Голосовать
Полный экран
Скачать в [формате ZIP]
Добавить в избранное
Настройка чтения

С.В. Рацевич. Глазами журналиста и актера (Из виденного и пережитого) Том 2-й, Часть 1-я


  
  

С. В. Рацевич

Глазами журналиста и актера

(Из виденного и пережитого)

Том 11-й, Часть 1

58-я статья.

  
  
  
   События 1939-1940 г.г
   2
   Моя первая встреча с чекистами
   3
   В газете "Советская деревня"
   4
   На допросе в отделе НКВД
   8
   Пуганая ворона и куста боится
   10
   Свершилось ожидаемое
   12
   В тюрьме на Вестервальской улице
   15
   Прощай Нарва!
   19
   За тюремными решетками Таллина
   24
   Во внутренней тюрьме
   25
   Дорожные испытания
   45
   Полгода в Кировской тюрьме
   49
   Из тюрьмы в лагерь
   60
   В направлении Вятского исправительно-трудового лагеря (Вятлага)
   61
   Первая подкомандировка 7-го лагпункта
   64
   На лесоповале
   66
   Премьер Энпалу
   68
   Лесной пожар Вятлага 1938 года
   68
   Нет худа без добра
   70
   Стельман (инженер - судостроитель)
   71
   Тырванд
   72
   Шоттер (врач)
   72
   Переплетчиков
   74
   Опять на общих работах.
   74
   Концерт центральной культ бригады
   76
   Червонец
   77
   Лео-Подкопаев (худрук)
   78
   Совхоз 5-го лагпункта
   81
   Подкомандировка "Болото"
   83
   Конец "Болота"
   86
   Культбригадчики
   89
   Гастроли
   93
   Каплинский
   94
   Смерть во время концерта
   95
   Выходки Лео
   95
   Под недремлющим оком НКВД
   98
   В стационаре
   100
   Опять в культбригаде
   102
   С концертами по лагпунктам
   103
   Создание музыкально-драматического театра
   104
   Новые планы и перспективы
   105
   Открытие Вятлаговского театра
   107
   Газета "Лес-стране!" и прочая пресса о наших выступлениях.
   109
   Театральный дневник
   110
   Смена театрального начальства
   115
   Гастроли по Кайскому району
   124
   Враг покинул Нарву
   127
   Трейберг (председатель .горисполкома)
   128
   Старые Нарвские актеры
   129
   На три года сокращают срок
   129
   Победа
   130
   Амнистия
   131
   Беспрецедентный случай-бегство музыканта
   132
   Вольный гражданин
   136
   Не без мытарств на свободе
   138
   Через Яр на Киров (Вятку)
   141
  
  
   События 1939 - 1940 г.г.
  
   Тревожная осень 1939 года. Ровно через двадцать пять лет снова загремели орудийные залпы, оповестившие мир о начале второй мировой бойни.
   Только-только успела Европа залечить раны 1914-1918 г.г. и снова зачинщиком войны оказалась Германия. Трагедия Польши у всех на устах. Общая встревоженность. Газеты наполнены сообщениями о растоптанной тевтонским сапогом Польской республике. Прибалтика настороже. Мы хорошо помним, что произошло на наших землях в завершающую фазу Первой мировой войны.
   Местные немцы по зову фюрера спешно укладывают чемоданы, собираясь “nah Faterland “. Случайно я оказался в Таллине и был свидетелем их отъезда. Таллинский порт. У его причала огромный океанский пароход “ Deutschland ”. С характерной для немцев аккуратностью и порядком проходит посадка пассажиров и погрузка багажа. Никакой паники, царит серьезное спокойствие.
   Кто же эти будущие немецкие граждане, склонившие головы перед черным изображением свастики на красном полотнище?
   Прежде всего, прибалтийские немцы, отпрыски старых немецких баронов, всегда гордившиеся своим немецким происхождением. Эстонцы с микроскопической долей немецкой крови, так называемые “skasakadakas”, которые всегда придерживались немецкой ориентации - акционеры фабрик, заводов, банков, страховых обществ, владельцы имений, мыз и, наконец, русские, у которых в роду были предки из немцев, или же имелись мужья, жены немецкого происхождения. Ничего, что они оставили здесь с полной обстановкой дома и квартиры. Им обещаны в Германии нисколько не худшие особняки, полностью обставленные, принадлежащие немецким евреям, которых вывели в расход.
   В ту пору в Нарве насчитывалось около 450 немцев, главным образом служащих Суконной и Льнопрядильной мануфактур и лиц свободной профессии.
   Почти все они стали "возвращенцами" и ослепленные посулами Гитлера, устремись на Запад.
   Осенью 1939 года между Советским правительством и правительством буржуазной Эстонии завершились переговоры о предоставлении советским войскам баз в районе Хаапсалу, Балтийском порту, на островах в Финском заливе. Утром 18 октября 1939 года на советско-эстонской границе в районе Комаровки на Ленинградском шоссе произошло памятное событие. На митинге у широко отрытых пограничных ворот встретились представители двух армий. Один за другим нескончаемой вереницей потянулись грузовики с неподвижно сидящими в образцовом порядке советскими бойцами. Путь их пролегал мимо Ивангородской и Германовской крепостей через Петровскую площадь на Таллинское шоссе. По пути следования войсковых колонн cобралось огромное количество любопытных. Слышались приветственные возгласы. Но в толпе были и такие, которые хмуро, исподлобья поглядывали на советских воинов, таили в себе злобу и не могли сдержаться, чтобы не выразить свое неудовольствие вслух.
   Лето 1940 года в корне изменило политическую, общественную и трудовую жизнь Эстонии. Профашиствующая власть распалась. Эстония стала полноправным членом в семье народов Советского Союза. Разительные перемены произошли на трех нарвских мануфактурах, национализированных государством. Фабрики заработали на полную силу. Увеличилось число рабочих. Слово безработица навсегда исчезло из лексикона тех, кто годами бился в тисках нужды, кто не был уверен в завтрашнем дне, будет или нет он работать, или придется стоять у станка три дня в неделю. Преобразилось лицо города. Исчезла буржуазия. Акционеры предприятий, промышленники, купечество покинуло Нарву, кто по собственному желанию, кто по принуждению.
   Вместо ликвидированного "Товарищества Нарвский Русский театр" образовался Нарвский рабочий театр, в состав которого вошла большая часть актеров товарищества, молодежь из городских клубов, активисты Принаровских просветительных обществ, участвовавшие в спектакле на "Дне Русской Культуры" в Таллине - Иван Фаронов из деревни Переволок, Александр Минин из Криуш, Николай Зарековкин из Долгой Нивы.
   Прекратила существование газета "Старый Нарвский листок", редакция и типография которой находились на Вышгородской улице в доме наследников Журавлевых.
   Органом Горкома Коммунистической партии стала газета "Советская деревня". Редакция помещалась в этом же здании на третьем этаже. Название газеты говорило о ее содержании. Освещалась главным образом жизнь новой деревни с ее колхозами, носившими незамысловатые наименования: к названию деревни прибавлялось при-
   лагательное "красный". Так началась деятельность колхозов "Красный Радовель", "Красная Комаровка", "Красная Долгая Нива" и т.д. наибольших успехов сразу же добился колхоз "Красная Долгая Нива", правильно уяснивший свою близость от города, который так нуждался в бесперебойном снабжении сельскохозяйственными продуктами и овощами.
   В Таллине происходила ликвидация Союза Русских Просветительных и Благотворительных Обществ. Оставшись без работы, я принял приглашение стать сотрудником газеты "Советская деревня". Мое оформление на штатную единицу литработника задерживалось выяснением моей личности, - насколько я лоялен к советской власти, нет ли в моем прошлом, ведь я работал в буржуазной прессе без малого восемнадцать лет, погрешностей, которые бы служили препятствием для работы в советской печати. Через месяц я стал штатным работником. Отпросился на несколько дней съездить в Таллин сдать ликвидационной комиссии находившийся у меня театральный инвентарь Союза и получить окончательный расчет.
  
   Моя первая встреча с чекистами.
  
   В Таллине я обычно останавливался у секретаря Союза просветительных обществ Алексея Алексеевича Булатова, проживавшего на Рауа ул. После завтрака мы вместе направились в центр города. Булатов к себе в книжный магазин на Пикк ул., а я - по своим инструкторским делам. Вечером договорились встретиться у него на квартире. Приглашение к обеду отклонил, что бы ни терять времени на лишние переезды. С молодежью Булатова - дочерью Анной и сыном Алексеем договорился быть в семь часов вечера на спектакле Балтфлота в немецком театре.
   Было около одиннадцати часов вечера, когда мы втроем возвращались в трамвае домой. Настроение у всех оказалось отличное: обменивались впечатлениями о пьесе и игре актеров, много шутили, рассказывая анекдоты, и не подозревали, что впереди нас ожидают неприятные сюрпризы.
   Алексей долго возился у дверей, пытаясь их открыть, ничего не получалось, изнутри в замочную скважину был вставлен ключ.
   -Что это значит? - удивленно произнес он, - никогда такого не было, что бы папа забыл вытащить ключ. Придется беспокоить родителей...
   На звонок никто не реагировал. И лишь после второго, более продолжительного сигнала, открылась дверь. Из освещенной прихожей нас разглядывали двое в форме НКВД. Мы буквально опешили, никак не могли понять, что случилось, почему в квартире чекисты.
   - Входите, не задерживайтесь, и вы тоже, - обратился один из них ко мне.
   В большой комнате, служившей одновременно гостиной и кабинетом, по всему полу валялись книги, журналы, выброшенные со стеллажей, из книжных шкафов. Горы книг громоздились на столах. Шел обыск. Пять человек старательно вытряхивали каждую книгу, внимательно прочитывали каждую бумажку и то, что их интересовало, откладывали в сторону, на стол, стоящий у окна. Жена Булатова - Варвара Алексеевна, бледная, неподвижно сидевшая на стуле, безучастно смотрела в одну точку.
   - Где Алексей Алексеевич, - тихо спросил я у нее. Вместо ответа на ее изможденном
   от горя и неожиданного потрясения щекам потекли слезы. Сомнения не было, его арестовали и увезли.
   Обыск продолжался до 4 часов утра. Собираясь уже уходить, чекисты обратили внимание на мой маленький чемодан, лежавший на стуле около дивана. Он был закрыт на замок.
  - Чей это чемодан? Откройте его!
  - Он мой, - ответил я, - в нем дорожные принадлежности...
  - Я сказал, откройте, - упорствовал чекист.
   Пришлось открыть. Убедившись, что в нем кроме полотенца, мыла, зубной щетки и пасты ничего не было, мне разрешили его закрыть.
   Трудно описать состояние семьи, которая так неожиданно лишилась мужа и отца, всеми горячо любимого Алексея Алексеевича Булатова. Спать никто идти не собирался. Варвара Алексеевна с дрожью в голосе подробно рассказывала, как увезли мужа. Каждый член семьи естественно задавал недоуменный вопрос: в чем причина ареста, ведь арестовавшие и словом не обмолвились, в чем вина арестованного.
   Стали приводить в порядок комнату, сложили на полки книги, убрали бумаги. Вероятно, около шести часов утра все разошлись по своим местам на покой. Не раздеваясь, прилег на диван. Спать не хотелось. События этой ночи настолько глубоко меня взволновали, что я решил как можно скорее завершить свои дела в Таллине и сразу же возвращаться домой.
   В девять часов утра я распрощался с Варварой Алексеевной, как мог, постарался утешить ее, выразил надежду, что авось все образуется, выясниться невиновность Алексея Алексеевича и он вернется домой.
   Увы, своим словам я сам не верил и, как мне казалось, в таком же неверии находилась Варвара Алексеевна, умная и культурная женщина, верная подруга, отличная мать, воспитавшая в лучших традициях взрослого сына и двух больших дочерей.
  
   В газете "Советская деревня".
  
   Даже как-то странно: двенадцать лет трудился по внешкольному образованию в русских деревнях Причудья и Принаровья и вдруг быстро и неожиданно распрощался с этой интересной и творческой работой и переключился целиком на газету.
   Профессия газетчика для меня не явилась новостью. Ее я хорошо усвоил в бытность сотрудником нарвских и других газет. Должен сознаться, что на первых порах работать в "Советской деревне" оказалось не так просто. Характер советской печати иной, диаметрально противоположный буржуазным газетам. Нет сенсационных сообщений, исключено смакование уголовщины, отсутствуют всякого рода происшествия, во главу угла ставятся вопросы политического воспитания народных масс, их экономическое и культурное развитие.
   По формату газета "Советская деревня" сходна со "Старым Нарвским листком" те же шрифта (печаталась в той же типографии), иной характер верстки, скромные заголовки, нет объявлений. Газетные столбцы заполнены пространными статьями о строительстве социализма в молодой Советской Эстонии, темами которых служит коллективизация деревень Принаровья и Печерского края, организация и работа рыболовецких артелей на Чудском озере, трудовые успехи горняков сланцевого района.
   Состав редакции "Советская деревня" небольшой. Редактор - энергичный, способный Александр Александрович Кельберг, воспитанник Нарвской гимназии, как говорили, в период буржуазной Эстонии, действовавший в подполье. Секретарствовала Ольга Васильевна Чернова, урожденная Глушкова, также нарвитянка. В газетной работе оказалась новичком, в редакцию попала по протекции Кельберга и своего мужа. После войны обосновалась в Таллине и стала работать в республиканской газете "Советская Эстония". Карьера Кельберга неожиданно оборвалась. Заняв по окончании войны ответственный пост в ЦК Компартии Эстонии, он был снят с должности и уехал за пределы Эстонии.
   Приходилось выполнять самые разнообразные редакционные работы: править рукописи, отвечать на письма, заниматься корректурой и, конечно, собирать материал, самому писать, мобилизовывать корреспондентов из деревень Принаровья и Причудья, благо я
   хорошо знал людей этих районов. Узнав, что занимаюсь любительской фотографией, Кельберг, поручил мне быть фотокорреспондентом. Мои снимки из жизни русских окраин Эстонии неоднократно помещались в "Советской деревне".
   Часто выезжал с командировочным удостоверением в те места, где некогда работал инструктором. Мне поручалось рассказать читателям "Советской деревни" становление социалистической деревни, процесс роста коллективного хозяйства. Обо всем виденном писал с искренним убеждением, что деревня стала экономически лучше жить, а вот о культурной стороне ее жизни вынужден был молчать. Писать правду не мог, а кривить душой не хотел.
   С трудом в течение многих лет налаженная просветительская работа в деревенских народных домах, словно по мановению волшебного жезла исчезла. С отъездом из деревень в город молодежи прекратились лекции, некому стало ставить спектакли, даже танцы явились редкостным явлением. Характерным явлением было отсутствие в народных домах руководителей, членов правления.
   В корне изменилась жизнь деревенской бедноты, безземельных, батраков, ютившихся в полуразвалившихся лачугах. Вспоминая свою поездку в Мустве (Посад Черный). Редакция поручила мне написать и дать фотографии о жизни в буржуазной Эстонии бедняков, ныне обеспеченных благоустроенными квартирами.
   На берегу небольшой речки Мустве, впадающей в Чудское озеро, находилась хата батрака Кекишева, покрытая соломенной крышей, со сгнившими стенами, с заделанными вместо окон обломками стекол и кусками фанеры. Большая семья, состоявшая из пяти человек - жена, и трое маленьких ребят жила в постоянной нужде, к тому же дети болели туберкулезом. Советская власть переселила семью Кекишева в благоустроенный двухэтажный дом, в котором жил владелец магазина, владевший собственной автомашиной и большим участком земли на окраине Мустве. Оба эти дома я сфотографировал. Газета поместила снимки с соответствующей статьей.
   Канун Нового 1941 года. Газета сверстана, корректура проверена, номер поступил в печать. Кельберг разрешил после обеда оставаться дома, готовиться к празднику. Закупив продукты, я в хорошем настроении шагал по Вышгородской улице, направляясь на Нарвский форштадт. На углу Рыцарской улицы нос к носу столкнулся с Федором Лебедевым. Эта была столь неожиданная встреча, что я просто обомлел.
   - Федор, ты какими судьбами здесь? - воскликнул я, протянув ему руку для приветствия.
   Удивлению не было границ. Еще бы, - летом 1940 года, когда в Нарве происходили первые аресты, Лебедев был взят и с тех пор о нем, как и о других арестованных, никто ничего не знал, и, вдруг, он оказался на свободе.
   Помнится, в городе особенно много разговоров было вокруг ареста Лебедева. Его политическое кредо - ярко выраженные левые убеждения не раз служили темой разговоров в русских общественных кругах и потому все знавшие его, естественно, удивлялись и первое время не верили даже аресту.
   За полгода пребывания в тюрьме Лебедев мало изменился: чуть похудел, в глазах светилась затаенность, исчезла размашистость движений рук, в его разговоре я подметил настороженность.
  - Значит, для тебя все окончилось благополучно? - спросил я.
  - Да...
  - И ты теперь будешь жить в Нарве?
  - Да, конечно...
  - А где ты это время был, в Таллине или еще дальше?
  - Об этом не спрашивай, ничего не скажу...
   Лишь в 1948 году, по возвращении в Нарву, узнал, что Лебедев оставался в оккупации, занимал у немцев видный пост, редактируя русскую газету и после отступления немцев из Прибалтики, бежал с ними в Западную Германию, где работал диктором русского отдела немецких радиопередач.
  
   --------------------------------------------------""-----------------------------------------------------
  
   Мерно стучат на рельсовых стыках колеса вагона. Сквозь заиндевевшие окна трудно различаем зимний пейзаж. Приятное тепло разливается в полупустом вагоне. С Глебом Радионовым, членом редакции "Советская деревня" по командировочному удостоверению мы держим путь в Печоры. Радионову поручено осветить экономическое положение края, взять несколько интервью у руководителей Печорской уездной управы, на моей обязанности дать подборку деятельности печорских школ, жизни учительского мира, рассказать про печорскую молодежь. У нас с собой фотоаппараты.
   За несколько станций до Печор вагон наполняется молодыми голосами мастеровых. Среди них парни и девушки из соседних печорских деревень, едут на стройки в Печоры. С молодостью врывается смех, шутки, веселые песни. Напрасно кондуктор пытается утихомирить молодежь, призывает ее соблюдать тишину, в вагоне есть спящие, настроение ребят такое, что им на душе радостно, молодые сердца полны задора. Январским утром мы подъезжаем к Печорам. Заиндевевшие от сильного мороза деревья застыли в декоративной неподвижности. Холодно. Станционный градусник показывает 24 градуса ниже нуля. Залезаем в холодный автобус. Быстро приезжаем в центр города, который мало изменился за те пять лет, что я в нем не бывал. Веет прежним захолустьем.
   Каменные дома соседствуют с деревянными строениями. В бирюзовое безоблачное небо струйками поднимаются белые дымки. В пустынных, маленьких печорских улочках деревенская глухомань. Над городом разливается мягкий колокольный звон к ранней обедне в Печорским монастыре. Появились закутанные в теплые платки старухи-богомолки. Им навстречу, словно чирикающие воробьи, прорвалась ватага ребят, устремившихся в школу. Детские задорные голоса разбудили сонные улицы...
   В гостинице нам предоставили отдельный номер с двумя кроватями. Любезная дежурная по этажу принесла нам два стакана горячего чая. Позавтракав, направились в уездную управу. По дороге любовались красотами зимнего пейзажа, трудно было отказаться от мысли запечатлеть видимое на пленку. Нацелили фотоаппараты, не успели нажать на затворы, как за спиной услышали:
  - Разрешение фотографировать имеется?
   Рядом стоял молодой милиционер. Мы переглянулись. Положение осложнялось тем, что по забывчивости мы его не захватили с собой. Показали редакционные удостоверения. Этого оказалось недостаточным для милиционера. Радионов предъявил партийный билет.
  - Неужели крепостные стены Печорского монастыря являются военными объектами, пробурчал недовольный Глеб.
   Подобное замечание явно не понравилось милиционеру. Пришлось выслушать ряд нравоучений. Глазами я дал понять Радионову не противоречить милиционеру, молча его выслушать. Извинились и обещали больше не фотографировать. На этом, казалось бы, инцидент был исчерпан, на самом деле о нем вспомнили мне через полгода.
   В Печорской уездной управе неожиданно встретился с актером Любимовым, с которым не виделся пару десятков лет. Увидев меня, Михаил Тимофеевич бросился в объятия, мы расцеловались, перебросились несколькими фразами и договорились вечером встретиться у нас в номере гостиницы.
   До трех часов ночи за бутылкой красного вина продолжалась наша беседа в отдельном номере, любезно предоставленного дежурной по этажу. Нам было о чем вспомнить, - оба работали инструкторами в Причудье, в спектаклях играли одни и те же любители, воскресили в памяти нарвские спектакли периода 1919 - 1921г.г., когда Любимов жил и работал в Нарве. Он знал мою мать, интересовался, как она живет, продолжает ли давать уроки музыки.
   Ничего не подозревая плохого, я откровенно сказал:
  - Труднее стало с уроками, их число сократилось. Для нее, пожилой женщины, воспитанной в буржуазной обстановке, труден переход к условиям новой жизни, поэтому приходится приспосабливаться...
   Зашел разговор, между прочим, о случае с фотографированием в Печорах:
  - Не правда ли строгий блюститель порядка, - смеясь, сказал Любимов, но хорошо, когда все хорошо кончается...
   Командировка оказалась результативной. Мы собрали много полезного материала. За большую статью о современном положении школ в Печорском крае, Кельберг премировал меня 25 рублями.
   Нарва жила тревожной жизнью. По ночам происходили частые аресты, которые начались еще летом 1940 года, когда в Эстонии стала советская власть.
   В первую очередь лишились свободы члены бывшей Северо-западной армии, оставшейся в Нарве после 1919 - 1920 г.г. - Н. Яковлев, Н. Подмошенский, Г. Горбовский, М. Корнеев, А. Глинский, В. Волков, председатель комитета русских эмигрантов Н. Корсаков и многие другие. Идя утром в редакцию, встречая знакомых, узнавал о новых жертвах сталинского беззакония, о простых русских людях, общественных деятелях, театральных работниках, учителях, не замешанных в политике ни справа, ни слева, далеких от антисоветской деятельности. Подтверждением тому явились, хотя и запоздалые, когда многих не оказалось в живых, решения Верховных судов о реабилитации в пятидесятых годах.
   Не прошел незамеченным арест депутата от русской фракции Государственного Собрания, советника Нарвской городской управы, инициатора русского певческого праздника в Нарве, Александра Ефимовича Осипова, в шестидесятых годах посмертно реабилитированного. Основательно поредели учительские кадры. Арестованными оказались директор Нарвской русской гимназии С.Н. Добрышевский, директор 1-го русского начального училища Н.А. Викторов, педагоги А.К. Пробст, М.В. Рандин, Н.М. Балабоскина, также посмертно реабилитированные.
   Одновременно с русскими арестовывались эстонцы - военные, пограничники, чины политической, уголовной, наружной полиции, деятели кайтселита и исамалиита. Немало в нарвской тюрьме оказалось коммерсантов, владельцев предприятий и торговель, людей свободной профессии.
   Никому из родственников не удавалось узнать о причине ареста и местопребывании арестованных отца, мужа, брата, сына. Напрасны оказались попытки встретиться с родными, передать им посылки с бельем, продуктами. В комнатах бывшей уголовной полиции, где теперь помещался нарвский отдел НКВД (здание почты и телеграфа на Почтамтской ул., уничтоженное во время Отечественной войны) всех их, встревоженных за судьбу своих родственников, встречал квадратного сложения невысокого роста мужчина в высоких сапогах, одетый в галифе и темный френч. Его остро бегающие глаза стального света избегали прямо смотреть на просителя. Крикливый голос резал уши. Шкуренков - так звали этого чекиста, - занимавшего должность начальника Нарвского отдела НКВД, не любил много распространяться, был лаконичен и груб в своих ответах:
  - Взят по распоряжению прокурора за антисоветскую деятельность. Обстоятельства дела выяснит суд. Большего ничего сказать не могу. Идите. Не мешайте работать!..
   На просьбу получить свидание, передать белье, одежду, продукты Шкуренков
   отвечал неизменной фразой:
  - Нельзя!
   Всех, естественно, интересовало местопребывание арестованного, время и место
   суда.
  - Не знаю! - по казенному, формально отвечал он.
   У здания тюрьмы на Вестервальской улице, напротив Владимирской церкви часто появлялись люди с пакетами в руках, напрасно пытавшиеся проникнуть внутрь. Никого туда не пускали. Прошел слух, что ночью арестованных отправят поездом в Таллин. Никто толком не знал, когда это произойдет, высказывались предположения, догадки. Родственники арестованных часами дежурили вблизи здания тюрьмы, шли на вокзал к ночному поезду, возвращались обратно. И на следующий день повторялось то же самое.
   Некоторым удалось все же увидеть, когда в автобусах привозили на вокзал арестованных для отправки в Таллин. Привокзальная территория оцеплялась, никто не допускался к головному составу поезда, где находился столыпинский вагон для отправки арестованных. Погрузка производилась быстро, арестованным не разрешалось оборачиваться и тем более с кем либо из находившихся на перроне разговаривать. И все-таки находились смельчаки, узнававшие в толпе родственников, кричавшие им, чтобы дома не волновались, мол, все обстоит в порядке, скоро встретимся...
   Не верилось такому оптимизму тем, кто в слезах возвращался с вокзала, кто бесполезно отбивали пороги учреждений и квартиры ответственных работников, чтобы хоть чуть чуточку приоткрыть завесу, узнать о судьбе взятых в результате крупной акции всесильного НКВД.
  
   На допросе в отделе НКВД.
  
   24 января 1941 года по почте пришла повестка явиться на следующий день к 11 часам вечера в кабинет № 6 Нарвского отдела НКВД.
   Извещение вызвало домашний переполох. "Зачем?", "По какому делу?" - задавали мы с женой друг другу вопросы. Весь день и, в особенности в вечернюю пору, мы передумали обо всем, самые невероятные предположения роились в наших головах. Вполне естественными были опасения за дальнейшую судьбу: каждый день приносил новые сообщения об арестах. К вечеру 25 января у жены нервы не выдержали, она впала в истерику, высказав твердое убеждение, что я больше домой не вернусь. Как только мог, успокаивал ее, убеждал, зачем было вызывать повесткой, арестовать могли без предупреждения.
   В половине одиннадцатого вышел из дома. Крупными хлопьями падал снег. На пустынных улицах редко встречались прохожие. Здание почты, куда я направлялся, тонуло во тьме. С верхних этажей, сквозь узенькие щели завешенных окон пробивались полоски электрического света. В полумраке находились лестничные клетки. Поднимался медленно, тяжело, вероятно также шли в свое время на эшафот, я отчетливо слышал резкое биение сердца ... Входная дверь была открыта. Коридор освещала привинченная высоко к потолку электрическая лампа. По одну сторону коридора вырисовывались обитые черной клеенкой двери со светлыми табличками. Стучусь в комнату под номером шесть. Глухой, едва различимый за дверью голос, приглашает войти.
   Яркий луч, направленный в мою сторону настольной лампы, на какой-то момент буквально ослепил меня. Тут же остановился, успев закрыть за собой дверь
  - Рацевич?!
  - Да я...
   Вопрошавшего я не видел, он находился в противоположной стороне кабинета, в тени от настольной лампы.
  - Садитесь! Стул рядом с вами...
   Затем произошла молчаливая длительная пауза. Слышалось, как шуршали бумаги, открывались и закрывались ящики письменного стола. Привыкаю понемногу к обстановке продолговатой комнаты следователя. Его мне не разглядеть, зато он видит меня отлично.
   - Скажите Рацевич, где сейчас ваш приятель Грюнталь?
   - Не знаю!
  - Как это так? Столько лет вместе работали, дружили, были друг у друга в гостях и не знаете...
  - И все-таки не знаю. После отъезда из Нарвы в начале 1940 года мы потеряли друг друга из виду.
   - Будто не переписывались?
   - Нет!
   - Странно.... А все-таки, куда он уехал?
   - Не имею понятия!
   - В Таллине с ним не встречались?
   - Ни разу...
  - Вам известно, что Грюнталь ездил в Финляндию, имел при себе крупную иностранную валюту, занимался в Гельсингфорсе валютной спекуляцией и встречался с белогвардейскими деятелями?
  - Мне известно, что Грюнталь совершил экскурсионную поездку в Финляндию в качестве туриста, а о том, что он замешан в валютных спекуляциях и встречался с белогвардейцами, в первый раз слышу.
  - На все мои вопросы, Рацевич, я слышу от вас только "не знаю", "не имею понятия", "в первый раз слышу". Тогда расскажите, как работали в антисоветской газете "Старый Нарвский листок", которую редактировал Грюнталь, как поносили на ее страницах советскую власть и вместе с Грюнталем лезли вон из кожи, чтобы опорочить Советский Союз.
   На этот вопрос пришлось долго и подробно рассказывать о моем участии в газете в качестве газетного рецензента, хроникера русской общественной жизни, корреспондента из деревень Причудья и Принаровья, где я 12 лет работал театральным инструктором.
  - Никогда не писал политических статей в газетах, - заявил я следователю, - проверить это очень не трудно, стоит перелистать подшивки газет, или лучше того, поговорить с наборщиками типографии, где печатался "Старый Нарвский листок". Все они продолжают работать в типографии, выпускающей газету "Советская деревня". Рабочие отлично знают и помнят, какие статьи и заметки писались сотрудниками газеты.
   По-видимому, следователя удовлетворили мои ответы об антисоветских статьях. Разговор снова вернулся к Грюнталю.
  - Вы помните, что в 1938 году Грюнталь ездил в Париж на всемирную выставку? Интересно, на какие деньги совершил он эту поездку?
  - Да, конечно, помню. Последние годы газета хорошо тиражировалась, имела много объявлений. Приличные доходы позволили ему совершить экскурсию в Париж.
  - Делился Грюнталь своими впечатлениями о встречах с эмигрантскими деятелями?
   - Никогда. Он рассказывал только о Париже и о выставке.
   - Расскажите о встрече Грюнталя в Нарве с певицей Плевицкой.
  - Впервые слышу про такую встречу. Плевицкую мы видели и слушали на концерте в Русском клубе. Тогда присутствовал не только Грюнталь. В зале находились несколько сотрудников газеты, в том числе и я.
  - Я имею в виду встречу с Плевицкой на собрании бывших северо-западников и в номере гостиницы.
   - Понятия не имею.
   Протокол следователь писал более двух часов. Два листа разорвал и писал заново. Мною овладела дремота. Время приближалось к четырем часам.
   - Подойдите к столу, подпишите протокол!
   - Могу я прочитать, что в нем написано?
  - Это необязательно. Со стенографической точностью записаны мои вопросы и ваши ответы.
   - И все-таки я прошу разрешить прочитать протокол...
   - Подписывайте!
   По тону следователя я понял, что бесполезно просить, а тем более доказывать явную правоту любого свидетеля, подследственного, которые вправе требовать ознакомления с материалами, предназначенными для подписания.
  - Можете идти! Пока наш разговор окончен!..
   На улице я почувствовал огромное облегчение. Подметавший панель дворник многозначительно на меня посмотрел. Вероятно, я был не первый и не последний, выходивший из этого злачного здания в столь неурочный час. Дышалось легко, свободно, хотя стоял сильный мороз. Я все же поднял воротник, торопливо зашагал в сторону дома. Мозг напряженно работал, перед глазами маячила фигура чекиста, которого как следует не разглядел и не запомнил. Сухопарый мужчина с коротко остриженными волосами, резким, неприятным голосом, - вот все, что сохранилось в памяти. Размышляя о четырехчасовом пребывании в кабинете следователя, я пришел к выводу, что Грюнталь арестован и о нем собирают данные для предания суду.
   В голове колом стояла многозначительная фраза: "Пока наш разговор окончен!".
   Значит, предстоит продление разговора, снова визит, может быть не один, а несколько в ночную пору с расчетом как следует вымотать нервы, вывести из душевного равновесия, добиться сознания в несуществующих грехах.
   С воспаленными от слез глазами, жена бодрствовала всю ночь. Несколько раз выходила на улицу, вглядывалась в темноту, в надежде меня увидеть. На мой звонок она моментально открыла дверь. Радости не было границ. До ухода на работу с мельчайшими подробностями рассказывал о событиях ночи, о том, что спрашивал следователь и что я отвечал.
   Не сомкнули глаз вплоть до утра. Не спавший, отправился в редакцию. Просил жену никому, даже своей матери, не говорить о моем ночном визите в отдел НКВД, тем более что следователь категорически предупредил, что за разглашение состоявшейся в его кабинете беседы, меня привлекут к уголовной ответственности.
   Кельберг обратил внимание на мой необычный внешний вид. Глаза были воспалены от бессонной ночи. Я старался больше молчать, на вопросы отвечал односложными фразами, с трудом правил рукописи, потому что голова была словно свинцовая.
   - Что с вами, Степан Владимирович? Если чувствуете себя плохо, может нездоровы, вероятно, у вас повышенная температура, идите домой, все равно вы сегодня не полноценный работник, - участливо сказал Кельберг, - после обеда не приходите на работу.
   Так я и поступил. Сразу же по возвращению домой, лег в постель и проспал до позднего вечера. Жена приготовила ужин и терпеливо ждала, когда я сам встану.
   За чаем разговор вращался вокруг ночного события. Неотвязно преследовала фраза следователя: "Пока наш разговор окончен!". И так и этак пытался ее расшифровать и все-таки пришел к твердому убеждению, что очень скоро состоится повторный визит и, вероятно, он получит новую окраску, более острую, неприятную.
   А в городе по-прежнему в каждый дом стучалось горе, сиротели семьи, преимущественно по ночам, увозились арестованные, в присутствии которых происходили обыски. Ночные допросы стали обычным явлением. После одиннадцати часов вечера у здания почты постоянно можно было видеть одинокие фигуры с зажатыми в руках повестками, спешившими на вызовы в отдел НКВД.
  
