразгаданной смерти Алфеи малолетняя внучка Фоанта, ровесница Каллию, тоже звавшаяся Алфеей. Вот и всё, что я должен был написать в прибавление к прежним историям.



Дорилай вспоминает.
Митрадат не из тех правителей, которые свято блюдут этикет, но время от времени он находил удовольствие в соблюдении всех церемоний, принятых некогда при дворах его предков, ахеменидских царей. Вот и тогда он носился с простоватой невзрачной скифянкой так, как будто она была царицей по меньшей мере Парфии или Египта. Свой расчет тут, конечно, имелся, ибо очень уж всё это делалось пышно и напоказ. Он хотел заглушить ту молву, что уже поползла по Азии – дескать, царь Митрадат преопасный сосед и ничем не гнушается, чтобы расширить свою власть и владения, и единственная на него управа – это Рим и римский сенат. Если б не Рим, рассуждали недоброжелатели, Митрадат бы вел себя даже бессовестнее, чем его дед Фарнак, захвативший когда-то Синопу… И ничтожнейшая – тьфу, и нету! – страна тавроэллинов, о которой доселе никто не слыхал, приводилась уже как пример его самоуправства: мол, со скифами он хотя бы вел войну по прошению херсонеситов, а на этих напал безо всякого повода… А уж эта история про умершего с горя почтенного старца, про заплаканную царицу и несчастных осиротелых детей – чем не повод очернить на весь свет Митрадата!
Нет, он правильно сделал, что вернул этой женщине трон. В сущности, Митрадат ничего не утратил. Какая разница, кто там будет исполнять его волю: присланный из Синопы сатрап – или мать престолонаследника, содержимого здесь как заложник? Царица – это и лучше, народ ее будет жалеть, уважать и любить, а значит, охотнее слушаться. Она же будет повиноваться могучему покровителю, который великодушно изволил взять на себя воспитание ее сына, а мать отпустил живой, невредимой, вознагражденной за перенесенные муки и даже – вот ведь чудо! – нетронутой.
Пресекая все домыслы о причинах столь щедрого благоволения, Митрадат не раз уверял всех и каждого, что супруге Фоанта не пришлось заплатить за свое избавление – честью. Почему-то ему очень сильно хотелось, чтоб об этом ведали все. Царь еще раз похвастался непорочностью их отношений на пиру, данном по заключении договора. Пир тот вышел отнюдь не веселым. Эрморада опять заявилась в черном платье и в черном плаще, даром что в золотом ободке и изысканных серьгах. А ведь ей ясно дали понять, что царю этот цвет не по нраву. И нечего тут разыгрывать скорбь Ниобы по отнятым детям. Одно-то дитя ей оставили. Если бы Артемида и Аполлон оказали толикую милость дерзкой Танталовой дочери, то бедняжка Ниоба не застыла бы в камень от горя на вершине Сипила, и не на что было бы нынче глядеть ротозеям, странствующим по Азии…
Но и царь, облаченный в пурпур и злато, тоже был тих, и бледен, и мрачен. Будто тризну справлял. И приглашенные музыканты, как сговорившись, не пели, а выли. И флейты – стонали и всхлипывали, и арфы звенели слезной печалью. А царь упивался горестной музыкой, словно горьким вином. И всем прочим внушил свое настроение. Так, что хотелось, обняв соседа, рыдать у него на плече, просить за что-то прощения и произносить несусветные речи о святости долга.
В этой стихии был как рыба в воде лишь придворный стихослагатель Мирин. С виду мнился восторженным чудиком, но умел угождать царю, выбирая единственно подходящие к случаю темы. На сей раз он под звуки кифары пустился витийствовать про великодушие Кира, устоявшего перед соблазном завладеть красивой невольницей и вернувшего мужу добродетельную Панфею.
Митрадат был растроган, хоть поэма оказалась состряпанной наспех: Мирин попросту взял Ксенофонта и перевел его прозу в стихи. Царь как будто сего не заметил: увлажнились глаза, приоткрылись уста, золотое шитье на груди задышало огнем, пальцы стиснули кубок… Как же: Ахеменид, новоявленный Кир! Горделивый потомок прославленных предков!…
Дождавшись конца пиитической декламации, царь воздвигся над сотрапезниками и разразился вдохновенной хвалой женской чести и супружеской преданности: вещи редкой и оттого вдвойне и втройне драгоценной. А потом поклялся во всеуслышание, что скифянка выйдет из стен дворца такой же, какой в них вошла – и призвал в свидетели клятвы не токмо богов, но и тень старика Фоанта!
О, что тут началось! Тавры, бывшие пленники, прослезились от восхищения, повскакали с мест и стали кричать: "Слава царю Митрадату Евпатору!"… А Мирин и тут поддержал всеобщий экстаз: когда кубки были осушены, вышел на середину, велел кифаристу играть и запел аристотелев гимн добродетели – кое-где наобум переврав, кое-где вплетя отсебятину, подходящую к случаю:

"О добродетель, наивысшая доблесть смертных!
О венец блистательный самых тяжких усилий!
Красотой твоей девственной быть на муки сподвигнутым,
смерть принять за тебя – нет достойнее жребия!
Ты одна сильнее меча, и злата, и отчего слова,
сна, и жажды, и всякой нужды телесной.
Дух твой вечен и чист, и тобою вспоенные души
тоже будут вовеки чисты и бессмертны.
За тебя претерпели великие муки
Зевсом рожденные чада – Геракл, Диоскуры;
сам богоравный Ахилл снизошел в Аид – за тебя.
Рад и я воспоследовать им, о тебе ревниво радея,
солнца я не увидеть готов, лишь бы ты одна воссияла.
Не за это ли буду почтен богами?
Не за это ли имя мое вспомянут Музы,
Мнемосины всепомнящей дщери,
которые Дию Гостеприимцу
и дару вечности вечной –
вечно хвалу возносят"…


Митрадат шевелил губами. Казалось, сам подпевает. Но, проследив его взгляд, Дорилай вдруг понял, что царь обводит глазами внимающих и прикидывает, кто отныне – его обожатель, кто – сторонник, кто просто – смотрит приязненно.
"Благодарствуй, о царь, за прекрасные речи", – проронила, когда славословия смолкли, неулыбчивая Эрморада. – "Всё в них правда, боги свидетели. Только правда не вся. Ибо разве не молвлено мудрым мужем, чье имя я нынче запамятовала, что не можно вторижды войти в те же самые воды?"…
Митрадатовы приближенные просто рты раскрыли от изумления: ведь никто не предвидел, что дикарка заговорит, да еще и напомнит писания заумного Гераклита Эфесского. Сам Евпатор слегка помрачнел: он-то знал, от кого она нахваталась подобных речений. А она между тем продолжала отрешенно и рассудительно: "Не такой я уйду от тебя, какою вошла в эти стены. Да и ты останешься не таким, каким меня встретил. Память ведь не исторгнешь из сердца. Слишком многое тут пережито. Но за то, что ты не презрел мою скорбь по супругу и поистине царственно чтил мою верность, да хранят тебя боги и да пребудет с тобой моя благодарность и благословение".
Царь ответил с угрюмой торжественностью: "Твоя честь дорога мне отныне не меньше, чем собственная, и я впредь обещаю чтить ее столь же рьяно и ревностно".
Это значило: "Женщина, ты посмела отвергнуть царя Митрадата, и теперь пеняй на себя, если вздумаешь хоть на кого посмотреть!"…
Грозный смысл обета царя был понятен не всем сотрапезникам, и единственная, кто поняла его сразу, полностью и навсегда, была Эрморада. Она побледнела и тихо промолвила: "Царь, ты будешь последним мужчиной, с которым я говорила наедине".
Вид у них у обоих был замогильный.
Митрадат попытался сменить разговор. "Эрморада, тебе понравилось пение Мирина?" – "Да, – кивнула она. – Только, ежели честно, я не всё поняла". Он снисходительно усмехнулся: "Еще бы. Вряд ли твой премудрый супруг изучал с тобой по ночам Аристотеля". Она возразила с достоинством: "Мой супруг учил меня многому. Всё, что знаю я – от него. Он любил песнотворцев". – "А ты видела – хоть одного?"… "Да, конечно". – "Наверное, это были приезжие? Эллины?" – продолжал любопытствовать царь. – "Нет, не только". – "Тавры, что ли? Быть такого не может!" – "У меня нет причин тебе лгать". – "Боги! Тавры слагают стихи! Поглядеть бы на эту диковинку!" – "Ты же видел". – "Кого?" – "Катану, мою подругу, невесту покойного Гипсикрата". – "Она?!"…
Послали за стихотворицей. Она вошла в пиршественный зал настороженная и, как обычно, растрепанная: ее черные жесткие волосы плохо повиновались щипцам и заколкам.
Царь сказал ей, горя нетерпением: "Спой нам, что-нибудь, пташечка". А она ему: "Царь, я не из тех, кто способен петь даже в клетке". Тут Евпатор зловеще прищурился и сказал ей любезно: "Видно, милая, в клетке ты – никогда не жила, нужно будет исправить сие упущение"… Эрморада в ужасе охнула и потянулась с умоляющим жестом к Евпатору. Он сумел совладать с собой и заметил лишь: "Не будь эта злючка твоей приближенной, я бы сразу ее научил, как держаться с царями". А тут сама Эрморада возьми и скажи: "Мой супруг полагал, что поэты вправе учить царей, но цари поэтов – не вправе". Ух, как сверкнули тигриные очи Евпатора! И неясно, чем бы всё это закончилось, если бы не запела – Катана. Запела по-эллински, но в ладу столь причудливом, что кифарист, не умея его подобрать, только вторил ей слитным созвучием струн в завершении каждой строки:

"Ты! Что будешь в прах обращен -
не печалуйся.
Ты! Чья кровь сквозь пески уйдет –
не печалуйся.
Ты! Чью душу выжжет горе дотла –
не печалуйся.

Не оскудеет земля родящая.
Не иссякнет вода текущая.
Не померкнет солнце горящее.

Лучший дар достается – дающему:
мудрый, благо творя, утешится,
храбрый – в смерти найдет бессмертие,
и душа не умрет – поющего".

Закончила. И завернулась, прячась от впившихся жалами глаз, в покрывало. Будто ей довелось обнажить перед толпой, и теперь она вздрагивала от стыда.
"Я не слышала от нее этой песни раньше", – произнесла Эрморада.
А Катана рекла: "Это – дар".



Митрадат вспоминает.
Никак не мог напрощаться. Друзья дивились, к чему эта пышность, к чему беспрерывные почести и торжества. Мол, скифянке сие не по сану. Невдомек им было, что, если бы не череда церемоний, он бы мог напоследок сорваться. Забрать все обеты назад и взреветь: "Моя! Не пущу!"… Роскошь проводов опьяняла его самого. Говорят, что мертвецки напившемуся можно руку или ногу оттяпать: ничего не почует. А тут – по живому – сердце напополам. И – что? Только дух занимало от собственного благородства и щедрости. Неслыханная добродетель кружила голову. Ходил и впрямь как хмельной – улыбаясь и благотворя. Никто из друзей и слуг Эрморады без подарка не был оставлен, даже Катана, которой царь вручил золотое стило и старинный свиток благоуханных как фиалки песен нежной Сапфо. Свиток – с кровью выдрал из рук Мирина. А она и виду не подала, что обрадовалась. Может, просто не знала, кто такая Сапфо? Не все же творения древних попадали в царство Фоанта.
А вот Эрморада ничего не хотела принять. Совсем ничего. Упрямо рядилась в черное. Не желала, видимо, чтобы про нее говорили: променяла, дескать, сына на пестрые платья. Оставила при себе только прежние свои украшения – те, что были ее приданым и те, что дарил ей Фоант. Всё прочее раздавала любому, кто ни попросит. Одарила по-царски жену Гераклеодора – “Она столько перенесла!”, наградила своих приближенных. Но себе не брала ни булавки, ни брошки, как ни бился с ней Митрадат.
Она жаждала поскорее вернуться домой, но пришлось задержаться из-за беспрестанных хворостей дочери. А у той – то понос, то запор, то рвота, то колики… Врачеватели, няни, кормилицы сбились с ног. Прав был Папий: хлопот с этой крошкой – больше, чем со взрослой больной.
Чтоб немного развлечь Эрмораду, Митрадат возил ее по Синопе, хвалясь красотами города: и двойной замечательной бухтой, и стеною на перешейке, и старинными храмами, и новеньким гимнасием с портиками, и оракулом Автолика, и чудесным хрустальным шаром, точно изображающим сферу небес с планетами, солнцем и звездами… Он старался ее позабавить, только бы вызвать еще раз улыбку на ее изможденном лице и заставить забыть о болезнях Гипсикратии и о будущей участи Каллия… Во дворец они возвращались, когда дети спали, а с утра начиналось всё заново: парадные выезды, чинные трапезы, службы тем и этим богам, театральные зрелища, краткий отдых в бушевавших весенним расцветом садах, скачки на стадионе…
Только там она оживилась. Митрадат привел ее после ристаний на круг, где выгуливали, приучая к узде, молодых или диких, недавно купленных, царских коней. О! Как у вскормленницы кентавров – заблистали глаза! Она сразу приметила юную, норовистую, белую, без изъяна в статях, кобылку. Митрадат, успевший уже поведать Эрмораде, как его самого в раннем отрочестве, чтоб избавиться, посадили на необъезженного скакуна, пошутил: "Неприступная – вроде тебя; если сможешь поладить – отдам!"…
Эрморада бесстрашно пошла к кобылице, которую еле удерживал в поводу рослый конюх с замотанными тряпьем – от падений и от укусов – коленями и руками. "Стой!" – рванулся за ней Митрадат. – "Я и так подарю!"… Даже не оглянулась. Подошла, подняла к ней ладони, сказала какое-то слово на незнаемом никому языке. Лошадь фыркнула, но не оскалилась. И спустя ничтожное время дала себя погладить по морде. Эрморада ласкала ее и что-то тихонько ей приговаривала. И… Евпатор не верил глазам: зверь, которого даже конюх побаивался, дружелюбно заржал, согласно мотнул головой и… пригнул непокорную голову. Эрморада единым движением вспрыгнула на спину. Ее длинное платье как будто ей совсем не мешало.
Митрадат любовался всем этим зрелищем: синь весеннего неба, красно-рыжие волосы, золотой ободок, черный вихорь одежд – и белая четвероногая молния… Первый круг Эрморада проехала медленным шагом, как будто прогуливаясь, второй – осторожною рысью, третий – пустила разогревшуюся и разыгравшуюся кобылицу вскачь. Лошадь словно бы не покорялась наезднице, а делила с ней развлечение: "Хочешь – так? А вот так? А еще порезвее? Давай!"…
Вдруг они устремились прямо на Митрадата. Он слегка испугался, но виду не подал, считая, что в последний миг Эрморада свернет. Не свернула! Осадила буйную лошадь в двух шагах от царя, так что вспененная слюна угодила ему на плащ. Он не выдержал и отшатнулся. Ничего себе шуточки! Ведь могла растоптать. Только – не растоптала. Не осмелилась? Не пожелала?…
Она спрыгнула с лошади, не приняв Митрадатову руку. Подоспели конюхи, ухватились за повод. Думали, лошадь будет ныне как шелковая. Как бы не так: норовила лягнуться и укусить. И в стойло шла, упираясь и взбрыкивая.
"Чудеса. Как тебе удалось?" – спросил Митрадат. – "Ты все видел", – уклончиво отвечала она. – "Но не слышал. Ты ведь какие-то слова говорила". – "Обычные. Добрые". – "Скажи их. Мне хочется знать". – "А разве ты без меня никаких добрых слов не знаешь?" – "Те, наверное, были особенные". – "Царь: годятся любые. На любом языке. Не в словах было дело". – "А в чем?" – "Ты навряд ли поймешь, не обидься". – "Почему же? Я понимаю: если со зверем обойтись по-людски, он и станет верней человека. Так, Эрморада? Ведь – так?"…
Напрасно припомнил ей подслушанные из-за двери слова. Которых он не должен был слышать. Вдрогнула, покраснела. Пристально посмотрела в глаза. И тихо сказала: "И так, и не так. Просто… она почуяла и поняла, что я – из кентавров. Кентавры и кони – братья. Вот в чем тут дело, царь. Кентавры не мучат и не убивают коней. И кони про это знают. Потому у кентавров над ними – есть власть".
Вновь нахлынуло прошлое.
"Да, – ответил он. – Это я помню. Ты тогда увела у меня скакуна". – "Нет, не я, – возразила она. – Он сам помчался за нами". – "А узда, между прочим, была дорогая! – не всерьез упрекнул Митрадат. – За утерю мне сильно попало от царя Парисада"… – "Прости, я вернуть ее не могла. Разыщу – отошлю непременно"… – "А разве – цела?" – "Она была у меня, а потом я ее подарила Деметрию, и что с ней сталось, не знаю, но, может быть, не пропала"… – "Оставь, мне она не нужна".
В этот миг им обоим почудилось, что меж ними есть некая связь, которую ни объяснить, ни расторгнуть нельзя, ибо это не страсть, а иное – но не менее настоящее. Ведь у них была – та весна, без войны, без Фоанта, без клятв…
Без возврата.
"У вас там еще остались кентавры?" – спросил Митрадат. – "Нет, – вздохнула тяжко она. – Все ушли. К Меотиде, а оттуда дальше на север". – "К гипербореям?" – "Не ведаю". – "Жаль! Значит, я их уже никогда не увижу". – "Царь", – отвечала с укором она. – "Вини в этом только"… Она явно хотела промолвить "себя", но, помедлив, произнесла: "твоего Диофанта. Сколько лет их никто не трогал в степях. Даже скифы. А он"…
Не хотел расставаться с ней – так. Проглотил упрек. Пошутил примирительно: "Зато царица кентавров – осталась. Прошу, забери эту лошадь себе. Никого другого она не послушается".
О, какое искушение было! Видел: она колебалась. Уже разъяла уста, чтобы выдохнуть: "Да". Но заставила сердце смолчать и печально проговорила: "Благодарствуй, царь. Только… нет. Нельзя. Ни к чему мне теперь развлекаться. Не надо".



Знал, что – хочет. И поэтому, ничего не сказав ей, велел, чтобы к белой той кобылице сыскали в пару черного как смоль скакуна – и без всяких ее позволений погрузили к ней на корабль. Не отринет же она царский дар при последнем прощании.
Не отринула. Она явно была польщена и растрогана и проводами, и подарком. Так растрогана, что напоследок усладила взор Митрадата прекраснейшим зрелищем. Когда корабль отчалил – вдруг вышла на палубу, надев поверх черного платья белоснежное покрывало. Царь даже ахнул, сжав плечо Дорилая. Резкое солнце, яркосинее море, вешний ветер, рдяные волосы, золотой ободок, белизна, чернота… Толпа, наблюдавшая проводы, даже зарукоплескала. Это было красиво до слез. До отчаяния.
Эрморада воздела руки к небу. Верно, молилась. А казалось – взлететь собралась. Зазвучала визгливая флейта, гребцы замахали веслами. Корабль легко и торжественно вышел из гавани – и действительно полетел по волнам. Небо был – как море, а море – как небо. Тут – барашки кипенной пены, там – завитки облаков. Тут – острохвостые рыбы, там – острохвостые ласточки. Тут – дельфины, там – чайки. И свежий ветер – везде. Во всей Ойкумене.
"Эрморада, жена Фоанта – прощай", – с хрипотцой изрек Митрадат. Точно надпись надгробную высек.
И прижался щекой к Дорилаю.



Дорилай вспоминает.
Он тогда заботливо спросил несуразное: "Евпатор, ты… не простыл?" – "Нет!" – столь же хрипло буркнул царь ему на ухо. – "Но в душе у меня – пустыня. И в глотке – пустыня. Пойдем-ка, выпьем чего-нибудь".
Явившись к себе, Митрадат скинул плащ, пояс и сапоги – и завалился в своих роскошных одеждах на ложе. Дорилай пристроился на полу, на распластанной леопардовой шкуре. Царь сбросил ему для удобства подушку. Евнух Агафий налил им по чаше вина. "Пей!" – велел Митрадат Дорилаю, а сам осушил свой фиал прямо залпом и нетерпеливо крикнул: "Еще!"… Агафий едва успевал разбавлять и лить. Увидев, что он замешкался, царь махнул рукой: "Не возись, давай неразбавленного! Всё равно я сегодня ничем заниматься не буду! Давай!"… Ладно – сам, так он ведь и Дорилая заставил лакать эту пряную, густую как кровь, лиловатую влагу.
Чаша, из которой пил Дорилай, была расписана пляской сатиров. Когда вино разбавляли, хвостатые их тела обретали человечески-розовый цвет, а лукавые рожи с рожками – гримасничали и подмигивали от веселого плеска. Теперь же сатиры тонули в крови. И только когда Дорилай допивал до половины, вдруг выныривала то рука, то нога, то ухмылка, то задранный хвост. А тела просвечивали лишь смутно – и казались синими, как у утопленников.
Склонившись то ли над пятой, то ли над шестой уже чашей подряд, Дорилай был занят своими сатирами, которые наяву мелькали и прыгали перед глазами. Потому он не сразу понял, что такое сказал Митрадат. Поднял голову с недоуменной улыбкой.
–"Я люблю ее, Дорилай".
Повторил Митрадат совершенно серьезно.
– К-кого? – поперхнулся тот.
– Козломозглый! – фыркнул Евпатор. – А ну-ка – выпей еще! Может, тогда в голове прояснеет!
Дорилай послушно хлебнул, хотя пить уже не хотелось. И снова поднял глаза на Евпатора. Померещилось, будто и царь – совершенно синий. Будто вытащенный из моря. Жалко стало Евпатора. Захотелось утешить:
– Евпатор, милый, опомнись, да что ты в ней такого нашел? Ничего ведь хорошего! Нелюбезна, упряма, дика. На мой взгляд – так просто уродлива: рыжая, стриженая, неухоженная, изможденная, ни лица, ни грудей…
– Заткнись!!…
Дорилай едва успел увернуться от царского кулака.
– Что ты смыслишь в женщинах!! Ты, сатир козломозглый!!…
– Я-то? – ухмыльнулся Дорилай шкодливо.
– Да! Ты! – трахнул царь кулаком по валику изголовья. – Все твои хариты накрашенные, все жеманницы пышнозадые – волоска ее одного не стоят! И ты того – не поймешь! А старик Фоант – понимал! И ему одному – досталась!… О-о, мое сокровище… Я был первым – и я потерял!… Пей еще, Дорилай! Наливай живее, Агафий!…
Евнух выцедил из сосуда последние капли, и Дорилай уже думал, что эта чаша будет последней. Но нет: Евпатор велел притащить непочатую амфору. Чтоб – утопнуть в вине?…
– Евпатор, – спросил Дорилай. – Если истинно правда, что старик был колдун… может, он и ее – научил? Злые чары она на тебя навела, не иначе! Милый мой, стряхни с себя морок, взгляни трезвомысленно: да такой на рабьем торге – три драхмы цена!
– Дурак! – Митрадат с досады метнул в Дорилая другой подушкой. – Три драхмы – башке твоей глупой цена! Дурак и досадный невежа!… Такую – не купишь нигде, нипочем, никогда, ибо – не продаётся!
– А может… нет покупателей?…
Дорилай сболтнул это спьяну, но тут же подумал: сейчас он меня укокошит. Ведь над ложем царя – что душа пожелает: меч, кинжал, акинак… На всякий случай весь сжался и накрыл подушкой голову. И зажмурился, ожидая удара. Посидел минуту, другую. Ничего. Евпатор был тих. Дорилай приоткрыл глаза.
– Экий ты пакостник, – почти спокойно сказал Митрадат, приподнявшись на локте. – Изволь отвечать: скольких женщин ты уже… осчастливил собою?
– Не помню, – снова лег у ног его Дорилай. – Не считал.
– Ну, и все соглашались – по собственной воле?
– Конечно, – похвастался Дорилай. – Иные так просто навязывались!
– Все – любили тебя?
– Так они уверяли.
– Тебя?… А не деньги твои? Не подарки? Не близость ко мне? Не пурпуровый плащ? Не дома и усадьбы? Не должности?…
– Было всякое, – честно признал Дорилай. – Но и сам я – тоже им нравился.
– Верю! Нравился! И еще много лет будешь нравиться! Пока ты белокур, а не сед! И пока на лице не морщины – а гладкий румянец! Пока зубы не гнилы, а мышцы не дряблы… Но скажи, Дорилай: хоть одна из твоих чаровниц – променяет ли ради тебя, красивого и молодого, сан царицы – на саван покойницы? Прыгнет ли хоть одна – в погребальный челн за тобой?… А, молчишь?… Сам отвечу: нет таких дурочек! С Панфеями, что закалывают себя на могилах мужей, ныне туго! Ни одна не пойдет добровольно на гибель – ради тебя! Что там ты – даже ради меня не пойдут! Родная сестра – не пойдет! А она, Эрморада – пошла! Сбежала с собственной свадьбы, сбежала – на верную смерть, ради – старого старика Фоанта!
– Мне как-то не верится. Их ведь быстро нашли и вернули. Захотели бы умереть – для чего ломали комедию?
– Не кощунствуй! – взвился Митрадат, бия ногами по ложу. – Если б этот "бешеный" их среди моря не выловил, они оба погибли бы! И я больше бы – никогда не увидел ее! Не касался бы рук ее, не смотрел бы в глаза, не слыхал бы голоса… О-о, мое сокровище драгоценное… О!…
Вернулся Агафий с пузатой амфорой. Сковырнул при царе печать и налил вино в ойхоною. По новой чаше выпили молча, ибо от споров и криков у обоих саднило в горле.
Сатиры вдруг заплясали как сумасшедшие: Евпатор пнул Дорилая ногой, и тот чуть не выронил чашу.
– Разлегся, – сказал Митрадат. – А ну, отдавай подушку. Мне жестко.
– Сам расшвырял, – пробурчал Дорилай, но подушку вернул.
– Умник! Пей до дна! – приказал Митрадат.
Дорилай, как младенец, не мог даже голову прямо держать. Но голова, как ни странно, что-то помнила и понимала. И язык в ней послушно ворочался. Словно Дорилай был сам по себе, а она – отдельно.
– Евпатор, – молвила мыслящая голова. – Если ты без нее жить не можешь – зачем отпустил?
– А затем! – хмуро бросил Евпатор и смачно хлебнул из чаши. – Я единственный из царей, кто может позволить себе эту блажь: подарить возлюбленной – царство. Просто так. Ни за что. Из любви к добродетели.
– Напрасно ты это сделал.
– Не жадничай. Всё равно повелителем там буду – я.
– Да, Евпатор. Но я не о том. Подождал бы немного. Подержал бы ее здесь подольше. Никуда бы не делась, сдалась бы. Она и так под конец – знаешь, как на тебя посматривала!
– Знаю. Поздно. Не надо. Такая мне – не нужна.
– Какая – такая?
– Фоантова.
– Он же мертв.
– Он все время был с нами. Всякий день, всякий час. На любом из наших свиданий. Я не смог одолеть мертвеца! И не ведал, как с ним бороться. Он не просто с ней жил эти годы – он ее наполнил собой. Все слова, что она говорила – его. Все мысли – его. Тон – его, потому что она перенимала язык с его голоса. Даже плащ под конец был – его! Перстень – тоже его! Мне мерещилось, он ежечасно внушал ей – что делать, как вести себя рядом со мной!.. Эрморада права: этот брак – уже не расторгнуть. Он навеки властен над нею! Вся душа ее – с ним, под землей! Колдовство ли, не колдовство, но… ты знаешь, что она сделала? Когда его хоронили, отрезала косу – и положила с ним в гроб…
– Евпатор, да боги с тобой, косы быстро растут, через год она будет опять ниже пояса, если хочется – тоже отрежь…
– Козломозглый!! – навзрыд простонал Митрадат. – Ты не можешь понять! Ничего, ничего!… Я был – первым! Первым, кто увидел ее – из людей! И к кому она – прикасалась своими перстами! Но не ринулся, чтобы – догнать! И не пробовал после – узнать про нее! Выбрал – царство!… А она на моем скакуне и с моею уздой – ускакала к Фоанту! И – всё! Она стала – его, не моя! Ничего уже не вернешь!… Ни за что не уцепишься! О-о!…
Царь с досады швырнул свою чашу с недопитым вином – но она не разбилась, упав на пушистую шкуру, а только забрызгала Дорилаю хитон и лицо. И в каком-то хмельном озарении Дорилай вдруг постиг, что случилось с Евпатором – втайне от всех – на Боспоре.
Он встретил ее. Где? – В степи. Когда? – На охоте. Той самой, с которой он возвратился осипший, хромой, потерявший коня, потрясенный и чем-то напуганный. Заболел – а поправившись, поменял мальчишеский голос на еще неровный басок. И, ввергая в смущение добропорядочного Парисада, стал бросаться на женщин. Разыскивая с непонятным усердием – рыжих, и прежде прочих – скифянок. Осаждал всех, какие ему попадались. И многие уступали его домогательствам. Верно, из любопытства. Потому что дивно красивый, дивно наглый и пока еще неумелый юнец не канючил, не пел им хвалы, не сулил даже денег – а требовал. Выбирал, настигал, получал свое – и… бросал. Как будто искал чего-то. С каждым разом теряя надежду. Друзья прикрывали его похождения. Бог весть что плели Парисаду. Но когда пытались спросить, каковы успехи охотника, Евпатор лишь зло огрызался или грубо шутил…
Дорилаю подумалось, что царь потому возжелал Эрмораду, что вспомнил о тех временах: лишь ее не хватало в его прихотливом собрании. Оказалось – наоборот: она была – прежде всех. И осталась – недосягаемой.
– Всё напрасно, всё поздно, – с отчаянием проронил Митрадат. – Лучше б я не встречал ее больше! Лучше б ноги ее не ходили по этому полу, голос – не раздавался в этих стенах!… Лучше б я – и не знал, и не помнил!… А теперь – и забыть невозможно, и оставить – нельзя! Даже если б она… полюбила меня… Понимаешь?!…
– Не понимаю.
– Тупица несчастный!.. Я не мог бы взять ее в жены – а она не пошла бы в наложницы! Никогда!… О, налей мне еще, Дорилай, чтоб не так было больно…
Дорилай подобрал его чашу и хотел приподняться, чтоб исполнить волю царя, но не смог. Земля колыхалась.
На помощь пришел тихий трезвый Агафий.
Евпатор, приняв у евнуха чашу с вином, уставился на него с неприязненнным удивлением. Откуда ты, дескать, взялся. Потом осушил свой фиал и властно велел Агафию:
– Сходи-ка, кликни кого-нибудь. Чтоб доставили Дорилая в опочивальню.
Дорилай уже засыпал. Один его глаз больше не открывался, а другой не хотел закрываться. Он видел Евпатора, который сполз с измятого ложа, шатаясь, добрался до ойхонои, выплеснул остаток вина в обе опорожненные чаши… Потом зачем-то сдернул перстень с руки. Перстень выскользнул и упал в Дорилаеву чашу с сатирами. Царь ругнулся. Вынул, встряхнул, надел. Помешал в вине длинным пальцем. Взял другую чашу себе и поплелся назад.
– Евпатор… я уже… не м-могу, – еле действуя языком, промычал Дорилай.
– Тебя и не заставляют, – дружелюбно пнул его царь.