   Пуганая ворона и куста боится.
  
   Полгода работы в "Советской деревне" прошли в нормальной, трудовой обстановке. Пожаловаться не мог, ко мне относились доброжелательно, внимательно, прислушивались к советам, как к самому старшему по возрасту и газетному стажу.
   В редакцию частенько наведывались из городского комитета партии по разным вопросам, связанным с газетной работой. Обычно шли в последнюю комнату, служившую кабинетом Кельберга. О чем говорили за закрытой дверью, я, конечно, не знал, да и не интересовался. Быть может я ошибался, но мне иногда казалось, что некоторые товарищи, проходя мимо моего стола, направляясь к редактору, поглядывают на меня искоса, как будто удивляясь моему присутствию в редакции коммунистической газеты. Всем хорошо было известно, что до установления в Эстонии Советской власти я долго сотрудничал в буржуазной печати.
   И все-таки это обстоятельство меня особенно не волновало. Честно относясь к работе, к возложенным на меня обязанностям, думается, я сумел доказать свою лояльность, корректность поведения при советском строе. Беспокоило и очень серьезно другое. Взвинчивало до крайности окружающая нервозность в связи с непрекращающимися арестами. Разговоры об арестах не раз происходили в редакции. Я больше слушал и молчал. Назывались имена, высказывались всякого рода суждения, предположения, почему изолирован человека и каждый раз находились "обоснования причин", почему он арестован. Коробило слушать незаслуженные обвинения по адресу многих русских общественных культурных деятелей, которые, дескать, вели антисоветскую пропаганду, состояли будто на службе каких-то иностранных разведок, оказывались якобы злейшими врагами Советского Союза. Возмущало, с какой легкостью приводились "доказательства". Такое-то лицо двадцать лет назад бежало из Сов. России в буржуазную Эстонию. Или: "ведь в гражданскую войну сражались в рядах белой армии"... С легкой руки обвинители забывали, что революционные события 17-18 годов давно канули в вечность и не нам судить обстоятельства, при которых люди в вихре революционных лет сражались то у красных, то у белых, теряли семьи, дом, шли с оружием в руках брат на брата, сын против отца, не знали, куда податься, чтобы обрести покой... И как потом горячо раскаивались, бежав с родины, а когда хотели вернуться, обратный путь оказался закрытым.
   История давно вынесла свой справедливый приговор. По этому поводу вспомнились слова Игоря Северянина:
  
   Сегодня "белые", а завтра "красные",
   Они бесцветные по существу...
  
   В адрес арестованных русских слышались и такие обвинения:
   "Состоял членом Русского Национального Союза!"... "Являлся педагогом эмигрантской гимназии!"... "Во время выборов в Эстонское государственное собрание баллотировался по списку русской крестьянской партии" и т.д.
   Сейчас все это звучит анахронизмом, диким бессмысленным обвинением в адрес тех русских, которые, живя в условиях буржуазного строя в чужом государстве, делали все возможное, чтобы сохранить свою национальность. Находясь в рядах членов Национального Союза, они могли организованно объединяться, защищать свои интересы, законно предъявлять требования перед правительством об удовлетворении культурных нужд, выбирать в парламент своих русских представителей. Не будь у нас русских организаций, мы не смогли бы вести культурно-просветительную работу, заботиться об улучшении материального положения среди деревенской бедноты русских окраин Принаровья, Причудья и Печерского края. Только наша организованность способствовала проведению в темных уголках русской деревни "Дней Русской Культуры". При других обстоятельствах мы не смогли бы провести в Нарве и Печорах два грандиозных русских певческих праздника, в Таллине русскую выставку и т.д.
   Верховный Суд СССР раз навсегда положил конец продолжавшемуся много лет беззаконию, признав большинство обвинений, о которых я говорил выше, совершенно беспочвенными, а люди, осужденные за это, реабилитированными, многие посмертно.
   Визит в отдел НКВД не прошел для меня незамеченным. Я лишился нормального сна, стал не в меру раздражительным, с опаской вглядывался в физиономии одетых в форму чекистов, подозревая в каждом своего преследователя. Не скрою, - мною овладела боязнь быть арестованным. Нервы были напряжены до крайности. Просыпался обычно около двух часов ночи и больше уснуть не мог. Раздававшийся в ночную пору где-то шорох, шум на улице, собачий лай, вызывали настороженность, заостренное внимание.
   На всякий случай, под кроватью находился небольшой чемодан, в котором лежала смена белья, обувь, джемпер, перчатки, носки, предметы туалета.
   Время - лучший целитель душевных недомоганий. Прошел месяц, никто меня не тревожил, никуда не вызывал, постепенно стал приходить в себя, улучшились сон и аппетит.
   Описываемый случай произошел в первых числах марта. Что-то около трех часов утра раздался звонок. Ни я, ни жена не слышали, настолько крепко спали. Звонок раздался во второй раз, более продолжительный и резкий. В ночной тишине слышался приглушенный шум автомобильного мотора. Мы проснулись одновременно. Я включил свет. Опять позвонили.
   - К нам! - сильным шепотом произнес я и быстро накинул на себя халат, - ты не вставай, сказал я жене, сам разберусь, в чем дело.
   Я не сомневался, что приехали за мной, чтобы арестовать.
   Выйдя в прихожую, на всякий случай спросил:
  - Кто тут?.. Что надо?..
  - Откройте, милиция!
   За моей спиной стояла дрожавшая в нервной лихорадке жена. Напрасно я уговаривал ее вернуться в квартиру, включил электрический свет.
   На ступеньки порога прихожей вошли трое: милиционер в форме и двое в штатском.
  - Здесь квартира бывшего констебля Раудсеппа? - вежливо спросил милиционер.
   Мы с женой переглянулись. Значит не к нам. Ошиблись на один дом. Женатый на моей соученице по гимназии Жене Якобсон, Раудсепп жил по соседству в доме её родителей.
   Несколько раз милиционер извинился за причиненное беспокойство и даже ни к месту и времени стал говорить в шутливом тоне:
   -А вы здорово крепко спите, пушкой не разбудишь! Мы несколько раз звонили, думали, что вы в Германию уехали...
   В ту же ночь на нашей Речной улице увезли жившего по соседству моего соученика по гимназии, служившего последние годы в милиции, Сашу Казане, удивительно спокойного, уравновешенного человека, про которого каждый мог сказать, что он мухи не обидит. Он пользовался всеобщим уважением, в обращении был мягок и вежлив, каждому старался помочь советом и делом.
   Ночной визит снова взбудоражил нервы, вывел из душевного равновесия, наводил на печальные думы.
   По дороге в редакцию встретил приехавшего из Принаровья жителя Князь села Григория Орлова, у которого по приезде в деревню всегда останавливался. Доверительно он сообщил, кого арестовали в Принаровье. В Скорятине - провизора А Нуута, в Верхнем селе бывших старшин Сыренецкой волости Е.Соловьева и И. Кясперова (первый в свое время был депутатом русской фракции Государственного собрания), в Князь селе учителя Ф. Беззаборкина, в Сыренце секретаря Союза Просветительных обществ А. Томасова, в Загривье - общ. деятелей А. Роома и Г. Силина, в Кондушах - И. Иванова, в Кукин-береге - А. Макарова и многих других..
  
   Свершилось ожидаемое...
  
   29 апреля 1941 года - памятный день на всю мою жизнь, ставший вехой на пороге 38-летия.
   Солнечный апрельский день с утра предвещал отличную погоду. Ни облачка. Чуть движется теплый южный ветер. На улице давно сухо. Сверкает в палисаднике изумрудная сирень. Настойчиво сквозь камни мостовой тянется вверх молодая трава. Весенней свежестью дышит месяц назад скинувшая ледяной покров широководная Нарова.
   У прибрежных жителей Нарвского форштадта готовы к навигации, привязанные к плотам ярко сверкающие свежевыкрашенной краской отремонтированные лодки. Моя небольшая лодка, купленная весной прошлого года у Дымковских, покачивается на приколе, готовая к походу в район Большого острова, где я давно облюбовал укромное место для закидывания донных удочек. Заготовил перемет и к нему крючки. Первый выезд на рыбную ловлю запланировал на майские праздники.
   На велосипеде раньше обыкновенного выезжаю на работу. Заехал на рынок, купол свежую небольшую щуку и отвез её матери. Заодно договорился с ней, что вечером она придет к нам. С утра в редакции у всех отличное весеннее настроение. Комнаты залиты солнцем. Окна редакции выходят на южную сторону. Их распахнули. С городским шумом ворвалось майское тепло.
   Подготовка первомайского номера закончена. Корректура прочитана, номер сверстан, после обеда последнее прочтение номера и его печатание, на следующий день номер поступит в продажу.
   Быстро съездил домой на обед. Жена чувствует недомогание, у неё повышенная температура. На столе кислые щи, жареная салака с отварным картофелем. Есть почему-то не хочется. С трудом одолеваю щи, салаку отодвигаю в сторону.
   -Что такое, - вопрошает удивленная жена, - ты такой любитель рыбы и вдруг не хочешь, смотри не пожалей, когда её не будет...
   Позднее очень часто вспоминал замечание жены...
   Жалуясь на недомогание, жена легла в постель. Температура у нее подскочила до 38°. Просила на работе не задерживаться, никуда не заходить, сразу же возвращаться домой, тем более мы ждали прихода матери.
   В редакции после обеда больше занимались посторонними разговорами, делились планами праздничного отдыха. Кельберг еще раз напомнил, что ждет от меня фоторепортаж о майском параде трудящихся Нарвы.
   За окном послышался шум подъехавшей к дому автомашины. Почему-то она меня заинтересовала. Я выглянул наружу. У подъезда стояла открытая легковая машина, в которой никого не было. Не успев отойти от окна, увидел входящих в редакцию нарвитян Боровского и Вельдмана, о которых я раньше слышал, что они работают в органах НКВД. Они прошли мимо в кабинет Кельберга не поздоровавшись, хотя мы были знакомы. За ними плотно закрылись двери.
   Остро кольнуло сердце. Почему-то подумал, что пришли за мной, чтобы арестовать. Сел за свой стол, взял "Правду", пытался что-то прочесть и не мог, - мысли устремились за дверь кабинета. Прошло не больше пяти минут. Из кабинета вышли Боровков и Вельдман. Минуя меня, направились к выходу. Вслед за ними не торопясь, шел Кельберг в моменты волнения или сильной озабоченности Кельберг до неприличия краснел. И на этот раз лицо его горело пунцовой краской.
   - За вами, Степан Владимирович, - негромко произнес он, но все находившиеся в редакции ясно расслышали тревожный тон редактора. Воцарилась короткая пауза. Всем стало как-то неловко за происходившее молчание.
   - Спасибо за все хорошее, что вы сделали для газеты. Никогда не забуду вашей полезной помощи, - с этими словами Кельберг крепко пожал мою руку.
   - Александр Александрович, очень прошу вас, - сказал я Кельбергу, - передать жене апрельскую зарплату... В прихожей стоит мой велосипед, нельзя ли с кем-нибудь отправить его домой...
   - Не беспокойтесь, все будет сделано.
   На этом мы распрощались. С тех пор я Кельберга больше не видел.
   На лестнице меня поджидали чекисты, предъявившие ордер на арест.
  - Нельзя ли мне хотя бы на короткое время вернуться домой, попрощаться с женой, она в настоящее время больна, лежит в постели, - обратился я к ним.
  - А почему бы и нет, - скороговоркой ответил Боровков, - машина ждет внизу, мы поедем на квартиру, увидитесь с женой, заберете вещи...
   У наружных дверей стоял шофер. Боровков сел рядом с шофером, со мной - Вельман. Завернули на Вышгородскую улицу. В то время возвращались с работы, многие заходили в магазины приобрести на праздник продукты. Оживленно было на главной улице города. Встречались многочисленные знакомые, для которых не являлось секретом, почему я сижу в машине в обществе работников НКВД. Каждый понимал и, вероятно, про себя говорил: "Еще одна жертва в серии массовых арестов!"...
   Быстро доехали до Речной улицы. Решил звонком не беспокоить жену, поэтому дверь открыл собственным ключом. Вошли в кабинет, служивший одновременно и гостиной. В спальню вошел один, Боровков и Вельман занялись рассматриванием лежавших на столе альбомов.
   Увидев мое растерянное лицо, жена сразу же соскочила с постели и, не понимая в чем дело, в испуге спросила:
   - Что-нибудь случилось? Чем ты встревожен?
  - Да ничего особенного, - с трудом процедил я сквозь зубы, - пришли за мной, арестовали... Свершилось ожидаемое...
  - Кто? Ну говори, не терзай, - с этими словами она быстро накинула на себя халат и устремилась в кабинет.
   Боровков и Вельман молча встали и поклонились. Жена их знала, с Боровковым была лично знакома.
   Обыск начался с библиотеки. Поверхностно листались книги русских классиков, более внимательно просматривались русские зарубежные издания. Обратили внимание на лежавшую на письменном столе небольшую книжку, не помню автора и её название, взятую незадолго до ареста из русской городской библиотеки. В ней рассказывалось о деятельности существовавших в дореволюционной России различных партийных группировках, их программах, - социалистов, кадетов, эсеров, анархистов и т.д., их главарях.
  - Откуда эта книга, - спросил листавший её Вельман.
  - Обратите внимание на штамп, - ответил я, - взята на прочтение из библиотеки.
   - А что вас в ней заинтересовало, неужели принадлежите к одной из указанных политических партий?...
  - Я думаю, что вы не станете делать вывод о том, что я являюсь убийцей только на том основании, что у меня имеется книжка о похождениях французского вампира Ландрю, на совести которого десятки убитых им женщин, - с этими словами я достал из шкафа брошюру из серии приключенческих рассказов и протянул ему.
   Вельман пропустил мимо ушей мое колкое замечание, а библиотечную книжку положил к себе в портфель.
   Потребовали открыть ящики письменного стола, заглянули в платяной шкаф. На глаза попались два фотографических аппарата.
  - Чьи они?...
   Я не успел ответить, хотел сказать, что один мой, другой жены, как она вклинилась в наш разговор:
  - Немецкий "Вальдакс" мой, а этот старенький, допотопный, снимающий пластинками, подарил мужу брат.
   В спальню не зашили. Уселись в кресла и стали рассматривать фотографии, наклеенные в альбомы, - актеров, театральные сцены, группы актеров, святогорские снимки, заснятые мною виды Принаровья и Причудья. Можно было подумать, что за нашим круглым столом, удобно расположившись в мягких креслах, сидели не представители НКВД, явившиеся меня арестовать, а хорошие друзья-гости, с удовольствием рассматривающие многочисленные фотографии, на которых отыскивались лица общих знакомых, события, факты, случаи из жизни Нарвы, курорта Усть - Нарвы, деревень Принаровья и Причудья. Пояснения давать не приходилось, под каждой фотографией имелась соответствующая надпись, дата. Вельман не сдержался, по моему адресу отпустил комплимент:
   - Как все интересно, обстоятельно сделано, со вкусом...
  - Прошу этот снимок изъять из альбома - неожиданно произнес Боровков, тронув пальцем на фотографию общей группы деятелей Союза Русских просветительных и Благотворительных обществ в Эстонии. Снимались осенью 1939 года в Таллине, когда руководство союза отмечало мое десятилетие в должности инструктора внешкольного образования. На фотографии - председатель правления д-р М.В. Горбачев, секретарь А.А.Булатов, деятели Союза - д-р Г.Э. Модеров, С.А. Горбачев, Е.И. Гильдербрант, П.А. Богданов, мой коллега-инструктор Печерского края Б.К. Семенов и многие другие, разделившие со мной радость юбилейной даты.
   Боровкова заинтересовали две личности на снимке, о которых он меня спросил, это А.А.Булатов и П.А. Богданов. Между прочим, оба они в то время находились в заключении.
  - Не хотелось бы отрывать, испортим альбом и фотографию, - сказал я. Но
   Боровков был неумолим и требовал свое.
   Осторожно с помощью скальпеля, я отодрал фотографию и отдал её Боровкову.
   - Ну-с, пора собираться! Возьмите с собой самое необходимое, уложите в пакет, или лучше в небольшой чемодан, - поднимаясь, сказал Вельман.
   - Таня, принеси чемодан с вещами, он под кроватью...
   Чекисты переглянулись. Видимо их удивила такая предусмотрительность.
   - Вы что же предполагали, что будете арестованы, - спросил Боровков.
  - Конечно! Почему я должен быть исключением. В городе, не считая всяких полицейских, военных, пограничников, кайтселитчиков лишились свободы почти все русские общественные деятели.
   Подумал и тут же забыл оставить дома кошелек, в котором находилось 250 рублей и наручные часы. Позднее не раз об этом сожалел. Прощание с женой было непродолжительным, но тяжелым.
  - Я никогда тебя не забуду, да хранит тебя Бог, - еле слышно произнесла она и впала в истерику.
   Вышли на залитую солнцем Речную улицу. Жена стояла на крыльце, опираясь всем телом на косяк двери. Шофер предусмотрительно открыл дверцу машины. На короткое время я задержался. Хотелось надолго запечатлеть в памяти полноводную весеннюю Нарову, её синеватую с зеленым отливом воду, настойчиво плескавшуюся о деревянные мостки вокруг привязанных лодок, на черно-землистый невысокий берег с молодыми побегами весенней поросли...
   Полной грудью дышала красавица река ароматами пробуждающейся природы. Сновали неугомонные ласточки, предвещая хорошую погоду. Проплыл вниз по течению белоснежный пароход "Павел"...
   Вот когда хотелось оставаться на свободе, ощущать жизнь, быть пленником природы, а не тех, кто уготовил неволю своим якобы политическим противникам.
   По дороге стало жарко и я снял шляпу и пальто. Около пяти часов дня подъехали к ярко освещенному солнечными лучами зданию почтамта. Не задерживаясь, поднялись наверх по знакомой мне по январскому визиту лестнице. Прошли в кабинет начальника Нарвского отдела НКВД Шкуренкова.
   - Товарищ начальник, докладываю. Задание выполнено. Арестованный Рацевич доставлен, - по военному отрапортовал Вельман
  
   88. В тюрьме на Вестервальской ул.
  
   О начальнике Нарвского отдела НКВД Шкуренкове, еще до своего ареста, я слышал как о черством, нелюбезном и даже грубом в обращении со всеми и, в особенности, с просителями и ходоками арестованных родственников и близких людей.
   Перешагнув порог кабинета, я впервые увидел Шкуренкова, сидевшего за большим письменным столом.
   "Так вот он каков, этот гроза врагов Советской власти, всесильный в городе чекист, при упоминании имени которого людей обуревает страх и трепет" - подумал я, стараясь вглядеться в его черты лица, узнать, что скрывается во взгляде его холодных, мертвящих глаз... Нас отделяло друг от друга порядочное расстояние длинной комнаты. Я так и остался стоять, без приглашения сесть, около входной двери с чемоданом в руке, с переброшенным через плечо демисезонным пальто.
   Задав несколько малозначащих вопросов из моей биографии и сверив ответы с записями в деле, Шкуренков встал из-за стола и перешел к окну. Закурил, спичку бросил на пол. Долго разглядывал в окно военное поле, служившее продолжением Почтамтской улицы.
   Обратил внимание на его квадратную фигуру, небольшой рост, вросшую в широкие плечи крупную голову. Карикатурно, по-опереточному, выглядели на его коротких ногах широкие галифе, заправленные в ярко начищенные хромовые сапоги. В глаза он старался не смотреть, избегал прямого взгляда, говорил быстро, предпочитая самому отвечать на задаваемые вопросы, не ждать ответа у спрашиваемого.
  - Так, значит, работали в политической полиции?!.. Очень хорошо! Продавали тех, кто действовал против эстонских буржуев!.. Почему молчите?.. Сказать нечего, правда глаза колет...
   Шкуренков не дал мне сказать ни слова в свое оправдание.
  - Молчите, - закричал он на меня, когда я пытался возразить, - в тюрьме сознаетесь, а нет, так заставим рассказать о жертвах белого террора.
  - Никогда я на службе в политической полиции не состоял, осведомителем тоже не был, - с трудом смог бросить фразу в потоке словоизвержения Шкуренкова
  - Хорошо, поговорим о "Святогоре",- как ни в чем не бывало, моментально переключился на другую тему Шкуренков, - наверное, не забыли такую организацию?.. Осиное гнездо махровых монархистов, свивших себе пристанище в русском клубе. Нам известна ваша роль в этом богоспасаемом учреждении, которое занималось агитацией против советской власти... Или тоже станете отрицать свою вину?!.. Дескать, моя хата с краю, я ничего не знаю... Зато мы хорошо знаем, какая оголтелая пропаганда велась среди святогорцев за восстановление в России царского режима... И как помогала отпетым контрреволюционерам газета "Старый Нарвский листок", в которой вы с Грюнтелем писали антисоветские пасквили!..
   Возражать Шкуренкову, в пылу раздражения и злобы говорившего сплошную нелепицу, было бесполезно и бессмысленно. Я молчал и не отводил своего взора с его возбужденного лица, которое покрылось красными пятнами.
  - Небось, молчите?!.. И правильно делаете!.. Будете врать, хуже себе навредите! Мы боремся за правду, беспощадны с теми, кто идет против нас, но простим тех, кто чистосердечно раскаивается и помогает Советской власти разоблачить скрытых врагов, - Шкуренков замолчал, как-то вопросительно на меня посмотрев.
  - Разрешите обратиться с просьбой, - с этими словами я без разрешения подошел к стоявшему около окна стулу и положил на него чемодан, пальто и шляпу, - хочется в последний раз увидеться с престарелой матерью, вероятно, мне больше никогда не придется с ней встретиться...
  - Отчего нет, конечно можно! Сейчас вас отведут в тюрьму, там получите свидание...
   По звонку пришел милиционер.
   - Отведите его, - сказал Шкуренков, - передав милиционеру папку с моим делом.
   Шли пешком по мостовой, я впереди, сзади милиционер. Встречались знакомые, едва заметным кивком выражавшие сочувствие. Никто не рисковал о чем-либо спросить, что-нибудь узнать, каждому и без того было понятно, да и кому хотелось подвергать себя риску иметь неприятности за неуместное любопытство. Вышли на Вестервальскую улицу. Дворники занимались предпраздничной уборкой. К домам прикреплялись первомайские лозунги и плакаты. Впервые Нарва открыто праздновала Международный день солидарности трудящихся.
   Наискосок Владимирской церкви, что на углу Широкой и Вестервальской улиц - обветшалое, с облупившейся штукатуркой каменное одноэтажное здание, длинное с высокой крышей - тюрьма.. Вход в тюрьму со стороны Широкой улицы. Когда-то здесь была казарма, в тридцатых годах переделанная под места заключения. Не один раз, проходя мимо по Вестервальской улице, я обращал внимание на заделанные решетками окна, сквозь которые можно было различить длинный коридор, охраняемый тюремщиками. Камеры выходили на другую, южную сторону, где находился небольшой двор с высокой каменной стеной, за которой виднелась Шведско-Финская церковь, окруженная палисадником.
   Имелась в Нарве и еще одна тюрьма - это двухэтажное небольшое здание из красного кирпича на Кренгольме, уцелевшее после войны и переделанное под конторы.
   В седьмом часу вечера я переступил порог тюрьмы. Стража в форме НКВД. Только русская речь. Становлюсь в очередь с арестованными, которых привели раньше. Ни одного знакомого, все эстонцы, по внешнему виду крестьяне с хуторов, по-видимому, из района Йыхве. Чекисты в затруднении, не могут с ними объясниться, не зная эстонского языка. Эстонцы не понимают по-русски.
   Очередь доходит до меня. Предлагают открыть чемодан. Тщательно прощупывают каждую вещь, откладывают в сторону иголку, нитки, ножницы, бритвенный прибор.
   -В тюрьме не разрешается иметь при себе такие вещи!..
   К чемодану привязали бирку с моей фамилией.
  - С собой в камеру возьмите мыло, зубную щетку, полотенце, остальное сдайте на хранение. А теперь снимите часы и золотое обручальное кольцо.
   Долго и безуспешно пытаюсь снять кольцо. По-видимому, такие случаи в тюрьме часты, в углу на табуретке стоит таз с водой и мылом, куда меня подводит тюремщик.
  - Намыливай, как следует, тогда сразу слезет, - приказывает он.
   Обыскивает карманы костюма, извлекая кошелек с 250 рублями. Получаю расписку такого содержания:
   "Получено от Рацевича Степана Владимировича 29 апреля 1941 года на хранение 250 рублей". Далее следовала неразборчивая подпись. Кто принял деньги, какое учреждение или организация, - в расписке сказано не было. Прошу выдать расписку на отобранные часы и золотое кольцо.
  - Получите позже... Принесут в камеру!
   Как и следовало ожидать, меня обманули, как и многих других, у которых при аресте были изъяты ценности. Напрасно несколько раз заявлял тюремному руководству об этом. Ни я, ни никто другой расписок не получили. По освобождении из заключения в 1947 году не смог найти концов, куда девались часы и кольцо.
   Судьба моих 250 рублей оказалась не менее драматичной, хотя имелась расписка, по существу оказавшаяся филькиной грамотой. В Таллинской тюрьме, куда меня отправили через неделю, удалось дважды из тюремного ларька выписать на 5 рублей продуктов (сахар, масло, белый хлеб, колбасу). И это все. Позднее, в Кировской тюрьме, в лагере мне официально заявили, что на моем счету никаких денег нет. Тюремная администрация улыбалась, когда я предъявлял расписку.
   В 1955 году, когда меня реабилитировали, снова возбудил ходатайство перед прокуратурой СССР о возвращении денег, часов и кольца. Добиться их получения не смог.
   Приказывают донага раздеться. Происходит унизительный осмотр всего тела с головы до ног, со всякого рода приседаниями, выгибанием туловища назад и вперед, опусканием и подниманием рук, причем все это сопровождается покрикиванием, понуканием делать быстро и не задерживаться.
   Также торопят одеваться. Из-за дверей в прихожую слышны голоса: привели новую партию арестованных.
   Надзиратель отводит меня в полутемную коморку, где орудует парикмахер. Ему нет дела, что машинка рвет волосы, быстрота - основное задание. Арестованных много, он один, все поступающие в тюрьму обязаны пройти санобработку, лишиться волос.
   От парикмахера меня ведут в камеру. Пусто, никого. Массивные железные решетки закрывают два больших окна, с наружной стороны заделанных деревянными козырьками. От этого в камере полумрак. Тоненькая полоска голубого неба едва просвечивается сквозь щель верхней части козырька. Площадь камеры более 20 квадратных метров. Вдоль стен сплошные деревянные нары с потемневшими от времени досками с клоповыми следами. Никаких постельных принадлежностей. Большая кованая железная дверь с открывающимся наружу окошечком для передач и "глазком" для надзирателя. Стола нет. У дверей табурет с бачком воды и прикрепленной цепью металлической кружкой. По другую сторону прикрытая деревянной крышкой "параша". Выбрал себе место на нарах вблизи окна, матрацем стало пальто, вместо подушки свернул пиджак, в который завернул мыло, зубную щетку, зубной порошок, полотенце, запасные носки. Попробовал лечь. Вспомнилась домашняя постель, заболела спина. Поднялся и стал прогуливаться по камере, благо места свободного было сколько угодно.
   В коридоре стало шумно, слышались голоса надзирателей, разводивших арестованных по камерам. Я все время был в ожидании, что откроется дверь и придет "пополнение". Но дверь не открывалась.
   Отчаянно шумели тяжелые засовы, скрежетали внутренние замки дверей соседних камер. Мою камеру обходили мимо. Мелькнула мысль, что я попал в одиночку, но, поразмыслив, пришел к выводу, что одиночная камера не может быть такой большой и едва ли при такой массовости арестов в Нарве и окрестностях тюремная администрация позволит себе роскошь держать одного арестованного в камере.
   Стало смеркаться. Прилег на нары. Уснуть, конечно, не мог. Прислушивался к тому, что происходит в коридоре. И вот, наконец-то, дошла очередь и до моей камеры. Один за другим стали появляться постояльцы - констебли, пограничники, офицеры, купцы, промышленники, служащие, люди разных профессий и званий, эстонцы и русские. К утру набралось более 60-ти человек. Всю ночь напролет никто не спал. Встречались друзья, знакомые, обменивались первыми тюремными впечатлениями. Каждый со всеми подробностями рассказывал, как его арестовывали, о своем визите к Шкуренкову, с предъявленным обвинением. Эстонская речь перемешивалась с русской. За дымом курящих едва пробивался свет крохотной электрической лампочки, ввинченной под самым потолком. Часто открывалось окошко в дверях и дежурный надзиратель требовал разговаривать потише, ссылаясь на тюремный режим. Никто не обращал на него внимания, говорили все, расположившись на нарах, около окон большими и малыми группами. Некоторые пытались уснуть, но ничего не получалось. Лишь под утро, когда начало светать, усталость взяла свое, все с трудом втиснулись на нары. Раздался тяжелый храп...
   По соседству со мной лежал на нарах Платон Павлович Переплетчиков, управляющий дворовым хозяйством Льнопрядильной мануфактуры. Большой общественный деятель, член правления спортивного общества "Нарвский теннис-хоккей клуб", церковник, председатель правления общества оказания помощи заключенным. Не удивляйся, читатель! При буржуазном строе существовала подобная филантропическая организация, заботившаяся о нуждах заключенных, независимо от того политическими они были или уголовными. В большие праздники, на Рождество и Пасху в тюрьму доставлялись подарки (теплое белье, шерстяные вещи, продукты, сладости, канцелярские товары) и в торжественной обстановке в присутствии всех заключенных, после богослужения, происходила раздача подарков.
  - Мне, как председателю общества, - сказал Платон Платонович, - часто приходилось участвовать в этом необычном событии. Со слезами на глазах заключенные подходили за подарками, с дрожью в голосе благодарили. На их бледных лицах можно было прочесть крохотное счастье обездоленных, о которых забыли на воле...
   - Вспомнит ли кто теперь о нас, - не без иронии спросил я.
  - Кому теперь вспоминать?! Ведь организации, такой полезной, нужной больше не существует... Печально сознавать, что даже самые близкие родные не могут дознаться, где находятся арестованные, живы ли они, либо куда вывезены, осуждены ли или находятся под следствием... По какому праву все это скрывается, хранится в тайне? Такое беззаконие вызывает только озлобленность, недоверие тех, кто с утра до вечера обивает пороги учреждений в надежде услышать что-нибудь про арестованного отца, брата, сына, мужа...
   За разговором погрузились в тяжелый сон. Духота была неимоверная. Не хватало воздуха. Спали в страшной тесноте, поворачивались с трудом. Сон продолжался не более двух-трех часов. Пронзительный, острый свисток, раздавшийся в тюремном коридоре, звал к подъему. Было шесть часов утра. Ни один с нар не поднялся. Большинство продолжало спать. Уснуть я больше не мог, остался лежать, решил наблюдать за тем, что будет дальше.
   Открылось окошечко. Показалась физиономия надзирателя.
  - Не слышали свистка?! А ну все вставать! Не на курорт приехали, - с этими словами тюремный страж бросил в камеру две метлы, - быстро убрать мусор, подмести пол под нарами, потом дам ведро с водой и тряпками, вымоете пол...
   Захлопнулось окно. Камера по-прежнему пребывала в глубоком сне. Храп раздавался отовсюду.
   Вероятно прошло не более десяти минут, как послышался шум открываемого замка и в камеру вошли двое надзирателей. У одного в руках было ведро с водой и рваные гимнастерки, заменявшие половые тряпки.
  - Забастовку решили организовать? Номер не пройдет, - заорал надзиратель с двумя белыми лычками на красных погонах, - сейчас же поднимайтесь контрики, а нет, так с сегодняшнего дня переведу всю камеру на карцерный режим.
   Он быстро направился к нарам и стал бесцеремонно дергать за ноги оставшихся в лежачем положении. Ни один не слез с нар. Курящие закурили, камера наполнилась табачным дымом.
   - Через пятнадцать минут вернусь. Если грязь останется не убранной, пеняйте на себя.
   - Сам убирай! - послышался с нар чей-то голос вслед уходившим надзирателям
   По-моему окрик с места надзиратели не могли не услышать, но сделали вид, будто он к ним не относится.
   Камера загалдела, возникли оживленные споры, стоит ли приступать к уборке. Большинство высказалось против. Слово взял Переплетчиков. Сперва на русском, потом на эстонском языках он спокойно и вразумительно стал доказывать, что отказом подчиняться тюремному режиму мы ничего хорошего не добьемся, своей правоты не докажем.
   - Постарайтесь понять, нам здесь находиться не один и не два дня, а может быть неделю или больше. Кому будет приятно видеть вокруг себя такую грязь? Условимся впредь соблюдать в камере чистоту и порядок. Обращаюсь к курящим. Пепельниц у нас нет и не будет, так пусть их заменит миска на подоконнике. Впредь никто ничего не бросает на пол. Договорились?!..
   В ответ послышались робкие голоса одобрения.
  - Итак, начинаем! Степан Владимирович, - обратился Переплетчиков ко мне, - бери в руки метлу, другую возьму я, приступаем к уборке, - с этими словами он скинул пиджак и остался в белой сорочке.
   Тут я невольно обратил внимание на чрезмерную полноту Платона Павловича. Его большой живот выпирал из туго обтянутых брюк, мешал нагибаться. По всему было видно, подметать при такой комплектности не так то легко. С нар соскочили несколько молодых эстонцев, отобрали у нас метлы и принялись за уборку. Работа у них спорилась, через короткое время пол был подметен и вымыт. К семи часам, когда нас вывели на оправку в уборную, камера имела опрятный вид.
   Утренний завтрак состоял из черпака черного кофе, двух кусочков пиленого сахара и пайки черного хлеба, весом в 400 грамм. Есть не хотелось, мучила жажда. Все набросились на горячий кофейный суррогат. По настоянию тюремного надзирателя после завтрака приступили к выборам тюремного старосты. Единогласно избрали П. Переплетчикова, который от имени всех просил вывести на прогулку.
   - Сам решить этот вопрос не могу, просьбу предам корпусному начальнику.
   Через некоторое время в камеру пришел молодцеватого вида, одетый как говорится с иголочки, молодой офицер, не из нарвитян, по-видимому, приезжий, поинтересовался, какие имеются претензии к тюремной администрации. Вся камера сразу же зашумела десятками голосов, требуя прогулку.
   - Не все сразу, пусть говорит староста камеры.
  - Не хватает воздуха, - заговорил Переплетчиков, - задыхаемся, форточки маленькие, большинство курящие, невозможно день и ночь дышать дымом и испарениями такого количества людей, просим вывести на прогулку.
  - В нашей тюрьме вы временные, со дня на день в ожидании отправки в Таллин. Этапники не пользуются правом прогулки. Вашу просьбу я передам начальнику тюрьмы. Какие еще будут вопросы?
  - На допросе начальник Нарвского отдела НКВД Шкуренков, - сказал я, - разрешил свидание с матерью. Когда я её увижу?
   Вслед за мной заговорили многие, арестованные на улице, в учреждении, просили карандаш и бумагу, чтобы сообщить родным о своем пребывании в тюрьме, о присылке белья, самых необходимых вещей. Задавали вопросы, на каком основании без предъявления соответствующего ордера происходил арест, сколько времени предстоит оставаться в Нарве, когда начнут вызывать на допрос и сколько времени ждать квитанций на отобранные ценные вещи, можно ли на отданные на хранение деньги выписывать продукты.
   Офицер старательно записывал вопросы в блокнот и обещал вскоре придти с ответами. Его мы больше не видели. На прогулку нас не вывели, квитанции на отобранные часы и кольца так и не выдали, никто не смог сообщить о себе домой, и получить передачу с необходимыми вещами.
   С каждым часом настроение падало, мы понимали, что не сможем добиться элементарных человеческих прав, что у нас попросту украли ценные вещи и взывать к справедливости и добропорядочности бесполезно.
   Эстонцы образовали отдельную группу, на нарах лежали вместе, сторонились русских и старались разговаривать только на родном языке. Нас, русских, в камере было меньше, чем эстонцев. Отыскались знакомые, друзья: учитель А.К. Пробст, нарвские купцы М. Тимофеев, А. Мяги, принаровцы - бывшие старшины Сыренецкой волости Е. Соловьев, И. Касперов, И. Парма с которыми в бытность работы инструктором, приходилось часто встречаться и иметь дело.
   Принесли обед. Кислые щи с запахом невидимой рыбы, на второе - жидкая пшенная каша, сваренная на воде, без намека на масло или жир. Щи ели охотно, каждый ощущал голодное состояние, зато к каше почти никто не притронулся, её вылили в парашу.
   Ошиблись, думая, что в праздник 1 мая получим лучший паек. Опять те же кислые щи и та же пшенная каша. Зато усилился режим. Утром и вечером происходила проверка, а накануне устроили тщательный обыск в камере, во время которого всех вывели в коридор. Перетряхнули каждую тряпку, поднимали все доски нар.
   У кого-то из эстонцев нашли запрятанный между нар огрызок химического карандаша. Надзиратели безуспешно пытались выяснить, кто его владелец, никто не сознался.
   Утром 1 мая с теплом яркого солнечного дня в камеру ворвалось щебетание каких то птичек, угнездившихся на старых липах в церковном палисаднике Шведско-Финской кирхи. В обеденную пору, около двенадцати часов, когда надзиратель разливал по мискам кислые щи, со стороны Петровской площади послышались крики толпы, участников первомайской демонстрации, пение популярных советских песен: "Широка страна моя родная", "Катюша" и др., марши духового оркестра. Целый день до позднего вечера где-то играла музыка, раздавались звуки гармошек и баянов, мимо тюрьмы проходили пьяные, истошно оравшие русские песни...
   Миновали майские праздники. Ничего не изменилось в нашем безрадостном положении. Передач не получали. Извне вестей не поступало, потому что новых арестованных не было. Все обросли щетиной, имели безобразный, неопрятный вид. Ещё неделю назад белые сорочки стали теперь серого цвета. У всех мятые пиджаки, гармошкой смятые брюки. Никого никуда не вызывали. В чтении книг было отказано на том основании, что якобы в тюрьме библиотека отсутствует. Эту ложь опроверг Переплетчиков, который от имени камеры просил надзирателя принести книги.
  - Этого не может быть! Еще совсем недавно я сам проверял состояние библиотеки, она находилась в образцовом порядке!
   Значительно позднее, когда мы набрались опыта тюремной жизни, узнали, что по правилам, существующим в советских тюрьмах, подследственные лишены права пользоваться книгами тюремной библиотеки. Ни под каким видом в камере не разрешается чтение газет и журналов.
  