Утром во рту, на душе и в желудке было отчаянно скверно. Голова же просто раскалывалась. Дорилай поохал, но все-таки встал и пошел, как положено всем друзьям, поприветствовать Митрадата при пробуждении. Только вышел от себя – и наткнулся на Папия. Тот был, как всегда, собран и деловит, но чем-то весьма озабочен. Отозвав Дорилая в сторонку, спросил нарочито громко про самочувствие, а потом – шепотком, озираясь: "Ты случайно не знаешь, за что он спровадил к Харону – Агафия?"…
У Дорилая задрожали колени. Папий его заботливо поддержал и поставил к стене.
– Не имею понятия, – пробормотал Дорилай. – Я был здорово пьян.
– Он сказал, что Агафий шпионил. Что он чуть ли не… римский ставленник. Просто невероятно! Такое преданное, безобидное существо…
– Всё бывает, – вздохнул Дорилай, отводя глаза. – Почему ты с этим – ко мне? Тебе что, поручено следствие?
– Нет, но… странно. Ведь ты же вчера с ним – пьянствовал? Вы что, обсуждали великие тайны?
– Какие там тайны, – скрывая дрожь, отвечал Дорилай. – Как обычно: лошади, женщины…



До Евпатора он не лошел. В животе началось такое… В общем, он даже слег. И Евпатор явился – сам.
– Почему начальник охраны валяется, когда царь – на ногах? – осведомился он то ли весело, то ли грозно.
– Ох, прости, – простонал Дорилай. – Очень худо после вчерашнего!
– Чепуха. Не смей притворяться, – сел к нему на постель Митрадат. – Мы же выпили – самую малость!
– "Как солнце в огне не сгорает, так Дионис во хмеле не пьян", – процитировал Дорилай одну из Мириновых песен.
– Какие же вы все прихлебатели, – вздохнул Митрадат. – Плюнуть некуда и по-дружески перемолвиться не с кем. Кстати: нас с тобою вчера, оказалось, подслушивали. Знаешь, кто? Не поверишь: Агафий! Я его на всякий случай… того. А сегодня сам тщетно припоминаю, за что. Ты не помнишь, о чем мы с тобой разговаривали?
– Я?… Ни слова, Евпатор.
– Не ври.
– Да клянусь тебе! Ты же влил в меня несколько чаш неразбавленного, и потом только начал что-то рассказывать.
– Что?
– Погоди. Нет, не соображу… Какое-то золото… драхмы… сокровище…
– А еще?
– Хоть убей, не припомню!
– Ха, зачем же тебя убивать, коли ты ничего не помнишь? – ухмыльнувшись, как тот сатир, произнес Митрадат.
Дорилай боялся даже взглянуть на него.
Царь поглядил его по кудрям, подмигнул – и стремительно вышел.





Несчастный и никчемный Агафий оказался последней жертвой. Евпатор, отбушевав, снова переменился. Сразу стал серьезен и делен. В меру милостив, в меру придирчив. Рьяно взялся наверстывать запущенные дела. Запоздало посетовав на бездарную смерть Диофанта, взял на службу двух новых стратегов – братьев Неоптолема и Архелая, молодых и честолюбивых. Принял и обольстил любезными словесами череду иноземных послов – из Ольвии, Аполлонии Фракийской, Гераклеи Понтийской и Крита. Сам отправил посольства на Делос, в Афины, в Египет и в Сирию. Вызвал в Синопу сатрапов, фрурахров, градоначальников – и со всеми дотошно беседовал, слушал отчеты, разбирал судебные тяжбы, карал, награждал…
А потом пустился в стремительное путешествие по Понтийскому царству. Морем добрался до Трапезунта и через земли халибов и тибаренов направился к Малой Армении: заложить там новые крепости, поохотиться и почтить самоличным присутствием праздник к честь Анаит – чтимой персами и арменийцами жизнедарной богини. Оттуда поехал в Коману Понтийскую с древним храмом Ма Эннио, где принес богатые жертвы и о чем-то долго беседовал с главным жрецом. Из Команы – опять к побережью, в город Амис, где устроили пышные игры и шествия, чтоб потешить царя. Ведь из Амиса происходили родители всех его ближайших друзей – Дорилая, Харета, Гая и Папия.
Там его и застало очередное письмо от царицы. Лаодика давно искала примирения с мужем и братом, но Евпатор был неуловим и лукаво надеменен. Гонцы Лаодики мчались за ним, точно псы за капризно петлявшей добычей: он сам порою не знал, по какой дороге проследует, где задержится, где остановится на ночь. На письма не отвечал, только устно приказывал ей передать то одно, то другое. Не пускал ее к детям в Синопу, не велел выезжать из Лаодикеи, уклонялся от встреч…
И царица, наверное, напоследок взмолилась: о реши, наконец, жить нам вместе или не жить! Либо великодушно прости – либо сразу убей Лаодику!
Дорилай мог лишь предполагать, что там было, в этом письме, получив которое, царь мгновенно отринул все развлечения, сел на лошадь и сам поскакал сломя голову вглубь страны, в Лаодикею, тихий город у величавого озера, где после краткого объяснения помирился с сестрою-царицей. Что там было меж ними доподлинно, Дорилай не знал: он остался у родственников в Амисе. А Евпатор ему ничего не рассказывал.