   Прощай, Нарва!
  
   5 мая, как обычно, в 10 часов вечера прозвучал сигнал отбоя. Не спеша, стали укладываться на покой. Я долго не мог уснуть, ворочался сбоку набок, вспоминал родных, близких, друзей, пытался проанализировать свое настоящее положение, выяснить, в чем причина, за что меня арестовали, в чем моя вина перед Советской властью, неужели я таков, что должен быть изолирован от советского общества. Пришел к выводу, что я один из многих, попавших как "кур во щи", жертва очередной компании-чистки молодой Советской республики от буржуазного элемента. Припомнился учиненный Шкуренковым допрос, нелепое и бездоказательное обвинение о моей причастности к политической полиции.
   "Пусть говорят, обвиняют, - думал я, - ведь это стопроцентная ложь, ни на чем не основанная, высосанная из пальца. Требуются подтверждения, доказательства, свидетели, а их нет и быть не может... Шкуренков напомнил про "Святогор". У всех нарвитян эта организация была на виду. Они хорошо помнят и могут подтвердить на суде, с каким материалом мы выступали на литературных четвергах, какие проводились лекции, что представляли из себя популярные в Нарве "воскресники". Ведь "Святогор", наперекор шептунам справа и слева и некоторым антисоветски настроенным кругам русского общества, - возражать не приходится, были и такие, - открыто пропагандировал лучшие образцы советской поэзии и литературы"...
   Вероятно, после двенадцати часов я задремал и вскоре проснулся от происходившего в коридоре шума... сразу подумал, что готовится этап. Разбудил Переплетчикова. Он спал таким крепким сном, что с трудом поднял голову, и долгое время никак не мог понять, где он и почему его разбудили.
   Соскочив с нар, я на цыпочках подошел к двери и встал так, чтобы надзиратель в глазок меня не заметил. В коридоре происходило какое-то движение людей, причем говорили вполголоса, не разобрать о чем. Раздавались звуки где-то часто открывавшихся дверей. Отчетливо различался шум работавших поблизости автомобильных моторов. Обо всем услышанном рассказал Переплетчикову, а он, не успев ничего вразумительного ответить, снова крепко заснул.
   Лежа на нарах, я бодрствовал и с нетерпением ждал, что произойдет дальше. Прошло очень немного времени, как наступившую в коридоре тишину прорезал оглушительный свисток, за ним другой, третий. Одновременно открылось окошко, в которое просунулось туловище надзирателя.
   -Подъем всей камере! Быстро собраться с вещами! Приготовиться на выход!..
   Мое предположение оказалось правильным. Готовился этап. Одновременно со сбором незамысловатых вещей в камере происходили горячие споры о том, куда нас эпатируют. Высказывалось два варианта: в Таллин, или же в Ленинград, если на восток, то из Ленинграда куда-нибудь дальше, вглубь Советского Союза.
   Эстонцы старательно убеждали, что мы едем в Таллин. Там нас осудят и срок станем отбывать в Харку или в Вазалемма. Среди русских существовало другое предположение, основанное на слухах, будто почти всех политических заключенных в Эстонии не оставляют, сразу же отправляют через Ленинград дальше. По существу никто толком ничего не знал. Предполагаемое выдавали за действительное, получались так называемые тюремные "параши" - слухи, которые впоследствии оказывались мыльными пузырями.
   Из камеры вышли в коридор, парами направились в то самое помещение, где еще недавно нас обыскивали и принимали от нас вещи на хранение. По привязанным биркам на чемоданах вызывали их владельцев. Получив свой чемодан, что меня вызывают второй раз. Каково было мое удивление получить еще порядочного размера мягкий пакет, завернутый в плотную бумагу. Рукой жены была написана бирка. На ощупь определил, что в пакете находилось одеяло, белье. Как удалось жене принести вещи в тюрьму? Вероятно не без помощи и содействия двоюродных братьев жены Михаила и Алексея Трутневых, состоявших в то время в органах НКВД.
   Светало. Улица была освещена вылезшим из-за густой кроны деревьев Темного сада чуть красноватым огромным диском майского солнца. С той стороны доносится веселое птичье щебетанье... Каждый из нас после недельного пребывания в вонючей, душной камере полной грудью вбирал в себя свежий воздух. Дышал как выловленная рыба, жадно, с остервенением. Но долго наслаждаться бирюзовым небом, вдыхать аромат весеннего утра, созерцать его прелесть стража не позволила.
  - Быстро, по одному, заходить в автобус! Не оглядываться по сторонам! - кричали конвоиры, вооруженные автоматами, толкавшие каждого из нас в машину. Всех шестьдесят человек с вещами, а у некоторых было по два чемодана, запихали в один автобус. При посадке никого посторонних вокруг не было, вероятно перекрыли Вестервальскую и Широкую улицы. Ехали мимо гимназии, свернули на Ровяную улицу, потом на Вестервальскую через Петровскую площадь по Иоальской улице на железнодорожный вокзал. По дороге встречались одинокие прохожие, но никто особого внимания к нам не проявлял, по-видимому, не догадывались, что везут арестованных.
   Подъезжая к вокзалу, увидели стоявший у перрона поезд. Все старались разглядеть, с какой стороны прицеплен паровоз, чтобы определить, куда нас повезут. Паровоз был подцеплен в сторону Таллина. Вслед за багажным и почтовым вагонами следовал "столыпинский" вагон, предназначенный для перевозки арестованных. Автобус подъехал к перрону, оцепленному возле нашего вагона вооруженной охраной. Каждого вызывали по списку, проверяя фамилию, имя, отчество, год рождения. После сверки бегом направляли в вагон. Поднимаясь на его ступеньки, я обратил внимание, что на противоположной стороне перрона стояла большая толпа людей, сдерживаемая несколькими милиционерами. Надо думать, что это были родственники арестованных, каким-то образом узнавших об этапе. Слышались крики: "Не падайте духом! Мы всегда помним вас! Скоро вернетесь домой!"...
   До начала 90-х годов прошлого, ХIХ века, заключенных в царской России возили в вагонах-теплушках с прорезанными в стенках окнами, заделанными решетками.
   Вспоминается картина известного русского художника Н.А. Ярошенко - "Всюду жизнь", написанную в конце 80-х годов. Остановился поезд, вагон-теплушка. В зарешеченном окне лица арестантов. Среди них ребенок, который кормит из окна голубей. В глубине силуэт заключенного. За решеткой простые, сильные люди с добрыми лицами, они радуются свободным птицам и невольно им завидуют...
   После революции 1905 года при министре внутренних дел Столыпине решили, что так возить арестантов, на виду у всего честного народа нельзя, их и в дороге, как и в тюрьме, следует строго изолировать. Появились тюрьмы на колесах, так называемые столыпинские вагоны, оборудованные по всем правилам строгого тюремного режима, сохранившегося до наших дней.
   Столыпинский вагон в какой-то степени напоминает современный купейный вагон. Во всю длину коридор с обычными окнами, изнутри заделанными массивными решетками. По другую сторону коридора купе-камеры, у которых вместо дверей тяжелые решетки, позволяющие страже внимательно наблюдать за действиями арестованных и слушать, о чем они говорят. Под самым потолком вделаны крохотные оконца с решетками, сквозь которые с трудом пробивается свет.
   В таком вагоне я впервые совершил переезд в столицу республики. В купе натолкали 14 человек. Кто оказался впереди, и были поэнергичнее, захватили лучшие места на верхних полках. Я оказался среди тех, кому не удалось даже сесть на нижних полках. Мы вынуждены были впритык друг к другу сесть на пол. Изнывал от духоты и жажды, в особенности те, кто находились наверху. Конвоиры не успевали подносить воду. Неохотно выводили в уборную. Выбираться из купе было нелегко и сложно. За час до прибытия в Таллин старший по вагону объявил, что питьевая вода кончилась. Мучила не только жажда. От неподвижного сидения столько часов задубели суставы ног, болела спина, безумно хотелось встать, выпрямиться, сделать хотя бы пару шагов. Лица покрылись потом. Все были настолько замучены, что молчали, терпеливо ждали, когда, наконец, приедем до места назначения.
   После семичасового терзания в пути, состав прибыл в Таллин. Радость сменилась новой печалью, - "скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается"...
   Вагон отцепили, долго гоняли по запасным путям, наконец остановились и в течение двух часов к нам никто не приближался. Стража покинула вагон. Вероятно, охрана находилась снаружи. Воцарилась глубокая тишина. С верхних полок, где лежали по двое раздался храп. Нам, сидевшим на полу и вздремнуть не удалось, некуда было преклонить голову. Отупевшие, в состоянии полной апатии и болезненного ожидания мы думали об одном: скорее бы в тюрьму, хуже там не будет, только бы выбраться из этой клетки. Тюремная камера рисовалась местом обетованным...
   - За нами приехали "черные вороны", - раздался радостный голос лежащего на третьей полке молодого эстонца, разглядевшего их через узкое верхнее окошко.
   В вагон стали заходить надзиратели, открывали решетчатую железную дверь и по одному выводили наружу. До нас, сидевших в середине вагона, очередь наступила через час, а то и больше. Автомашины подходили почти вплотную к ступенькам вагона.
   О "черных воронках" приходилось слышать много нелестного, но что они из себя представляли, я не имел понятия. Наглухо закрытый темный фургон вороного света, без окон, с одной дверью, за которой два сиденья для двух конвоиров. Внутренняя дверь в узкий крохотный коридор, по двум сторонам которого шесть коморок, каждая размером около метра, шириной и того меньше, с фанерной дверью. У стенки сиденье.
   В "черном воронке", рассчитанном на 6 арестованных, кромешная тьма. Дверь за мной закрывается на засов. Ничего не вижу, на ощупь нахожу прикрепленное к задней стенки сиденье. С трудом поворачиваюсь, стенки сдавливают со всех сторон, сажусь. Вещи кладу на колени. Встать уже не могу. Стало невыносимо душно, нет притока свежего воздуха, дышишь собственными испарениями. Создавалось впечатление, что находишься в душегубке, в которой суждено задохнуться...
   Да, нестерпимо трудные часы пережили мы в "столыпинском" вагоне, но это, оказывается, были ещё цветочки, а вот теперь "попали из огня, да в полымя"...
   Ехали быстро, на ухабах и при переездах через рельсовые пути так подбрасывало, что голова ударялась в потолок. Наконец, остановились. Слышно было, как открываются тяжелые ворота, малым ходом машина прошла дальше и снова остановилась.
   Конвоиры открыли двери. Не дожидаясь приглашения выходить, пробкой вылетали на свежий воздух, жадно вбирая его в размягченные легкие. Над головой кучистые облака, ярко синее небо, объятое майским солнцем. До чего в тот момент мы чувствовали себя счастливыми. Конвоиры приказали тут же сесть и никуда не уходить. Мы беспрекословно и очень охотно повиновались. О большем и не мечталось, лишь бы вволю наслаждаться и дышать морским воздухом. На нас вокруг глядели огромные тюремные окна, замурованные решетками и кое-где деревянными козырьками. Тюрьма на Батарейной улице, невдалеке от гавани. Несколько корпусов. В основном это старинные здания петровских времен, - крепостные сооружения, защищавшие подступы к Равелю со стороны моря. На главном дворе в период буржуазной Эстонии был построен новый корпус, с современными камерами, в каждой из которых водопровод, паровое отопление, туалет.
   Конвоиры куда-то ушли и мы остались одни на большом дворе. Поминутно проходили старшие и младшие чины НКВД с папками, портфелями, группами и поодиночке. До нас им не было никакого дела. С деловым видом они куда-то торопились, а мы спокойно посиживали в сторонке, блаженствовали на открытом воздухе, только поглядывали на проходивших и обсуждали, что ждет нас дальше.
   Большим оптимистом оказался Александр Карлович Пробст. Немного чудаковатый, ему все не верилось, что он на положении арестованного.
  - Скорее бы попасть к следователю. Уж я ему докажу, что ни в чем не виноват, он обязательно отпустит меня домой...
  - Ох, Александр Карлович, наивный ты человек, - глубокомысленно вздохнув произнес торговец с Балтийской улицы Михаил Тимофеев, - в тюрьму попасть просто, а вот попробуй выбраться... Кстати, скажи, о чем говорил с тобой Шкуренков, когда тебя привезли на Почтамтскую?
  - Ничего особенного... Требовал сознаться, что я вел монархическую пропаганду в Русском Национальном Союзе. А я ему сказал, что мне некогда было заниматься политическими делами. В школе много уроков. Потом женился я, а так как моя жена домоседка, то никуда не отпускала, в свободную минуту заставляла идти меня с ней гулять по берегу Наровы. В Национальном Союзе я буквально ничего не делал, платил членский взнос и посещал предвыборные собрания.
  - Вот-вот, а после собрания уходил на тайные совещания, обсуждали планы монархического переворота в Советском Союзе, - с самым серьезным видом сказал я Пробсту. Все рассмеялись, на эту шутку, кроме его самого.
  - Да никогда этого не было, Степан Владимирович, кто это вам сказал? - тревожно ответил он, - моя Елизавета Николаевна прописала бы мне такую монархию, что я век бы её не забыл... Что вы, что вы, Боже меня упаси, подальше от этих организаций...
   Настроение у всех сохранялось бодрым, мы забыли, что находимся в тюрьме, продолжали шутить и смеяться, разыгрывать Пробста, благо все, что мы болтали по его адресу, принималось им за истинное обвинение.
   Прошли двое тюремных служащих одетых в белые, не первой свежести халаты, которые с помощью шеста несли на плечах огромный деревянный ушат с дымящимся супом. Вот тогда мы вспомнили, что со вчерашнего вечера ещё ничего не ели. Открыв свои чемоданы, извлекли выданный в нарвской тюрьме на дорогу сухой паек - черный хлеб, селедку и щепотку сахарного песка. С огромным удовольствием уписывали на свежем воздухе свой незамысловатый обед...
   Попросили проходившего тюремщика разрешить сходить за питьевой водой. Тот, молча, качнув головой, подал знак следовать за ним. Пошел Тимофеев, прихватив с собой три кружки.
   По солнцу определили, что уже полдень, а в нашем положении все осталось без перемен. За нами никто не приходил. Бессонная ночь накануне давала себя знать. Стало клонить ко сну. Я переместился к стене здания и, облокотясь, сладко задремал. Проснулся от резкого толчка Пробста. Рядом, с папками в руках, стоял, судя по форме, офицер.
   - А ну встать! - скомандовал он.
   Мы сразу же вскочили со своих мест, выстроились в один ряд. На обложке первой папки я разглядел отчетливо написанную мою фамилию.
  - Рацевич? Кто из вас?
  - Я!
   Офицер открыл обложку, стал читать.
  - Имя, отчество, год рождения, - быстро проговорил он и стал сверять ответы с записями в деле.
   Такой же опрос произошел с остальными.
   - Возьмите свои вещи и следуйте за мной.
   Зашли с бокового входа в здание, насквозь пропахшее сыростью, многовековой затхлостью, едким запахом уборной. Следы плесени виднелись на толстых стенах с облезлой штукатуркой. Невысокие сводчатые потолки давили своей тяжестью. Царил полумрак. Желтые огоньки ввинченных в своды маленьких электрических ламп чуть-чуть освещали мрачные коридоры с каменным плитняковым полом. Редко где проглядывали окна, заделанные двойными железными решетками. Когда-то крепость охраняла покой государства от врагов внешних, сейчас, по идее, она призвана в своих могучих стенах прятать врагов внутренних...
   После долгих плутании по многим этажам и переходам из одного коридора в другой, с площадки на площадку, достигли, наконец, цели. Привели в огромное помещение с несколькими длинными столами, на которых лежали горы вещей. Вокруг столов, около своих вещей, стояли голые люди в ожидании, когда их вызовут, чтобы провести обыск.
   Здесь оказались многие, сидевшие со мной в одной камере в Нарве, и совершенно незнакомые, эстонцы и русские, арестованные в Таллине, Тарту, Выру и из других мест. Собралось около ста человек.
   При проверке верхней и нижней одежды и содержимого чемоданов, вещевых мешков, пакетов каждый должен быть голым. Подходя к солдатам, производящим обыск, каждый обязан захватить с собой все свои вещи.
   Обыск тщательный, неторопливый производят три чекиста. Очищаются все карманы, прощупываются складки одежды, обшлага, воротники, проверяется обувь. Отрезаются крючки, металлические пуговицы, отбираются подтяжки, резинки для носков, иголки, ножницы и другие острые предметы, конечно, бритвы, а также карандаши, бумага, записные книжки.
   По окончании обыска, называемого арестантами "шмоном", каждый укладывает свои вещи и сдает их на хранение в склад.
   Переходим в следующее помещение, не менее просторное, так называемую парикмахерскую. Орудуют двое, тоже заключенных, но по бытовым статьям. Бритвы и ножницы отсутствуют, их заменяют машинки, с помощью которых производится санобработка - стрижка волос на голове и бритье.
   Из парикмахерской нас выпроваживают в баню. Моемся под душем, каждый располагает двадцатью минутами для мытья. Одновременно могут мыться десять человек. Каждый получил по небольшому кусочку мыла. Носовые платки заменяли мочалки. В ожидании очереди мыться я присел на низкий подоконник замурованного решётками окна.
   Открывался чудесный вид на освещенный ослепительным майским солнцем Финский залив, где на рейде "дремали" огромные торговые суда и поодаль от них отчетливо вырисовывались военные корабли с грозным флагманом, крейсером "Киров". Вода залива так близко подходит к стенам тюрьмы, что кажется, что она на краю острова, омываемого бирюзовым морским простором... Легкий, шуршащий шум прибоя ласкает суровые стены, скрывающие от внешнего мира людскую скорбь и бесконечное отчаяние...
   Нашу группу моющихся постигла неприятность. Поначалу как будто всё было в порядке, вода поступала в достаточном количестве и нормальной температуры, как вдруг хлынул кипяток. К счастью никто не ошпарился, все успели вовремя отскочить. Наш истошный крик услышал истопник котельной, находившийся за стеной, но пока он налаживал нормальную температуру воды, прошло около пяти минут, мы их потеряли и мылись не более десяти минут.
   Томительно долго ждали из прожарки вещи. Когда оделись, за нами пришли конвоиры. По пять человек выводили из бани, опять шли длинными коридорами, путанными переходами, пока, наконец, не вышли во двор. Вечерок выдался на редкость тихим и теплым, словно это был не май, а июль месяц. Двор был тих и безлюден. Сквозь щели деревянных козырьков просвечивали тусклые огоньки камер. Окна некоторых камер были открыты и во двор доносились голоса их обитателей.
   Пришли в новый корпус политзаключенных. Современное здание, широкие лестницы, коридоры залиты светом, мягкие дорожки, камеры с двух сторон коридора. Поднялись на второй этаж. Надзиратель открыл деревянную дверь и велел зайти во внутрь. Как только я переступил порог, дверь закрылась на задвижку. Я оказался в тюремном "боксе". Он чуть больше коморки в "черном воронке", можно свободно подняться, повернуться и даже сделать шаг вперед и в сторону. В дверях неизменный "глазок" для наблюдения за находящимся в камере.
   Бокс имеет специальное назначение. В нем вновь прибывшие в тюрьму ожидают от начальника корпуса определения в ту или иную камеру. В "боксе" ждут очереди вызываемые следователем и возвращающиеся с допросов. В тюрьме стараются избегать встреч в коридоре заключенных из разных камер. Если этого не удается избежать, конвоир заставляет отвернуться лицом к стене и ждет пока пройдет встречный.
   Я ожидал, что с минуты на минуту за мной придут и отведут в камеру. Ждать пришлось очень долго. В голову лезли всякие думы и размышления о неизвестном будущем. Решил, что со мной произойдет то же самое, что с теми, которых арестовали в Нарве ещё летом прошлого года. О моей судьбе никто ничего не узнает, исчезну так же, как и они, лишенные возможности дать о себе знать своим родным.
   Со своими думами и размышлениями заснул и не слышал, как открылась дверь "бокса", почувствовал прикосновение чьей то руки и услышал голос:
   - Проснитесь! Пойдемте, я отведу в камеру. Небось, намаялись, время позднее, там ляжете спать!..
   Обращение и тон надзирателя были необычны, вместо окриков я услышал спокойный, ровный голос и человеческое отношение. Со мной разговаривал пожилой мужчина, на висках которого просвечивала седина. Неслышно мы шагали по мягкой ковровой дорожке мимо бесконечных камер, дежурных надзирателей, сидевших за маленькими столиками, заглядывавших в "глазки"...
  
   За тюремными решетками Таллина.
  