Митрадат вспоминает.
Он явился туда поздно вечером, когда было уже совершенно темно. И решил, что пойдет – прямо к ней. Запретив даже скромные церемонии в честь приезда царя. Чтоб она не успела опомниться.
Ему жаждалось посмотреть, как она его встретит, явись он внезапно.
Несомненно, Лаодика давно поняла, как она навредила себе и в какую ловушку себя загнала. Ослепленная ревностью, возомнила, что это она – наказала неверного мужа и брата. Получилось же наоборот: будто он ее выставил из дому, разлучил с детьми и выслал подальше. Запросилась назад – отказал. Взмолилась о встрече – даже не удостоил ответа. Попробовала самовольно уехать – натолкнулась на сторожившие все дороги отряды, подчинявшиеся лишь прямым приказам царя.
Лаодика перепугалась. Она знала мстительность и крутонравие брата. Когда Евпатор с кем-нибудь рвал – он рвал навсегда. Без оглядки на былые привязанности. Никому ничего не прощая. Ибо сызмальства понял: милосердие примут за слабость. Он и сам говорил об этом сестре, и она соглашалась: это мудро, это по-царски. Сама такова. А теперь примеряет сей суровый закон на себя и тайком ужасается. Митрадат оскорбил ее – но она его тоже обидела. У него – власть, и сила, и право. У нее – ничего, кроме нескольких самых верных служанок и евнухов. Сестры любят ее, но боятся грозного брата. Он возьмет себе, если захочет, хоть сотню наложниц. В каждом городе, в каждом селении, в каждой самой глухой деревушке – он не будет на ложе один. А она за ничтожный проступок, за улыбку случайному встречному, за кокетливый взгляд на любого придворного, за беседу наедине с экономом или жрецом – поплатится жизнью. Если брату желательно выискать повод, чтоб ее погубить, он найдет и свидетелей, и обвинителей, и палача. Лаодика пропала, пропала… Им нельзя просто так развестись, как обычным простолюдинам, этот брак – до конца, до могилы…
Вот что, верно, считала сестра. И писала отчаянно покаянные письма. Не из пылкой любви, а из страха. И Евпатора зло брало, и хотелось подольше помучить ее, и весьма нескоро сменить свой разящий гнев на скупую и скудную милость.
Но всё чаще припоминалось другое. Лаодикины длинные нежно-прохладные пальцы, перебиравшие его кудри, когда он дремал у нее на груди в послеполуденный зной. И губы, мягкие как у лани, целовавшие осторожно – не разбудить бы – бледный шрам у него на лбу: след Зевесовой молнии. И сердце ее, которое билось в точном согласии с Митрадатовым сердцем. И умение понимать его мысли без слов. Единоутробная, единокровная, единосущностная, тресветлым Ахурамаздой дарованная сестра и супруга! Возлюбившая своего господина двойною любовью – и женской, и сестринской. Но если любовей – две, то ревность – только одна. Узы брака – легко расторжимы. А узы крови – нет, никогда. Сестра поймет и простит даже то, чего не поняла, не простила бы никакая чужая Евпатору женщина. Так чутка, так умна… О, к кому еще прибегнуть, к кому припасть в толикой печали, если не к ней… Тем паче, что Лаодика сама призывает, тоскует, мечтает о встрече…
Самое трудное – первый взгляд и первое слово. При своих и ее слугах и царедворцах. Любая неловкость способна вырасти в новую ссору. Ему ли не знать свою Лаодику! Царица. Владычица. Львица. Пусть она плачет в спальне и изнывает душой, но при людях наверняка предстанет насмешливой и надменной. И получится, будто царь явился к ней – с покаянием. А такое ему нестерпимо! Значит, нужно будет опять напустить на себя суровость, хмурь и злонравие. Придраться к чему-нибудь, разбушеваться, показать, кто на самом деле – хозяин… Но как же тогда возвратиться к тому, ради чего он ехал – к этим пальцам, заблудившимся в буйных прядях, к благоговейным губам на воспаленном челе, к заботливому – "Милый брат, ты не спишь?"… Если он ее сломит – она покорится, но к этому возврата не будет…
А когда он подъехал в темноте ко дворцу, его вдруг осенило. Не надо им никаких торжественных встреч! Быстро, сразу – к ней в спальню! Безо всякого предупреждения. Точно с неба упасть. Как Дионис на Наксосе – к сладко дремлющей Ариадне. Вот тогда и увидим, рада или не рада…
Того, что случилось, он вовсе не ждал, но – чутье звериное подсказало – был по-хищному, по-охотничьи собран. И успел увернуться от блеснувшего в лунном луче – острия.
Он схватил Лаодику за руку и стиснул запястье так, что кинжал сам собою выпал. Она только вскрикнула: "Брат?!"… – "Что, сестра?" – прошипел ядовито. – "Это… ты?"… – "А кого ты ждала?"…
Она затряслась, зарыдала, захохотала – всё вместе. Смех становился всё громче и всё безумнее.
– Что смеешься? – строго спросил Митрадат.
– От ра… от радости! А-ха-ха-ха! – опять закатилась она.
– Рано радуешься, – заметил он, покосившись на сталь, мерцавшую на темной шерсти ковра.
– О как ты меня напугал! – совладав с собой, промолвила Лаодика. – Я легла, но заснуть не могла: такая луна и такая тоска… Услышала шум, подошла к окну… Вдруг вижу – кто-то въехал во внутренний двор, но – как будто тайком, без света, без шума… В темноте не видела – кто… Быстро скрылись, потом – шаги в коридоре…
– А ты уж сразу – за нож? Он что у тебя, под подушкой всегда? Почему охрану не кликнула?
– Я подумала…
– Что?
– Подумала…
– Говори, наконец!
– Нет, возлюбленный брат, не могу…
– Я требую! Или…
– О царь мой, о брат!… Я подумала, что… охрана ведь никого бы не пропустила сюда – кроме как по твоему приказанию. Я подумала: будь это ты, заиграли бы трубы на башнях, зажглись бы огни, построились бы караульные, началась суета… Я подумала… Нет, не могу, выше сил моих!…
– Договаривай.
– Я подумала: ты повелел кому-нибудь… в строгой тайне… опорочить меня и… потом умертвить. Коли так – бесполезно звать на помощь охрану! Надежда – лишь на себя!
Такое вдруг вскрылось отчаяние.
Евпатор сразу обмяк. Отпустил ее руку и сказал в безмерной печали: "О боги… Ты считаешь, я на такое способен, сестра?"… Жаль себя стало так, что хлынули слезы. Подавлять их не захотел. Заплетающимися ногами добрел до постели, сел, обхватил руками голову. Если бы Лаодика в самом деле намеревалась зарезать его, миг был – удачнее некуда. Шею подставил сам, а ножик с пышных ковров можно было поднять неслышно.
Рыдал и ловил малейшие шорохи. Шаг, другой. Неуверенные. Точно царица сама с собою боролась. Наконец, решилась. Три быстрых шага. Она – возле ложа. Застыла, почти не дыша. Ну?!…
Лаодика – у ног Митрадата. Обняла колени. И тоже заплакала. Всем телом дрожа. Боялась, верно, что он пнет ее ногой, как собаку. Начала его разувать, неловко и неумело. Ее руки тряслись. От страха, от унижения, от омерзения? Лаодика воспитана среди сладостных ароматов и терпеть не может зловония. Он же – долго ехал верхом, и ничем, кроме едкого конского пота, навоза, пыли и грязи, от ног его пахнуть не может.
– Сестра, – поморщился он. – Оставь, не надо. Я сам. Лучше сядь ко мне. Расскажи, как жила без меня.
– Жила?! – воскликнула горько она. – Без тебя?!… Как преступник на медленной пытке.
– Ты сама попросилась уехать.
– Прости меня. Я наказана. Так наказана, что готова была умереть, лишь бы это скорее закончилось.
– Что?
– Твой гнев. Мое одиночество. Подлость этих ничтожных людей… Весь мой двор от меня отвернулся. Я сделалась… как прокаженная. В городе меня не называли иначе, как "опальной царицей". Рабыни, почти не таясь от меня, обсуждали, когда ты со мной разведешься, и на ком потом женишься!
– Что за бред!
– Бред?… Но даже сюда долетали сплетни о всяких… невестах, которых тебе предлагали, пока ты разъезжал по стране, и ты даже там кое с кем…
– Спал? И что?… Ты бы лучше спросила, взял ли я с собой хоть одну.
– Разве – нет?
– Мы ведь договорились с собой. Госпожа и царица – лишь ты. Остальные… так, мимолетное.
– Ох, брат!… Я была тогда так молода, так наивна, неопытна, мне мерещилось, это возможно, чтобы ты был – только моим! А теперь сама говорю тебе: делай, что хочешь! Я не буду мешать! Но учти и запомни: никакая чужая тебя не полюбит так, как я!
– Глупая ты моя горлинка, – привлек ее к себе Митрадат. – Никто мне, кроме тебя, не нужен.
Тут бы расплакаться друг у друга в объятиях, и саднящей, словно заноза под ногтем, ссоре был бы конец. Но разве может ревнивая женщина остановиться вовремя!
– Никто? – переспросила она. – А эта… рыжая?…
– Давно уже за морем! – досадливо бросил Евпатор.
– Но у вас ведь там было… что-то? – не желала отстать Лаодика.
– Ничего у нас не было! – заорал Митрадат. – Ничего! Кроме нудных переговоров!
– И пиров, и прогулок…
– Политика!
– Дозволь спросить, милый брат, – зловредно перебила его Лаодика. – В спальне у Нисы, на ложе – вы тоже занимались… политикой?
"Всё знает" – опешил Евпатор. Не дворец, а гнездо соглядятаев. Впрочем, нечему удивляться: в гинекее тогда были верные Лаодикины евнухи, им вменялось в долг извещать госпожу обо всем, в том числе о не слишком приятном.
Хотел опять что-то рявкнуть, но в памяти дикой болью и горьким блаженством вдруг отозвался тот день, когда было возможно всё – а не было ничего… Ничего, кроме робкого прикосновения к ее багряным кудрям и к ее чудодейному камню. Фоантов оберег ее – спас. Отвлек на себя любопытство и жажду – "Дай! Моё!" – младенца Диониса. Заставил его поверить, что счастье – в этой игрушке. Камень на шею он получил. А счастье – нет. Ускользнуло. Уплыло. Улетело с весенним ветром. Белыми, точно соль морская, одеждами в последний миг ослепившее. Непорочность – и скорбь. Зеваки рукоплескали: красиво! А Евпатор – света не взвидел. Вот такая бывает – политика.
– Истинно так, – устало промолвил Евпатор. – Ты можешь не верить, сестра. Свидетелей не было. Но в спальне Нисы я к ней – не притронулся.
– А зачем же тогда…
– Нужно было с ней перемолвиться наедине. Кроме ложа, сидеть было не на чем. Кресла вы увезли. Вот и всё.
– И о чем вы беседовали? Это тайна?
– Теперь уже нет. Я ее уговаривал… добровольно оставить у нас ее сына. Мне пришло это в голову прямо там, в гинекее. Пока дети играли, я завел ее в дальнюю комнату и…с трудом уломал.
– Разве ты не мог – просто взять?
– Она стала бы громко жаловаться, метаться, кричать и рыдать. Я хотел – по-хорошему. Без насилия и без огласки. Чтоб она сама согласилась: мальчику царских кровей лучше вырасти при дворе Митрадата, чем в дремучей глуши среди варваров. Мне не нужно, чтоб все говорили: Митрадат напал на вдову, отобрал младенца у матери и держит его в Синопе заложником. Лучше пусть всякий видит и знает: Митрадат возвратил ей царство, за что благодарная мать отдала ему сына для должного воспитания. Мы сейчас чересчур на виду, и за всем, что творится в Синопе, все соседи зорко следят. Поняла?
– А зачем тебе еще – девочка?
– Ты ошиблась. Дочь я у нее не забрал.
– Нет, другая.
– А, малышка Алфея, дочь Деметрия… Но, сестра, ведь твоими трудами она – сирота.
– Не моими.
– Неважно. Трудами слуг, что хотели тебе угодить. И ошиблись нечаянно дверью. Суть одна: она сирота, и отдать ее некому. Эрмораде она не нужна. А ребенок – царского рода. Я решил, пусть растет с Клеопатрой.
– Как рабыня?
– Зачем? Как подруга. Ее записали воспитанницей. Ты согласна, сестра?
Лаодика пожала плечами. Если брат всё решил, зачем спрашивает?
– Никогда невозможно заранее знать, что тебе пригодится, – сказал Митрадат. – С виду кажется, что младенцы играют между собой…
– А творятся – судьбы народов! – подхватила с усмешкой царица.
– Умница! Всё понимаешь! – похвалил Митрадат.
– Поедем домой, – запросилась она. – Не могу больше видеть ни этот дворец, ни город, ни озеро. Я по детям соскучилась!
– Отдохну день, другой – и поедем, – пробубнил он, уткнувшись в подушку.
От подушки пахло дремой, розами и каким-то птичьим теплом. Недаром он прозвал Лаодику с первых дней супружества – горлинкой. Хоть повадки у ней и не кроткие.
– Что ты лежишь одетый, – коснулась она его плеча. – Или ты теперь и со мною будешь на ложе… только политикой?
– В политике, как и в любви, нельзя забегать вперед, – произнес Митрадат, снова вспомнив о происшедшем. – Разумеется, если хочешь добиться желаемого…
Начало фразы вышло, как надо: насмешливо и поучительно. А конец получился – со вздохом.
– Митрадат, – прижалась к нему Лаодика. – Неужели она, эта женщина… в самом деле – отвергла тебя?!…
– Сестра, – оборвал Митрадат. – Если будешь спрашивать глупости, я найду, где мне спать.
Лаодика притихла. И начала помогать ему раздеваться. И он, наконец, ощутил вожделенное: благоуханные Лаодикины волосы, запах меда и млека источающие сосцы, легколетные пальцы и чуткие губы…
– Брат! Это что у тебя? – спросила, нащупав у него на груди новый, ей неведомый шрам.
– Не трогай! – отдернулся он, как от боли.
"Разве шрамы – болят?" – хотела, верно, спросить она, но, к счастью, смолчала.
Закрыл глаза, отдаваясь сестриным ласкам. Ее длинные пальцы блуждали у него в волосах. И вдруг припомнилось то, от чего – захотелось кричать! Пьяный запах весенних степей, горький привкус железа, крови и конского пота, ощущение неминуемой смерти – и непредвиденное избавление… И – летящий по ветру смех: "Прощай! Чужеземец"…
Даже вздрогнул. А на ухо тотчас: "Милый брат, что с тобой?"…
Конечно, не надо было позволять ей снимать с тебя сапоги.
– Сестра, – пробурчал, отворачиваясь. – Я ведь шлялся по всякой грязи. Ты бы… вымыла руки. А то кажется – сплю на конюшне.
Послушно встала. Сама себе лия из кувшина, омылась. Вылила на руки целый лекиф благовоний. У Евпатора дух зашибло от пряностей. И он заснул в удушающих ароматах.
Ничего не снилось. Только слышалось иногда сквозь сон, будто кто-то часто дышит и всхлипывает. Близко-близко.
Почему-то внимать этим всхлипам было даже приятно. Так приятно бывает спать под дыхание ветра и ропот дождя. Когда знаешь: ты – дома, ты – у себя. И нет тебе никакого дела до вздыбленных рек и плюющихся пеною волн, и гудящих бурей лесов, и раскисших глин бездорожья. И нет никакого дела до одинокого путника, что застигнут грозою в дороге. И нет никакого дела до всех продрогших, промокших, до нитки ограбленных, молнией сокрушенных…


Утром он катал Лаодику по огромному Стифанийскому озеру. Три лодки сеяли серебристую рябь на лазурном зеркале. В одной находились царь и царица, в другое – трое царских сестер, в третьей – несколько музыкантов, услаждавших их слух беспечальными песнями.
Митрадат потрогал воду. Она была еще теплой. Но уже угрюмо-темной на глубине. И какой-то не по-доброму тихой. Это – если смотреть прямо вниз. А если в сторону – голубизна несмутимая.
Осень старалась превзойти многоцветием лето. Деревья кичились кто гордой зеленью, кто огнезарным золотом, кто кровянистым пурпуром, кто фиолетовым пламенем еще не опавших под ветрами крон. Летали белые чайки, розовели колонны дворца, озаренные мягко блещущим солнцем.
Он перевел очарованный взор на сестру. Лаодикины губы словно застыли в нарочитой полуулыбке, как у египетской статуи. Но лицо казалось измученным и тронутым увяданием. Должно быть, она и сама это утром заметила и не стала жалеть ни белил, ни сурьмы, ни румян, чтобы выглядеть юной и свежей. Что-то всё это странно напомнило Митрадату. А, конечно, ну да: Лаодика стала похожа на покойную мать. Та же самая селевкидская нервно-пылкая красоты. И на точеном носу – та же самая гордостная горбинка. У Евпатора этой приметы не видно, он больше похож на отца, но отец был ниже и тяжеловесней…
Он вернулся к ней на подушки, под бахромчатый полог. Привлек к себе. Гребцы, словно кто им скомандовал, отвернулись.
– Сестра, – шепнул, обнимая ее, Митрадат. – Если хочешь, чтобы я почаще тебя целовал, перестань так густо мазаться и румяниться.
Ну вот. Что такого сказал? А у нее – задрожали уста. Обиделась. Не обращай, Евпатор, внимания. Это скоро пройдет.
Взял с большого медного блюда тяжелую кисть винограда. Протянул сестре. Заставила себя улыбнуться, но не взяла. Чистюля! От сладкого сока стану липкими руки, а то и платье запачкаешь. Сок – багровый, не отстирается.
– Спасибо, брат, не хочу.
Тогда он начал сам отщипывать от грозди по ягодке. Одну – себе, другую – ей. Прямо в алый накрашенный рот. Кормил, как маленькую. А косточки – в горсть принимал.
Вошла во вкус. Расшалилась совсем по-девчоночьи. И куснула кормильца за палец. Евпатор расхохотался: "Вот такой ты мне нравишься!"
Бросил косточки в озеро, ополоснул услащенную пясть – и провел Лаодике мокрой рукой по щеке. Не щадя ни белил, ни румян.
"Что ты сделал со мной, Митрадат!"
Ничего. Только снял с тебя это чужое лицо.
"Брат мой, что ты наделал!"…


Дорилай вспоминает.
Полгода прошло в совершенном спокойствии. Казалось, Евпатор совсем забыл про скифянку. Но она сама про себя напомнила. Весной, лишь только открылась пора мореплавания, Митрадату из Афинеона прислали подарок. Совместное приношение горожан и царицы – простату и благодетелю.
То была статуя. Точная, как утверждалось в письме, копия таврской Афины – Девы с грифонами, что стояла в главном тамошнем храме. Об этом создании Гармонида, Фоантова друга, Митрадат уже был понаслышан. Ею восхищались все, кто бывал в Афинеоне. Диофант, однако, опровергал эти слухи: он видел лишь варварски грубое изваяние, смехотворно прослывшее ровней творениям Фидия. Обнаружилось, что страхолюдный идол поставили в спешке, когда городу угрожала опасность быть взятым и беспощадно разграбленным. Настоящую же Афину с грифонами спрятали. И вернули назад только после благополучного возвращения Эрморады.
Повторение статуи сделал для Митрадата по заказу царицы – Формион, ученик Гармонида. Сам великий ваятель от всех пережитых несчастий в один год одряхлел и ослеп. Работать больше не мог и нуждался в чьем-нибудь попечении. Эрморада хотела взять его во дворец, но верный воспитанник заботился о старике, словно как об отце. Тот уже объявил Формиона наследником.
Митрадат обрадовался дорогому подарку. Не хотел с ним расстаться ни на день, ни на час. И велел оттащить к себе в спальню – чтобы вдосталь налюбоваться. Он любил красивые вещи, и сперва наслаждался ими один, а потом лишь придумывал, где хранить изящные редкости. Кое-что оставлял во дворце, кое-что отдавал Лаодике, кое-что помещал в тайники и сокровищницы, кое-что дарил гостям или жертвовал в храмы…
Но Афину с грифонами он пожелал показать четырем друзьям. Дорилаю, Харету, Гаю и Папию. И велел, чтоб они приходили с утра.
Вероятно, Харет и Папий слегка задержались, потому что условились встретиться с Гаем, который не только не жил во дворце, но и редко там бывал. Гай поступил когда-то разумно. Коль скоро его отец Гермай был придворным жрецом, то сам он, сохраняя звание друга царя, не стремился занять при царе никакую заметную должность. Отговаривался семейными хлопотами: он женился рано, почти одновременно с Евпатором, а детей у него уже четверо. Зато когда он появляется, для Евпатора это как праздник – глядите, друг Гай выбрал время пожаловать! Это не то, что примелькавшиеся и обремененные службой Харет и Папий. И не то, что неразлучный с царем Дорилай, который и ест, и пьет, и гуляет, и всё остальное делает вместе с Евпатором.
С Дорилаем не очень-то церемонятся. Могут стукнуть и обругать. Разумеется, наедине. А сторонние люди глядят и завидуют: ах, куда занесло Дорилая, ах, как царь его любит, ах, какое везение… Прямо как Орест и Пилад. И какой замечательный друг! Кто? Дорилай? Да нет же – Евпатор! У царей так редко встретить истинно благодарную преданность. Евпатор, что бы ни говорили, достойнейший и наилучший из теперешних азиатских царей. О да, иногда крутоват – но ведь это с врагами. А друзьям при нем хорошо, друзей он лелеет и ценит. Никто из тех, кто был ему верен и делал добро, не остался без вознаграждения.
О Зевс… Быть другом царя – всё равно, что быть другом бога. То тебя хватают за шиворот и возносят до облаков, как орел – Ганимеда, и попробуй обмолвись, что эфир тебе режет легкие – то спихивают в преисподнюю, чтобы ты совершал там деяния, разве что Гераклу посильные. А потом извлекают, едва живого, наружу – и, мгновенья не дав отдохнуть, призывают на пир, где опаивают до колик в желудке – амброзией…
Что толку смертному – пить из кубка богов. У амброзии тоже бывает осадок. Пенный верх достается – Дионису. А остаток – тебе, козломозглый…