   Останавливаемся перед камерой с трехзначной цифрой. Железная дверь черного цвета. Неприятный царапающий звук открывающегося замка. Вхожу и сразу же задерживаюсь у порога. Неярко горит небольшая электрическая лампа, с высоты бросающая мутный желтоватый свет на лежащих на полу арестованных, которые во власти тяжелого сна, храпят, сопят и подсвистывают... Подсчитал, их одиннадцать, со мной вместе двенадцать. Сперва удивился, почему спят на полу, а не на откидных койках, прикрепленных к стене. Стало понятно, когда увидел, что их только семь, опусти их вниз, негде будет спать остальным. Осматриваюсь кругом. Камера имеет вид прямоугольника. У дверей с левой стороны за небольшой деревянной перегородкой туалет с механическим спуском воды. На противоположной стороне раковина с водопроводным краном. Сразу же подумал: какое удобство, не нужна вонючая параша, в любую минуту можно помыться. Посередине стол, вокруг табуретки, у стен три тумбочки. Большое трехстворчатое окно, заделанное решеткой. За окном с наружной стороны деревянный козырек. На столе несколько металлических кружек, заменяющая пепельницу битая глиняная миска, шахматы, фигуры вылеплены из мякины хлеба.
   Возникла проблема куда лечь. По всему полу раскидались спавшие. Осторожно разбудил спавшего с краю. Он спросил по-эстонски, что надо. Не ожидая ответа, чуть подвинулся, лег на другой бок и сразу же заснул. У всех имелись постельные принадлежности: матрац, подушка, простыня, одеяло с печатными знаками, из чего я сделал вывод, что они казенные. Решил никого не беспокоить, одну ночь обойтись без казенной постели. Выручило драповое демисезонное пальто. Уснул моментально.
   Разбудили резкие свистки. Я уже знал, что в шесть часов утра обычный подъем в тюрьме. Поразил молчаливый подъем. Словно проснулись и двигались по камере немые. Каждый с угрюмой сосредоточенностью складывал постельные принадлежности и убирал их за прикрепленные к стене койки. Дежурный тщательно подметал пол и вслед за ним действовали с ведром воды и тряпками еще двое. Через пятнадцать-двадцать минут камера была чистой и все стали с нетерпением ждать утреннего завтрака - пайку хлеба, суррогатный черный кофе, пару кусочков пиленого сахара.
   После двадцатиминутной прогулки во дворе, все вернулись в камеру оживленными, разговорчивыми, с шутками, с хорошим настроением. Русского языка я не слышал, среди нас не было ни одного русского. То были эстонцы из Таллина, Тарту, а так же южных районов Эстонии, бывшие полицейские, кайтселитчики, зажиточные хуторяне. На одного из них я обратил внимание: он с трудом перемещался по камере с помощью костыля, нога его была перебинтована и согнута в колене. На прогулку он не выходил, а сидел на табурете у окна и дышал свежим воздухом. Лицо его показалось мне знакомым. Когда я оказался возле окна, он вдруг обратился ко мне по-русски:
   - Если не ошибаюсь, господин Рацевич?..
   - Совершенно справедливо... С кем имею честь?..
   - А мы с вами земляки... из Нарвы. Учились в одной гимназии... Я немного постарше вас, закончил гимназию в 1919 году, помните такого Лембита Паапа. Мой брат женился на матери вашего соученика по выпуску - Василия Рудакова, наш дом на Иоальской ул., где торговал Хаердинов.
   Я вспомнил его и его брата, Иманта Паапа, владельца автобусной линии Нарва - Кулга. Мы пожали друг другу руки. Л. Паап, по окончании юридического факультета Тартуского университета в качестве помощника присяжного поверенного, практиковал в Таллине, иногда по служебным делам приезжал в Нарву, был активным политическим деятелем в партии вепсов, ненавидел коммунистов и открыто против них действовал в печати и на партийных собраниях.
   - А что у вас с ногой?
   - По милости коммунистов!.. Да вы садитесь рядышком, - он придвинул ближе свободную табуретку и закурил длинную козью ножку, наполненную самосадом. Дым потянулся в открытое окно и всё же острый запах доморощенного табака щекотал нос, проникал в легкие. Говорил Л. Паап с небольшим эстонским акцентом правильно, как юрист, не спешил высказывать свою мысль, облекая её в логическую форму.
   - В нашей группе, действовавшей против Советской власти, было пять решительных, смелых, ничего не боящихся людей, готовых в любую минуту вступить в борьбу. Прошлым летом мы не успели вместе с нашими единомышленниками бежать в Швецию и вот теперь, преследуемые органами НКВД, которые нас давно разыскивали, вынуждены были скрываться, где придется. Недалеко от Локсы, в густом лесу, в землянке оборудовали склад оружия и боеприпасов, ночевали в сараях на покосах, в стогах сена, изредка навещали верных друзей в деревнях и на хуторах.
   Наступила зима 1940 года. Все труднее стало скрываться от преследователей. Задумали морским путем на моторной лодке бежать в Финляндию. Нашли в Локсе рыбака, согласившегося за большую сумму в иностранной валюте перевезти через Финский залив. Половину вознаграждения выплатили сразу, остальные деньги условились заплатить на финском берегу. Все продумали детально, назначили день и час выезда.
   Вооруженные автоматами, браунингами, с запасами пищи и воды осторожно пробирались рано утром в условленное место на берегу залива.
   Предутреннюю февральскую темень накрывал медленно падающий снег. Дул южный ветер. Море спокойно дышало, обещая нам плавание на малой волне. Рыбак ещё не пришел. Все спрятались в кустарнике, а я решил пройти на берег. На толстой кромке льда полулежала лодка. Мотор покрывал железный капот с тяжелым висячим замком. Под скамейкой кормы лежали весла, уключины, руль, якорь с цепью, веревки. Толстый слой снега вокруг лодки не обнаруживал следов людей.
   Забеспокоились, почему нет рыбака. Неужели, подумали, он забыл, или с ним случилось что-нибудь. Решили немного подождать и, если не придет, через пятнадцать минут уйти.
   Прошло не более получаса, как в кустах послышался шорох. Взвели курки, на всякий случай приготовились к встрече, может пограничники. Кто-то побирался в наше сторону, это хорошо прослушивалось в морозном предрассветном воздухе. Когда незнакомец подошел на расстоянии 5-8 шагов, я узнал в нем рыбака и пошел ему навстречу.
   - Готовы в дорогу? - спросил он, боязливо оглядываясь по сторонам. Будьте осторожны, по всему берегу сторожевые посты, выискивают беглецов, пытающихся удрать в Финляндию. Скажите остальным, пусть выходят и идут за мной.
   Рыбак пошел вперед, остальные подтягивались за ним, я замыкал группу. Кругом была никем, кроме нас, не нарушаемая предутренняя тишина. В зимней спячке пребывало море. Даже лед не шелестел на морской волне у кромки воды. По колено в снегу спустились с дюн и оказались на открытом месте, где валуны, покрытые снежными шапками преграждали нам путь. До кромки льда, а значит и до лодки, оставалось не более ста метров.
   Мы ступили на лед. Внезапно стало светло, как днем. Лучи нескольких прожекторов скрестились на нашей группе. С трех сторон мы оказались в фокусе света, нас было отлично видно, мы же, ослепленные прожекторами, ничего не видели. Раздались предупредительные выстрелы в воздух и крики на русском языке: "Руки поднять, сопротивление бесполезно, вы окружены". Не ожидая никакой команды, мы бросились кто куда в рассыпную, надеясь уйти из конуса света и скрыться за валунами. Прожекторы искали и находили нас, вдогонку гремели автоматные очереди. Я побежал по льду к лодке, надеясь если не отплыть на ней, то хотя бы за ней спрятаться. Но луч прожектора постоянно высвечивал меня на белом снегу, я представлял отличную мишень. Пули свистели вокруг. Не давая остановиться ни на мгновение. Отстреливаясь, я, наконец, добежал до лодки. И когда стал перелезать через борт, почувствовал острую боль в ноге. Какое-то время я ещё отстреливался, но силы вместе с кровью покидали меня и вскоре я лишился сознания.
   Очнулся в тюремной больнице. Лечили около трех месяцев, дважды делали операции и теперь я инвалид на всю жизнь... Впрочем, сомневаюсь в её продолжительности, мне грозит высшая мера наказания.
   - Следствие по вашему делу закончилось? - спросил я.
   - Давно уже. Ни у кого из сидящих в нашей тюрьме, убежден, нет стольких пунктов обвинения, как в моем деле. Вся 58-я статья. Могу перечислить пункты: измена родине, попытка группового побега за границу, вооруженное выступление против советской власти, незаконное хранение огнестрельного оружия и боеприпасов, диверсия и саботаж, антисоветская организация, призывы к ниспровержению существующего строя, активное участие в кайтселите, исамалиите, вепсовском движении и.т.д. Не правда-ли любопытный послужной список?..
   - Вы что-нибудь знаете о судьбе своих друзей, с которыми пытались бежать в Финляндию?
   - Их я больше не видел. И ни от кого не мог узнать, остались они живы после перестрелки, или, если не погибли, где находятся, в тюрьме или на свободе. Последний вариант, конечно, отпадает, следователи на допросах, а их у меня было несколько, ничего не говорили и отмалчивались, когда я у них спрашивал.
   Принесли обед. Наш разговор прекратился. А с отправкой меня в другую тюрьму, я вообще потерял Л. Паапа из виду. Когда уходил в этап в июне месяце, встретил двух эстонцев, сидевших вместе с Л. Паапом в одной камере. Ничего толком узнать не смог. По их словам после вызова на суд, Л. Паап в камеру не вернулся. Они высказали твердое убеждение, что он получил высшую меру наказания и был расстрелян.
   Допросы подследственных, как правило, происходили только в ночную пору, начинались около 12 часов ночи и завершались в 4-5 часов утра. Следователи прекрасно сознавали, что когда человек устал, мечтает об отдыхе, жаждет сна, легче всего добиться от него требуемого признания.
   Применялся излюбленный метод, внешне совершенно безобидный. Не сознававшийся в предъявленном обвинении, каждую ночь простаивал в углу кабинета следователя, лишенный таким образом сна (в камере под угрозой карцера днем не разрешалось спать даже сидя). В конце концов, следователь добивался своего, нужные показания подписывались.
   Каждого из нас нервировал, выводил из себя способ вызова на допрос к следователю. Ночь. Камера погружена в крепкий сон. Кто-то во сне разговаривает, кто-то стонет. Свистящий храп одолевает уставших за день от полного безделья и пребывания со своими томительными думами в душной камере. С шести утра до десяти вечера, то есть в продолжение шестнадцати часов, не придумать, чем заняться. Вот почему двадцатиминутная прогулка, раз в шесть дней выход в баню, вызов к врачу, прием пищи и даже обыск, хоть немножко укорачивают день, который кажется, бесконечно длинным и мучительно бесцельным.
   Скрежещет ключ в дверном замке. Отодвигается тяжелый засов. В камеру входят двое надзирателей. У одного из них в руках небольшая записка с нацарапанной карандашом фамилией вызываемого на допрос. Кое-кто от шума открывающейся двери просыпается и, увидев надзирателей, с опаской думает про себя: "Уж, не за мной ли?"... Есть счастливчики, которые продолжают сладко спать
   - Кто в камере на букву П, - раздается раскатистый бас надзирателя.
   Ответа нет. Вторично спросив, надзиратель начинает сердиться.
   - Оглохли что-ли?.. Раз спрашивают, извольте отвечать!.. А ну, просыпайтесь курортники, чай не в санатории...
   Теперь уже все проснулись. Надзиратели добились своего, разбудили всю камеру. Цель достигнута.
   Проснувшиеся спросонья оглядываются по сторонам, им не понять, в чем дело, о чем спрашивают. Надзиратель неохотно повторяют букву. Находятся двое, у которых фамилии начинаются на букву П. Издевательство продолжается, хотя, казалось бы, чего проще было назвать фамилию вызываемого, проверить его имя отчество, предложить ему одеться и выйти в коридор.
   - Так-с... Посмотрим дальше, - многозначительно застягивает свою речь надзиратель, - так-с... значит вас двое на букву П. Странно. Но ничего, проверим имена. Кто на букву М?
   Оба поднимают руки. Надзиратель выходит из себя.
   - Что за чертовщина?!.. И ты, и ты на буквы П и М?!.. Ничего не понимаю, да не может быть... Тебя как зовут? - обращается он к сидящему рядом со мной на полу невысокого роста эстонцу из Тарту.
   - Мартин!..
   - А тебя как? - задает он вопрос другому.
   - Михкель!..
   Надзиратель несколько раз заглядывает в записку, в которой сказано, чтобы к следователю привели Паккера Михаила Юрьевича и он не может понять, где Михаил, хотя есть Мартин и Михкель.
   - Так кто же, в конце концов, Михаил Паркер? - раздраженно восклицает надзиратель.
   - Mina...- спокойно равнодушным голосом отвечает по-эстонски лежащий возле окна пожилой хуторянин.
   Я не выдерживаю и вмешиваюсь в разговор.
   - На эстонском языке Михкель то же самое, что по русски Михаил... Забирайте его скорей и дайте нам спать!..
   На вторую ночь с такой же процедурой опроса первых букв фамилии, имени, отчества вызвали меня. Из нашего нового корпуса перешли в старый, поднялись на второй этаж, шли по стертому плитняковому полу под сводчатыми каменными арками, минуя ответвления коридоров, "боксы", камеры с глубоко сидящими в нишах каменных стен коваными дверьми.
   По пути следования надзиратель постоянно напоминал, чтобы я держал руки сзади, не оглядывался и не смотрел по сторонам.
   - Остановись! Лицом к стене! - вдруг быстро произнес он, схватив кисти рук и развернув меня лицом к стене.
   Навстречу, в сопровождении конвоира, шел арестованный. В таком положении мы подождали, пока они пройдут и направились дальше.
   Все время я ощущал нервное напряжение. Ни на минуту не покидало волнение. Мне казалось, что здесь сегодня решается моя судьба, что сегодня станет известно - виноват или невиновен, скажут, почему арестовали, почему посадили в тюрьму. А вдруг, убедившись в моей невиновности, отпустят домой...
   С такими думами я оказался на большой площадке. Во всю её длину тянулась деревянная стена из свежевыструганных досок, казавшаяся такой лишней и не к месту в старинных каменных стенах с мрачными арочными сводами. В деревянной стене одна за другой следовали деревянные двери с маленькими номерами. То были кабинеты следователей. Имевшихся в тюрьме кабинетов для следователей оказалось недостаточно для того огромного количества арестованных, которых ежедневно доставляли в тюрьму на Батарейной.
   В один из кабинетов ввели меня. В нос ударил острый смолистый запах стен, обитых простенькими обоями. Небольшая продолговатая комната. Несложная мебель - письменный стол с яркой лампой под абажуром, несколько стульев.
   Над мусорной корзинкой склонилась фигура следователя, старательно оттачивающего карандаш. При моем появлении следователь поднял голову и равнодушно, тихим голосом предложил сесть на стоявший поодаль от стола стул, а сам неторопливо продолжал заниматься своим делом.
   Откуда-то слышались голоса, сливавшиеся в общий гул и оттого, что доносились они с разных мест и с разного расстояния, трудно их было разобрать. Голоса раздавались и справа и слева, казалось, что и вверху кто-то бормочет. Физически, до дрожи ощущалась напряженная работа следственного аппарата НКВД.
   - Старший лейтенант Шаховской - представился следователь.
   Он сел в кресло и стал перелистывать папку с моим делом. Иногда украдкой бросал в мою сторону оценивающие взгляды, как бы сверяя свое впечатление от прочитанного с тем, кто сидит напротив.
   На нем была форменная фуражка, из-под которой проглядывали светло-рыжие волосы. Беспрерывно, с каким то бешеным азартом, курил. Дым обволакивал его самого и письменный стол, на котором стояла наполненная на одну треть бесцветной жидкостью бутылка из-под лимонада и граненый стакан.
   Поглядев внимательно на меня в очередной раз, он неторопливо начал:
   - Так вот, гражданин Рацевич, я вас позвал для того, чтобы услышать автобиографию. Меня интересует все, до мелочей: кто родители, чем они занимались, где вы учились, где работали, в каких организациях состояли и какие должности занимали, как стали репортером. Все это я стану записывать, а вы рассказывайте, не торопитесь...
   Тон следователя располагал к доверию. Его вежливость придавала уверенность, что не все потерЯано. Он даже предложил закурить, на что я ответил деликатным отказом. Мое волнение, с которым я шел на допрос, постепенно улеглось, я успокоился и говорил последовательно, ровно, обдумывая каждую фразу.
   Шаховской старательно записывал, склонив голову низко к столу. Посторонний гул как-то уменьшился, в тиши кабинета раздавался скрип пера, которое быстро пробегало по отдельным опросным листкам. Дым все более застилал комнату, письменный стол и сидящего за ним следователя.
   В одну из пауз, когда я припоминал события из жизни "Святогора", по соседству послышался звук открываемой двери. Шаги входившего отчетливо доносились до нас. Через некоторое время кто-то еще вошел туда. Во мне, естественно, пробудилось любопытство, в особенности, когда рядом заговорили двое, как я понял следователь и арестованный, причем так, что многое можно было расслышать и понять. Сперва беседа проходила в нормальном, спокойном тоне. Вдруг, сосед-следователь начал кричать и в ответ неслись фразы на повышенных тонах:
   - Говори, негодяй!.. Расстреливал красных?..
   - Никогда этого не было!.. Все это ложь!..
   - Врешь!.. Я тебя, паскуда, выведу на чистую воду!.. Ты у меня не отвертишься!..
   - Честное слово, гражданин следователь, ни одного человека не убивал. Я в белой армии в интендантстве служил, вызовите свидетелей...
   - Я тебе покажу свидетелей, сейчас вызову...
   Послышалась продолжительная возня, падение чего-то тяжелого, тихое всхлипывание.
   - Почему вы не верите, - раздался плачущий голос, - не бейте меня больше, я ни в чем не виноват...
   Шаховской стал нервничать. Ему было не по себе. Он быстро допил бутылку, закурил и деланно громко, словно желая заглушить доносившийся из-за стены шум, быстро проговорил:
   - Ну что вы остановились. Продолжайте рассказывать. Время позднее и вам и мне пора отправляться спать...
   По соседству стало тихо, лишь слышалась негромкая речь. Думалось, что все, чему я стал невольным слушателем, было не в пользу советской власти. Глядя на Шаховского, задавал себе вопрос: неужели он оставит без внимания поведение своего сослуживца, который компрометирует советские органы судебной власти. Теперь я понимаю, насколько был наивен и одурманен советской пропагандой. Вскоре я убедился, что напрасно рассчитывал на порядочность Шаховского.
   В четвертом часу ночи, а об этом я узнал, подойдя к столу и увидав под лампой ручные часы Кировского завода, Шаховской отпустил меня в камеру. Ни одним словом он не обмолвился о причине моего пребывания в тюрьме, в чем я обвиняюсь. Зато, когда я уходил, пожелал спокойной ночи и сказал, что через пару дней вызовет меня снова.
   Возвращался в камеру, скажу откровенно, с легким сердцем и хорошим настроением. Был убежден, что за мной нет никаких преступлений, иначе следователь обязательно что-нибудь сказал бы, а может быть поступил так же, как следователь соседнего кабинета.
   Сразу уснуть не мог. В голову лезли всякие думы и предположения. Моментами рисовались картины, как я освобождаюсь из тюрьмы, и возвращаюсь домой.
   Спать пришлось недолго, но встал бодрый под живым впечатлением с моей точки зрения первого удачного визита к следователю.
   В тюрьме существует обычай делиться всеми радостями и огорчениями, рассказывать обо всем, что видишь и слышишь, какие узнаешь новости и, конечно, не скрывать, о чем спрашивал следователь, что он говорил, какие применял методы на допросе и как добивался признания, т.е. угрожал или бил. Сразу после прогулки меня поджидал с новостями Л. Паап. Обо всем виденном за вчерашнюю ночь я рассказал со всеми подробностями, охарактеризовал следователя Шаховского, не смолчал о том, что происходило в соседнем кабинете и высказал удивление, почему мой следователь даже не напомнил, в чем я собственно обвиняюсь.
   Не торопясь, Паап завернул любимую свою козью ножку, с большим искусством пустил в сторону окна десяток дымчатых колец и еще раз глубоко затянувшись, заговорил:
   - Дружище Рацевич! Не будьте наивным ребенком, смотрите в корень, как говорил Козьма Прутков, не верьте им, они все одном миром мазаны... Дай Бог, чтобы ваше дело окончилось благополучно, и вы скорее вернулись бы домой... Только тут есть одно очень серьезное но... Не так то просто в наше время выйти сухим из тюрьмы. Запомните: кто в нее попадает, тот крепко за её решетками оседает. Каламбур думаете? Да нет, печальный факт. Если обвиняют, все равно рано или поздно будете обвиненным. Никакие Плеваки не помогут. На всю жизнь запомнились слова одного из моих следователей, который с беспредельной уверенностью и апломбом утверждал, что советские следственные органы не только никогда не ошибаются, но и права на ошибку не имеют. По первому визиту к следователю не спешите делать выводы и обобщения. Следователь дал вам возможность как следует высказаться, ведь говорили только вы. Он же молчал и записывал. Теперь он все проанализирует, перекинет мостки с вашего откровенного разговора на другие ведущиеся дела, на фамилии, вольно или невольно вами упоминавшиеся и произойдет иная картина: говорить и записывать будет он, а вы станете отвечать на его вопросы и если ваши ответы не будут вписываться в построенные им версии и если это ему не понравится, то может произойти то, чему вы были свидетелем прошлой ночью. Не хочу портить вам настроение, верьте в благополучный исход такого пустяшного дела, но и не забывайте, что вы в тюрьме. По всей Эстонии идет компания по ликвидации и уничтожению интеллигенции, оставшейся после буржуазной Эстонии, обвиняемой в антисоветской деятельности и прочих смертных грехах. Сейчас, как никогда, в советских кругах сильна тенденция - цель оправдывает средства - изолировать и обязательно осудить таких как вы и вам подобных... Ваше дело мне верить. Или не верить. Но я остаюсь непреклонен в своих суждениях. Может быть, когда-нибудь, вспомните наш сегодняшний разговор и придете к выводу, что я был прав, - с этими словами Паап тяжело поднялся со своего места, поправил костыль и направился к крану, напиться холодной воды.
   Слова Л. Паапа вызвали досаду и разочарование. Я ожидал в нем найти поддержку своим мечтам о скором освобождении, верилось, что и он согласится с тем, что мое пребывание в тюрьме нелепая случайность, ошибка и недоразумение, что после выяснения вех обстоятельств дела меня отпустят домой...
   Прошли две томительных ночи. Как только входили надзиратели, я стремительно вскакивал с места в полной уверенности, что пришли за мной вести на допрос. И каждый раз меня постигало разочарование. Вызывали других, меня не вспоминали.
   Солнечным, теплым утром после завтрака все были в приятном ожидании скорой прогулки. Время проходило, за нами не шли. В коридоре, у нашей камеры, послышались голоса. Когда дверь открылась, мы увидели нескольких надзирателей, двое вошли в камеру, остальные остались в дверях. Раздалась команда:
   - Всем раздеться, одежду и белье оставить в камере, выходить в коридор по одному!
   - Шмон! - негромко произнес стоявший рядом со мной Л. Паап.
   Покидали камеру, в чем мать родила, стыдливо прикрывая срамные места. В коридоре нас построили по двое. Начались всякого рода унизительные процедуры, связанные с поисками, как шутили арестованные, пулеметов и танков. По нескольку раз заставляли нагибаться, приседать, показывать запястья рук, открывать рот.
   А в это время четверо чекистов перетряхивали вещи в камере, проводили тщательный обыск.
   Невообразимая картина предстала перед нашими взорами, когда нас запустили обратно в камеру. Впечатление такое, как будто в камере побывало стадо разъяренных бизонов. Валялись вперемежку верхняя одежда, нижнее белье, ботинки носки, хлеб. Постельные принадлежности разбросаны на полу, на откидных койках, на столе, подоконнике, табуретах и даже на рундуке в туалете. Никто не мог представить себе, чтобы так производился обыск. Каждый пытался отыскать свои вещи, но это занятие могло растянуться до завтра, поэтому решили, что один будет по порядку поднимать вещи, спрашивая, чья она и вручать по принадлежности. Прогулки в этот день мы так и не дождались.
   Вечером пришел корпусной начальник. Построились в камере. Дежурный доложил о нашем количестве и о том, что никаких происшествий за время его дежурства не произошло. Корпусной интересовался просьбами и претензиями к тюремной администрации. По решению эстонского большинства просьбы и претензии пришлось высказывать мне. Я заявил, что камера желала бы чаще видеть медицинскую сестру и получать от нее необходимые медикаменты, иметь разрешение на выписку из тюремного ларька продуктов. Не смолчал я и о безобразии, которое учинили тюремщики во время обыска. Корпусной начальник явился к нам в тот момент, когда мы продолжали еще поиски своих вещей. Выслушав, корпусной начальник обвел нас отсутствующим взглядом и в полной тишине удалился. Мы же продолжили поиск своих вещей.
   Наступили седьмые сутки моего пребывания в тюрьме на Батарейной и пятые после допроса. Как всегда по ночам вызывали на допрос. На подколы надзирателей, входивших в камеру, я уже не реагировал. Под самое утро спал настолько крепко, что даже не услышал прихода надзирателя и вызова своей фамилии. Почувствовал лишь, что меня тормошит сосед, рукой показывая на дверь. Я поднялся.
   - Рацевич?! - спросил надзиратель, - имя, отчество, год рождения?
   Все еще находясь в полусне, вяло отвечал на вопросы.
   - С вещами, на выход!
   Все насторожились. Кого вызывают с вещами, больше не возвращается. Либо переводят в другую камеру, другую тюрьму или на этап. Эстонцы быстро заговорили на своем языке, высказывая предположение, что меня освобождают. На ломанном русском они поздравляли меня, желали счастья, здоровья, скорейшей встречи с семьей.
   На сборы ушло несколько минут. Надзиратель спокойно стоял в дверях, наблюдая картину прощания. Проснулись практически все. Я каждому пожимал руку, своему соседу-эстонцу сунул под подушку пайку хлеба, решив, что она мне больше не понадобится.
   Шел по коридору в радостном трансе ничего кругом не замечая с думами о предстоящей свободе. В этом ни на секунду не сомневался, - а куда же иначе, в ночное время, да еще с вещами...
   Пришли в старый корпус, в небольшое помещение, напоминающее караульное. За столом сидел молоденький офицер. Перед ним лежала папка с моим делом. Рядом на скамейке увидел свой чемодан и мягкий пакет.
   Задав стандартные вопросы по биографии, офицер, предложил следовать за ним. Нервное возбуждение нарастало. Я все более утверждался в мысли, что сейчас, вот-вот освободят, что выйдем во двор и мне предложат покинуть территорию тюрьмы.
   Действительно вышли во двор. Ближе к воротам стоял "черный ворон" с работающим мотором.
   - Вот это сервис, - подумал я, - до вокзала довезут, не надо ночью тащиться пешком.
   Лейтенант рукой показал пройти в машину. В машине никого не было, только конвойный сел в отведенное для него помещение. Это меня немного насторожило, но жажда свободы была настолько сильна, что я отогнал все подозрения. Ехали недолго. Вдруг "воронок" резко остановился, и я ударился головой о потолок. "Видимо железнодорожные пути переезжаем, шлагбаум закрыли" - подумал я. Но машина дальше не поехала и конвоир дал мне знак выходить. Тоска и разочарование нахлынули на меня, когда, выйдя из машины, я очутился в небольшом дворе, со всех сторон окруженном громадами этажей с зарешетчатыми большими окнами. Двор, как и дом, был погружен во тьму. Лишь на первом этаже, за плотными занавесками проглядывали узкие полоски света. Я не сдержался и спросил:
   - Товарищ офицер, скажите, пожалуйста, куда мы приехали?
   - Во-первых: не товарищ офицер, а гражданин начальник, во-вторых: хоть вам и не положено знать, но скажу - мы находимся во внутренней тюрьме, - ответил офицер.
   Вот вам и Балтийский вокзал, куда так рвалась моя душа. Очутиться в поезде и вернуться в Нарву оказалось несбыточной мечтой. Все стало понятно. Меня, по каким-то соображениям, забрали из Батарейной тюрьмы и привезли во внутреннюю тюрьму НКВД. При Буржуазной Эстонии в этом здании на ул. Пагари находились архивные учреждения военного министерства. Будучи на Батарейной, я не раз слышал про эту тюрьму, которую называли строгорежимной. Потому что в ней находились только политические заключенные.
   Вот какая свобода меня ожидала!.. Каким наивным я был в то время, правильно подметил во мне эту черту Л. Паап. Что натолкнуло меня на мысль, будто ждет освобождение из тюрьмы? Какая ошибка была думать об этом только на основании того, что следователь на первом допросе не предъявил обвинения, а я глубоко верил в свою невиновность...
   Третья по счету тюрьма встала на моем пути...
   Если бы я знал, сколько их еще будет!..
  
   Во внутренней тюрьме
  
   Бывая осенью сорокового и весной сорок первого года в Таллине и проходя по ул. Пикк (бывшая Морская), я не представлял себе, что внешне красивое, многоэтажное здание, построенное из светлого камня на углу Пикк и Пагари улиц, с его большими подвальными окнами, не что иное, как тюрьма, в которой мне предстоит летом 1941 года пройти первый этап своих многолетних испытаний и злоключений.
   Для заключенных вход в тюрьму со двора, с подвальных дверей. Путь проходит через несколько дежурных комнат. Везде контроль, охрана. Поднимаемся на первый этаж. По обеим сторонам ярко освещенного коридора, пол которого выстлан мягкой красной ковровой дорожкой, выстроились "боксы". Сразу же попадаю в один из них. В томительном неведении о своей дальнейшей судьбе, сижу в нем несколько часов. Приносят пайку черного хлеба, порцию супа в металлической тарелке вареного на пшеничной крупе и на другой тарелке около 200 грамм пшенной каши. Догадываюсь, что уже полдень, обеденная пора. Обед, кстати говоря, не вкусный и пресный, вносит некоторое разнообразие в мое монотонное времяпрепровождение. Дремлю сидя. Шорох за дверью заставляет встрепенуться, поднять голову. В "глазок", который буквально на уровне моего лица, вижу недремлющее око надзирателя. Следит внимательно за каждым движением и как только замечает, что закрываю глаза и пытаюсь задремать, стучит в дверь:
   - А ну не спать!.. Порядка не знаешь?!..
   Прошусь в туалет. Умышленно задерживаюсь подольше, чтобы хоть немного поразмять кости, походить, отдохнуть от многочасового сидения на одном месте.
   К вечеру дверь наконец-то открывается, вызывают выходить с вещами. Два конвоира, один впереди, другой сзади, ведут по коридору в небольшую комнату. В ней никого нет. Посредине стоит стол. Конвоиры приказывают раздеться, одежду положить на стол. Обыск еще более тщательный, чем на Батарейной. Проверив содержимое чемодана и пакета их оставляют тут же, обещая сдать в камеру хранения.
   Заводят в следующую комнату, по размерам такую же, как и предыдущая, приспособленную под фотолабораторию. Стены завешены темным материалом. По углам и с боков электронагреватели. На треножнике установлен сундучный фотоаппарат, покрытый черным платком. Напротив него грубо сколоченное деревянное кресло, с прикрепленным к спинке железным стержнем-подпоркой для головы. Конвоиры оставляют меня одного с фотографом.
   Узнаю знакомое лицо. Пытаюсь вспомнить, где и когда я его видел. Но бесполезно, не могу. Физиономия расплывается в широкую улыбку, понимаю, что и он меня узнал, но молчит, боится, видимо оставшихся в коридоре конвоиров, которые могут услышать разговор.
   - Приведите себя в порядок, поправьте рубашку, возьмите зеркало, - с этими словами он сунул мне в руки осколок замазанного с одной стороны стекла, имевшего отдаленное сходство с зеркалом.
   Ужас меня обуял, когда увидел свое лицо. Заросшее сероватой щетиной, в которой проглядывала седина, впалые худые щеки, тусклые глаза - разбойник с большой дороги, измученный долгим преследованием, да и только...
   Когда я сел в кресло, фотограф наклонился к уху и зашептал:
   - Я вас сразу узнал... Помните деревню Кольки в Причудье, просветительное общество "Луч рассвета". Я играл в спектакле Островского "В чужом пиру похмелье"...
   - Кекишев?! - едва слышно произнес я.
   Он радостно закивал головой. В этот момент вошел один из конвоиров:
   - Ну что, готово?
   Кекишев неестественно заторопился, сфотографировал меня в анфас и в профиль и движением головы дал понять конвоиру, что все готово и меня можно уводить.
   Спустились в подвал. Звуки шагов гасли в мягкой широкой дорожке, застилавшей пол коридора. Неслышно проходили мимо камер с открытыми окнами глазков. И, тем не менее, голосов изнутри слышно не было, доносился лишь шепот. Конвоиры знаками приказывают не оглядываться и в открытые окна камер не смотреть. Сразу почувствовал строгость режима, который здесь действительно суровее, чем на Батарейной. Позднее узнал, что таковы порядки во всех тюрьмах, находящихся в непосредственном подчинении НКВД. За малейшее нарушение режима и поведения, назначается карцер. Громкий разговор недопустим. Ни стол, ни табуретки передвинуть невозможно, они наглухо привинчены к полу. Воздух в камеры поступает искусственно под давлением из коридора, поэтому и укрыты окна в дверях. Периодически включаются электромоторы, которые снабжают кислородом коридоры подвала и через них камеры. Бывали случаи, когда, по техническим причинам, происходили перерывы в снабжении подвала воздухом и тогда заключенные буквально задыхались, испытывая острый недостаток кислорода.
   И я однажды пережил это ужасное состояние, как будто находился в подводной лодке, потерпевшей аварию и вынужденной лечь на дно. В наказание за то, что в камере разговаривали вслух, надзиратель на продолжительное время закрыл окно, через которое поступал свежий воздух. Сидели почти голые, тяжело дыша и обливаясь, горячим потом. Спасала только возможность обливаться холодной водой из-под крана, находившегося в камере.
   Итак, мы миновали подвал с камерами, и пришли в помещение, предназначенное для мытья. Немного времени заняла санобработка. Кроме меня никого не было. Приятная чистота. Стены выложены белым кафелем. До бела надраены деревянные скамьи и решетки на полу. Конвоиры остались в предбаннике. Моюсь один. Никто не подгоняет, горячей и холодной воды в изобилии. Около крана предусмотрительно положен кусочек мыла и шмоток мочала.
   Из бани ведут в камеру. На дверях, обитых черным железом, белые таблички с однозначными цифрами. Останавливаемся у двери с номером 7. Почти бесшумно открывается тяжелая дверь. Вхожу. За спиной звук защелкиваемого замка.
   После яркого света коридора оказываюсь в полумраке низкой камеры. В нос ударяет спертый воздух, запах пота и туалета. Камера освещается небольшой лампочкой под самым потолком, скрытой в предохранительной металлической сетке. Это сделано на тот случай, если кто захочет лампочку вывернуть и с помощью тока покончить собой. Зарешетчатые двойными решетками и заделанное матовыми, давно не мытыми стеклами, окно почти не пропускает дневного света. На обоих стенах поднятые кверху откидные койки. С трудом различаю сидящих вокруг стола людей. Их столько же, сколько и коек.
   Навстречу мне поднимается согбенный старец, одетый в полосатую пижаму. Он протягивает руку и чуть слышно произносит:
   - Яан Тыниссон!
   Господи! Вот это да! Передо мной стоит глава Эстонского правительства, председатель фракции народных демократов в Государственном собрании, редактор-издатель газеты "Postimeеs”, профессор Тартуского университета. Мы никогда знакомы не были, меня он, конечно, не знал, зато я его, как и любой интеллигент Эстонии, знал очень хорошо. Я его часто видел на публичных выступлениях, встречал на улицах Таллина и Тарту, читал его речи и статьи в газетах, отличавшиеся глубиной мысли и содержания. Яана Тыниссона, среди государственных деятелей многих партий, отличала простота в общении, интеллигентность, высокая культура. Поэтому меня нисколько не удивило, что он, которому в то время было 73 года, не постеснялся первым протянуть руку незнакомому человеку, чуть ли не в два раза его моложе.
   Во внутреннюю тюрьму на Пагари ул. он попал в первые дни провозглашения Советской Эстонии. Находясь в подвале тюрьмы в продолжение года, Яан Тыниссон окончательно подорвал свое здоровье. Его койка, единственная в камере, круглые сутки находилась в горизонтальном положении. Тюремные врачи разрешили ему отдыхать в любое время суток. Тюрьма и болезнь изменили его до неузнаваемости. Когда-то статный и высокий, Яан Тыниссон стал сгорбленным, как будто меньше ростом, с трудом передвигался по камере. Лицо покрылось болезненной желтизной, заострился нос, впали заросшие сединой щеки и только глаза, добрые, ласковые оставались живыми и бодрыми. Сохранилась характерная для Яана Тыниссона бородка, которую тюремные брадобреи несколько раз пытались сбрить. Он умолял её не трогать, говоря, что с ней вместе сойдет в могилу. Его столь скромное желание поддерживала вся камера.
   Среди находившихся в камере моё внимание привлекла массивная фигура бывшего военного министра, начальника Генерального штаба, генерала Н. Реэка. Были еще два видных эстонских политических деятеля - бывший министр народного просвещения полковник Яксон и бывший министр земледелия Август Юримаа.
   Я был настолько поражен этим обстоятельством, что не сдержался и, хотя это было не совсем тактично, вслух произнес:
   - Боже, куда я попал?.. Здесь почти все правительство...
   В прошлом Н. Реэк, русский кадровый офицер по фамилии Базыков. Военное образование получил в России. В первые годы самостоятельной Эстонии репатриировался из Советской России и, желая стать сразу же верноподданным эстонцем, изменил свою русскую фамилию на эстонскую. Типичный карьерист, ловкий делец, стопроцентный шовинист Базыков-Реэк быстро сориентировался и в продолжение короткого времени добрался до высоких военных постов.
   В тридцатых годах в правых кругах эстонской общественности вдруг заговорили о том, что в центре столицы республики в Таллине, на Вышгороде, под боком здания Государственного собрания, рядом с резиденцией главы государства, совершенно неуместно высится Александро-Невский собор, якобы напоминающий эстонскому народу времена царского мракобесия, и его необходимо как можно скорее убрать. Некоторые эстонские газеты, в том числе "Pevjaleht", "Vabamaa" и другие в силу шовинистической направленности, подхватили эту идею, стали обсуждать, каким образом лучше всего убрать храм, предоставили страницы своих газет высказыванию видных эстонских государственных и общественных деятелей. Одним из первых были напечатаны высказывания военного министра Н Реэка. По военному быстро и лаконично он потребовал собор не более ни менее, как взорвать.
   Русская пресса, естественно, не смогла остаться равнодушной к проекту уничтожения храма и, в частности, к гнусному предложению генерала. В Таллинской русской газете "Вести дня" появилась обстоятельная статья, в которой автор подверг критике выступления эстонских газет, назвав их безответственными, направленными на разжигание ненависти между эстонцами и русским национальным меньшинством. Газета не умолчала и о неуместном вмешательстве военного министра в гражданские и церковные дела и, упомянув о его предложении взорвать собор, открыла глаза русской общественности на прошлое генерала Реэка. Тогда мы и узнали, что настоящая фамилия Реэка - Базыков, что он русский по национальности и православный по вероисповеданию и что родители его, уроженцы центральных районов России, верующие люди.
   В русских кругах были убеждены, что эстонская печать не пропустит случая "лягнуть" газету "Вести дня" за смелое, правдивое выступление и, что сам Базыков - Реэк постарается себя реабилитировать. Но ничего подобного не произошло. Материал, видимо, был такой убойной силы, что ни газеты, ни сам генерал ничего возразить не могли и последовали мудрому изречению: "слово - серебро, молчание - золото"
  
   -------------------------------------------""----------------------------------------
  
   По ассоциации, припомнился случай, произошедший приблизительно в те же тридцатые годы в Нарве, вызвавший в местных церковных кругах своего рода сенсацию.
   Жил в Нарве некий Змичиревский, ничем не примечательный человек, поляк по национальности, исповедовавший католицизм. Аккуратно посещал костел. Регулярно вносил свою лепту на украшение храма. Словом был истым, ревностным прихожанином. И вдруг полюбил женщину, но не католичку, как того желала бы католическая церковь, а... еврейку, дочь местного купца Розенберга. Старики-родители девушки не возражали против свадьбы, но лишь при одном условии: зять отказывается от католической церкви, прерывает с ней всякую связь и становится правоверным иудеем. Ради любви Змичиревский согласился изменить своей вере.
   Сыграли свадьбу. Счастливых молодоженов теперь часто можно было видеть за прилавком галантерейного магазина на углу Вышгородской и Вирской улиц, принадлежавшего Розенбергу - отцу. Змичиревский аккуратно посещал синагогу.
   Как-то на улице встретились настоятель костела ксендз Эдуард Стефани и раввин синагоги Горфинкель. Обоих связывали дружеские отношения, они любили делиться новостями, шутить.
   - Скажите, уважаемый рабби, - спросил ксендз Стефани, - как ваш новый иудей, довольны ли вы им?..
   Горфинкель хитро улыбнулся в свою длинную седую бороду и не спеша, ответил:
   - Дорогой патер, вы ничего не потеряли, а мы... ни чуточку не выиграли!..
  
   ------------------------------------------------""----------------------------------------
  
   Генерала Реэка арестовали, когда ему исполнилось 53 года. Высокого роста, не успевший в тюрьме похудеть и потому с намеком на полноту, он выглядел хорошо сохранившимся мужчиной. Высокий лоб, выразительные губы, нос, с ярко очерченными ноздрями обнаруживали в не волевого, мужественного человека. О себе говорить не любил. Больше прислушивался к разговорам окружающих. Не следовал примеру других, которые после возвращения с допросов, делились впечатлениями. На прогулку выходил, как военный человек, привыкший к дисциплине, строго подтянутым, в чистых высоких сапогах, галифе, военной гимнастерке, конечно без погон и знаков отличия. Мысленно представлял себе, как импозантно он выглядел при всех регалиях. На маленький тюремный двор выводили поочередно, по камерам. Останавливаться, а тем более стоять, не разрешалось. Все обязаны были гуськом ходить друг за другом молча. Говорить так же запрещалось. Реэк всегда возглавлял нашу небольшую колонну из восьми человек, четко, по военному отбивая шаг, приковывая внимание и вызывая любопытство выглядывавших из окон первого этажа служащих внутренней тюрьмы.
   Вспоминаю такой случай. На прогулку вышли сразу же после завтрака, примерно около семи часов утра. Я уговорил Тыниссона отправиться вместе с нами. В последнее время он настолько ослабел, что редко поднимался с постели. В это утро он чувствовал себя лучше и согласился покинуть камеру. Его под руки повели Яксон и Юримаа.
   Солнце еще не успело подняться над высокими этажами здания, окружавшего тюремный дворик. Веяло утренней прохладой. Небо над головой было безоблачно и чисто. После смрадного, тяжелого воздуха подвала, дышалось особенно легко. Старались выходить на прогулку легко одетыми, без пиджаков, в рубашках с завернутыми рукавами.
   На табурете, как обычно, сидел надзиратель, в обязанности которого входило наблюдать за поведением заключенных во время прогулки. Началась наша маршировка. Тыниссон в ней не участвовал, не имея возможности сесть, он вынужден был стоять, прислоняясь к стене дома. Пройдя несколько кругов, мы обратили внимание, что ноги профессора подгибаются, он силится их выпрямить, но без большого успеха. Сделав несколько неуверенных шагов, он рухнул на бетонную мостовую. Наш строй моментально распался. Мы бросились к нему на помощь. К счастью, больной отделался незначительными ушибами. Мы его подняли и посадили на место надзирателя, а сам надзиратель встал в дверях подвала.
   Прогулка продолжалась. Желая нагнать потерянное время, Реэк ускорил шаги, мы от него не отставали.
   Тыниссон спокойно отдыхал, дышал свежим воздухом, которого он так давно не ощущал, по его худым щекам сбегали слезы...
   Полковник Яксон был полной противоположностью генерала Реэка. Среднего роста, исхудавший, с мелкими чертами веснушчатого лица, с редкими рыжеватыми волосами на начинавшей лысеть голове, он не производил впечатление военного человека, а скорее напоминали типичного банковского чиновника. Со всеми общался запросто, не уединялся, любил поговорить на русском с сильным эстонским акцентом.
   - В последнее время редко приходилось разговаривать на русском языке, - как бы извиняясь за неправильное произношение, говорил Яксон, - но я люблю этот язык за богатое содержание, за то, что им пользовались такие корифеи слова и мысли как Толстой, Достоевский, Лесков.
   Для бывшего министра народного просвещения было откровением узнать из моих рассказов о том, как мало делалось в области просвещения и культуры на русских окраинах буржуазной Эстонии. Трудно верилось, что Яксону было неизвестно, так, во всяком случае, он пытался меня уверить, о самостийности незаконных поступков не в меру усердствующих чиновников по насильственному изменению русских фамилий на эстонские, о переименовании исконно русских деревень и селений (Печоры на Петсери, Изборск на Ирборска, Ивангород на Янилинн и т. д.), о преследовании русских учителей за их слабое знание эстонского языка и, как наказание, переброска учителя с места на место, в более глухие, отдаленные районы.
   А когда я спросил Яксона, почему русские, составляющие десять процентов всего населения государства, одинаково с эстонцами, на равных правах, платящие налоги и другие обязанности перед государством, при распределении государственных пособий на культурно-просветительные нужды получают вместо десяти положенных всего пять и меньше процентов, то в ответ услышал малоубедительные доводы о необходимости соблюдения государственных интересов.
   Яксон оказывается даже не знал, что казалось маловероятным, какую жертвенную и идейную заинтересованность проявляла русская деревенская молодежь при строительстве народных домов, организации и работе просветительных обществ, открытии библиотек, детских площадок и т. д.
   С бывшим министром Юримаа я разговаривал мало, не было общего языка, точно так же, как с остальными, сидевшими в камере хуторянами-эстонцами, которые, по словам Тыниссона, были арестованы за активное участие в кайтсе и исамалиите.
   Лежа на койке, Тыниссон подозвал меня к себе и попросил рассказать, что явилось причиной моего ареста. Я совершенно искренне сказал, что не знаю, что у следователя был один только раз, да и то он только расспрашивал и записывал мои биографические данные. Никакого обвинения мне предъявлено не было.
   - Не беспокойтесь, дорогой, - с едва заметной усмешкой ответил мне Тыниссон, - раз сюда попали, обязательно окажитесь виновным, зря не посадят...
   - Скажите, профессор, почему вы так долго, уже год, сидите на Пагари? Неужели следствие по вашему делу не закончено?
   - Затрудняюсь ответить на ваш вопрос. Вызывают редко. Теперь пытаются узнать, кто был со мной в руководстве народно-демократической партии...
   - А вы сказали?
   - Что вы, пусть дознаются без меня. Всем хорошо известно, кто были моими соратниками в народно-демократической партии. Следователь обещал сгноить меня в подвалах внутренней тюрьмы, если я не сообщу интересующих его сведений. Никого выдавать не собираюсь, это не в моем характере. Не имею понятия, почему столь долго продолжается следствие по моему делу и, вообще, почему я в тюрьме. Никакой вины за собой не чувствую, всегда относился лояльно к Советской власти. Ведь нельзя же меня обвинить в том, что в период буржуазной Эстонии занимал посты главы государства и министра. Представьте на минуту, что власть в западных буржуазных государствах, не дай бог, перейдет в руки коммунистов. Тогда выходит в тюрьмы надо посадить всех королей, президентов, глав правительств и министров. В какой-то степени могу объяснить пребывание здесь генерала Реэка. Вы знаете, что он по приглашению Гитлера ездил в Берлин и участвовал в совместных совещаниях Геринга с начальниками штабов Прибалтийских государств по координации действий на случай войны с Советским Союзом...
   Часто в камере происходили политические споры. Либерально настроенный Тыниссон терпеть не мог полуфашиствующих эстонцев, в данном случае Реэка, и при каждом удобном случае констатировал его политическую недальновидность, высказывая твердое убеждение, что фашизм недолговечен, он, рано или поздно, должен погибнуть, а его прихвостни исчезнут, потому что народы всего мира окажутся сильнее тех, кто проповедует человеконенавистнические идеи. В пылу горячих споров оба не замечали, как их полемика переходит с шепота на громкий разговор. Напрасно мы, все находившиеся в камере, призывали говорить потише, иначе лишимся воздуха, ничего не помогало. И вот в дверном окошке появляется физиономия надзирателя:
   - В который раз нужно предупреждать? Не хотите подчиняться, получите по заслугам!
   И окошко захлопнулось.
   Эстонцы набросились на Реэка, требуя прекратить надоевшие и никому не нужные споры. Тыниссона просили о том же. Угроза стала действительностью. Наступила мертвая тишина. С каждой минутой становилось труднее дышать. Взоры всех устремились к двери. Напрасно рассчитывали, что вот-вот откроется окно, и мы станем дышать полной грудью.
   Никто не двигался, все замерли на месте. Я приник к оконной раме, надеясь через какую-нибудь щелочку глотнуть свежего воздуха. Напрасно. Окно было плотно замуровано.
   Не знаю, что ощущали другие, но я чувствовал нарастающий шум в ушах, усиленное сердцебиение, страшную слабость во всем теле, стремление лечь, заснуть и больше не просыпаться. Голова не держалась на плечах, её все время клонило вниз. Красновато-желтый свет электрической лампочки придавал странный вид лицу неподвижно лежащего на койке Тыниссона. Про него можно было сказать - "краше в гроб кладут"... Цвет лица был землисто черным и без того тонкие губы, потеряли очертания, щеки впали, за очками глаз видно не было, веки плотно их прикрывали, словно лежал покойник.
   Ко мне на цыпочках, будто бы боясь разбудить спящих, подошел Яксон и стал шепотом просить меня постучать в окно и постараться убедить надзирателя, что в камере впредь шума не будет.
   - Попробуйте с ним поговорить, нас он не поймет. Я верю, что у вас получится. Реэк дал слово споров больше не затевать.
   Я едва слышно постучал. За дверью не реагировали. Повторил стук чуть громче. Окошко открылось.
   - Камера просила меня передать вам, - сказал я едва слышно надзирателю, который безучастно оглядел взором камеру, - что все просят прощения и обещают впредь вести себя так, как положено тюремными правилами. Разговаривать вслух больше никогда не будем.
   Ответа не последовало, окошко захлопнулось. Мы не знали, исполнят нашу просьбу или нет, дождемся воздуха или останемся на положении рыб, вытащенных из воды на берег и осужденных погибнуть.
   Камера молчала. Никто не шевелился, неподвижно оставаясь сидеть на табуретах. Заостренный слух улавливал движения за дверью, по мягкой дорожке проходили люди. Поминутно открывался "глазок". Проверялось наше поведение, хотели убедиться в искренности наших обещаний.
   Никто не заметил, как окно в дверях тихо открылось. Зато все сразу ощутили приток свежего воздуха. Ожили помертвевшие глаза, зашевелились запекшиеся губы, пытаясь изобразить улыбку. Приподнялся на тощих руках больной Тыниссон. Даже в нем появились искорки угасающей жизни. Все повставали со своих мест и приблизились к дверям, чтобы вволю надышаться, запастись воздухом, наполнить им ослабевшие легкие. С угла камеры донеслось протяжное ш-ш-ш-ш-ш, хотя никто ни вслух, ни шепотом не произнес ни одного слова.
   Четвертая ночь во внутренней тюрьме прошла для меня без сна. Вызывали к следователю. Из подвала надзиратель повел меня на четвертый этаж. Несколько раз напоминал держать руки сзади, не оглядываться, не смотреть по сторонам. Создавалось впечатление, будто идешь по коридору большой гостиницы с огромным количеством номеров. У открытого окна с задернутой черной шторой за письменным столом сидел Шаховской. Горела настольная лампа. Сам кабинет освещала люстра под потолком. Поодаль от стола стоял одинокий стул. Он предназначен для допрашиваемого. Близко от следователя сидеть не полагается. Бывали случаи, когда во время допроса происходили инциденты, расправы следователя с подследственным, завершавшиеся тем, что арестованный хватал со стола любую, попавшуюся под руку вещь и запускал в голову следователя. Строптивого подследственного сразу же из кабинета отправляли в карцер.
   Ночь, для середины мая, была удивительно теплой, безветренной. Следователь расстегнул френч, из под которого выглядывала сверкающая белизной сорочка из тонкого полотна. Он то и дело прикладывался к лимонаду, понемножку наливая его в граненый стакан. Сделав глоток, Шаховской снова закуривал, причем курил без конца, о чем свидетельствовала переполненная окурками внушительная пепельница и застилавший потолок густой пеленой табачный дым, который не успевал выветриваться.
   Как только надзиратель вышел из кабинета, не ожидая приглашения сесть, я сразу обратился к Шаховскому с вопросом, почему переведен в режимную тюрьму:
   - Неужели я столь большой политический преступник, что возникла необходимость перевести меня из Батарейной на Пагари, в тюрьму, о которой у заключенных сложилось убеждение, что она самая строгая и суровая тюрьма в Эстонии?
   Шаховской посмотрел на меня внимательно, как на малое дитя и иронически усмехнулся. Он не спешил с ответом. Пригласил сесть на одиноко стоявший посреди кабинета стул. Допил лимонад, закурил и не торопясь, спокойно ответил:
   - Гражданин Рацевич! Я вас пригласил не на вечер вопросов и ответов. Здесь вопросы задаю я, а вы обязаны отвечать и по возможности, как можно ближе к истине. И откуда вы взяли, что находитесь, как говорите, в самой строгой и суровой тюрьме Эстонии? Ничего подобного. Она такая же, как все другие, с одинаковым режимом и порядками, существующими во всех тюрьмах Советского Союза. У меня несколько подследственных. Все они сидят здесь, на Пагари. Не стану же я ради вас одного ездить на Батарейную. Гораздо удобнее держать вас здесь. И больше подобных вопросов прошу не задавать. Понятно?
   Я постарался поверить этому объяснению и стал ждать вопросов по существу дела. Шаховской долго перелистывал папку, ставшую довольно пухлой, перечитал записанные десять дней назад мои показания и вдруг неожиданно громко спросил:
   - Значит, вы несколько лет подряд состояли в монархической организации "Святогор", занимавшейся антисоветской деятельностью?
   Вопрос был поставлен остро, бескомпромиссно. Я понимал, что мой ответ должен если не убедить, то, во всяком случае, дать понять следователю, что нельзя бездоказательно бросать подобные, ни на чем не основанные обвинения, заниматься трепотней вокруг "Святогора", подобно тому, как в свое время это делали в правых кругах нарвской русской общественности, обвиняя нас "святогорцев" чуть ли не в коммунизме.
   От меня требовалось вооружиться спокойствием и терпением, что при моем характере было не просто. Я внушил себе: при разговоре со следователем быть рассудительным, последовательным, ни в коем случае не горячиться, аргументировать не чувствами, а доказательствами, примерами, фактами, событиями из жизни общества.
   - Вы и начальник Нарвского НКВД Шкуренков задали почти одинаковый вопрос о моей принадлежности к якобы монархической организации "Святогор", причем очень категорично и настойчиво, так, что у меня сложилось впечатление, будто Советская власть только так и смотрит на организацию, основателем и учредителем которой являюсь я. Былинный богатырь "Святогор", чьим именем мы назвали нашу молодежную русскую организацию, крепко встал на ноги в 1927 году и уверенно пошагал в десятилетие интересной, насыщенной разнообразием форм работы жизни русской молодежи. Прежде всего, скажу, что это была за молодежь. Преимущественно со средним образованием, для которой двери высших учебных заведений были закрыты из-за отсутствия средств или незнания языка. Молодежь работала на физически тяжелых работах на нарвских фабриках, на лесопильном заводе, торфяных разработках, на сплавных работах и так далее. Белоручек среди нас не было. Мозолистыми руками добывался трудовой хлеб. Основательная зарядка знаний, полученная на школьной скамье, требовала их углубления. Молодежь тянулась к самообразованию, охотно шла в кружки, занималась изучением русской литературы, истории. Её тянуло к искусству, музыке, с азартом занималась спортом и т. д. Политическая работа, в вашем понимании, нас не интересовала. Для нас самым важным было сохранить свою национальную самобытность, язык, культуру, быт. Повсюду, как растение к свету, мы тянулись к современной литературе, запоем зачитывались ею. Устраивали диспуты, высказывали свои суждения о прочитанных книгах, увлекались поэзией, музыкой, искусством, в том числе и советской прозой и поэзией, советским искусством. Вот такими мы были монархистами!.. А местная нарвская газета "Старый нарвский листок" в 1930 году, не помню номера, разразилась по нашему поводу статьей, в которой нас обвиняли в чрезмерном левом уклонизме за то, что мы чрезмерно увлеклись советской литературой якобы насыщенной "отвратительной большевистской пропагандой и агитацией". Не считаете ли вы, гражданин следователь, что рассказанное мною достаточное доказательство в пользу "Святогора" и нет оснований говорить, будто это организация монархическая и занималась антисоветской деятельностью?..
   Мой вопрос, вместе с клубами дыма курившего Шаховского, повис в воздухе. Следователь молчал, ничего не отвечая. Да и что он мог мне сказать? Сделал вид, будто ищет в моем деле доказательства вины, усиленно листал протокол первого допроса, что-то искал в других документах и, вдруг, извлек знакомую мне книжицу-брошюру, которую у меня изъяли во время обыска в Нарве, с описанием существовавших в дореволюционной России политических партий. На лице Шаховского появилась торжествующая улыбка. По-видимому, книжка в его руках являлась явным доказательством моей вины.
   - Когда вы, Рацевич, стали анархистом?
   - Не понимаю вашего вопроса.
   - Да?.. Не прикидываетесь наивным ребенком!.. Это ваша книга? Её изъяли при обыске...
   - Книга не моя, библиотечная. Обратите внимание на библиотечный штамп... И почему, если я её и читаю, то обязательно должен быть анархистом, социалистом или каким-нибудь там эсером?
   - Если бы вы не были анархистом, то едва ли эта книга красовалась на вашем письменном столе... Не пытайтесь отрицать! Лучше сознайтесь, к какой политической группировке вы принадлежали!..
   Я рассмеялся. Моё поведение явно перестало нравиться следователю. Нервничая, он, вдруг, повысил голос:
   - Мне не до шуток! Потрудитесь отвечать на заданный вопрос, - в какой политической партии состояли?
   - Сперва вы уверяли меня, что я монархист, теперь, на основании этой книжки, назвали меня анархистом. Не знаю, кем ещё назовете, какой политический ярлык еще приклеите. Есть хорошая русская поговорка: "Хоть горшком назови, только в печь не сажай!" не знаю, как вас убедить и какие доводы еще привести - никогда ни в какой партии я не состоял и не стремился вступать. До вступления на должность инструктора по внешкольному образованию в 1929 году, будучи сам молодым, жил только интересами молодежи, увлекался всеми видами внешкольной деятельности, выступал на сцене, руководил молодежными постановками, организовывал литературные вечера. Политика меня никогда не интересовала. Да и некогда было этим заниматься, свободного времени не хватало. "Святогор" поглощал все вечера. Собирались на занятия к шести вечера, расходилась заполночь.
   Шаховской поостыл и начал задавать вопросы, касающиеся моей театральной работы. Его интересовал репертуар, характер постановок, их политический уклон. Ему не верилось, что спектакли носили исключительно воспитательный характер.
   - Неужели в продолжение одиннадцати лет инструкторской работы в Причудье и Принаровье вы поставили, как уверяете, около 300 пьес Островского? Представляю, до чего надоело населению смотреть один и тот же спектакль "Как закалялась сталь"...
   В первый момент я даже растерялся, не зная, что ответить. Так вот каков уровень культуры следователя НКВД, имеющего звание старшего лейтенанта, который не способен отличить русского классика Александра Николаевича Островского от современного советского писателя Николая Островского.
   - Мы говорим о разных писателях, - не смог умолчать я, - Русская деревня преклоняется перед драматургом Островским. Если вы не видели, с каким огромным удовольствием молодежь участвует в его пьесах. Как охотно и с любовью в них играет, а население, заполняющее народный дом, переживает видимое на сцене, внимательно следит за игрой деревенских любителей... Автор романа "Как закалялась сталь" ничего общего не имеет с драматургом, разве что только одинаковую фамилию...
   Шаховской густо покраснел и не смог скрыть своего смущения. Быстро что-то записав в протокольный лист, он даже не предложил мне его подписать, сказав, что ему сейчас некогда, следующий раз, мол, подпишусь, и вызвал надзирателя.
   Прошла неделя. Шаховской словно забыл про меня. На допрос не вызывал. На досуге я стал анализировать своё положение, серьезно задумался над вопросом, в чем в сущности меня обвиняют. Официально до сих пор обвинение мне не было предъявлено. Не считать же серьезным пустую болтовню о монархическом "Святогоре". А дальше что? Решил своими думами и сомнениями поделиться с профессором Тыниссоном, спросить у него совета, как поступать, как действовать дальше.
   - Дорогой господин Рацевич, - чуть слышно заговорил больной, лежа на своей койке,- все идет по плану, своим чередом, ничему не удивляйтесь... Хоть вы и уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы, никакие доказательства не помогут. В ход пойдут лжесвидетельства, угрозы, шантаж, применят физическое воздействие, заставят сознаться и подписать показания, что вы работали на иностранную разведку. Судить вас не будут, для этого нет основания. Расправятся методом, применяемым в советской юриспруденции: на основании обвинительного материала следователя, скрепленного подписью прокурора, решать будет так называемая "тройка", действующая при особом совещании в НКВД в Москве. Приговор только обвинительный, оправдания не ждите, оно также невозможно, как-то, что сейчас откроется дверь тюрьмы и вас пригласят выйти на свободу. А так получите небольшую бумажку с уведомлением, что вы осуждены на такой-то срок Особым совещанием. Место отбывания срока - Исправительно трудовой лагерь. Потребуют расписаться. Были случаи, когда подписываться отказывались. Чекистов это не смущало. Вызывали двоих, тоже заключенных, которые расписывались как свидетели. А дальше бесконечные, мучительные этапы по российским тюрьмам и сибирским лагерям, в которых закончится наш бренный путь на этой грешной земле...
   В последствии, я часто вспоминал пророческие слова мудрого профессора. Как он говорил, так и случилось. Самое страшное, что такое случилось не только со мной, но и со многими миллионами неповинных людей, "планово" якобы виновными в антисоветской деятельности, не увидевшими суда, заглазно осужденными и бесславно сгинувшими в сибирской тайге.
   Что толку от того, что после разоблачения культа личности Сталина, когда вскрылась вопиющая несправедливость и преступное беззаконие, творимое сатрапами "мудрого вождя", многие жертвы террора были посмертно реабилитированы. Жизнь их оборвалась, семьи навсегда потеряли отцов и матерей, сынов и дочерей, братьев и сестер. А сколько потеряно талантов, не сделавших своих открытий, не написавших гениальных художественных произведений, не обогативших мир ....
   Я снова в кабинете Шаховского. За открытым окном тихая летняя ночь. Из Таллинской гавани доносится разноголосая перекличка пароходов. За воротами Пик ул. пробасил густой мощный гудок Таллинской электростанции, - мы уже знаем, это двенадцать часов ночи. На столе следователя порядок. Никаких бумаг. Даже нет папки с моим делом.
   У меня создалось впечатление, что я сегодня у Шаховского первый. В кабинете чистый воздух. Пепельница пуста. Постояв некоторое время у окна, Шаховской подходит ко мне, с наигранной улыбкой протягивает портсигар, предлагая закурить.
   Мне рассказывали в тюрьме, что когда у подследственных хотят получить нужные показания, не прибегая к угрозам и насилию, то угощают папиросами, суют в карман табак и даже приносят из буфета еду.
   "Уж не собирается ли следователь прибегнуть к такому способу допроса?" - подумал я. И, вдруг, как гром среди ясного неба вопрос Шаховского:
   - Рацевич, почему вы скрываете, что у вас есть вторая жена?..
   Признаться, я ожидал любого вопроса, готов был услышать все, вплоть до того, что являюсь матерым шпионом, завербованным диверсантом, что собираюсь совершать покушения на ответственных партийных работников и подобную чепуху, словом являюсь отъявленным политическим бандитом, но никак не мог предположить, что окажусь двоеженцем. Подобное заявление Шаховского произвело на меня впечатление взрыва адской машины в его кабинете.
   Я вспылил, не мог держаться, закричал на весь кабинет:
   - Ложь!.. Нет у меня второй жены!..
   - Вот доказательства вашего двоеженства!.. - с этими словами Шаховской направился к письменному столу и достал из бокового ящика стола четвертушку белого листа с каким-то текстом, которого на столь большом расстоянии, я прочитать не мог, - Письмо вашей первой жены!.. Это ли не подтверждение?! Она спрашивает о вас, интересуется вашим здоровьем, просит разрешения получить свидание в тюрьме, переслать посылку...
   - Покажите мне это письмо! - с этими словами я поднялся со стула, чтобы подойти к Шаховскому.
   - Ни с места! Приказываю сесть на стул! Придет время, прочтете. Успокойтесь! Не забывайте, где находитесь!..
   Я сел. В кабинете воцарилась напряженная тишина. Шаховской курил, из-под колец дыма, искоса поглядывая на меня. Он, словно зверь перед завершающим прыжком на свою жертву, затаился. Сменив резкий, приказной тон на спокойную, миролюбивую речь, он сказал:
   - Зачем так волноваться? Даже если это, правда, страшного ничего нет, чего в жизни не бывает, сплошь и рядом семейные люди, окруженные лаской и вниманием, бросают своих жен и сходятся с недостойными женщинами. Почему вы не желаете сознаваться, да еще кипятитесь, волнуетесь... Наперсно, все это ни к чему...
   - Я одного не могу понять, - сказал я, - с какой целью пущена эта провокационная "утка". Могу я узнать, как зовут эту женщину, где она живет и, наконец, когда я на ней женился?
   - Есть такой остров в Финском заливе, Эзель называется, эстонцы переименовали его в Сааремаа, с городом Кигисеппом, бывшим Аренсбургом. Там и живет ваша первая жена, с которой вы не развелись, бросили её и противозаконно женились на Татьяне Ивановне.
   - Позвольте узнать, когда я женился на этой островитянке?
   - В мае 1921 года.
   - Значит, женился, когда мне было семнадцать лет?
   - Почему семнадцать?
   - Откройте мое дело. В самом начале написано, что я родился 20 августа 1903 года. С помощью простой арифметики не трудно установить, что в мае 1921 года мне было семнадцать лет. По существовавшим в Эстонии законам ни в одном бюро актов гражданского состояния такой брак не могли зарегистрировать. Да будет вам известно, что в мае этого года я еще учился в восьмом классе Нарвской гимназии, которую окончил в середине июня 1921 года и тогда же получил аттестат зрелости. Спрашивается, когда же я успел стать двоеженцем? Когда вступил в брак с женщиной, о которой вы почему-то умалчиваете, не называете ее имени и фамилии. Не знаю, удовлетворит ли вас мой ответ, но больше по этому поводу мне сказать нечего. Каждый благоразумный человек поймет, что это неудачная выдумка "шитая белыми нитками".
   Углубившись в бумаги, которые достал из стола, Шаховской не обращал внимания на мои слова и перевел тему разговора на газету "Старый Нарвский листок".
   - Вы, надеюсь, не станете отрицать, что в продолжение длительного времени работали в газете "Старый Нарвский листок"?
   - Не совсем так. С этой газетой я сотрудничал лишь последние годы. А до этого был корреспондентом издававшихся в Нарве газетах: "Нарвский листок", "Нарвский голос", "Былой Нарвский листок", "Новый Нарвский листок".
   - Значит, вы не отрицаете, что работали с монархистом Грюнталем?
   - Не знаю, был ли он монархистом, или принадлежал к какой либо другой партии, меня это никогда не интересовало. Он редактировал газету, был её издателем, все в Нарве знали, что из себя представляла эта газета, в которой преобладал материал местного характера, в которой я вел театральный раздел. Помещал в ней также статьи из области искусства, материалы на общественные темы, а когда стал инструктором по внешкольному образованию в Причудье, а позже в Принаровье, присылал корреспонденции о культурной, экономической и общественной жизни русских деревень на окраине Эстонии.
   - Вы знали, что газета Грюнталя субсидируется контрреволюционными организациями Парижа?
   - Нет, не знал.
   - Посвящал вас Грюнталь в свои планы антисоветской деятельности?
   - Нет, никогда.
   - На какие деньги он ездил в Париж в 1936 году?
   - Не знаю.
   - Какие антисоветские статьи вы писали в "Старом Нарвском листке"?
   - Никаких и никогда!
   - А я точно знаю. Что писали!
   - Нет, не писал. Об этом могут подтвердить наборщики нарвской советской газеты "Советская деревня", которые до 1939 года набирали газету "Старый Нарвский листок". Допросите их. Они помнят всех авторов статей и заметок. Они помнят и меня. Не раз, корректируя газету, я заходил в наборную, советовался с наборщиками и метранпажем о шрифте и заголовках.
   - Дома у Грюнталя бывали?
   - Да, изредка.
   - Зачем туда ходили?
   - Зачем ходят в дом к знакомым?
   - Потрудитесь на мои вопросы отвечать не вопросами, а как полагается, серьезно, по-деловому.
   Я замолчал. Шаховской что-то еще спросил, не помню о чем, я продолжал хранить молчание. Вдруг он вскочил со своего места и, подняв кулаки, бросился ко мне, заорав истошным голосом:
   - Ты будешь, сука, отвечать, или нет? Не сидел еще в карцере, так узнаешь, говнюк, как разговаривать со мной. Отвечай, сволочь, с кем Грюнталь переписывался в Париже? Не скажешь, сгною в карцере, сдохнешь там как собака!
   И тут посыпался каскад самых отборных нецензурных ругательств, которыми Шаховской щедро украшал свою похабную речь.
   Вспоминая этот хамский, безобразный поступок Шаховского, который я никогда не забуду, не могу понять, как я сдержался, что остановило меня, чтобы не бросить в него стул.
   Помогло актерское мастерство. В мгновенье ока я прикинулся ограниченным, скромным, наивным человеком, ничего не понимающим, что происходит вокруг.
   - Вы, гражданин следователь, упомянули про карцер. Если я заслужил, отправьте сразу же. Я не в праве возражать и протестовать против компетентного решения советских следственных органов. Я одного не могу понять, с какой целью, зачем вы меня обзывали такими неприличными словами, которых, уверяю вас, не слышал даже от малокультурного, невоспитанного деревенского населения на пивных праздниках в бытность свою инструктором... Не мне вас, конечно, учить, как обращаться с людьми, находящимися здесь, в тюрьме, в качестве подследственных, то есть неизвестно виновных или нет, но, право, делается неудобно за советского следователя, представителя демократического правосудия, допускающего подобные грубые приемы!..
   - Прекратите читать мне мораль!.. Я отвечаю за свои слова!..
   Шаховской мотнул головой, давая понять, что разговор окончен, вызвал надзирателя, который отвел меня в камеру.
   На следующее утро я поделился своими впечатлениями от ночного допроса с Тыниссоном. Он похвалил за выдержку и нашел, что я укусил Шаховского "мягко, но весьма чувствительно".
   Каждую ночь вызывали на допрос генерала Реэка, реже Яксона и Юримаа. Эстонцев-хуторян вызывали к следователю даже днем. Складывалось впечатление, что следователи торопились с завершением дел. И только одного Тыниссона не беспокоили, словно про него забыли. Разве мы знали, что приближается война и этим объяснялось нервозное состояние следственных органов. Мрачнее тучи возвращался с допросов Реэк, который никак не мог выспаться, сон его прерывался на 2-3 часа каждую ночь. Эстонцы пытались с ним разговаривать, узнать, о чем спрашивали, но он молчал, только иногда отговаривался ничего не значащими "да" или "нет".
   В ночь на 19 июня, во время очередного допроса, Шаховской показался мне очень серьезным, сосредоточенным, таким я его никогда еще не видел. Как всегда много курил, часто подходил к окну, жадно вбирал в себя ночную прохладу, на меня старался не смотреть, за столом сидел, низко склонив голову. На отдельный листок бумаги стал что-то выписывать из моего дела. Причем все это делал молча, не поднимая головы. В эту ночь появилась новая тема допроса - будто я, находясь в Загривском кооперативе Принаровья, в присутствии покупателей хвалил буржуазный строй и критиковал порядки в Советском Союзе.
   - Говорили об этом в кооперативе?
   - Не помню... Думаю, что нет, потому что вообще избегал в общественных местах высказывать свою точку зрения на события, связанные с политикой...
   - А я все же настаиваю, что подобный разговор был. Есть свидетели, их показания записаны, они фигурируют в качестве обвинительного материала.
   - Когда и кому я говорил об этом?
   - В свое время узнаете. Слышавшие разговор будут вызваны на очную ставку и в вашем присутствии подтвердят свои показания. Не прикидывайтесь, Рацевич, лояльным советским гражданином, вспомните, как в Печорах во время служебной командировки, вы надсмехались над неопытным советским милиционером, который запретил вам и Радионову фотографировать секретные объекты и потребовал предъявить соответствующее разрешение. Был такой случай?
   - Не совсем так. На требование милиционера предъявить разрешение, я вежливо и серьезно объяснил ему, что мы забыли взять редакционное разрешение на фотографирование не секретных объектов, а новых зданий, выстроенных в Печорах при советской власти. Получив замечание, мы оба повиновались, прекратили съемки, и пошли своей дорогой.
   - Он записал ваши фамилии, где работаете, откуда приехали?
   - Нет. Он поверил нам на слово, что мы работники нарвской газеты. Радионов показал ему свой партийный билет.
   Мысль у меня упорно работала: кто доносчик, кому нужно было сообщать в органы НКВД о столь незначительном событии, которое, как говорится, не стоит и "выеденного яйца".
   И когда Шаховской, продолжая допрос, поинтересовался жизнью моей матери, занимавшейся в Нарве уроками музыки и которая как-то сказала, что ей "сейчас очень трудно материально и приходится приспосабливаться к Советской власти", мне стало все ясно, открылись глаза на сексота.
   Теперь я ни на минуту не сомневался, что это актер и режиссер Любимов, до 1920 года живший в Нарве, мой предшественник на посту театрального инструктора в Причудье. Вспомнилась наша последняя встреча в печорской гостинице, когда за бутылкой красного вина и произошла наша "откровенная" беседа, когда я ему со всеми подробностями рассказал про случай с милиционером в Печорах, говорил про свою мать, которую Любимов хорошо знал по Нарве и просил меня по возвращению домой, передать ей поклон.
   Характерно, что Шаховской долго не задержался на печорском происшествии, расспрашивал о нем как бы мимоходом и то, что я ему отвечал в протокол не заносил. Но очень может быть, что в комплексе выдуманных, ни на чем не обоснованных обвинений, собранных в моем деле, этот случай все же сыграл свою роль при заочном вынесении мне обвинительного приговора.
   Зато к "случаю" в Загривском кооперативе Шаховской крепко пристал. Он настойчиво добивался признания, подряд три ночи вызывал на допросы, обещая каждый раз устроить очную ставку с загривскими крестьянами, которая так и не состоялась. Вслед за уговорами начались угрозы. Шаховской на этот раз не кричал, не ругался нецензурными словами, но обещал перевести на карцерный режим, а если и это не достигнет цели, перевести меня в одиночную камеру, где я буду получать штрафную пайку хлеба и кружку воды в день.
   Вторя ночь допроса прошла особенно мучительно. К Шаховскому привели сразу же после отбоя в одиннадцатом часу вечера, когда камера уже заснула.
   - Я жду откровенного признания, - процедил сквозь зубы Шаховской. Если не признаетесь, предупреждаю, будете каждую ночь до утра стоять в углу кабинета.
   - Почему вы требуете от меня невозможного? Я не говорил того, что вы мне приписываете... Делайте что хотите, но врать на себя я не буду...
   - Хватит болтать! Отправляйтесь в угол!
   Простояв пару часов, я почувствовал сильное головокружение... То ли от недоедания, то ли от отсутствия воздуха в камере, организм настолько ослаб, что я с трудом стоял. Началась острая головная боль, стало лихорадить, вероятно, даже поднялась температура. Я попросил разрешения сесть на стул. Шаховской рассмеялся:
   - Не возражаю... Но прежде надо сказать: "Да, говорил!"
   - Не могу наговаривать на себя напраслину...
   - Не можешь, так стой!..
   Перед глазами поплыли круги. Я вдруг почувствовал, что теряю сознание. Не помню, как случилось, что я упал на пол. Очнулся от воды, которой поливал меня озлобленный Шаховской.
   - - Поднимайся! Нечего прикидываться больным! В карцере быстро вылечишься! Вставай, вставай!
   С трудом поднялся на ослабевшие ноги, держась дрожащими руками за стенку.
   - За стену не держаться! А ну шаг назад!
   Не знаю, сколько времени я простоял на дрожащих ногах. Наконец не выдержал и прошептал:
   - Пишите. Плохо отзывался о Советской власти.
   Тело обмякло, словно разваливаясь на части. Я опустился на пол. Смертельная усталость охватила все тело, хотелось спать и только спать, не открывая больше глаз.
   Шаховской что-то долго старательно писал, на меня не обращая никакого внимания, а я, прижавшись спиной в угол, чувствовал, что отдыхаю и мне больше ничего не надо, только бы остаться в таком положении до утра, чтобы меня никто бы не трогал.
   - Рацевич! Вставайте! Подойдите к столу, - сквозь сон услышал я приглашение следователя подписать протокол показаний.
   Шатаясь, как пьяный, подошел к столу.
   - Зачитать протокол?
   - Не надо...
   С трудом вывел подпись под документом, который не прочитал.
   И опять вспомнились слова профессора Тыниссона: "... хотя вы уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы и доказательства не помогут, заставят сознаться и подписать...".
   В следующую ночь визит к Шаховскому повторился. Я приготовился к тому, что от меня потребуют новых "чистосердечных признаний", снова часами заставят стоять на одном месте, благо первый опыт удался...
   Шаховской в хорошем настроении вышагивал по кабинету, чуть посвистывая и когда я вошел, первым делом предложил закурить.
   - Сегодня будем закругляться, - потирая от удовольствия руки, шутливо произнес он, - следствие закончилось, осталось завершить некоторые формальности.
   Состояние мое было настолько скверно, что к этому сообщению я отнесся совершенно равнодушно. Постоянное недосыпание вызывало сильнейшие головные боли и головокружения. Не помогали порошки, которые приносила в камеру изредка навещавшая нас медсестра. Просил записать меня на прием к врачу. Она обещала это сделать, но почему-то не вызывали. Шаховской заверил меня, что может посодействовать в этом деле и утром меня отведут в медпункт.
   - Не сомневаюсь, что меня осудят, - сказал я Шаховскому, когда подписывал окончание следствия, - достаточно убедительна статья обвинительного заключения - 58-я пункты 10 и 11(антисоветская пропаганда и пребывание в антисоветских организациях). Хотелось бы все-таки узнать, каков будет приговор, какой срок наказания ждать?
   - Страшного ничего не будет, вина ваша не столь велика. Думается на срок от трех до пяти лет отправят в исправительно-трудовой лагерь. Отбудете наказание и вернетесь домой.
   Все утро напрасно ждал вызова к врачу. Шаховской поступил так же, как и медицинская сестра.
   После обеда дверь камеры неожиданно отворилась, и вошли двое надзирателей. Двое других остались в коридоре.
   - Всем, находящимся в камере, за исключение Тыниссона, быстро собрать вещи и выходить по вызову!
   Тяжело больной профессор неподвижно лежал на койке. Он, конечно, слышал команду, но по его бледному лицу трудно было понять огорчило его это сообщение или нет. Первым из камеры выходил Реэк. Он прошел мимо его, даже не попрощавшись. Каждый из нас стремился побыстрее вырваться из камеры-душегубки в любую, пусть хоть самую строгорежимную тюрьму, но где можно вволю дышать воздухом, а не испарениями собственных тел. Я протянул Тыниссону руку, сказав ему на прощание:
   - Желаю, профессор, как можно скорее поправиться, освободиться и быть дома.
   Глаза его стали влажными. Я едва различил его слабое рукопожатие. Задержав мою руку в своей, он прошептал:
   - Спасибо на добром слове! Но я уже не верю, что смогу увидеть своих детей и внуков. Разве что на том свете...
   За мной последним захлопнулась дверь камеры, закрывая очередную страницу моих мытарств по тюрьмам и лагерям. Впоследствии пришлось встретиться со многими, которые со мной и после меня сидели во внутренней тюрьме на Парги ул. Интересовался у них судьбой Тыниссона. Некоторые слышали, что он был в одной из камер, болел, но что с ним произошло дальше, никто толком рассказать не мог. Вероятнее всего здесь он и закрыл глаза, уйдя в мир иной.
   В "черных воронах" нас перевезли на "Батарейную" и распихали по маленьким камерам, где спали не на койках, а на полу вповалку "валетами". Сразу же почувствовали облегчение режима. Разговаривать можно было в полный голос, охрана не очень беспокоила, в "глазки" заглядывали не часто. Мы радовались как дети тому обстоятельству, что окно было открыто настежь, дышалось легко и свободно и только деревянный козырек, навешенный с наружной стороны окна, не давал возможности посмотреть, что происходит во дворе тюрьмы.
   В новом месте сразу же узнали чрезвычайные новости. Война с Германией в полном разгаре. Не в силах сдержать превосходящего техникой и вооружением врага, наши войска отступают. Фашистские самолеты залетают глубоко вглубь страны и бомбят мирные города. Обстрелу с воздуха подвергся стоящий на Таллинском рейде крейсер "Киров".
   Во все времена тюрьма являлась рассадником самых необычайных, фантастических слухов, именуемых в заключении "парашами". Парашей в тюрьме называется железная бочка или деревянный ушат, используемые, как туалет. В старых тюрьмах заключенных на оправку выводят два раза в день - утром и вечером, в остальное время приходится пользоваться парашей, которая дважды в день выносится из камеры самими заключенными, ими же вымывается в общем туалете. Есть что-то общее между парашей-бочкой и парашей-слухом. Их выносят из камер заключенные. Случайно встречаясь с постояльцами других камер, они узнают новости, чаще небылицы и, возвратись обратно в камеру, передают их в еще более искаженном, преувеличенном виде.
   В тюрьме на Батарейной ул. я пробыл три дня, но за это короткое время услышал столько новостей, что просто растерялся, не зная, чему верить и что отнести на счет "параш".
   Прежде всего, меня поразило исключительно бодрое, приподнятое настроение обитателей камеры. Оказывается, все были убеждены в скором освобождении: по их словам немцы будто бы договорились о нашем обмене на заключенных коммунистов в немецких тюрьмах. Крупный таллинский торговец Мунк старался меня убедить, что наш перевод с Парги ул. закономерен. Выпускать из тюрьмы будут якобы небольшими группами. Каждого обеспечат проездными документами до дома.
   По ночам мы слышали далекие разрывы бомб. И по этому поводу нашлись оптимисты-комментаторы, которые уверяли, что немцы находятся на подступах к Таллину, город со всех сторон окружен, со дня на день будет взят и тогда откроются ворота тюрьмы.
   На третьи сутки каждому выдали сухой паек: буханку хлеба, несколько кусков соленой горбуши, сахар. Я осторожно заметил, что не иначе, как предстоит дальний этап. Камера заволновалась, раздались недовольные восклицания: "Ишь чего надумал!", "Нашелся провокатор!", "Не понимаешь, так молчи!".
   Долго размышлять, почему выдали сухой паек не пришлось. Раздалась команда: "Всем быстро на выход с вещами!". В коридоре построились парами. Сперва повели в каптерку, где выдали отданные на хранение вещи. К нам присоединялись выходящие из других камер. Всех вывели во двор. Последовало распоряжение: сдать все чемоданы. Квитанций не выдавалось. Куча пустых чемоданов образовала высокую гору посреди двора. Вещи из них распихивались в вещевые и полотняные мешки, наволочки, в простыни, полотенца и даже в портянки.
   Огромный двор гудел тысячами голосов русских, эстонцев, других национальностей. Из камер выводили все новых и новых заключенных, которые размещались где попало: вдоль стен, на мостовой, на плитах тротуара, на булыжниках.
   Из уст в уста передавалась самая последняя и злободневная "параша": этап пойдет в г. Киров (бывшая Вятка), когда-то губернский город, служивший в дореволюционной России пересыльным пунктом для следовавших в Сибирь арестантов. В сознании не укладывалось, на каком основании эпатировались не осужденные судом, с незаконченным следствием и просто такие, которых арестовали всего лишь несколько дней назад и которым обвинения еще не были предъявлены. Надзиратели молчали, а мы сами поняли, что из-за близкого фронта нас эвакуируют в глубокий тыл. Слухи оказались верными. Местом эвакуации был город Киров. В этом городе подследственным пришлось подписывать обвинительные заключения, некоторые подписывали свои приговоры на различные срока заключения. Большинство, в том числе и я, на суде не присутствовали, а были осуждены заочно особым совещанием в Москве.
   С наступлением сумерек в разных концах двора раздалась команда: "Строиться камерами, группами по 80 человек". Огромная толпа заключенных пришла в движение. Искали друг друга, искали потерянные вещи, доедали остатки пищи. Строились по четыре в ряд. Надзиратели выравнивали ряды, наводили порядок.
   Наконец открылись массивные железные ворота тюрьмы. По ту сторону сплошной стеной стояли вооруженные автоматами и с овчарками солдаты НКВД.
  