Дорилай явился тогда самым первым. Он имел к царю разговор. Митрадат только-только проснулся и праздно валялся на ложе, созерцая Деву с грифонами, водруженную в угол взамен стоявшего там до сих пор сундука.
– Где другие? – удивился он вторжению одинокого Дороилая.
– Собираются. Я хотел тебе объявить, что намерен… жениться.
– Давно бы пора! – похвалил Митрадат, приглашая присесть на ложе. – Кто счастливица?
– Ксенофила.
– О! – усмехнулся царь. – По моим стопам: сестра!
– Не твоя же, – буркнул себе под нос Дорилай.
Сколько раз он себя проклинал за опасное острословие – и опять будто кто-то дергал его за язык!
– Мы ведь только двоюродные, – поспешил объяснить Дорилай. – Это часто бывает.
– Ну да, – поддержал Митрадат. – И родня одна, и имущество будет целее. Очень мудро, хвалю. А то что-то ей не везет.
– Не моя в том вина.
Царь поморщился. Но проглотил. Ксенофила – дочь покойного Дорилая Тактика, стратега царя Митрадата Эвергета и критянки Стеропы. Воцарившись, Евпатор вызвал семью того Дорилая с Крита и осыпал дарами и милостями. Ксенофилу, тогда еще девочку лет десяти, поместили к царице. Митрадат был намерен обручить ее с Диофантом, но помолвка откладывалась, потому что жених воевал вдалеке, а невеста была чересчур молода. Ей и ныне всего лишь семнадцать. На войне Диофант уцелел, во дворце же стал жертвой случайности. Ксенофила искренно горевала, хоть почти не знала своего жениха. А теперь и царица за что-то невзлюбила ее, не давая ей шагу ступить без придирок. Ксенофила плакалась матери, но Стеропа ничем не могла ей помочь: сама она при дворе не имела влияния. Приголубленной сироте не пристало быть слишком обидчивой, и уйти от царицы Ксенофила могла только в гроб – или замуж. Лаодика же всячески ее изводила, но гнать от себя – не гнала. При других – "моя милая", с глазу на глаз – "тупица, неряха"…
– Ты уже сговорился с родными? – спросил Митрадат.
– Да, конечно, все рады.
– И она?
– По-моему, тоже. Слегка смущена. Я ведь был ей как брат.
– И когда же пируем?
– Не знаю, Евпатор. Сам помнишь, что такое предсвадебная суета.
– Еще бы! Поэтому – всё беру на себя! Пировать будем – завтра!
– Но… зачем так спешить? – ошалело спросил Дорилай.
– А зачем – тянуть? – возразил Митрадат.
Тут явились друзья. Процветающий и сияющий тихим спокойствием Гай, а за ним – столь разные с виду хмурый врач и улыбчивый тайноблюститель.
Позабыл, зачем приглашал их, Митрадат поспешил возвестить о грядущем Дорилаевом браке. И они впятером веселились, вспоминали детство и отрочество, пели песни, пили за счастье жениха и невесты, дурачились…
Как смеялся, должно быть, хитрый бог Гименей.



Про то, что последовало, Дорилай предпочел бы не вспоминать, но – само вспоминается.
Брачный пир, учиненный для него во дворце Митрадатом, был подобен изысканной сказке.
А наутро…
Герой торжества с первым солнцем покинул свою новобрачную и явился к царю. Слуги думали, что – с благодарностью. Он вошел, как обычно, без доклада и стука. Но ни "здравствуй, Евпатор", ни "доброе утро" выговорить не мог. Встал и просто уставился на царя, который уже пробудился, но еще лениво потягивался на ложе.
– Знаешь, я ее уберу отсюда подальше, – сказал, словно бы продолжая начатый разговор, Митрадат.
– Кого? – удивленно спросил Дорилай.
– Деву эту. Пойди-ка сюда.
Дорилай послушно приблизился и позволил Евпатору приобнять себя и склонить на подушку.
– Видишь?
– Что? – недоумевал Дорилай.
– Что она тут совсем не уместна.
– Ну, конечно, сундук был полезнее…
– Сам – сундук!
Дорилаю хотелось дать царю оплеуху за такое словцо. Но Евпатор, прижав его локтем, продолжал разглагольствовать:
– Пусть это копия, но рука Гармонида видна. Гармонид – великий ваятель. Может, лучший из ныне живущих. Жаль, что стар и, как пишет мне Эрморада, почти что ослеп. Он ваял для умных людей, не для черни. Ты подумай: тысячи мастеров могут сделать мрамор похожим на кожу и придать ему человеческий облик. Десятки способны, поднаторев в ремесле, высечь в камне движение плоти и раздувание ветром одежд. И лишь избранным удается ухватить самый дух воплощаемого. Гармонид – из таких. Просто диво, как в дикой стране уродился такой человек… Впрочем, что я – зная Фоанта!… Они были друзья… Вроде Фидия и Перикла…
Дорилай вздохнул, ухмыльнувшись с сомнением. Но, поскольку лежал спиной к Митрадату, тот ничего не заметил, вия свою речь:
– Погляди на нее! Я-то думал, раз мне ее подарили, я волен поступать с ней, как вздумается. А она еще раз внушила мне, что она – не моя. Нет, ну ты погляди повнимательнее!
Дорилай собрал свои нервы и окинул изучающим взором зеленоватую статую. Эрморада?… Нет, не скажешь. Не очень похожа. Просто лик у этой таврской Афины – не эллинский. И глаза очень странные: буроватый агат с золотыми зрачками. Да и вся она…
– Очень странно, – поразмыслив, сказал Дорилай. – Если этот их варварский Фидий делал Афину – почему она безоружная? Ни копья, ни щита.
– А зачем? Увидь ты такую живьем – ты дерзнул бы приблизиться?
– Вряд ли! Зверушки при ней… слишком хищные.
– Верно, мой Дорилай. Когда ты захочешь, ты способен понять – всё, всё, всё… Гармонид изваял не обычный идол богини для местного храма, а – тайну богоявления. Вот представь: ты приходишь с какой-то требою в храм. После солнечной улицы – слепнешь от тихого мрака. Закрываешь глаза, произносишь молитву… Вдруг – мрак оседает, как пыль, по углам. И показывается – она. Как тавры ее называют, Владычица Дева. Ты видишь?… Она стоит пред тобой, но хитон еще колеблем последним движением. Пришла, не успев облачиться в доспехи и взять копье. Но попробуй притронься! Грифоны тебя растерзают в кровавые клочья. Она безмятежна – они начеку. Кому она улыбается, а?… Непонятно. Может – тебе. А может, и нет. Только боги умеют так улыбаться. И загадочно, и обещающе.
Евпатор вдруг смолк. Дорилай продолжал лежать у него на груди, запутанный и пораженный.
– Вставай, – погладил его по плечу Митрадат. – Мне тоже пора. Пока не поздно, велю ее вынести. Здесь ей явно не место. Я по глупости затащил ее в спальню, а она превратила спальню – в храм. Все три ночи я спал отвратительно. Последняя была – совершенным кошмаром.
– Евпатор, – решился произнести Дорилай. – Я бы мог сказать то же самое. Только я провел эту ночь… не со статуей. Но и… не с девой.
Вот и выговорил. И почувствовал себя в самом деле – в клочья растерзанным. Страшная мешанина мяса, крови, костей, кишок и болящих спутанных нервов. Точно Орфей после встречи с безумной стаей кровавоустых Менад.
– А, – сказал Митрадат. – Такое бывает. Что теперь сделаешь!
У Дорилая брызнули слезы. Выкрикнул:
– Боги свидетели: ты, Евпатор, негодяй и подлец!
Царь спокойно сказал: "Неужели?… Ну, благодарствуй".
Дорилай растерялся, предчувствуя страшную бурю, к которой он загодя приготовил себя. Только буря не начиналась. Митрадат усмехнулся, как будто был даже доволен:
– Спасибо, друг. В моей жизни всегда приключается что-нибудь необычайное. Обычно ведь как? Приближенные хвалят, враги проклинают. Всё ясно. Со скуки умрешь! А тут… от недавних врагов получаешь подарки, а ближайший наперсник, названый брат – изрыгает такие ругательства… Ты не спутал меня с кем-нибудь, Дорилай? Почему ты решил, что именно я виноват… в том несчастье?
– Потому что она назвала мне – тебя.
– Ты поверил?
– Она поклялась, что царица всё подтвердит. Ибо ты ее… прямо на сестрином ложе.
– А, так это была Ксенофила, – чуть смущенно сказал Митрадат. – Знал бы, не прикоснулся бы… Очень нужна!
– Евпатор, зачем ты со мною – так? Почему ничего не сказал мне – позавчера?
Глупо спрашивать. Признайся царь в учиненном над Ксенофилой насилии, свадьбы не было бы. А ему хотелось женить Дорилая и пристроить девицу, пока не случилось скандала. Что бы он ни сказал, это будет вранье – даже если и сладкое.
– Почему? – поднял брови Евпатор. – Неужели ты думаешь, я могу упомнить всех женщин, с которыми спал? Много легче назвать, с кем такого еще не бывало… Я понятия не имел, что та девочка была твоя Ксенофила! Как зовут – не спросил…
Ложь. Ведь царь не мог не узнать – дочь Дорилая Тактика.
Дорилай опустился на барсову шкуру и зарыдал. Митрадат продолжал примирительно:
– Перестань. Не пойму, что такого стряслось. Мало ль мы с тобой женщин делили!
Верно: было. Не раз. Но делили – гетер. И рабынь. И с поправкой: Митрадат верховенствовал. Дорилай брал лишь то, что давали. Всегда.
– Если хочешь, – со вкрадчивой ласковостью предложил Митрадат, – я готов искупить прегрешение. Разрешу тебе как-нибудь ночью навестить на ложе – царицу. Но уж если она припасет под подушкой кинжал и прирежет впотьмах – не зови меня негодяем: я честно предупреждал. Она у меня не то, что некоторые… овечки. А так – пожалуйста. Хочешь попробовать? А?…
– Не хочу, – сказал Дорилай.
– Не настаиваю, – развел руками Евпатор.
Если философы правы в том, что душа состоит из частиц, называемых атомами, то каждый прежде правильный атом души Дорилая был искорежен, обломан, смят в лепешку и смешан с кровью. Он даже понять не мог, издевается царь, говорит всерьез или шутит. Насчет ночи с царицей. Потом дошло: ни то, ни другое, ни третье. Митрадат подвергал его, обозленного и заплаканного, испытанию. Польстится ли? Устоит? Дорилай – устоял. Не польстился. И Евпатор с облегчением обнял его:
– Полно переживать! Можешь с ней развестись, только я не советую: над тобою же будут смеяться. И родня начнет осуждать. Кроме прочего, где вероятность, что любая другая окажется – чистой?… А женой она будет хорошей, после этакой встряски. Хотя бы из благодарности. Что до нас с тобой… Сам посуди, стоит ли из-за женщины – рвать ту связь, что с пеленок была между нами? Неужели теперь для тебя ничего не значат – ни молоко твоей матери, питавшее нас, ни клятва над смертным одром моего отца, ни скитания, в коих мы делили последнюю корку, глоток воды и подстилку из трав?… Брат родной не был мне дороже и ближе, чем ты, Дорилай. Если ты в самом деле меня разлюбил – уходи. Я оставлю тебе всё, что ты от меня получил. Даже звание друга царя. Только не лицемерь. Повтори мне еще раз в лицо – "Ты, Евпатор, подлец!" – и на этом расстанемся. Лучше искренний враг, чем скрывающий ненависть друг. Я прощу тебя и отпущу без обиды. Только – сразу. Сейчас же. Ну, как?…
– Ох, Евпатор, Евпатор!…
Объятия. Слезы и клятвы. Совместная трапеза. Царские милости, что обрушились на Дорилая, будто дождь золотой. О, как стали счастливцу завидовать! Так, что он себя скоро и сам убедил: это – счастье.