   Дорожные испытания.
  
   Наша группа одной из первых покинула двор. Медленно передвигались по оцепленной войсками Батарейной ул. Сочувственными взглядами провожали нас, стоявшие у окон, жители домов. Вышли к запасным железнодорожным путям с ожидавшими эшелонами. Не смотря на плотный заслон охраны, где только можно пробирались зеваки.
   Эшелоны составлены из больших деревянных с боков и железных сверху пульмановских вагонов, в каждый из которых должно войти восемьдесят человек. Лесенок нет, поэтому забраться в вагон представляет определенную трудность. Помогаем друг другу. Все торопятся, каждому хочется занять место получше. По обе стороны вагона сплошные нары в три яруса. Теоретически по каждой стороне должно разместиться сорок человек, но фактически двенадцать человек остаются без места, располагаясь на грязном полу между нарами. До нас в вагоне, видимо, перевозили лошадей или скот.
   Тяжелая деревянная дверь задвигается. В вагоне становится темно. Готовимся к продолжительной поездке в неизвестном направлении и в неизвестное будущее.
   Постепенно привыкаем к темноте в вагоне. Из-за мест происходят недоразумения, перепалка и даже ругань. Занявшие места на полках молодые и здоровые не хотят уступать пожилым и немощным, которые вынуждены располагаться на грязном полу, пропитанным конским навозом.
   Начинает донимать духота. Притока свежего воздуха нет, так как состав стоит уже несколько часов. С ужасом думаем, что будет днем, когда железная крыша раскалится под солнцем. Дышим зловонием импровизированного туалета: у противоположной от входа двери вагона в полу проделано небольшое отверстие, в которое опущен деревянный желоб.
   Мучает жажда. Ведро воды, находившееся в вагоне, быстро разошлось, в основном среди тех, кто был поближе. Большинство не получило ни глотка. Стали колотить в дверь, требуя воды. Принесли два ведра и предупредили, что до утра больше не будет. Разделили, как могли, каждому досталось по небольшой кружке.
   Мне посчастливилось устроиться на нарах рядом с входной дверью, откуда через щель пробивался свежий воздух. И все же было невыносимо душно и жарко. Последовал примеру остальных - снял с себя верхнюю одежду, остался в белье.
   Усталость брала свое, разговоры затихли, наступила тишина, вагон погрузился в глубокий сон. Не знаю, сколько он продолжался, вероятно, не более двух часов, когда всех разбудил оглушительный грохот по крыше и стенам вагона. С помощью тяжелых молотков или же обухов охрана выясняла, нет ли где оторванных досок или просверленных отверстий для побега. Через некоторое время наступила тишина, мы начали засыпать, но тут дверь вагона с шумом отодвинулась. Появились надзиратели с фонарями.
   - Всем с вещами перейти на одну сторону вагона - скомандовал старший.
   С таким трудом разместившиеся на двух сторонах вагона восемьдесят человек вынуждены были перейти на одну сторону, чтобы еще больше "потесниться", дать место охране совершить обыск в поисках гвоздей, штырей, ножей, кусочков железа и тому подобного. Старший предупредил: "Немедленно все железяки выбросить на пол! Если у кого найдут - будет строго наказан!"
   Обыск продолжался долго и тщательно. Для всех он явился новым, тяжелым испытанием. Нас буквально как сельдей в бочку запихали на нары и под них. Не поместившихся человек двадцать заставили неподвижно стоять плотной стеной в проходе между нар. Проверяли по одному человеку. Обыскивали с ног до головы, проверяли вещи, швы, подкладки, а затем заставляли лезть на или под нары на другой стороне. Всё закончилось благополучно - ни у кого ничего не нашли, каждый снова устроился на свое место, все угомонились, улеглись спать.
   Про наступившее утро догадались по тоненьким лучикам солнца, пробивавшимся сквозь решетки и щели неплотно подогнанных дверей. Эшелон стоял без движения. Тишину нарушали лишь шаги ходившего по шпалам охранника, иногда слышался лай сторожевых собак. В вагоне усиливалась духота. Принесли два ведра воды и предупредили, что этой порции должно хватить до вечера. Отказались от мыслей хотя бы сполоснуть лицо и руки и заодно этой же водой почистить туалет, куда уже залетали мухи, от которых по всему вагону распространялся смрадный запах. Воды в таком случае не хватило бы для питья.
   Наконец то раздался долгожданный паровозный гудок, возвестивший об отъезде. Мне удалось между дверью и краем стенки отыскать крохотное отверстие, позволившее хоть и с трудом, но увидеть, что происходит снаружи. По запасным путям движемся медленно и тяжело. И только когда оставили позади ближайшую к Таллину станцию Юлимисте, выехали на главный путь и прибавили скорость. Проехав Раазику, поезд увеличил скорость. Ни на одной станции не останавливались, по всему пути нам был зеленый свет. Остались позади Кехра, Аегвиду, Янеда. Мелькали деревни, хутора, поля с золотистой озимой рожью, леса и перелески, ощетинившиеся после уборки сена покосные угодья...
   Удивляло то, что почти на всех станциях стояли воинские эшелоны с солдатами и техникой и вместо того, чтобы следовать без промедления и с максимальной скоростью на защиту своих рубежей, они пропускали состав с заключенными, везти на восток которых считалось первоочередной задачей.
   Первая остановка произошла в Тапа. Меняли паровоз. И снова развили огромную скорость. Промелькнули Раквере, Кивиыли, Кохтла-Ярве, Йыхви. С приближением к Нарве, сбавили ход. Остановились, не доезжая Воскресенской церкви. Её золотой крест на широком куполе переливался в лучах заходящего солнца.
   Издали можно было разглядеть одетых в легкие летние платья нарвитян, которые совершали вечернюю прогулку. Догадывались ли они, что совсем рядом, в товарных вагонах, находятся ставшие заключенными их родные и близкие люди, навсегда покидающие родину и с которыми наверняка больше не придется встречаться...
   Я ни на секунду не отводил глаз от щелки в вагоне. Мечталось увидеть знакомых. Крикнуть им о себе, передать, куда нас везут. Снаружи у вагона постоянно маячила фигура охранника, который то и дело поднимал голову и смотрел в наше сторону.
   На полпути от Таллина до Нарвы, когда мы уже проехали Раквере, у меня, совершенно неожиданно, родилась отчаянная мысль: а что если попробовать бежать, здесь же в Эстонии, пуститься наутек из вагона через проделанное в полу отверстие для деревянного желоба прямо на железнодорожную насыпь, в то время, когда эшелон замедляет ход или останавливается на запасных станционных путях для смены паровоза или по другим надобностям. Из своего наблюдательного поста, сквозь щель в стене вагона, я изучил поведение конвоира во время продолжительной остановки эшелона с заключенными. Сперва он обходит наш вагон, а затем еще 3-4 вагона, на что затрачивает 20-25 минут и тем же путем возвращается обратно. Значит, бегство должно быть совершено в те минуты, когда конвоира возле нашего вагона нет. Моим сообщником согласился стать сосед по вагонным нарам - Геннадий Исаков, тоже бывший ученик Нарвской гимназии, окончивший её несколькими годами позже меня. Он раздумывал не долго. Лежа на нарах, мы шепотом обсуждали план исчезновения из вагона.
   Решили действовать только вдвоем, крепко держать язык за зубами, никого не посвящать в свои планы. Местом бегства определили Нарву, считая, что здесь наверняка будет продолжительная остановка, эшелон простоит на запасных путях, по крайней мере, всю ночь и за это время мы сумеем исчезнуть. Признали за лучшее никаких вещей с собой не брать, считая, что с ними сквозь туалетное отверстие будет не пролезть.
   Несколько раз подходили к туалету, мысленно примерялись, как будем пролезать и опускаться. В то время наши фигуры отличались порядочной худобой, поэтому мы не сомневались, что с этой стороны затруднений не возникнет.
   К вечеру 26 июня мы остановились у родных мест. Слышали, как отцепили паровоз, значит, будет произведена смена паровозной бригады. Я занял позицию у вагонной щели. Конвоир отправился в дежурный обход.
   Оставалось ждать ночных сумерек. Казалось сама погода благоприятствует нашему плану: небо стало затягиваться тучами, пошел дождь, сначала мелкий, потом все крупнее и крупнее, отчетливо барабанивший по железной крыше вагона. Все в вагоне крепко спали, во всяком случае, храп раздавался отменный. И только мы вдвоем бодрствовали, готовясь с минуты на минуту приступить к действию.
   Трудно было сказать, была ли уже полночь, ведь часов у нас не было, но, судя по тому, что со стороны города в нашу сторону не доносилось никакого шума и около вокзальных строений не видно было движения, мы приготовились осуществить побег. Мне предстояло точно выяснить, где в данную минуту находится конвоир. По моим наблюдениям он начал обход своего участка с нашего вагона. Я подал знак Геннадию, который тут же направился к туалетному отверстию.
   В тот момент, когда Геннадий нагнулся, чтобы залезть в деревянный желоб, загремели буфера, вагон дернулся, к составу подцепили паровоз. Через считанные минуты раздался продолжительный гудок паровоза и наш эшелон тронулся в путь. Бежать тем способом, которым мы предполагали, из движущегося вагона было смерти подобно, поэтому наш план бегства провалился.
   Запасной путь, с которого мы сворачивали на основной, проходил у края главного Кренгольмского переезда. За закрытым шлагбаумом собралась огромная толпа. Повидимому в городе стало известно о том, что на станции отстаивается эшелон с заключенными.
   Мимо вагона проплывали лица сотен людей, сосредоточенно всматривающихся в стены вагонов, как бы пытаясь увидеть сквозь них родственников, о которых с момента ареста ничего не было известно.
   В поднятых кверху руках женщин платочки, которыми они машут и кричат: "Не падайте духом! Будьте стойкими, крепитесь! Мы с вами! Дорогие, мы вас никогда не забудем!"
   Проскочили пустынные платформы вокзала. Безучастным взором, подняв желтый флажок, проводил нас стрелочник. Родным и близким повеяло от шума водопада, когда переезжали мост через Нарову. К горлу подступил комок невыплаканной скорби, глаза затуманились, стали влажными...
   И вот уже наплывают утопающие в темной зелени маленькие домики Семафорной улицы Ивангородского форштадта, фасадной стороной обращенные к железной дороге. Среди них хорошо знакомый дом с мезонином антерпренера-актера Эриха Юрьевича Зейлера. Сюда наведывался я за пьесами, костюмами, париками, реквизитом и еще с надеждой получить долг-гонорар за сыгранные в антрепризе Зейлера спектакли. Публика не доверяла его спектаклям, неохотно их посещала, хотя пьесы бывали и неплохие, с солидным составом исполнителей. Зейлер, как правило, с трудом мог заплатить за помещение и рекламу, а для артистов ничего не оставалось и те вынуждены были по грошам получать долги за сыгранные спектакли. Пересекли деревню Комаровка, некогда эстонско-советскую границу. С тех времен сохранилась арка и двухэтажный особняк эстонских пограничников вдоль железнодорожного полотна.
   Нарва осталась далеко позади. Безотрадный, скучный пейзаж, сплошные болота, сиротливые перелески, редко где покажется поле, лес.
   Острой, режущей болью щемит сердце. В мыслях неизвестное будущее, связанное с заключением в тюрьме, пребыванием в лагерях...
   Вспомнился следователь Шаховской с его недозволенными приемами добывания "правды" на основании бездоказательных обвинений, с помощью которых он пытался уверить себя и убедить меня, что я преступник, враг советского строя. А ведь он ломился в открытую дверь. Факты преступления отсутствовали, не было ни одного свидетеля обвинения, обещанные очные ставки оказались фикцией. По указанию свыше Шаховской обязан был черную несправедливость при ведении следствия превратить в белизну приговора и оправданность действий вышестоящих органов НКВД.
   Наш состав с грохотом проносится по железнодорожному мосту через живописную реку Лугу, глубоко протекающую между двух отвесных берегов и въезжаем в город Кингисепп, бывший уездный город Ямбург. И здесь не останавливаемся. Несколько воинских эшелонов ждут освобождения пути. Солдаты из открытых вагонов-теплушек, разглядывая проскакивающие мимо замурованные вагоны, вероятно, догадывается, кто их пассажиры.
   После Нарвы первая остановка в Гатчине. На станцию прибываем поздно вечером. От станции наш эшелон отправляют на порядочное расстояние куда-то в сторону, где склады, высокие платформы для погрузки, бесчисленные запасные пути с порожняком, где снуют маневровые паровозы. Не успели остановиться, как услышали знакомую стукотню по крышам вагонов, значит, предстоит обыск.
   Со скрипом и остервенением отодвигается тяжелая дверь. Раздается команда о переходе всех на одну сторону. Не стесняясь, охрана силой растаскивает нас по углам. Даже пошевелиться нельзя, а тут у каждого еще вещи. Куда их деть? Многие поэтому держат их над головой.
   Высохшими, запекшимися губами умоляем принести воду - с утра не пили. Черствые люди, не обращая на наши просьбы внимания, молча, делают свое дело, как будто обращаются не к ним. Им нет дела до того, что восемьдесят человек изнывают от жажды.
   Состав стоит всю ночь. Под утро принесли два ведра воды. Осторожно, стараясь не пролить ни одной драгоценной капли влаги, поровну разливаем каждому по маленькой кружке. Разделили только одно ведро. Второе решили разделить в середине дня, все равно до вечера воду не принесут.
   Трогаемся в путь в полной уверенности, что в Ленинграде нас задержат на пересылке, пересортируют и уже тогда отправят в Киров.
   Но что это? Едем несколько часов, а места совершенно незнакомые. Где дачные поселки и разъезды у Ленинграда, куда делись станции Тайцы, Красное село и другие, находящиеся на линии Гатчина-Ленинград? Пошли предположения, догадки. Кто-то высказывает мысль, что из Гатчины состав свернул на юго-запад, заходить в Ленинград не будем, он остается в стороне, слева по ходу поезда. А направление держим на узловую станцию Мга, расположенную на линии Ленинград - Киров - Свердловск.
   И действительно, ранним солнечным утром прибываем на станцию Мга. Сравнительно небольшое здание узловой станции облеплено красными плакатами, лозунгами, портретами вождей, среди которых центральное место занимает крупная фигура Сталина, в военной форме. Белые надписи на красных полотнищах лаконичны, однородны. В основном это призывы встать на защиту Родины и до победного конца бороться с фашистскими интервентами.
   Гремит репродуктор радиовещания. С напряженным вниманием вслушиваемся в каждое слово, пытаясь не пропустить, что происходит на фронте и в тылу. Не все доходит до нашего слуха, на станции очень шумно. Маневрирующие составы и проносящиеся мимо поезда, непрестанно перекликающиеся между собой паровозные гудки заглушают голос диктора. Но все-таки из сводок Совинформбюро узнаем об ожесточенных боях по всей линии фронта, о вероломстве врага, неожиданно напавшего на Советский Союз, о том, что вся страна поднялась на защиту Отечества.
   Тяжелые, антисанитарные условия пребывания в пути, сказываются на состоянии всех, а в особенности на больных. Появились "поносники", видимо есть случаи дизентерии, никто в точности не знает. Из-за отсутствия градусника не можем измерить температуру. На просьбу прислать врача или медсестру, охрана ответила отказом, сославшись на то, что медицинская помощь будет оказана по прибытии на место назначения.
   Возле туалета, на полу, лежит с острыми болями в желудке бывший депутат Государственного Собрания от русской фракции, житель Верхнего села из-под Сыренца, Егор Дмитриевич Соловьев. Несколько больных гипертоников, лежавших на нарах сползли на пол. Наверху, в духоте, им невмоготу, но и здесь им не легче. Свалился с ног огромного роста Иван Иванович Иванов - житель деревни Кондуши из Принаровья. Жалуется на сердечные приступы, боли в печени. У многих сильные головные боли, головокружение. Всех одолевает жажда.
   Страшно смотреть на настоящий рассадник заразных болезней, забитый испражнениями, туалетный желоб. Неоднократно обращали внимание охраны, просили на его очистку дать дополнительно воды, снабдить хлоркой или другими химикатами - напрасно. Никакие просьбы не помогали. Добились только одного. Принесли длинную палку, один конец её обмотали портянками и полотенцами и как могли, дружными усилиями добровольцев ассенизаторов, прочистили желоб.
   Прибываем на очередную станцию. На старинном вокзальном здании надпись - Вологда. Это последняя остановка перед Кировом. Вологда - областной центр, прославившийся на всю Россию высококачественным сливочным маслом. Вологда и ближайший к Ленинграду пересыльный пункт, через который во все времена и до наших дней политических заключенных "в края далекие вели этапы длинные".
   В городе, основанном в 12 веке сохранился Софийский собор, построенный в 1568 году, стены и башни Прилуцкого монастыря.
   Но нам не показывали архитектурных памятников Вологды. Во время непродолжительной стоянки с особой тщательностью проверялись полы вагонов. Выстукивали каждую половицу и залезали под вагоны. Не обошлось, конечно, без обыска.
   Наши глаза озарились неописуемой радостью, при виде двух ведер принесенной воды. Раздача воды, самый приятный момент в пути. Каждый пил маленькими глоточками, смакуя и наслаждаясь холодным питием, как целительным бальзамом, казавшимся таким бесценным и дорогим...
  
   Полгода в Кировской тюрьме.
  
   Нас не одна тысяча растянулась бесконечной колонной по пыльной дороге от вокзала до тюрьмы. Лучи заходящего летнего солнца освещали неприглядную картину печального шествия людей самого разнообразного возраста и социального происхождения, бредущих в окружении ощетинившихся винтовками и автоматами солдат, под аккомпанемент яростного собачьего лая, под крики погонял: "А ну не отставать! Прибавить шагу! Из колонны не выходить! Отстающие - подтянись!"...
   Около меня молодой конвоир с овчаркой. Собака все время пытается вырваться из его сильных рук, злобно рычит, показывая оскал своих страшных зубов. Соседство не из приятных. Малейшая неосмотрительность конвоира и пес мог наброситься на любого из нас.
   Идем по восемь человек в ряд в облаках пыли по захудалым провинциальным улицам, вероятно по окраине города, среди небольших деревянных домиков, необшитых, с узорчатыми наличниками на окнах, массивными деревянными воротами. По обе стороны улицы, прижавшись к заборам, выглядывая из занавешенных окон, провожали нас любопытные глаза женщин и детей, одетых бедно и неряшливо. Мужчин видно мало, можно предполагать - мобилизованы. Нас разглядывают с нескрываемым интересом. Еще бы - под конвоем ведут не каких-нибудь воришек или грабителей, а представителей буржуазного мира, врагов советского строя, с которыми власть расправляется беспощадно.
   Киров, один из старейших городов России, широким веером расположился на левом берегу реки Вятки. До 1780 года город назывался Хлынов, о чем в художественной литературе упоминается у Салтыкова-Щедрина, Островского, Горького. Более позднее имя города - Вятка. С 1934 года город стал называться Кировым.
   С незапамятных времен город славился кустарным производством. Кружевной промысел, изготовление плетеной мебели, детских игрушек, музыкальных инструментов (балалайки, гитары, баяны) - вот далеко не полный перечень того, что с большим искусством мастерили вятские умельцы и отправляли по городам России.
   Была за городом и другая невеселая слава. С дореволюционных времен немалый процент населения составляли заключенные, с малыми сроками, отбывавшими наказание на месте. Большинство же, осужденное на десять лет и более, вынужденное работать в лесу или на шахтах, на положении пересыльных задерживалось здесь на разные сроки в ожидании этапа. На лесные разработки отправляли также в Архангельскую область, в каменноугольные копи Воркуты и ещё дальше за Урал, в северные районы Сибири.
   Кировская область, одна из крупнейших в европейской части Советского Союза, занимает площадь в 120 тысяч квадратных километров, почти равную теперешней Чехословакии. Её основное богатство необозримые леса, занимающие половину всей территории. Есть полезные ископаемые: железная руда, фосфориты, торф, сланец. Основное население составляют русские, татары, коми, удмурты, мари. С тридцатых годов, когда началось раскулачивание и в стране были введены исправительно-трудовые лагеря, область заняла одно из первых мест по количеству политических заключенных, которые, в основном, работали на лесозаготовках.
   А мы все идем и идем, шаркая ногами и поднимая тучи пыли. Наконец показались окруженные высокой каменной оградой корпуса старинной тюрьмы. Облупившиеся стены скрывают в своих глубинах зарешетчатые окна. От времени потемнела давно не крашенная проржавевшая крыша. Поверх ограды в несколько рядов натянута колючая проволока. Сторожевые посты находятся на деревянных вышках с прикрепленными наверху прожекторами. В поле зрения охраны внутритюремная территория, корпуса и наружные стены с бровкой запретной зоны, опоясанной проволочными заграждениями.
   Началась изнурительная, продолжавшаяся несколько часов, проверка по спискам с обязательным обыском, распределение по группам и назначения в камеры.
   Привели мыться в полухолодную баню, предупредив, что горячей воды не будет, дров нет, топить нечем. Это сообщение не особенно взволновало. Холодная вода устраивала, так как было жарко и хотелось освежиться. Но разве могли мы предполагать, моясь под холодным душем, что под таким же душем нам придется мыться и осенью и зимой.
   Какой-то парадокс. За полгода моего пребывания в Кировской тюрьме постоянно ощущалась нехватка топлива. Из-за этого задерживалось приготовление пищи, нехватало кипятку, не брали в стирку белье, а между тем вокруг города сплошные леса до горизонта.
   Внутреннее устройство Кировской тюрьмы во многом напоминало старую часть тюрьмы на Батарейной улице в г. Таллине. Толстые стены старинной кладки покрыты плесенью. Сводчатые грязные потолки. Пол выложен каменными плитами. В коридорах полумрак. Из-за отсутствия вентиляции, постоянно держится запах сырости, тюремной пищи, общих туалетов с умывальниками. Все это говорило о том, что нас поместили в дореформенную тюрьму, построенную, вероятно, в ХY111 или начале Х1Х века.
   Нашу группу в количестве 164 человека поместили в камеру размером около 75 квадратных метров. По обеим сторонам внутренних стен сплошные двухъярусные нары. У двери, с правой стороны стоит большая деревянная параша с крышкой. Слева - бочка с питьевой водой. Два запыленных, давно не мытых окна, заделанных мощными решетками, едва пропускают свет. Середина камеры пуста, нет ни столов, ни сидений. Есть приходится сидя на нарах. Постельные принадлежности отсутствуют, пальто и плащи заменяют и матрацы и одеяла. У кого нет ни того, ни другого спят на голых нарах ничем не прикрываясь.
   Как обычно мест на нарах всем не хватило и, имеющие пальто, около тридцати человек, разместились под нарами на цементном полу. Все, имеющие верхнюю одежду, по очереди, в течение одной недели, становились поднарниками.
   Каждому была выдана глиняная миска и деревянная ложка. Многим хотелось ложку сохранить и как память вернуться с ней домой. "Мечты, мечты, где ваша сладость?.." Из тех, кто был со мной в камере Кировской тюрьмы, почти никто назад не вернулся. И я не смог сохранить тюремную реликвию.
   Питание здесь было значительно хуже, чем в Таллинской тюрьме. Полусырой, с примесью ячменя и картофеля, хлеб в количестве 400 гр. выдавали утром вместе с кофе. В обед обычно была миска супа, сваренного на костях, с крупой. Иногда кислые щи, часто уха из тюльки или соленой кеты. Рыба, как правило, отсутствовала, попадались лишь рыбьи кости. Кашу мы видели только вечером и преимущественно овсянку.
   Первое время, пока были запасы в организме, не испытывали приступов голода. Но чем дальше, тем ощутимее голод давал себя знать. С каждым днем люди в камере худели все больше и больше, лица теряли округлость, заострялись скулы, показывались ключицы и ребра. Даже такой грузный мужчина, как Александр Мяги, которого нарвитяне помнят как самого толстого человека в городе, стал худым, на тонких ногах, вечно голодным и ищущим, чего бы поесть. У него с собой было несколько пар хорошего нижнего белья, и он соглашался продать смену белья за пайку хлеба, или порцию каши.
   Суп, который мы называли баландой, и каша никогда, ни в тюрьме, ни в лагере не могли насытить изголодавшихся заключенных, для которых хлеб оставался основным питанием, наибольшей ценностью. На хлеб в заключении приобретается все, что угодно, начиная с табака и кончая одеждой. Котировка хлеба на тюремной бирже всегда высокая, устойчивая, твердая. По разному поступали заключенные, получившие утром хлебную пайку. Наиболее стойкие, а их было единицы, аккуратно делили хлеб на три равные части, с таким расчетом, чтобы каждые 130 грамм употребить утром с кофе, в обед с супом, а вечером с кашей. Большинство съедало весь хлеб сразу же. Некоторые ели по маленькому кусочку в течение часа или больше, не оставляя ни крошки для супа и каши. Так поступал и я. Разве могли мы допустить хранение хоть самых минимальных запасов при постоянном чувстве голода.
   Неотвязная мечта как следует насытиться, вызывала у голодных людей стремление к разговорам о еде. В камере зашел разговор, что дороже и приятнее для заключенного хлеб или пирожное. Все единогласно высказались за хлеб, который является самым насущным и питательным средством для лишенных свободы. Часто велись разговоры о вкусной и питательной пище, о том, как её приготовить. Смаковались секреты приготовления редких блюд. Делились воспоминаниями о домашних заготовках и застольях, как красиво накрывались столы, какие яства и напитки в избытке теснились на этих столах. Перечислялись марки и сорта дорогих и редких вин. Друг у друга спрашивали рецепты, старались их запомнить. Оптимистически настроенный Платон Павлович Переплетчиков, веривший в свое скорое освобождение, усиленно приглашал меня в гости на день рождения своего любимого сына Димы, причем рассказывал, чем он будет угощать гостей, какие блюда будет готовить сам, какие его супруга Розалия Иосифовна. Веря несбыточным мечтам, он таял как свеча. Из полного, здорового мужчины превратился в ходячий скелет, за что в камере его прозвали "Ганди".
   Вспоминаю такой случай, связанный с едой, произошедший в Кировской тюрьме. Незадолго до ужина меня вызвали к следователю. Не без основания, я начал беспокоиться, что останусь без каши. Раздающий кашу надзиратель не раз "по забывчивости" оставлял вызываемых на допрос без ужина. Чтобы этого не произошло я, уходя из камеры, захватил свою миску, которую положил на столик дежурного надзирателя, попросив его при раздаче каши не забыть обо мне. Надзиратель, принимая миску, проворчал:
   - Ну ты и предусмотрительный! Такой не пропадет! Ладно, не забуду...
   Возвращался поздно, когда все уже отужинали. При виде оставленной у двери камеры миски, полной овсяной каши с чуть подгоревшей корочкой со дна бака, в котором каша варилась, я испытывал неописуемую радость, сравнимую разве что с детским восторгом от подаренной давно желаемой игрушки. Это был действительно ценный подарок и даже при всем моем голодном состоянии, всю миску я не осилил и оставил часть на утро. И на следующий день пайки хлеба, разрезанной на три части, вместе с остатками каши хватило на весь день.
   Знакомство с людьми, населяющими камеру, не требовало ни встреч, ни удобного для встречи случая. Запросто подходили друг к другу, подсаживались на нары, заводили беседы и, если находили общие интересы, старались встречаться чаще, если вообще можно говорить о каком-либо свидании в четырех стенах камеры.
   Русских было немного - двенадцать человек. Абсолютное большинство составляли эстонцы.
   Мы группировались вокруг двух заметных личностей: депутата русской фракции Эстонского парламента, присяжного поверенного Ивана Михайловича Горшкова и высоко эрудированного полковника генерального штаба царской армии Александра Ивановича Осипова. Были среди нас и рангом пониже: упомянутый выше Переплетчиков, учитель Пробст, владельцы нарвских магазинов Иванов и Тимофеев, жители Принаровья Парма, Марков и другие.
   Соединяла нас дружба, национальные интересы, убежденность в своей невиновности и вера, что в конце концов восторжествует справедливость, на суде мы докажем свою правоту и вернемся домой.
   Среди эстонцев были деревенские кайтселитчики, зажиточные хуторяне, представители купечества, чиновники и довольно приметные фигуры аристократии, государственного аппарата.
   Прежде всего, выделялся высокий, статный бывший премьер-министр правительства, одно время занимавший пост министра внутренних дел, Карл Эйнбург, в конце двадцатых годов сменивший свою ярко выраженную немецкую фамилию на Карел Энпалу. Держался он с достоинством, ни на минуту не забывая, что в прошлом он член правительства, лидер самой влиятельной земледельческой партии. Его постоянно окружала молодежь, оберегая от излишних забот в тюремной жизни. Энпалу не нужно было дежурить по камере, убирать её, выносить парашу, ходить за кипятком. Во время раздачи хлеба, обеда и ужина он оставался на нарах, за него получали подручные, называемые в заключении "шестерки". Энапу всегда отличался нетерпимым отношением к русским, был ярко выраженным националистом, поэтому в камере избегал говорить на русском языке, хотя знал его не плохо, в чем я смог убедиться позднее. Я хорошо помнил в одном из эстонских журналов фотографию молодого офицера Карла Эйнбурга, снятого в форме поручика царской армии. Снимок относился к периоду, когда между Советской Россией и Эстонией происходила так называемая Освободительная война (1919г.) и Эйнбург командовал какой-то войсковой частью.
   Полной противоположностью Энапу был таллинский пастор Зоммер, производивший на всех в камере самое приятное впечатление. Воспитанный, вежливый, он не делал различия между эстонцами и русскими, охотно разговаривал по-русски, знал немецкий, английский. Не взирая на свое духовное звание, не гнушался никакими тюремными обязанностями, одинаково со всеми дружил, был в полном смысле для всех товарищем по несчастью.
   Среди эстонцев находился генерал Юхан Тырванд, которому в то время было 58 лет. В чине младшего офицера он прошел первую мировую войну, имел ранение в ногу. Следы ранения сохранились на всю жизнь. Тырванд сильно хромал, больная нога остро реагировала на перемену погоды, он вынужден был ходить, опираясь на палку. После заключения мирного договора между Эстонией и Советской Россией, ему, как эстонцу, удалось репатриироваться на Родину. Имея высшее военное образование (Академия Генерального штаба), генерал Тырванд занимал в Эстонии высшие командные и административные должности, - был некоторое время военным министром, состоял в должности начальника штаба, читал лекции в Академии.
   В нашем вагоне, следовавшем в Киров, он оказался случайно. Как он рассказывал, его вместе с женой и двумя дочерьми арестовали в Таллине в конце июня 1941 года для отправки в ссылку в Сибирь. Их четверых с вещами привезли на грузовике к нашему эшелону. Прощание было коротким и очень быстрым. Сам он с ворохом домашнего скарба был запихан в наш вагон, женщин сразу же увезли.
   По прибытии в Киров, Тырванд требовал освобождения на том основании, что он, как ссыльный, не может находиться в тюрьме, а должен быть направлен в ссылку.
   Всегда находившийся в хорошем настроении сыренчанин Иван Иванович Парма не мог не подшутить над генералом:
   - Зачем волноваться, ваше превосходительство. С НКВД бесполезно спорить и тем более пытаться доказывать, что ты не верблюд... Вчера совершенно справедливо вас называли ссыльным, а назавтра будут называть заключенным... А будете спорить, так вам еще и приговор покажут лет так на 25...
   Шутка обернулась горькой правдой. Тырванда вскоре вызвали к следователю. Почти каждый день он уходил на допросы и возвращался все мрачнее и мрачнее. В строках обвинительного заключения, прочитанного ему следователем, замелькали стандартные чекистские фразы: антисоветская агитация, участие в контрреволюционной организации, связь с заграницей и т.д.
   Был в камере, внешне мало примечательный, человек, который, как потом выяснилось, по своему культурному и духовному развитию, - я не побоюсь этого слова, - был на голову выше многих. Невысокого роста, тщедушный, с темным цветом кожи, черноволосый, с выразительными карими глазами, он старался держаться в стороне, не вступал в споры, больше прислушивался к тому, что говорят другие. На его лице читалось большое горе, о котором он не в состоянии был молчать. Незадолго до ареста, у его молодой жены родился ребенок.
   Говорил он на хорошем эстонском языке, нисколько не хуже по-русски, но с чуть заметным акцентом, что выдавало в нем иностранца.
   Присяжный поверенный Горшков, хорошо зная его по Тарту, поведал мне что это - Каплинский, Эдвард Бонифаций, поляк по национальности, приехавший, в порядке обмена культурными деятелями, в тридцатых годах из Польши, читать лекции по польской литературе в Тартуском университете. За три года пребывания в Эстонии Каплинский изучил эстонский язык и свободно читал эстонским студентам лекции на их родном языке.
   Мы познакомились. Узнав, что я газетчик, Каплинский поинтересовался, в каких газетах я работал и о чем писал, объяснив, что сам был близок к журналистским кругам, печатался в газетах и журналах, помещал статьи по искусству.
   В беседах с ним я узнал много любопытного. Каплинский родился, учился, получил высшее образование в Польше. Читал лекции по славянской литературе в университете. Умеет и любит играть на фортепиано. Много путешествовал, объездил все европейские государства. Свободно владеет английским, французским, немецким и шведским языками. Теперь к ним присоединились русский и эстонский. Хорошо знаком с русской литературой. Большой поклонник Пушкина, Достоевского, Толстого.
   - Каким же образом вы попали в тюрьму, - задавал я ему один и тот же вопрос, - вероятно, занимались политикой?
   Каплинский застенчиво улыбался, обнажая ряд красивых белых зубов.
   - Никогда политика меня не интересовала. Я всегда её сторонился, считая, что деятелям культуры с ней не по пути, - спокойно и невозмутимо отвечал он, - а вот следователи, их у меня было несколько, называли меня иностранным шпионом. Мой приезд в Эстонию квалифицировался как специальное задание польской разведки. Чтобы добиться от меня признания, не обошлось без физического воздействия.
   - И вы сознались?
   - Что вы, Бог с вами! Я им заявил: "Можете делать со мной что угодно, но постыдно лгать на себя не собираюсь". Протокол обвинения я не подписал. А последнему следователю сказал: "Твердо убежден, что поклонники и пропагандисты Байрона, Шекспира, Гете, Мицкевича, Пушкина, Чайковского, всю жизнь им посвятившие, презирают профессию шпиона"... И все-таки, вопреки всякой логике, не имея абсолютно никаких доказательств вины, меня сделали государственным преступником и вот я в ожидании приговора.
   В камеру вошел старший надзиратель с большим листом белой бумаги и остро отточенным новым карандашом.
   - Нужно составить список находящихся в камере, - сказал он, - указать фамилию, имя, отчество, год рождения, образовательный ценз. Писать следует на русском языке, разборчиво, хорошим почерком. Вечером вернусь, чтобы все было готово.
   Он ушел. Мы молча смотрели друг на друга, словно ища, кто станет писать. Тут Горшков назвал мою кандидатуру, наша группа поддержала. Эстонцы тоже не возражали. Я не стал отказываться. Хотелось, хоть чем-нибудь заняться, осточертело бесцельное лежание на нарах, ничегонеделание.
   Я взял карандаш, лист бумаги и приготовился писать фамилии по алфавиту. В это время два молодых эстонца из окружения Энпалу - Кару и Липман попросили у меня карандаш, объяснив на ломанном русском языке, что они незаметно отрежут маленький кусочек. Я отдал карандаш и они очень быстро и ловко с помощью остро отточенной на каменном подоконнике железки проделали эту операцию так, что и действительно ничего было не заметно.
   Перепись выявила интересные данные. Из общего количества 164 человека, 18 не имело никакого образования, 94 имело среднее образование, 52 высшее и незаконченное высшее образование. Средний возраст - 41 год.
   Времени для составления списка было более чем достаточно, я не торопился, эта несложная работа доставляла даже некоторое удовлетворение, заполняла пустоту ничегонеделания. Каллиграфически, старательно выводил каждую букву, фамилии легко прочитывались. Пришедший вечером надзиратель, посмотрел список, спросил, кто делал и, похлопав меня по плечу, сказал, что из меня может получиться неплохой писарь.
   Все, без исключения, выходили ежедневно на прогулку на широкий прямоугольный двор, покрытый вытоптанной травой. Одновременно выводили еще 2-3 камеры и общее количество гуляющих доходило до 400-450 человек. Общение запрещалось, никто не имел права разговаривать, камера от камеры находилась на порядочном расстоянии. Наблюдение за всеми вели надзиратели в разных точках двора вдоль стен, а также "попки" на вышках. Со двора тюрьмы хорошо просматривались здания города, расположенные на возвышенностях и особенно хорошо видна была внутренняя тюрьма НКВД, куда определяли только что прибывших политических заключенных для ведения следствия.
   Как-то на прогулке я обратил внимание на пожилого мужчину из другой камеры, как потом выяснилось, умышленно отставшего от своих с целью, якобы, зашнуровать развязавшийся ботинок.. На самом деле он поджидал подхода заключенных нашей камеры. Когда я с ним поравнялся, то услышал, как он громко сказал:
   - Привет вам передает Евдошенко. Он в том же коридоре, что и ваша камера. Здоров, чувствует себя не плохо. Арестован в мае 1941, - с этими словами неизвестный выпрямился и быстро заковылял, догоняя своих.
   При упоминании фамилии моего школьного товарища и друга, вспомнилось многое. Как мы учились в Нарвской гимназии, как сидели рядом за одной партой. Потом совместная учеба в Тартуском университете, который Евдошенко окончил химиком. В совершенстве владея эстонским языком, Евдошенко в дальнейшем работал по специальности в Сыренцах, контролируя уровень Чудского озера. Большего о своем друге, кроме того, что рассказал мне неизвестный во дворе тюрьмы, я никогда и ничего не узнал. Осталось тайной, куда его отправили после Кирова, в каком лагере и где он закончил свой скорбный путь. По возвращению в Нарву на Ивангородском кладбище, под сенью вековых деревьев, я увидел символическую могилу Петра Кузьмича Евдошенко, его фотографию времен 20-х годов, заключенную в металлический футляр с искусственным венком.
   Однажды наша, битком набитая камера, неожиданно пополнилась двумя типичными ворами-блатарями из Кировской области, Кузбасовым и Семушкиным, неизвестно с какими целями подсаженными к политическим заключенным. Оба не скрывали, что были пойманы с поличным, когда на базаре в Кирове у пожилой женщины вытащили из кошелки портмоне с деньгами. Напрасно мы пытались от них узнать о событиях на фронте, что происходит в мире, вообще новости. Ничего вразумительного и толкового они рассказать не могли. То-ли не знали, то-ли не хотели говорить. Зато мы очень скоро познали их профессиональные навыки. Исчезло висевшее на нарах полотенце, пайка хлеба у одного из заключенных, мыльница с мылом, оставленная у рукомойника. До появления блатарей ни у кого ничего не пропадало. Тогда, после возвращения с прогулки, мы решили их проучить и поручили заняться "воспитательной работой" эстонцу Пуусеппу, в прошлом атлету и боксеру. "Воспитательная работа" дала свои результаты: пропажи прекратились. Оба блатаря вели себя "тише воды, ниже травы", а через пару недель их вызвали с вещами и мы распрощались с ними навсегда.
   Бесконечное число раз во время проверок, обысков, просто визитов начальства, просили ускорить выдачу книг из тюремной библиотеки. Их обещали начинать выдавать с первого дня нашего приезда. Но всегда находились "объективные" причины невозможности выдачи книг: то происходил ремонт библиотеки, то не удавалось подыскать библиотекаря, то началась инвентаризация книг. Выдача книг задерживалась до первого августа. Вечера стали наступать темные и читать при высоко ввинченной 15 ватной лампочке было трудно. А тут еще в наше отсутствие, когда водили в баню, лампочку выкрасили в красный цвет, стекла окон оклеили крест накрест бумагой. Мы поняли, что администрация тюрьмы готовится к воздушному налету, что всех всполошило и вызвало самые разнообразные толки. Эстонские стратеги, если их так можно было называть, высказывали твердое убеждение, что не сегодя-завтра надо ожидать налета немецких самолетов на город Киров, немецкая армия в своем успешном наступлении на восток стремится проникнуть на Урал, чтобы, отрезав Сибирь, окружить Европейскую территорию СССР. Поэтому в ближайшее время нужно ожидать падения Кирова и освобождения всех политических заключенных, тем более что Москва и Ленинград уже давно взяты немцами.
   Каково было разочарование "парашников", когда, возвращаясь с прогулки, Тимофеев подобрал обрывок газеты "Кировская правда" с сообщениями о тяжелых боях под Ленинградом и о том, что под Москвой зенитной артиллерией сбито пять вражеских "Мессершмиттов", пытавшихся пробиться к столице. Значит обе столицы в наших руках, что подтверждается в газетной статье, с которой могла ознакомиться вся камера. Печатное доказательство нисколько не смутило болтунов, оставшихся при своем мнении, что если сейчас эти города не взяты, то все равно падут под мощным, несокрушимым натиском непобедимой немецкой армии.
   И все-таки стремление заполнить бездумное времяпрепровождение чтением победило, и администрация согласилась выдавать книги. Необходимо было подобрать человека, который бы получал и возвращал книги, был ответственным за их состояние. Камера поручила это дело мне. Я с радостью согласился. Эстонцы просили приносить литературу на эстонском языке, а если таковой не будет, в чем я нисколько не сомневался, то русскую и зарубежную классику. Русские были согласны на любые книги, лишь бы их было много, и давали бы чаще.
   Библиотека помещалась в этом же корпусе на втором этаже в небольшой камере, где стояли стеллажи со скромным запасом книг (не более 500 томов), сколоченный из простых досок стол и несколько табуреток. За столом сидел библиотекарь из заключенных, в телогрейке, грязных полотняных брюках. На вид ему можно было дать не более 30 лет. Из разговора с ним я пришел к выводу, что ума он небольшого, с книгами никогда дела не имел. Попал в тюрьму видимо за кражу, либо мошенничество, а так как срок имеет небольшой, отбывает наказание в г. Кирове в положении тюремного библиотекаря.
   - Сколько в камере людей, - спросил он меня.
   Чтобы получить побольше книг я специально завысил цифру, сказав, что в камере 175 человек.
   - Выбирай с полки, можешь взять четыре книги.
   - Но это же мало на столько человек, - робко возразил я.
   - Не рассуждай, получай, сколько дают, а нет, так ничего не получишь... Вернешь книги в целости и сохранности, сам поверю, чтобы все листы были целы и незапачканы. За это отвечаешь ты. Если что не так, камера лишится книг, а ты будешь наказан.
   Так как книги менялись не часто, через две-три недели, а то и еще реже, то всем желающим удавалось прочесть их и даже не один раз. По этому поводу высказывалось недовольство. Жаловались корпусному начальству. Ничего не помогало.
   Горшков, обращаясь на двух языках, внес разумное предложение после тихого часа устраивать чтение вслух наиболее интересных книг, все единогласно его поддержали. И снова всплыла моя кандидатура, на этот раз на роль чтеца. До своего ареста я обладал исключительно острым зрением, одинаково хорошо видел как вблизи, так и в даль. Но после приблизительно месяца чтения в полутемной камере я почувствовал, что с глазами становится что-то неблагополучно: они быстро уставали, приходилось останавливаться и извиняться за вынужденные паузы. Громкое чтение Тургенева, Льва Толстого, Гоголя занимало ежедневно около двух часов. Перед тем, как начать "Господа Головлевы" Салтыкова-Щедрина, я напомнил, что автор был преследуем царским правительством за свои революционные убеждения и выслан в город Вятку, теперешний Киров, где и прожил 7 лет. Это оживило слушающих. Генерал Тырванд в раздражении произнес на всю камеру:
   - Писателя за его убеждения выслали, а нас за то же самое посадили в тюрьму!
   Со временем глаза уставали все больше и мне пришлось отказаться от чтения вслух. Никто меня заменить не согласился и чтения вслух прекратились.
   Тогда наиболее неугомонные из заключенных предложили что-то вроде народного университета. Опросили всех имеющих высшее образование и получили от каждого согласие прочитать лекции на любую выбранную им самим тему, безразлично на каком языке, эстонском или русском.
   Почин сделал Каплинский, выбрав литературную тему - "Пушкин и Мицкевич". Говорил он на русском и эстонском языках, стихи Мицкевича читал по-польски. Проанализировав творчество двух гениальных славянских поэтов, Каплинский нашел в их творчестве много общего. Обоих поэтов объединяло стремление к свободе духа, борьбы за высокие человеческие идеалы. Он цитировал отрывки из писем поэтов, читал по памяти на трех языках стихи и удивил всех образным переводом на эстонский и польский языки стихи и отрывки из поэм Пушкина.
   На следующий раз Каплинский предстал интересным и увлекательным путешественником. Мы с ним побывали в живописной Швейцарии. Он образно, не без юмора, рассказывал, как карабкался по склонам Альп, бродил в одиночестве по сочным лугам среди упитанных коров, пробовал и восхищался их жирным молоком, заходил в уютные гостеприимные домики швейцарских крестьян. Каплинский познакомил нас с городами Женева, Цюрих, Базель, Лозанна, осмотрели все их достопримечательности, побывали в музеях и дворцах, совершили увлекательную поездку на пароходе по Женевскому озеру, промчались в экспрессе сквозь знаменитые Симплонский и Сен-Готардский туннели.
   По-особому всех взволновала и задела за живое беседа Каплинского о выдающимся польском композиторе Шопене. С уверенностью могу сказать, что она была преподнесена так, как ни в какой музыкальной аудитории. Не имея возможности передать чудесную музыку Шопена с помощью музыкального инструмента, Каплинский напевал яркие бравурные мазурки, игривые и задорные скерцо, вычурные торжественные полонезы. Закрыв глаза, я представлял себе, что нахожусь в концерном зале, а с горячим сердцем и душой поэта пианист Каплинский исполнял мелодии. Надо было видеть его лицо, его озаренные неземной радостью глаза, когда он бережно и с необычайной осторожностью, словно шкатулку с реликвиями, открывал тайну творчества классика мировой музыки. Нам всем так понятна и близка была глубокая скорбь Каплинского, когда он, едва слышно, дрожащим голосом, выразил свою невыплаканную печаль, что с ним нет и, вероятно, никогда больше не будет его любимого рояля.
   Беседа бывшего премьер-министра разочаровала. Мы его попросили рассказать про деятельность правительства в период начала Второй Мировой Войны, о том, при каких обстоятельствах был заключен Пакт о взаимопомощи между Эстонией и СССР и, наконец, что предшествовало предоставлению советским войскам баз на территории Эстонии. Он и в тюрьме остался верен принципам дипломатии: "Язык дан для того, чтобы молчать". Обо всем, о чем мы просили он умолчал и только в полушутливой форме рассказал о приезде в Таллин шведского короля Густава Y, о том, как его принимало правительство и эстонская общественность, какие были устроены званные приемы и что на них подавали к столу.
   С нескрываемым интересом как русские, так и эстонцы слушали беседу члена Генерального штаба царской армии русского полковника Осипова, уроженца Петербурга, воспитанника Пажеского корпуса. Ему, как пажу, приходилось бывать на царских приемах в Зимнем Дворце, следовать за царицей, держа на почтительном расстоянии её шлейф. Осипов отлично знал Петербург, его величественные площади, просторные широкие проспекты, неповторимые в своей красоте архитектурные ансамбли. Зная и хорошо помня экспозицию Эрмитажа, Осипов, словно гид водил нас из зала в зал, знакомил с творениями Рафаэля, Леонардо да Винчи, Тициана, Мурильо, Пуссена, Ван-Дейка. С любовью вспоминал зодчих начала XIX столетия Воронихина, Захарова, Росси, Стасова. С восторгом говорил о строителе Исаакиевского собора Монферране, о бессмертном Растрелли, увековечившего своё имя такими архитектурными шедеврами, как Зимний, Смольный и Воронцовский дворцы.
   Беседу Осипова я иллюстрировал чтением стихотворений поэта Агнивцева: "Блистательный Сан-Петербург", "Букет от Эллерса", "Коробка спичек Лапшина".
   Воспоминаниями о пребывании в Петербургском университете поделился присяжный поверенный Иван Михайлович Горшков.
   Начал он с адреса. В самом начале Университетской набережной, за густой листвой вековых деревьев, схоронилось трехэтажное здание, торцевым фасадом обращенное к Неве. Строил его в период с 1742 по 1772 годы архитектор Трезини, и предназначалось это здание высшим административным учреждениям. В нем разместился Петербургский Университет.
   - Велика роль Петербургского Университета в развитии общественного движения России. В его стенах трудились, - сказал Горшков, - выдающиеся русские ученые: изобретатель радио - Попов; блестящие математики - Ляпунов, Золотарев, Коркин; великий химик - Менделеев; физиологи - Сеченов, Павлов. Питомцами Университета были Тургенев, Некрасов, Глеб Успенский, Вересаев, путешественники естествоиспытатели Миклухо-Маклай, Семенов-Тянь-Шанский.
   Немало удивил нашу русскую группу генерал Тырванд. Кода дошла очередь вступать до него, он вдруг заявил, к явному неудовольствию эстонцев, что говорить будет на русском языке.
   - Мне легче говорить по-русски. Сами понимаете, вырос в России, получил русское образование, так что не обессудьте дорогие соотечественники.
   Тырванд долгие годы провел на границе с Китаем, в Уссурийском крае. Хорошо знал его фауну и флору. Часто общался с местным населением. И вот теперь делился с нами своими впечатлением обо всем увиденном там, о людях, их быте. Особо упомянул о богатстве дальневосточных лесов ценными породами деревьев и редкими экземплярами пушного зверя.
  