А весна была буйная. Дома сидеть не хотелось. Вся Синопа жила на площадях и на улицах. Молодое вино пили прямо на воздухе. А кто-то был и воздухом – пьян. Даже оракул Автолика давал озорные пророчества. Полубог-вещун развлекался. Эфебы, хвастаясь друг перед другом свежим пушком на щеках и округлыми мускулами, толкались локтями и перемигивались,когда по улице, ведшей мимо гимнасия к храму Деметры, проходили, загадочно глядя, колыхая венками на головах и складками белых гиматиев, молчаливые томные жрицы. На рынке зеленщики продавали втридорога нежную снедь, но то и дело какой-нибудь из этих жмотов, расщедрившись и разомлев, подкидывал лишний пучок в корзинку смешливой или, против, стыдливо краснеющей юной рабыни. Звенело серебро и медь у менял, звенели колокольчики, бубны и бронзовые тарелочки уличных плясуний и фокусников; звенели серьги, браслеты и бусы продажныхъ красавиц; звенели веселые голоса зазывал… Отчаянно чиркая, проносились над головами стрижи, хохотали чайки и ссорились из-за крошек воробушки. Потерянные хозяевами или украдкой выпорхнувшие из неплотно прикрытой корзины цыплята путались под ногами почему-то в рыбном ряду, неудоуменно склевывая с пыльных каменных плит серебряные чешуйки и бросаясь всей пищащей гурьбою туда, где что-то падало наземь – мелкая рыбка, монетка, креветка, мидия, устрица…
Среди эллинских слов то и дело слышалась бойкая каппадокийская речь, гортанная арменийская, придыхательная египетская и даже изредка – квакающая – латинская. При Лаодике-матушке римляне прямо-таки кишели в Синопе, как мухи на кухне у нерадивой хозяйки. Теперь, при Евпаторе, приплывают лишь самые любознательные и настырные. Никто их не гонит и не обижает, но Дорилаю-то ведомо, что за каждым гостем – приглядывают…
Дорилай вовсе не собирался на рынок. Покупками занимаются слуги. Он шел мимо рыночной площади в баню. Но толпа заразила азартом, увлекла в лабиринт гомонящих рядов, дразнящих запахами и красками. И хотя царский друг шел пешком, одетый не в придворное пурпурно-золоченое платье, а в бирюзовый с серебряной кромкой гиматий и оттенка слоновой кости хитон, его сразу все узнавали. Бурлившие водовороты мгновенно рассасывались, перебранки смолками. Его почтительно пропускали вперед, а за спиной раздавалось: "Гляди-ка – сам Дорилай!"… – "Счастливчик! Чего ему еще надо?"… Немногие попадавшиеся на рынке женщины млели: "Ах, красавец! Почти что как царь!"… Кое-кто вздыхал: "А по-моему – лучше, такой златокудрый и ласковый"… Но в одном сходились: "Жаль, женат! Повезло Ксенофиле!"… За прилавками шли пересуды о его баснословном богатстве, заморские гости расспрашивали о его влиянии на Митрадата, там и там предлагали задаром любые товары, полагая, что щедрость сторицей окупится…
Когда он споткнулся, десяток людей рванулись его поддержать. Не упал: напрасно, что ли, он кормит телохранителей. Зорко смотрят, чтоб ничья чужая рука не притронулась к его плоти и платью.
Не упал. Но уставился взором долу. Ибо вспомнил внезапно и живо, как лет тому пятнадцать назад зацепился сандалией вот об этот неровный угол плиты и грохнулся, расквасив обе коленки. Они – Митрадат, Гай, Папий, Харет и сам Дорилай – в тот день сбежали от педагогов, увлекшихся в портике болтовней и проморгавших выход отроков из гимнасия. Зачинщиком бегства был, как обычно, Евпатор. Пропустив вперед других однокашников, он шмыгнул за колонну, за угол, в переулок, в чужой огород… Приятели, не растерявшись, за ним. Попетляв по задворкам и убедившись, что их не преследуют, они устремились на рынок. Сюда им ходить запрещалось – но попробуй их тут разыщи! Если кто из торговцев и покупателей узнавал невзначай Митрадата, то не верил глазам: разве может быть, чтобы юный царь слонялся по агоре без охраны, без слуг, без приставленного воспитателя?… Нет, конечно. Значит, не царь, а просто кто-то сильно похожий на старшего сына покойного государя. Мало ли, с какой женщиной мог Митрадат Эвергет переспать… И пока к Митрадату присматривалсь, он успевал улизнуть. Так они благополучно прошлись по овощному и фруктовому ряду. Где-то их даже не замечали, откуда-то сразу же недоверчиво гнали, а кое-где и потчевали вкусным, но слегка залежалым товаром – помятым яблочком, перезревшими смоквами, усеянным осами чуть подавленным виноградом, лопнувшими и потекшими сливами… Могли бы гулять, наслаждаясь жизнью, до вечера – не потяни Митрадата на запах тут же пекшихся пирожков с миндалем и медовых лепешек. Готовили сладости под навесом, а снаружи, над заманчиво пахшим лотком, растопырив руки как клешни, трясся похожий на юркого круглого краба тонконогий чернобородый торговец.
Денег ни у кого из мальчиков не было. Властитель лакомства мигом это просек и, шустро перебегая – по-крабьи, боком, от края до края лотка, стал отмахиваться от них, как от мух, полотенцем. Митрадат, дразня его, сделал вид, будто хочет стащить пирожок, но, едва тот прыгнул к лотку, со смехом отдернул руку. Тогда продавец разразился бранной речью насчет беспутных родителей, позволяющих невоспитанным детям шататься по злачным местам: "Из таких вот и вырастают мошенники, воры и блудники!"… Папий ему посоветовал придержать ядовитый язык – ты, мол, не имеешь понятия, чьи мы сыны. На что обозленный его надменностью бородач заорал, что таких охломонов мог родить лишь последний бродяга. А Евпатор лишь год назад потерял отца и никак не мог оправиться после утраты, тем паче, что с матерью был не в ладах. Он взбесился. Одним махом опрокинул на торговца лоток, а потом, не без помощи четырех друзей – и жаровню. Учинив сей погром и схватив, что схватилось, они бросились прочь врассыпную, чтоб труднее было догнать.
Может, обошлось бы, не споткнись о выступ плиты и не растянись Дорилай. Его окружила орущая и негодующая толпа. "Негодяй!" – "Держите его!" – "Так ему!" – "Вор!" – "Куда только смотрят блюстители!" – "Мальчик, кто твой отец?" – "Одет хорошо, а бесчинствуешь!" – "Стыдно!" – "Отпустите ребенка!" – "Ой, кровь, он расшибся"… – "Да может, не тот"… – "С жиру бесятся эти богатые детки!" – "Дайте розог!" – "Кнута ему!" – "Чтоб запомнил!"…
Запомнил. Пятнадцать лет миновало, а все звуки и запахи свежи, будто вчера. Бранная разногосица, вопли обиженного торгаша, расспросы рыночного надзирателя… Аротам еще теплых пирожков и лепешек из-за пазухи. Запах пота и рыночной гнили от десятков тесно стоящих вокруг упавшего ног. Солонистая кровь, которую он стирал с коленок. Слезы, катившиеся беззвучно в жаркую пыль. Было стыдно и страшно. Он остался совсем один против жуткого чудища, называемого – толпой. До того момента он видел лица. Разные. Они улыбались и хмурились, ругались и сплевывали шелуху. А теперь – только ноги. Шевельнись – растопчут. Пропадай, Дорилай!…
Вдруг…
"Дорогу – царю! Пропустите – царя Митрадата!" – звонко-мальчишеский, но металлически властный голос заставил толпу расступиться.
Евпатор! О, как он был тогда благодарен ему! Показалось: нет на земле человека, нет друга дороже и ближе. Не сбежал! Не бросил! Вернулся – рискуя собой!
Наклонился над Дорилаем: "Тебя били? Кто? Никто? В самом деле? А кровь? Коленки расшиб? Кости целы? Больно?"… И снова властно – в толпу: "Эй, вы, там! Носилки сюда! Для друга царя – Дорилая!"…
Никто не пытался оспорить приказ, хотя Митрадат ничем не мог подтвердить свою царственность. Ни слуг, ни охраны, ни даже принятого у мужчин его рода персидского платья: они же были в гимнасии. Лишь на пальце сверкал отчий перстень, который он только в эти мгновения повернул драгоценной геммой наружу.
Ему подчинились. Дорилая отправили на носилках домой, и он слышал, как Митрадат продолжал бушевать: "Где тут агораном? Где стража? Я требую, чтобы это подлеца-торгаша заточили в тюрьму! Он посмел оскорбить своего государя! Он будет наказан, богом Меном Фарнаком клянусь!"…
Наказали сперва – самого Митрадата. Как рассказывали друзья, подоспели перетрухнувшие педагоги с кучей евнухов и охранников. А уже во дворце Лаодика-матушка отхлестала царя по щекам: "Ты позоришь память отца! Ты позоришь мать! Ты позоришь свой сан! Что тебе – пирожков не хватает?… Я тебе покажу, как бродяжничать и воровать! Десять дней – на воде и на хлебе! Десять дней из дворца – никуда!"… А Митрадат верещал на родительницу: "Ты не смеешь ко мне прикасаться! Я увенчанный царь! А ты женщина! Знай свое место!"… Она опять дала ему оплеуху. А он укусил ее за руку, словно волчонок. Лаодика, рассвирепев, приказала стражам скрутить его и запереть в одной из подвальных кладовок. Не в тюрьму же было его помещать. Думала, переспит эту ночь на соломе с крысами – образумится и запросит прощения. Как же! Крыс он передушил. Обматывал руку плащом и, почуял шорох, бросался. Плащ, многажды сложенный, эти твари не могли прокусить. Ночь он провел в беспощадной охоте. А утром, едва приоткрыли дверь, чтобы дать ему хлеб и воды, запустил в пришедших – трупами крыс. И велел передать своей матери, что решил уморить себя голодом, если она не поросит у государя прощения. Заявление было рискованным. Ведь царица почти не таясь потворствовала попыткам опекунов расправиться с Митрадатом. На что он надеялся? На остаток привязанности в материнской душе? Нет, скорее на то, что скандал получил огласку. О Лаодике и так говорили в Синопе как о "второй Клитемнестре". Слишком много было рук, готовых забросать ее грязью, слишком много ртов, шептавших проклятия…
Лаодика сдалась. Пошла к буйнонравному отроку. Он поставил условие мира: отыскать и выдать ему того торгаша. Доколе не выполнят волю царя, царь так и будет сидеть на соломе в подвале и не есть ничего.
Царица сочла за лучшее исполнить его каприз. И в кладовке вместо Евпатора оказался вскоре – обидчик. Митрадат запечатал дверь своим перстнем и спокойно обрек его на голодную смерть. И если бы не их старый учитель Асклепиодор, имевший какой-то тайный ключ к Митрадатову сердцу – бородач, похожий на краба, там бы и околел. Через несколько суток царь его все-таки выпустил. Тот выполз на четвереньках. И не с черной бородой, а – с седой.
Вот в такие игры они играли. Им шел тринадцатый год. А еще через месяц Митрадату подсунули необъезженного скакуна, чтоб он свернул себе шею. Усидел, впившись в гриву, как клещ! Изумившись столь дивной живучести, Лаодикины приближенные стали строить инакие каверзы. Изводить его разными ядами. Вот тогда Митрадат собрал четырех друзей и сказал: "Сил моих больше нет. Я – сбегаю из дома. Кто со мной?"… О, как жарко они клялись ему в верности! Как внимали его отчанным планам! Как восторженно провозглашали его своим повелителем! Нов и сладок был ужас от мысли: Митрадат – их всамделишный царь, за которым охотятся недруги и которого надо спасать, как угодно спасать – пусть ценою собственной жизни!
И они распрощались с дворцом, Синопой и детством. С дворцом и Синопой – надолго, с детством же – навсегда. В Синопу они вернулись семь лет спустя. А в детство – попробуй вернись. Разве что случайно споткнешься о тот же камень, и оно само на тебя нахлынет.
Дорилай оглянулся по сторонам и увидел множество с любопытством взирающих лиц. Все лица – другие, чем те, тогдашние. Пятнадцать лет! Кто-то умер, кто-то уехал, кто-то разбогател, разорился, сменил занятие… Русло – то же, другая – вода…
Он вдруг понял, что охотно сменял бы сейчас все свои богатства и почести – на тот день, когда они шлялись неузнанными по рынку, не отягченные кошельками, но безмерно – до холодка в печенках – счастливые от своей неузнанности и свободы. Интересно, Евпатор помнит то приключение? Уж наверное помнит. Память у него – как янтарь, в котором даже опрометчиво залетевшая муха обрекается на вековую нетленность. Но только вряд ли Евпатору тот день вспоминается с радостью. Для Дорилая ведь всё закончилось даже приятно. Родители поругали его, но сразу же уложили в постель, и мать сама напекла ему пирожков с миндалем, чтобы он ими всласть уелся. А Митрадата – к крысам в подвал. На черствый хлеб и холодную воду. Бедный Евпатор. Разве он может жалеть о таком-то детстве?…
Это всё Дорилай передумал, идя в баню и нежась в воде. Он не слушал ни шуточек банщиков, ни льстивых похвал своей стати, ни обычных мужских разговоров – о женщинах, лошадях, доходах, политике…
Голоса среди мраморных стен раздавались зконко и гулко, мешаясь с плеском воды и шлепанием рук и ног. Слова, как мелкие волны,, накатывались друг на друга, рассыпались в пузырики и сливались в одно. Вспоминать они не мешали, и Дорилай погрузился в мечтания. Он лежал с завитой головой на плетеной тахте, завернутый, как младенец, в пеленку. Сам не знал, пребывает он наяву или в дреме.
Всё кончилось неожиданно. "Господин!" – сказали. – "Прости: тебя срочно требует царь". – "Сейчас", – протянул Дорилай умоляюще. Точно маленький, когда его на рассвете будили отец или мать.
"Господин", – повторили. – "Царь тебя требует. Срочно. Он ждет у дверей".



Край земли. Оконечность мыса. Безлюдие.
Золотые рачки в изумрудной воде. И голые Митрадатовы ноги. Море – это не баня, вода порядком холодная. Даже в известняковых лоханках у берега не успела еще прогреться: весна. Солнце жарит, а ветер – студеный.
– Ты… несчастлив, Евпатор?
Проходит целая вечность, пока царь собирается с мыслями.
Дорилай, затаив дыхание, ждет. Хоть Евпатор честит его "козломозглым", разве мог Дорилай не понять, что не просто так затащил его царь в такое пустынное место. И не просто так разбросал по небрежному разговору намеки. "Как ты думаешь, что у нас впереди?"… "Может, сразу умрем – что нам делать больше на свете?"…
Ты – несчастлив, Евпатор.
– Это как посмотреть, Дорилай, – неожиданно усмехается царь. – Что ты, собственно, разумеешь под счастьем?
– Ну… довольство и безмятежность, – недолго думая, говорит Дорилай.
– Только-то?… Э, тогда та свинья, которую мы лицезрели с тобой по дороге, счастливее нас обоих.
Дорилая вдруг осеняет:
– Счастье – это свобода! Когда делаешь, что пожелаешь, никому ничем не обязан…
– Ох уже мне эти эллины, – морщится царь. – Сколько их ни ласкай, ни обхаживай…
– Но, Евпатор, – оправдывается Дорилай. – Я же не про себя и тебя. Я сказал – в философском смысле.
– Ты – философ?! – смеется царь, заболтав ногами в воде. – И какой же школы? Пифагоровой?… Вряд ли, там нужно молчать… Академик?… Нет, академики любят порядок… А, знаю: ты – киник! Слушай, давай раскокаем пифос и поселим тебя возле рынка. Знаменитостью станешь! Дорилаем Синопским! Я буду тебя иногда навещать и угодливо спрашивать: "Чем могу услужить мудрецу?" А ты мне, как тот чудак Александру: "Сделай милость, царь, отойди, не засти мне солнышко!"… Толпы будут рукоплескать нам обоим. Попробуем? За пифос я, так и быть, заплачу, а соломки сам натаскаешь. Ночи, правда, еще прохладные, но скоро уж лето, а там постепенно привыкнешь. С голоду умереть не дадут, а если и похудеешь – философам это не вредно. Как, Дорилай?…
– Да ну тебя! – отмахивается он от царя. – Это неинтересно. Ибо всё уже было.
– Вот именно! – не без горечи соглашается только что веселившийся Митрадат. – Всё, всё, всё – уже было! Без нас. А для нас – ничего другого не будет. Как об этом подумаешь – взвоешь от скуки. Погано становится. Ибо чуешь, как заживо загнивает душа. Единственная и бессмертная. Счастье, мой Дорилай – вовсе не в обладании благами. Счастье – в жарком желании. Тошно жить, когда ты не хочешь уже ничего. А желать, даже маясь и мучась от недостижимости чаемого – ох, как сладко…
"Ну, так я и знал", – подумалось Дорилаю. Неспроста царь сидит и гадает, что – напротив Синопы: может, Афинеон?… До сих пор околдован. О, Евпатор, пусти тебя тогда твоя недотрога на ложе, ты сейчас бы даже не помнил, как ее имя и какие у ней глаза. Но ты решил прогреметь на весь мир ревнителем добродетели. Всех сразил своим щедрым жестом: "Митрадат – единственный царь, что способен подарить возлюбленной царство!"… Кто бы знал, чего тебе самому это стоило. Как ты мучился, скольких людей вкруг себя погубил – лишь бы, пробушевав над другими, ненароком не тронуть – ее. Превозмог сам себя, и заставил всех прочих уверовать, будто главной в том деле была для тебя – справедливость. Честь, а не страсть. Но желание, как колючка в сердце, осталось. И теперь, спустя год, ты приходишь на берег моря и притаскиваешь с собой Дорилая – одному неудобно! – чтоб, блаженно страдая, гадать: может, в этот же самый миг, точь-в-точь против этого мыса, возле города Афинеона твоя колдунья медноволосая тоже глядит на мелькание золотых креветок в изумрудной воде, вопрошая кого-то из свиты – что там, впереди? И кто-нибудь наверняка отвечает: "Синопа". А она – вздыхает. Потому что не сможет забыть о тебе, даже если сильно захочет. У тебя – ее сын. Как помыслит о нем – сразу вспомнит и о тебе. Но в Синопу ей нет возврата. Как тебе нет дороги в Афинеон.
– Разумно желать того, чего можешь достигнуть, – говорит Дорилай.
– О нет! – возражает царь. – Ты не прав! Исполнимое – надо приказывать, но желание непременно должно быть – великим, безмерным, чтоб – дух занимало! Александр не стал бы властителем и Эллады, и Азии, если бы возмечтал – овладеть Ойкуменой!
– Евпатор, – сглотнув слюну от волнения, отвечает опешивший Дорилай. – Ты что, замышляешь… пойти по стопам Александра?
– Уж скорей – по стопам его предтечи, Диониса! – фыркает царь. – С Востока – на Запад, из Азии…
– В Рим?.. – охлаждает ехидным вопросом пыл царя Дорилай. – Я боюсь, что тогда тебя не спасут никакие вакханки.
Митрадат разражается нервным смехом:
– В Риме запрещены вакханалии! Полагаю, недаром: они нас боятся!… Впрочем, это – так, шутки ради.
– Но, Евпатор, не надо шутить. Ты забыл, как погиб твой отец – и за что?
– Митрадат ничего неспособен забыть, Дорилай. Мой отец хотел получить от сената обещанное: власть над Великой Фригией – в благодарность за помощь Риму в войне за Пергам. И по неосторожности высказал где-то кому-то, что сумеет добиться желаемого, а иначе будет…
– Война?
– Бог с тобою! Иначе будет… раскрыта некая очень опасная тайна.
– Какая?
– Зачем тебе знать, Дорилай?
– Ты мне… не доверяешь, Евпатор?
– Доверяю. Но только – тебе. Потому и завел тебя в это пустынное место, где заведомо нас не услышит – никто. Чтобы ты потом не посмел говорить, будто нас случайно подслушали. У дворцовых стен слишком гулкое эхо. Мой отец разговаривал о сокровенном лишь с самыми близкими – и все же был кем-то предан.
– Евпатор: клянусь богами бессмертными, я тебя никогда не предам!
– Хорошо, Дорилай. Но… той тайны я сам достоверно не знаю. Могу лишь догадываться. Полагаю, что мой отец имел доказательства… незаконности власти римлян – над Азией.
– Как это?…
– Царь Аттал завещал свое царство Риму – и тотчас скончался. Случайно ли? Если да, то где – завещание? Почему его не огласили – ни тогда, ни сейчас? И с какой это стати, не имея законной бумаги, мы обязаны верить сенаторам на слово?… Им бы стоило побеспокоиться, чтобы все окрестные страны точно знали последнюю волю Аттала – слово в слово, параграф в параграф. Я ведь сам, получив боспорский венец от царя Парисада, не содеял из этого тайны. У меня есть пергамент с печатью – кто не верит, могу показать; Парисад огласил свою волю при полном собрании первых лиц государства; а ныне, восстановив свою власть, я велел, чтоб указ тот высекли в камне и поставили в Пантикапее на агоре возле храма, дабы каждый сумел прочитать… Не должно оставаться ни тени сомнения, что законный владыка Боспора именуется – царь Митрадат!… Только где же подобное – в Азии?…
– И впрямь это странно, – соглашается Дорилай. – Но бумаги отца твоего…
– Всё, касавшееся Пергама – пропало. Я не смог ничего отыскать. И никто из подвергнутых пыткам ничего не сказал. Кроме самого общеизвестного. Значит, все улики, что были, уничтожила или выдала римлянам – мать.
– Это к лучшему, милый мой, а иначе тебе самому угрожала бы ныне опасность.
– Как знать! Мой отец был доверчив, я – нет.
– Всё равно… Рим сгубил уже стольких царей! И погубит любого, кто…
– Я – не любой! – гневно вскинулся Митрадат. – Я не тот, кому можно грозить и приказывать! Я – не раб, и не буду рабом! Я покорен лишь Ахурамазде, который даровал мне – свое целование! Мое право начертано молнией в небе – а не жалкими буквицами на папирусе или пергаменте!
Дорилай уж не знал, как его успокоить. "Да, Евпатор, конечно, ты избранник богов, только лучше бы ты соблюдал осторожность, пока ходишь между врагами"…
Не желай невозможного, друг. Выкинь из головы – Рим и римскую Азию! Твои прежние завоевания они кое-как пережили, но не лезь ты, всего святого ради, за Галис. Потому что иначе, как Ксеркс – погубишь великое царство. Ну зачем тебе эта Фригия? А, Евпатор?
– Разве мы говорили о Фригии? – разыграв удивление, ухмыляется царь. – Между Понтом и Фригией – несколько стран. Ближе всех – Пафлагония, мой Дорилай. Ты не слишком силен в географии, потому напомню тебе: Пафлагония не граничит с провинцией Азия, а граничит – с нами, с Вифинией и с Галатией.
– Ну, уж это я как-нибудь знаю! – оскорбляется Дорилай.
– Если так, то должен бы знать, что Пафлагонию завещал моему отцу Пилемен – его друг и соратник, последний тамошний царь. Моя мать не настаивала на владении этой землей, и напрасно. Пафлагония до сих пор не имеет царя, ибо многоначалие – все равно, что безвластие. Для чего же стране пребывать в запустении, коли рядом есть – я?…
– Ты введешь туда войско?
– Не сразу. Я хотел бы узнать, нельзя ли уладить всё полюбовно, без драки. Может быть, пафлагонцам я очень понравлюсь. Но этого мало, мой Дорилай! Важно, как поведет себя царь Никомед. Он ведь тоже старинный приятель и соратник отца, но Вифиния ближе к провинции Азия и зависимее от сената.
– А галаты?
– Совсем непонятно. Три племени, в каждом – десяток вождей или, как они их называют, тетрархов… Горды и воинственны. Хорошо бы заранее выведать, что у них на уме. И нельзя ли их сделать друзьями. Если жители Пафлагонии скажут – "Мы хотим царя Митрадата", а галаты и царь Никомед промолчат – Риму не к чему будет придраться. И зачем тогда воевать? А граница подвинется дальше на запад. Понимаешь, мой Дорилай?
– Понимаю, Евпатор. Ты щедр на великие замыслы. Только как превратить их – в дела?
– Нужно пообещать всем соседям какие-то выгоды. И хранить до последнего мига глубокую тайну. Дабы каждый считал, что переговоры идут – с ним одним, остальные – не знают.
– Э, да ты подсчитал, сколько нужно будет – посольств в эти страны! Гласных или негласных – неважно; у послов при себе будут слуги, охрана, подруги, друзья… Непременно начнется торг, вымогательство, переписка, посылка шпионов, подкуп, двойная игра… И – тотчас же – письмо из сената, где тебя обвинят в посягательствах на народное право или в прочих нелепостях – суть не в словах…
– Чтобы этого не было, мой Дорилай, никакого посольства не будет. Поедет – один человек. Понимающий, что совершает.
– Кто же?
– Я.
– Ты?!…
Дорилай чуть не падает с камня, на котором сидит.
– Кто-то клялся недавно, что любит меня, никогда не предаст и готов, коли будет нужда, удалиться со мною хоть в Тартар, – ядовито напоминает Евпатор.
Дорилай потрясенно кивает и лепечет: "О да, я всегда"…
Митрадат озирается, будто на безлюдном мысу их кто-то может подслушать – и, притиснув к себе Дорилая, начинает жарко шептать:
– Я давно о том размышляю. Риск, конечно, велик, но отраднее рисковать, чем длить прозябание! Не желаю всю жизнь проходить, точно мельничный вол, по унылому кругу! Каждый день – то же самое: посетители, письма, прошения, жалобы, смотры войск, пиры, наказания… Дорилай, ведь мы еще молоды! Сбросим это ярмо! Удерем с тобой на свободу! Не впервой ведь!… Прикинемся… кем повезет – хоть купцами, хоть богомольцами… И объедем за три месяца – три страны! Я хочу всё увидеть своими глазами. Есть вещи, которые бесполезно требовать даже от наиспособнеших соглядатаев. Потому что я не всегда могу объяснить, что мне, собственно, надо узнать. Где-то – хитрый прищур собеседника, где-то – тон, где-то – спрятанный в грозности страх… Только я и соображу, где уместнее быть откровенным, где схитрить, где нарочно свалять дурачка, где сыграть в обольщение… Но ты нужен мне, Дорилай! Мы с тобой никогда еще не расставались, ты вторая моя оболочка и вторая душа…
– Я тебя не оставлю, Евпатор. Но безумие: ехать вдвоем, без охраны, без сопровождения… Есть глухие места, есть разбойники, и отнюдь не везде нам готовят добрый прием.
– А друзья – для чего? Помнишь, как вы не дрогнув – согласились со мною бежать? А ведь вы были дети, у вас были – матери, не такие, как у меня… Ныне я ужасаюсь, подумав, как мы выжили в горных лесах – верно, боги нас охраняли, но – и дружба: нас было – пять… И теперь я хочу взять – лишь вас. Чтобы не было лишней огласки. Впрочем, каждому я бы позволил иметь по слуге. Рабу ли, отпущеннику, мне не важно. Главное, чтобы вы им доверяли. Так, как я доверяю – всем вам.
Дорилай всё еще пребывает в ошеломлении. Но разум подсказывает: в столь безумной затее Евпатора смысла больше, чем мнимой нелепости. Десять сильных мужчин на дороге – это крепкий отряд. Лишних в самом деле впутывать незачем. Остается одно лишь препятствие. Сам Митрадат.
– Как ты мыслишь себе наше бегство, Евпатор? Тебя ведь сразу же хватятся. И поднимут на ноги всех обитателей царства. Неужели ты думаешь, что тебе так легко затеряться в толпе? Сотни тысяч людей тебя знают в лицо, если нет – угадают по росту…
– Послушай меня. Мы уедем без шума, но совершенно открыто. Прогуляться по вешнему воздуху, поскакать по окрестным лесам, поохотиться для развлечения… И – исчезнем. Несколько дней переждем в дикой местности на окраине Пафлагонии. Отрастим себе бороды, загорим, загрубеем, забудем про щегольство… Рост не спрячешь, но мало ли в свете – высокорослых! Главное, чтоб никто раньше времени не догадался, где мы и что! Никакие родители, жены, дети, любовницы!
– Но, Евпатор, не мне объяснять, что случится, когда через сколько-то дней или месяцев тебя перестанут искать и причислят к умершим… Ты откройся – хотя бы сестре!
– Я – как все. Никаких исключений. Разве что… намекну ей в прощальном письме, чтоб она обо мне не тревожилась. И что власть, пока я отсутствую, доверяется – ей.
– Евпатор, а вдруг… не вернемся?
– Я – вернусь! – гордо фыркает царь.
Дорилай никак не осмыслит решенное. Возражать царю невозможно: всё продумано до мелочей, но никакие былые затеи Евпатора не идут в сравнение с нынешней. Это чистой воды сумасшествие. Лихорадка. Весенняя дурь. Прогуляться по стану врагов в криворожих вакхических масках! Проплясать, завязав себе очи, буйный танец меж воткнутыми остриями! Закидонство. Бравада. Мальчишество. Бегство от воспитателей. Недаром сегодня – вспомнилось. Нынче носится в воздухе нечто такое, от чего всё обыденное начинает казаться пустым и никчемным, а душа алкает – царь прав! – небывалого и невозможного…
Что у нас впереди? – Что угодно! Вперед!…
Царь сгребает его в охапку – и свергает в зеленую воду. Ух, какая холодная! Дыхание сразу спирает. "Спятил, что ли?!" – возмущается Дорилай. "Ага!" – отзывается весело царь и сам, не раздевшись, прыгает в море, где барахтается, путаясь в мокром тяжелом плаще, его верный друг и соратник.
О великие боги. Пожиратель чад своих Кронос и неумолимые Мойры. Сейчас из-за камня – вон того – покажутся запыхавшиеся от злости и долгих розысков педагоги. И набросятся на Митрадата: "Как не совестно, царь! Мы доложим обо всем государыне!"… А молочный брат Дорилай будет клясться, что это он сам – зачинщик побега с занятий и недозволенного купания. Но никто ему не поверит. И Дорилай побредет домой насупленный и оскорбленный. А Митрадат, которому ох как здорово нагорит, не удержится, чтобы напоследок еще не нашкодить. Обнимет унылого друга и… тайком подпустит ему за шиворот полудохлую, но трепещущую рыбешку. Или цепкого мелкого крабика. Он – такой. И таким – останется. Беспечное, буйное, шалое божество. Что вы можете против него – о Мойры неумолимые? И ты, пожиратель чад своих – Кронос? Что можете – против молнией поцелованного?…



Митрадат целует Лаодику в уста. Она спит. На рассвете – особенно сладко и крепко. После ночи неиссякаемых ласк. Давно у них таких ночей не бывало. Он-то знал, что надолго ее покидает. А она? Афродита ли подсказала ей, что нельзя, невозможно, кощунственно – отравлять эту ночь какими-то препирательствами? Детски ласковой, нежной и на всё благодарно отзывчивой была вчера Лаодика. До неловкого кроткой. Ему даже стыдно стало за все причиненные ей страдания. Хотя бы… за последний каприз – овладение Ксенофилой. Это было на Лаодикином ложе. Царица вышла в садик с детьми, а эта глупая девочка застилала пурпурным шелком постель… Ай, сама виновата. Нельзя быть такой безропотной. И настолько неискушенной. Она, кажется, даже не поняла, что он вздумал с ней сделать. Если бы она отбивалась и громко кричала – он бы не очень настаивал. А она онемела, обмякла, утратила голос и волю – как овечка на жертвеннике. Ну… и кровь пролилась. Он ушел, а ей предстояло объясняться с царицей. Скрыть-то было нельзя. Он и не собирался скрывать. Лаодика сама разрешила ему – пусть он делает, что ему хочется. Даже здесь, во дворце. Но ему Ксенофила была не нужна. Ни за чем. Просто под руку подвернулась. И что же? Лаодика всё поняла. С Митрадатом она была по-прежнему ласковой. А девице пришлось потруднее, но все-таки: ядом не напоили, булавку в темечко не воткнули, и даже не выгнали из гинекея охаянной и опозоренной. Гордая Лаодика таила свое унижение от сестер, приближенных и евнухов. Ксенофила осталась при ней. А то, что к бедняжке начали придираться – естественно. От придирок не умирают. Митрадат с лихвой возместил ей ущерб. Выдал с пышностью замуж, подарил большое приданое, осыпал молодоженов подарками. Значит, эту историю можно больше не вспоминать. Лаодика простила Евпатора. Какая ей Ксенофила соперница? Никакая. Помыслить нелепо. Они взрослые люди, пара равных красою и родом существ, государи, потомки Селевкидов и Ахеменидов…
Сестра. Интересно, что она скажет, когда вскроется исчезновение мужа и брата? И когда пойдет, что в ее руках отныне – вся власть?… Испугается, обругает его за такое ребячество – и рванется искать по окраинам?… Не найдет. Но зато получит записку, которая несколько успокоит ее. Новизна нахлынувших дел отвлечет ее разум от поисков, а душу от тяжкой тревоги. Постепенно она войдет во вкус управления столь обширной страной: ей понравится восседать на троне, принимать послов, самолично распоряжаться жизнями подданных… И тогда он внезапно вернется. И возложит к ногам Лаодики – еще одно царство. А может, и больше!…
Ничего Лаодика не знает. Спит. Ресницы от сновидений подрагивают. Исцелованные супругом губы – полуоткрыты. Змеистые, как у юной Горгоны, кудри – разбросаны по подушке. И пятка наружу выглядывает – круглая, гладкая, розовая, как у маленького ребенка. "Моя горлинка", – умиляется про себя Митрадат. – "Я весь мир положу к этим пальчика и ноготкам"…
Разбудить и сказать?…
Нет. Не стоит.


Дети в этот час тоже спят.
Наклонясь над кроваткой сына, царь осторожно целует его. Кудрявый, как златорунный ягненок. И на лбу – две кругленьких шишечки. Будто режутся рожки. Говорят, что Загрей, первородный Дионис, был тоже рогат, но сие нисколько не портило красоты его лика, прельщавшего даже диких барсов и чешуйчатых гадов…
Он мал, но сейчас уже ясно, что будет силен, благороден и славен. Митрадатион, сын Митрадата. Чьи родители – брат и сестра.
Царь подходит и к Каллию. За год, проведенный без матери, он вытянулся, поумнел, посерьезнел, но и – похудел до торчания ребрышек через тонкую кожу. Вряд ли четырехлетний ребенок понимает, что с ним случилось и каково его положение здесь. Он, наверное, втайне считает, что мать его бросила. Не желая надрывных сцен, Митрадат разрешил Эрмораде проститься с сыном лишь при условии, что не будет ни воплей, ни причитаний, ни отчаянных слез. Она обещала – и выполнила. Миг был очень удачный: они пришли, когда мальчики увлеченно играли. Царь поймал своего, а она – своего. Присев, обняла его и спросила: "Каллий, милый, тебе здесь не скучно?" – "Не-е!" – мотнул он головкой. – "Мне здорово! Мы играем в коней!" – "Ты не прочь бы побыть тут подольше?" – " Ну, да!" – "И твой друг тебя не обижает?" – "Никогда! Он сказал – он мой брат!"… И тогда Эрморада положила сыну руки на плечики и, заклинающе глядя в глаза, тихо молвила: "Каллий. Запомни: ты – сын Фоанта. Твоим отцом был Фоант. Царь Фоант". Поцеловала в лоб, в веки, в щеки, в уста. И добавила очень серьезно: "Сын мой. Помни отца. Будь достоин Фоанта". Мальчик глядел на страшно бледную мать, насупившись и наморщившись. Верно, вспомнил, как тот умирал и как они его хоронили. И когда она отпустила его и ушла, с удовольствием побежал с Митрадатиком продолжать их забавы. Не подозревая, что больше мать не придет – никогда. Прощание вышло почти незаметным и почти безболезненным – для него. Но потом… Конечно, плакал часами. Конечно, капризничал, топал ногами, буянил. Конечно, звал маму. И – через каждое слово твердил, словно заговоренный: "Я сын Фоанта, мой отец был царь, царь Фоант"… Помешался? Или, как суеверные слуги считали, оказался под властью заклятия? Фоант-то, известно, колдун, значит, и Эрморада колдунья – достаточно посмотреть ей в глаза. Всех свела тут с ума: и царя, и сына… Нужно магов, чтоб сняли зловредные чары!
А Евпатор сказал: "Чепуха". Просто Каллию выпали непосильные переживания. Гибель двух старших братьев, смерть отца, осада, плен, заточение, путешествие по морю, постоянные хвори новорожденной сестренки, слезы матери, расставание с ней, привыкание к новой семье… Тут и взрослый мог бы свихнуться. Не то что ребенок. Нужно время и ласковое обращение, чтобы всё позабылось и сгладилось.
Лаодика не замечала приемыша, но няньки и евнухи, повинуясь воле царя, стали пестовать и ублажать малыша. Каллий повеселел. И как будто забыл Эрмораду. Перестал о ней даже спрашивать. Митрадатика звал своим братом, как у них повелось изначала. Лаодику, подражая прислуге, называл "государыней". А Евпатора почему-то – никак. Ни "царем", ни "отцом", ни "господином", ни "дядей". Когда царь приходил проведать детей, сын бросался к нему со всех ног. А Каллий делал несколько быстрых шажков – и… словно сам себя останавливал.
Однажды Евпатор взял его на руки. Каллий не стал вырываться, а напротив – обнял его. Доверчиво и… боязливо. С тех пор, как уехала Эрморада, в нем вместо прежней напористой бойкости поселилась эта странная смесь: нежность и диковатость.
Евпатор поцеловал его и сказал ему: "Что же ты не подошел поздороваться?"
– Здравствуй, – прошептал послушно малыш.
– Если хочешь, ты можешь меня звать отцом, – предложил Митрадат.
– Мой отец был Фоант. Царь Фоант, – с важным видом ответил Каллий.
– Ты его помнишь?
– Ага.
– Ты любишь его?
– Не… не знаю.
– А – меня?
Ребенок внимательно посмотрел на Евпатора, заморгал часто-часто – и в слезы. Царь скорей опустил его на пол и отправил гулять.
А сам себя корил за дурацкие вопрошания. Нашел, о чем и с кем говорить! Да не все ли равно, как к тебе относится эта малявка? Что за глупая ревность – к покойнику? И зачем набиваться в отцы к малышу, который – все это знают! – заложник?…
А может, и Каллий – знает? Оттого и чурается своего воспитателя. Иногда Евпатор, лаская родного сына, ловит – краешком глаза, затылком, спиною через одежду – испытующий взгляд огромных карих очей с золотинками. Взгляд – завидующий, восхищенный и недетски смятенный… Неужели ему нашептали, что он – не в гостях, а в плену у царя?
Митрадат наклоняется и над Каллием. А ребенок вдруг открывает глаза. Те самые, выдающие смесь кровей: Эрморадиной, скифской, и Фоантовой, таврской…
Он – не спал?
Царь и пленник глядят друг на друга безмолвно. Евпатор слегка улыбается и хочет тихо уйти. Но из кроватки навстречу ему робко тянутся тонкие, почти прозрачные ручки. Царь невольно сгибается, чтобы мальчик достал. И тот, дотянувшись и обвив его шею, неумело и робко… целует его. Так робко и так неумело, как будто его никогда никто не ласкал. И он не знает, что такое – отцовские ласки.
– Спи, маленький, не буди никого, еще рано, – шепчет ему Митрадат.
Каллий – ни звука в ответ. Лишь кивок и улыбка. Всё понимает!
"Кентавреныш", – думает с умилением царь. – "Как ты будешь тут – и без матери, и без меня?… Кому поручить, чтоб за тобою получше приглядывали?"…


Пока что приглядывают – за самим Митрадатом. Он чувствует это спиной. Оборачивается. На пороге оторопело застыла юница. Судя по платью и неснимаемому браслету – рабыня.
– Ты что? – поднимает брови Евпатор.
– Государь, я… горшочки вынести, – заливаясь краской, лепечет она.
Он чуть не прыскает со смеху, прикрываясь ладонью. Горшочки!… А девчушка хорошенькая. Свеженькая такая смуглянка. На вид ей не больше шестнадцати. Верно, новенькая, он раньше ее в гинекее не видел. Она почитает его и боится – ужасно.
Царь подходит к ней. Она тотчас опускает глаза. Он берет ее за подбородок.
– Как зовут тебя, милочка?
– Фригия, мой государь.
Еще бы сказала – "Великая Фригия!"… Страна, за которую был убит Митрадат Эвергет. А Евпатор по милости рока может сделаться обладателем Фригии, не подвергая себя ни малейшей опасности и даже не выходя из дворца. И чего ему не сидится?
– Фригия – это рабская кличка, – поморщившись, говорит Митрадат. – У тебя родители – были?
– Да.
– И как они звали тебя?
– Гедонэ, – зардевшись, признается она.
Очень трогательно. "Гедонэ" – она же "Услада". Или "Блаженство". Не раздумать ли с бегством, покуда не поздно?… Нет. Решил – так решил.
– Гедонэ, ты умеешь хранить секреты? – вопрошает он заговорщически.
– Умею, мой господин.
– А клочок папируса и принадлежности для письма можешь мне принести сейчас незаметно?
– Попробую взять в школьной комнате у царевен.
– Неси поскорей! У меня мало времени.
– Повинуюсь, мой государь.
Девчонка, оказывается, быстра и находчива, а не только юна и мила. Право, жаль уезжать неизвестно куда!…


"Царь Митрадат Евпатор – сестре и супруге своей Лаодике, с любовным и братским лобзанием. Я уехал по важному тайному делу и могу воротиться не скоро. Покуда отсутствую, поручаю заботам твоим наше царство и все подвластные страны. Коли я вдруг совсем не вернусь, будешь править до возмужания сына нашего Митрадата. Престол унаследует – он. Большая печать – в ларце, что стоит у меня в изголовье. Береги детей, будь здорова, соблюдай договоры с друзьями и обходись заботливо с Каллием. Не пытайся выведать, где я: этим ты причинишь мне вред или ввергнешь в опасность. Любопытным скажи, что я объезжаю отдаленные области царства. Да хранят тебя боги. Прощай".


Фригияночка ждет в отдалении. Честно делая вид, будто ей ни капли не интересно, что такое корябает на обрезке папируса царь.
Он кончает писать. Озирается: нечем заклеить. Воску девушка не принесла. Митрадат видит длинную заколку из меди в каштановом гладком узле на склоненной головке рабыни. Не колеблясь, выдергивает – и закалывает папирус.
Какие роскошные волосы. Должно быть, когда ее продали в рабство, остригли, а они опять отросли, только стали пышней. Их трудно собрать в пучок – упруги и неподатливы.
Царь с удовольствием погружает ей в волосы свою пятерню. И приказывает дружелюбно, но непреклонно:
– Гедонэ. Это ты передашь царице через три… даже лучше – четыре дня. Не раньше. Исполнишь?
– Исполню, мой повелитель.
– Никому не скажешь?
– Да сразит меня молния.
Он усмехается и подает ей записку:
– Спрячь. У тебя не должны это видеть.
А куда она может спрятать? Растерялась и вертит в руках. Ай, какая простушка! Митрадат властно привлекает девчонку к себе, отбирает сложенный втрое папирус и старательно засовывает под схваченное высоким поясом платье, между маленькими и твердыми словно дикие яблочки – он успел-таки высмотреть! – грудками. Она же вся затряслась, раскраснелась…
– Ну-ка, тихо! – шипит Митрадат. И тут же, смягчившись: – Вот дурочка. Уж пора бы знать, куда прячут записки.
Улыбается, всхлипнув:
– Государь мой, я плохо умею писать. Нету надобности.
Это к лучшему. Значит, и не прочтет. Он гладит ей голые смуглые плечики и почти по-отечески наставляет:
– Вытри нос. Никто не должен знать, что мы с тобою… секретничали. А иначе из-за тебя у меня сорвется очень важное дело. Проболтаешься – несдобровать. Обещаю. А будешь послушной умницей – привезу подарок.
Она поднимает темные, сладко блестящие, точно мокрые вишни, глаза:
– Мой царь… уезжает?
– А это тебя не касается! – обрывает ее Митрадат. – Занимайся своими делами. Выноси… горшочки.
Кивает. И – ни с места. Как тут удержаться. Стиснул в объятиях. Запечатал ей уста поцелуем. Властно выпалил: "Дожидайся меня, Гедонэ!"
И ушел. Позабыв, что хотел заглянуть напоследок и к дочкам. Вспомнил, лишь когда сел на коня.


Солнце только всходило. Город едва просыпался, позевывая под морским соленым туманом. Дорога была пустынной, а камни на ней, должно быть, влажными и холодными. Босоногий мальчишка, выгонявший гусей из последнего дома с предместье, зябко ёжился и растирал себе тощие плечи и ляжки. Гуси, услышав топот копыт, не спеша отошли на обочину и осуждающе загоготали.
Трава зеленела как бешеная. По сторонам дороги торчали сухощавые как старички, но молодящиеся по весне кривые маслины.
Два матерых козла – буйно-серый и грозно-рыжий – были привязаны к колышкам так, чтоб не могли попортить деревья. Но рогатые твари на щуплые древеса и не зарились. И даже не пожирали росистую сочную траву. Между ними была – дорога. И они, натянув, как тетивы луков, каждый свою веревку, пялились друг на друга и яростно перемекивались.
– Бэ-э-э! – поддразнил Евпатор.
– Бэ-э-э! – подхватили, дурачась, друзья.
– Бэ-э-э-э!! – заорали козлы.
С глазами, налитыми кровью.

Cвидетельство о публикации 64945 © Кириллина Л. В. 27.04.06 09:02