   ------------------------------------------------""------------------------------------------------
  
   Постепенно лето сходило на нет, наступала осень. Мы оставались в полном неведении о своей дальнейшей судьбе. Беспокоила неясность положения в тюрьме: кто же мы, в конце концов, - подследственные или заключенные? Первое, естественно, отпадало, поскольку у большинства следствие давно закончилось, еще в Таллине. Тогда возникал второй вопрос: а где же суд? Если кто не осужден, то, по какому праву он находится на положении заключенного?
   Совершенно неожиданно, по 5 - 6 человек стали вызывать к тюремному следователю. И я не избежал этой участи. В небольшом кабинете сидел одетый в военную форму чекист моложавого вида, разговаривавший вежливо, но без особого интереса, словно по обязанности, относясь безразлично к тому, кто что говорил. И я и другие обратили внимание, что письменный стол следователя был пуст. Отсутствовали папка с делом, протокольные листки, бумага. Стояла только чернильница и пресс-папье.
   Следователь попросил меня рассказать краткую автобиографию, когда, где и за что арестован, по какой статье предъявлено обвинение. Когда рассказывал, почувствовал к себе индифферентное отношение следователя. Он не задал ни одного вопроса и только, когда я кончил говорить, лаконично спросил:
   - Все? Больше ничего не скажете?
   - По своему делу больше ничего сказать не хочу, а вот хочу спросить: до каких пор я и другие будем находиться в ужасных антисанитарных условиях Кировской тюрьмы? Почему нас до сих пор не судят - ведь среди нас могут быть и невиновные.
   - По вопросу антисанитарных условий в тюрьме обращение не по адресу. Спрашивайте у тюремной администрации. Не в моей компетенции и давать справки, когда у кого будет суд. И запомните раз и навсегда: невиновных среди вас нет. Советская власть невиновных не сажает, а если сидите, то значит виновны и рано или поздно это будет вам доказано...
   Визит к следователю вызвал самые оживленные комментарии. Больше всего удивляло, почему у следователя не было наших дел. У эстонцев по этому поводу сразу же появились свои версии.
   - С такой поспешностью вывозили нас из Таллина, - уверенно утверждал один из них, - что не успели с нами погрузить дела и они попали в руки к немцам. Вот почему не судят и так долго держат нас в тюрьме. Думают, как с нами поступить. Судить не могут и не станут. Освободят из тюрьмы и оставят в Кировской области на положении ссыльных.
   С этим утверждением категорически не согласился присяжный поверенный Горшков.
   - Не может такого в юриспруденции быть, чтобы арестованного из одной тюрьмы в другую отправляли без всяких документов, то есть без судебного дела, в котором заключен весь следственный материал. Наивно об этом не только думать, но и говорить. Это все равно, как больного из одной больницы отправить в другую без истории болезни. Не обольщайтесь, господа, избыточными надеждами. Лагеря нам все равно, поздно или рано, не миновать...
   В разгар спора дверь камеры открылась и на пороге объявился корпусной начальник. Все наперебой бросились к нему с вопросами, жалобами и просто за компанию поговорить. Поднялся страшный шум и гвалт. Корпусной ничего толком не смог понять, кто, о чем говорит и велел всем замолчать
   - Пусть говорит кто-нибудь один, я ничего не понимаю из-за вашего крика.
   Как самого грамотного в юридических вопросах, попросили от всей камеры высказаться Горшкова
   - Находящиеся в камере спрашивают, доколе придется нам, не будучи осужденными, находиться в тюрьме, не имеющей самых элементарных условий для пребывания в ней. Взгляните вниз, под нары - люди спят на мокром цементном полу, не имея, что подстелить под себя. Нет постельных принадлежностей. Из-за неисправности печи камера не отапливается. Да если она и была бы в порядке, все равно сидели бы в холоде, так как нам постоянно говорят, что из-за нехватки топлива не хватает кипятка, пища холодная. Изнываем от клопов и вшей. Необходима срочная газация. Мы уже забыли, когда нас водили в баню. А когда и водили, то горячей воды в ней никогда не было. Белье у нас грязное, в стирку его не принимают. Многие из нас нуждаются в срочной медицинской помощи. У многих повышенная температура, болезни дыхательных путей, понос. Редко появляющийся фельдшер, мало понимающий в медицине, снабжает больных одинаковыми порошками, не вникая и не разбираясь, что у кого болит. Незамедлительно нужен врач. Требуется тщательная проверка состояния здоровья всех, находящихся в камере, изоляция тяжело больных. Скученность столь велика, что спим впритык друг к другу, поворачиваемся одновременно, по команде. С нар не слезаем, так как больше негде находиться. Питание с каждым днем ухудшается. Четырехсотграммовая пайка хлеба - сырой комок, состоящий из суррогатов ничего общего не имеющих с ржаной мукой. Суп сохранил одно лишь название. Мутная водичка без намеков на мясо или рыбу.
   Камера внимательно прислушивалась к правдивому и печальному рассказу Горшкова. Слушал его, не перебивая, и корпусной начальник, время от времени что-то записывающий в блокнот. Горшков продолжал:
   - Мы устали от безделья. А ведь среди нас есть немало трудоспособных, готовых принести пользу даже в тюремных условиях. Дайте возможность поработать людям в любой области, мы можем пилить, рубить, складывать дрова, заняться уборкой и благоустройством прогулочного двора. Среди нас немало грамотных людей, которых можно использовать на конторской работе, в качестве счетных работников.
   - При настоящем положении вещей, - выслушав Горшкова, начал корпусной, - тюремная администрация не в праве политических заключенных выводить на работы. Все другие просьбы и пожелания я немедленно передам начальнику тюрьмы.
   С этими словами корпусной начальник покинул камеру. Мы обсуждали его визит, делились впечатлением от выступления Горшкова, и нашли, что он говорил толково и по существу. Почему-то все уверовали, что этот визит не пройдет бесследно и если не все, то хотя бы часть просьб будет начальником тюрьмы удовлетворена.
   Но наши ожидания оказались напрасны. Ничего не изменилось, а на дворе уже был холодный, слякотный ноябрь. Не имевшие крепкой обуви и верхней одежды на прогулку не выходили, сидели в камере. Из-за них камера не проветривалась. Когда мы возвращались со свежего воздуха в нос ударял смрадный запах параши, сырости, пота грязных тел. Прогулка сразу же забывалась, голова становилась свинцовой, одолевало тошнотворное состояние.
   С наступлением темноты в камере начинались клоповые терзания. Они вылезали со всех щелей, падали с потолка, с верхних досок и нещадно кусали, не давая ни на минуту заснуть. И лишь к утру, когда начинало светать, камера забывалась тяжелым обморочным сном.
   Не дождавшись помощи от администрации, решили начать борьбу с паразитами собственными силами. Отодрали от нар бортовые доски, из которых с помощью остро отточенной железки, превращенной в ножик, нащипали огромное количество длинных лучинок и их зажгли. Яркими факелами вспыхнули смолистые сухие щепки. Камера сперва ярко осветилась, а затем стала наполняться густым удушливым дымом. Дышать становилось все труднее, двигались на ощупь, но терпеливо подносили горящие лучинки ко всем щелям и углам.
   Тысячами выползали напившиеся кровью жирные клопы, за ними вслед бежала мелкота. На них падали головешки, остро ощущался их запах, перемешанный со специфической вонью сгоревших клопов. Дым стал проникать в коридор и вызвал, естественно, беспокойство охранников. Двое из них вошли в камеру. Ничего не понимая, прикрывая глаза и нос руками, они подумали, что в камере пожар, но мы объяснили им в чем дело:
   - Гражданин начальник, - не без сарказма заметил Парма, лицо которого было черно, как у трубочиста, - не подумайте, что мы боремся с Советской властью. Война - самая беспощадная, до победного конца объявлена клопам, - поддержите нас морально!
   Надзиратели молча ушли, а мы продолжили истреблять паразитов.
   На следующий день полностью повторили операцию. Пол камеры, словно ярко вытканный ковер, был выстлан толстым слоем сожженных и дохлых клопов.
   Мы все отчаянно чихали, кашляли, ходили лунатиками с больными головами.
   И все же в этом необычайном в тюремных условиях мероприятии мы добились некоторого успеха. На какое то время клопы исчезли и мы в продолжении почти трех недель спали нормально.
   Если в борьбе с клопами мы временно вышли победителями, то бессильными, совершенно беспомощными, оказались и ничего не могли предпринять со вшами, которых развелось не меньше клопов. Требовалась основательная санобработка, горячая баня, прожарка вещей, стирка белья, тщательная дезинфекция помещения, но этого, к сожалению, никак добиться не могли, хотя настойчиво и неоднократно обращались к тюремному начальству, которая отделывалась ничего не значащими обещаниями.
   В один из бесцветных дней в камеру зашел надзиратель и заявил, что через полчаса все должны быть готовы к выходу в баню с вещами и одеждой. Нашему ликованию не было предела. Но столь же велико было наше разочарование, когда оказалось, что в бане холодно, вода еле теплая, прожарка вещей отменяется, а значит и паразиты вернутся с нами в камеру обратно.
   А число больных в камере с каждым днем увеличивалось. Фельдшер не успевал снабжать порошками, за которыми охотились буквально все и больные и здоровые, последние в целях профилактики. Тех, у кого была высокая температура из камеры уводили с вещами то ли в тюремную больницу, то ли в другую камеру. Об этих больных мы впоследствии так ничего и не узнали, даже уже находясь в лагерях.
   Мне предложили составить новый список находящихся в камере заключенных. Их число сократилось до 136 человек. Нам стало чуть просторнее. Лежавшие под нарами переместились наверх.
   Голод порождал низменные инстинкты. С вожделением здоровые поглядывали на больных в надежде, что из-за испытываемых болей человек откажется от еды. Между здоровыми и больными шел оживленный торг о продаже и покупке пайки хлеба и миски супа в обмен на вещи. Из мешков вытряхивалось всякое барахло. Дрожащими руками больной, горевший в жару, рассматривал и оценивал махровое полотенце, примерял на худых плечах чесучовый пиджак, висевший на нем как на вешалке. Каждый до хрипоты доказывал что ценнее: порция каши или кожаные перчатки.
   Приближалось 25 декабря 1941 года, Рождество Христово по Новому стилю. На воле праздник торжественно отмечался всеми эстонцами. Решили отметить его богослужением в камере. Идею поддержал пастор Зоммер. В вещах у генерала Тырванда оказалось несколько свечей, которые разрезали на части и тем самым увеличили их количество.
   В сочельник 24 декабря, когда опустились сумерки, по краям нар зажглись десятки огоньков от свечей. Неподвижно, в молитвенном спокойствии все лежали на своих местах и внимательно слушали проникновенные слова проповеди пастора Зоммера. Он призывал к христианскому всепрощению, терпеливо переносить все страдания и, следуя учению Христа, твердо верить, что человеческие скорби явление временное, за которыми придут облегчение и радость новой жизни...
   Слова пастора сменили хоралы, рождественские песнопения. Чтобы не вызывать нареканий тюремного начальства, пели не особенно громко, с влажными от слез глазами, с думами о родных и близких, с мечтой скорее вернуться домой... Навзрыд плакал, лежавший недалеко от меня, Переплетчиков. Не выдерживал нервы и у других молящихся. Дрожащим от слез голосом возносил молитвы пастор Зоммер. Вся эта обстановка напоминала скорее погребальную мессу с оплакиванием утраченной навсегда свободы, прощанием с жизнью...
   Как тихо мы не пели, в коридоре пение услышали. В открывшееся окошечко двери просунулась голова надзирателя. На его лице было написано недоумение. Он никак не мог понять, что происходит в камере, почему горят свечи, а заключенные поют. Не знаю, догадался ли он, что в камере молятся, но, во всяком случае, не усмотрел нарушения тюремного режима, несколько минут лицезрел происходящее, а потом закрыл окно.
   Песнопение продолжалось, пока не погасли свечи. Ночь прошла удивительно тихо и спокойно. Без разговоров участники этого необычного импровизированного богослужения оставались неподвижно лежать на своих местах, вслушиваясь в биение собственных сердец и каждый по-своему переживал рождественскую тишину ночи.
   Наша русская группа решила последовать примеру эстонцев и отметить сочельник Православного Рождества 6 Января. Горшков обещал сказать соответствующее слово. Переплетчиков, как бывший певчий Штиглицкой церкви в Нарве, предложил свои услуги в организации хора. Начались репетиции. К пению привлекли всех, кто сколько-нибудь знал церковное пение и имел голос.
   Затея сорвалась появлением 28 декабря тюремной администрации.
   - Всем приготовится на выход с вещами, - последовало распоряжение, - в камере ничего не оставлять!
   Догадкам и предположениям не было конца. Строились всевозможные варианты. Сошлись в одном - готовится этап.
   Сперва нас перевели в другую палату большую по размерам, более опрятную и сетлую. Забрались мы на нары, благо свободного места было много и, воспользовавшись, что начальство оставило нас в покое, крепко уснули. Сон прервали явившиеся чины НКВД, одетые в новую военную форму. По спискам проверили каждого, поинтересовались, у кого отсутствует обувь, пальто, головные уборы.
   Разбирало вполне естественное любопытство, почему перевели в другую камеру, может из-за дезинфекции. Тырванд, как самый солидный, не постеснялся спросить:
   - Нас оставляют здесь или отправляют по этапу?
   - Вас отправляют из Кировской тюрьмы, - ответил старший из чекистов.
   - В лагерь?
   Вопрос повис в воздухе не получив ответа. На продолжительное время мы остались один на один со своими думами, разговорами, предположениями. Почему-то большинство склонялось к мысли, что отправят в лагерь.
   Принесли огромную кучу одежды и обуви. Здесь оказались залатанные и грязные бушлаты, телогрейки, ватные штаны, рваные ботинки, страшные на вид зимние шапки. Мы их рассортировали, посчитали и отдали тем, у кого не было теплой одежды и обувь пришла в полную негодность. Пришлось уговаривать и убеждать одеть, многие отказывались, брезгливо разглядывая грязную рвань третьего сорта, которую давно нужно было списать и сжечь.
   К вечеру всех вывели в длинный коридор, заставили сесть на пол и запретили вставать и переходить на другое место. Снова по списку всех проверили. Возникли препирательства с надзирателями по поводу туалета. Некоторых он отвел, остальным сказал, чтобы сидели спокойно, потому что больше никого не поведет. По коридору проходил офицер. Горшков от имени камеры обратился к нему с жалобой на надзирателя. Офицер приказал всех сразу отвести в туалет.
   Наконец наши ожидания подходят к концу и всех выводят во двор. Двор покрыт толстым слоем свежевыпавшего снега. В окружающих тюрьму домах и улицах полнейшая темнота. В городе объявлено затемнение. Не горят прожектора на вышках. Острые глаза "попок" отлично видят на снегу нас, собравшихся в количестве несколько сот человек. Крепкий мороз хватает за щеки, нос, зябнут руки и в особенности пальцы. У большинства нет перчаток. Хлопаем себя по бокам, чтобы согреться. Прохудившиеся ботинки легко пропускают холод. Не спасает и подпрыгивание на месте. Начальство все это видит, торопит скорее выводить людей за ворота. По строящейся колонне разносится приказ конвоиров:
   - Шаг вправо, шаг влево есть побег, стреляем без предупреждения! Всем ясно?
   Эхом перекликаются недружные ответы "ясно!" полузамерзших людей, которые от холода не могут даже вникнуть в столь серьезное предупреждение, грозящее каждому смертью в любую минуту...
  
   Из тюрьмы в лагерь
  
   За воротами нырнули в холодную кромешную тьму. Мороз усиливается - не менее 20 градусов ниже нуля, к ночи температура ещё более упадет. Поворачиваюсь назад - ничего не видно, тюрьма исчезла, потонула в вечерней мгле. В сердце осталось горькое воспоминание о первых терзаниях полугодового заключения. Что ждет дальше, не станет ли еще хуже, трагичнее?..
   Ноги передвигаются с большим трудом. От продолжительного недоедания слабость дает себя знать, нет сил тащить себя самого, а тут еще вещи, хоть их и немного, но все же оттягивают обессиленные руки. Впереди ковыляет, опираясь на палку, генерал Тырванд. Идет налегке. Его огромные тюки с вещами несут два молодых эстонца. Не будь их, генералу пришлось бы все бросить на дороге или, в лучшем случае, раздать своим соотечественникам, у кого ничего нет, как, например, у его двух носильщиков, которых арестовали летом. Еще в камере Тырванд видел нужду таких людей, но ни с кем не поделился, хотя в его багаже были пальто, костюмы, разная обувь, белье и т. д. Если бы Тырванд мог предполагать, что ждет его в лагере, он из скареда превратился бы в филантропа. Хотя как знать...
   Сплошной цепью идут рядом с нами вооруженные конвоиры и чуть ли не у каждого на привязи огромная овчарка, готовая по первому сигналу своего хозяина наброситься на нас и разорвать. Конвоиры ласково похлопывают своих псов, называя их по имени, успокаивая их крутой нрав, и тут же в наш адрес посылают трехэтажный мат за то, что наши больные не в состоянии быстро двигаться, постоянно отстают и задерживают всю колонну.
   - А ну, прибалтийские бароны, - кричит ретивый конвоир, - пошевеливайтесь, подтягивайтесь. Вспомните, как вы подгоняли своих батраков. Теперь сами попробуйте почем фунт лиха. Давай, давай, прибавь шагу!
   Во тьме и в глубоком снегу утонули едва различимые деревянные халупы кировчан, с наглухо закрытыми ставнями и воротами заборов. Нигде ни одного огонька. Чем дальше идем, тем медленнее двигаемся. Несколько раз останавливаемся, ждем, пока подойдут отставшие. Чуть светлее стало в районе железнодорожного вокзала. Прорезывались затерявшиеся где-то огоньки одиноких стрелочных разъездов. На какое-то мгновенье сверкнуло яркое пламя открывшейся топки проходившего мимо маневрового паровоза.
   Подошли к длинному составу вагонов-теплушек, каждый из которых рассчитан на 40 человек. По команде "Грузиться", стали забираться в вагоны. Труднее всех приходилось больным и немощным. В отсутствии платформы им приходилось напрягать все силы, чтобы дотЯануться до высоко распложенных дверей вагонов. Им помогали здоровые. Конвоиры же подгоняли, покрикивая: "Быстрей, быстрей, поворачивайся!"...
   Внутри стены вагонов покрыты сплошным слоем инея. Мы попали, словно в ледник. Насквозь промерзшие нары покрыты ледЯаной коркой. Окошко забито деревянными досками, переплетенными колючей проволокой. Посреди вагона буржуйка с длинным рукавом-трубой. Тут же приготовлен уголь и растопка. Пока не заняли места на нарах, никто не хотел растапливать печку. Их отвоевывали с боем. Потерявшие человеческое достоинство и порядочность, несколько молодых эстонцев силой занимали места поближе в печке. Наконец все успокоились, кое-как разместились. Нашлись желающие лежать на полу рядом с печкой. Мне достался угол, покрытый толстым слоем льда.
   Затопили печку. От угля печь быстро раскалилась, отводящая труба покраснела. Как только по вагону разошлось тепло, началось таЯание снега и льда. Как в хороший дождь, с потолка потекла вода. От неё не знали, куда спрятаться, промокали насквозь. Поочередно, по нескольку человек подходили к печке сушить одежду. Вещи развесили на нарах. Всю ночь никто не смог уснуть. Лечь на нары не представлялось возможным, пока на них не растает лед и снег. Только под утро, усталые и невыспавшиеся, угнездились на не успевших высохнуть досках и забылись тяжелым сном.
  
   В направлении Вятского исправительно-трудового лагеря (Вятлага)
  
   Из Кирова эшелон мчится в направлении узлового центра области - станции Яр. Сворачиваем на северо-восток, в район расположения крупных лесных массивов, разрабатываемых заключенными Вятских Исправительно трудовых лагерей (Вятлаг).
   Резко ухудшилось здоровье Ивана Ивановича Иванова, жителя деревни Кондуши из Принаровья. Будучи крупным мужчиной, о котором говорили "косая сажень в плечах", он превратился в скелет, лежал на полу у печки не в состоянии подняться. Иванов умирал на наших глазах, и мы ничем не могли ему помочь. В ночь на 28 декабря его не стало. Мы не знали, что предпринимать с телом покойного, поезд нигде не останавливался, стучать в дверь и вызывать охрану, было бесполезно.
   При первой же остановке на станции Верхне-Камской, пограничной территории Вятлага, стали яростно стучать в дверь и кричать, вызывая охрану. Подошедшим конвоирам объяснили, что у нас покойник. Открыли дверь и мы осторожно спустили тело на снежную насыпь, рядом положили его вещи.
   - Не суждено тебе, дорогой Иван Иванович, вернуться в родную семью, которую ты так беззаветно любил, - сказал я в последнем слове, стоя у открытой двери вагона, где сгрудились все, - обещаем: первый из нас, который вернется домой, сообщит семье, где и как ты закончил свой жизненный путь. Мир праху твоему!
   Защемили наши сердца, когда с резким скрипом задвинулась тяжелая дверь вагона. Еще некоторое время в вагоне царила гнетущая тишина. Каждый оставался с тяжелыми думами о таких еще необычных похоронах товарища по несчастью...
   Поезд двинулся, унося нас все дальше и дальше от родных мест. С интервалом 7-10 километров проскакивали вятлаговские маленькие станции. В отдалении от них вырисовывались запорошенные снегом, удивительно похожие друг на друга, лагерные пункты, огороженные невысокими заборами из колючей проволоки. Везде вышки, однотипные дома-бараки, в которых живут заключенные, одноэтажные деревянные строения, бревенчатые и засыпные, строены из своего, вятлаговского леса. Он кругом, на сотни километров, основа жизни лагерей, кормилец заключенных и вольнонаемного состава служащих. Лес смешанный, с преобладанием хвойных пород. Страна получает от Вятлага мачтовый лес, пиловочник, рудостойку, дрова. Как только лес вырублен, корчуются пни, поднимается целина. Земля используется по посев сельскохозяйственных культур.
   В начале тридцатых годов, когда в Вятлаг стали поступать первые партии заключенных, Первый лагерный пункт на станции Верхне-Камской служил одновременно и этапно-распределительным пунктом, определявшим, куда направлять прибывших, которые собственными руками возводили лагерные подразделения, строили бараки, хозяйственные постройки, прокладывали железнодорожные пути. Сами валили лес и из сырых бревен клали стены. С открытием новых лагерных пунктов удлинялось железнодорожное полотно, строились новые станции, сопутствующие поселки для вольнонаемных. И эта работа являлась первоочередной, страна остро нуждалась в лесе.
   На станции Верхне-Камской долго не задержались.
   Эшелон направляется на первую подкомандировку 7-го лагпункта. Это значит, нам предстоит проехать еще 50-60 километров вглубь тайги. Позади второй лагпункт - местопребывание заключенных-инвалидов. И они, в зависимости от состояния здоровья, обязаны трудиться, используемые на более легких работах. Освобожденные от лесоповала, они заняты пошивом и ремонтом белья, верхней одежды, в сапожных и бондарных мастерских. На период посевной и уборочной мастерские закрываются и способные трудиться на полях, направляются на сельскохозяйственные работы.
   Давно вырублен лес вокруг третьего лагпункта. Заключенные работают на целлюлозно-бумажном комбинате, корпуса которого расположены на берегу реки Малая Созим. По ней в летнюю пору к комбинату сплавляется лес.
   Название санитарного городка получил четвертый лагпункт. Большие бараки, в пору лесоповальных работ служившие жильем для лесорубов, превращены в стационары. В некоторых помещениях нары заменены железными койками и вагонной системой нар на четыре человека. Сюда на излечение с эпидемическими и сложными заболеваниями направляются заключенные со всего Вятлага. И, тем не менее, на каждом лагпункте имелся свой медпункт-амбулатория и приемный покой с несколькими койками. В сан-городке прилично оборудованные кабинеты, рентген, большая аптека. Врачебный персонал составляют заключенные. В пору моего пребывания в Вятлаге на четвертом лагпункте отбывала сроки группа врачей кремлевской больницы, обвиненных в отравлении Максима Горького.
   Кормили больных не лучшим образом. По сравнению с работягами они получали значительно меньшую пайку хлеба, скудный приварок без премблюда (премиальное блюдо, которое выдавалось работникам, вырабатывавшим более 100% от нормы). Лишь тяжелобольные получали иногда кашу, сваренную на молоке.
   Остановились на станции Лесная, где заменили паровоз.
   Соцгородок, что в километре от станции Лесная, столица Вятлага. Здесь сконцентрированы все центральные лагерные учреждения: управление, опер-чекистский отдел, производственные отделы, культурно-просветительные организации. Все дома, одноэтажные и двухэтажные, построены из дерева.
   А мы продолжаем свой путь. В стороне остался едва различимый вдали пятый лагпункт, по тому времени самый большой из всех лагерных подразделений, где кормили лучше, бытовые условия были несравнимы с существовавшими на более отдаленных от центра лагпунктах. Доходяг, блатных и уркачей здесь старались не держать, отправляя подальше от глаз начальства. Вполне естественным было стремление приличных по поведению и примерных в работе попасть на пятый лагпункт. Приезжавшим из Москвы комиссиям в первую очередь показывали пятый лагпункт., водили по баракам, в которых соблюдалась образцовая чистота, приглашали в большой клуб-столовую, знакомили с работой библиотеки.
   По мере продвижения на север ширятся лесные массивы. Во все стороны раскинулся сплошной лес, - место работы заключенных. Над тайгой поднимаются струйки светлого дыма, свидетельствующие о том, что в лесной чаще с утра до вечера копошатся люди, обязанные по необходимости годами работать в поте лица, чтобы обеспечить себя пайкой хлеба с баландой из мороженой капусты и черпаком ячневой каши иногда заправленной чайной ложечкой вонючего постного масла.
   Слева остался шестой лагпункт. Не проехали и двух километров, как на противоположной стороне железнодорожного полотна вплотную к нему вытянулись нитки колючей проволоки с вышками. Внутри отгороженной зоны два барака с окнами, заделанными решетками, двери с железными засовами. Чуть дальше небольшой домик, в котором кухня, хлеборезка, каптерка.
   - Смотрите, кажется, штрафной лагпункт, - раздался чей-то голос с верхних нар.
   - Тюрьма в тюрьме, - кратко резюмировал Горшков и рассказал нам, что собой представляет штрафное обиталище для тех, кто осмелился нарушить лагерный режим, пытался бежать и был пойман, позволил себе грубо разговаривать с начальством. В штрафном лагпункте, обычный, как везде, барак разделен на отдельные секции-камеры, постоянно находящиеся на замке. Штрафников каждое утро выводят на самые трудные и непривлекательные работы на участки, где нет работяг с лагерных подразделений и поздно возвращаются в зону. Утром и вечером тщательный обыск. Имеется холодный карцер, попадая куда провинившийся остается без горячей пищи, получая кусок хлеба и холодную воду. Срок пребывания в штрафном лагпункте, в зависимости от тяжести проступка, может быть от двух недель до шести месяцев.
   С главного пути сворачиваем в густой лес. Паровоз, не спеша, тяжело тащит состав в снежную глушь. Рядом с веткой железнодорожного пути на многие километры протянулись штабеля заваленных снегом дров, приготовленных к вывозке. Следов людей не видно. Надо думать, дрова лежат не один год. По ассоциации вспомнилась Кировская тюрьма, постоянно испытывающая топливный голод. Запорошенные пушистыми хлопьями снега неподвижно стоят вековые ели, как часовые, охраняя покой молчаливого леса. Стоило нам свернуть с главного пути, как исчезли дома, хозяйственные постройки, даже не стало стрелок стрелочников.
   Последняя остановка эшелона в глухом лесу. Почти одновременно открываются двери всех вагонов. Эхом откликаются в лесу команды охранников:
   - Из вагонов выходить! Быстрее! Построение возле своих вагонов! Стройся!
   Прыгаем и чуть ли не по пояс проваливаемся в глубокий снег. Ступить некуда, ноги везде проваливаются. Пробуем уминать снег, ничего не получается. Стоит сделать шаг в сторону, моментально утопаешь в снегу.
   Мороз градусов под тридцать. Чтобы хоть как-то уберечься от мороза, повязываем лица шарфами, полотенцами, а руки обматываем портянками. Охрана расставляет больных среди здоровых, чтобы те помогали им идти. После уже знакомой "молитвы" с предупреждением не выходить из строя, иначе будет применено оружие, огромная колонна медленно тронулась в путь, сама себе, прокладывая дорогу в снежной целине. Хоть и не к месту будет сказано, но наше шествие чем-то напоминало известную картину художника Верещагина "Отступление французской армии из России в 1812 году".
   Лес молчал морозной безветренной тишиной. Гигантские ели цепко держали распластанные снежные сугробы на своих широких ветвях. Туч не было, звездное небо широко раскинулось над нами. От снега было светло так, что видны были заячьи следы, а более глубокие и широкие вмятины свидетельствовали о присутствии здесь и более крупного зверя. Над просекой, по которой с трудом продвигалась колонна, состоящая из многих сотен полузамерзших людей, клубились струйки пара.
   Но вот осталась позади лесная просека. Вышли на открытое холмистое место. Под откосом опять необозримый лес. В стороне вырубка с разбросанными домиками вольнонаемного состава, а еще дальше зона заключенных, освещенная бледным светом появившейся луны.
  
   Первая подкомандировка 7-го лагпункта
  
   Первая подкомандировка седьмого лагпункта - так называлась новое место моего заключения, таков был адрес прибывших из Кирова эшелоном не осужденных еще эстонцев, латышей, литовцев, русских с ярлыком контрреволюционеров и врагов народа.
   У вахты нас поджидают какие-то начальники в белых полушубках, руководящие лица лагпункта из заключенных, носящих довольно меткое наименование - "придурки": нарядчики, работники КВЧ (культурно-воспитательная часть), заведующий каптеркой, врач и другие.
   При нашем приближении раздается команда:
   - В первую очередь заняться больными. Их освидетельствовать и направить в баню!
   - Слушаюсь, гражданин начальник! - по военному, стоя навытяжку, отвечает старший нарядчик из заключенных-бытовиков, здоровый, упитанный парень. На вид ему лет тридцать, одет в новый бушлат, на голове меховая высокая шапка не советского производства, валенки первого срока. Начальник напоминает ему, чтобы баню топили всю ночь, пока не вымоется весь этап и чтобы ни одна вещь, пронесенная в зону, не миновала прожарки.
   На вахте производится обыск. Перетряхивают каждую тряпку. Вещи выбрасывают прямо на снег. Парма не может, чтобы не сострить:
   - Пулемет оставил в Эстонии, автомат храниться дома на рояле, а рояль в стирке!..
   Вохровец, одетый в овчинную шубу, злобно смотрит на него, явно недовольный шуткой, но молчит и продолжает обыск.
   Три больших барака освобождены для нашего этапа. Нары и пол вымыты, но в помещении холодно. Две печки-буржуйки, с длинными железными рукавами, протянутыми вдоль нар, не могут нагреть огромный дощатый сарай, длиной около семидесяти метров. Сплошные деревянные двухэтажные нары местами покрыты инеем, а по углам ледяные наросты. В наш барак поместилось несколько сотен заключенных. Получаем инструктаж от нарядчика Колосова, которого все запросто называют Мишей. Два дня отдыхаем. За это время проходим медицинский осмотр, по которому устанавливается рабочая категория, получаем рабочую одежду, постельные принадлежности, формируются бригады, выбираются бригадиры. Назначили двух дневальных из инвалидов, не способных работать на производстве. В их обязанности входило: убирать барак, следить за чистотой, приносить воду, дрова, круглосуточно топить печки, а также щипать лучины для освещения.
   Электричество в лагере отсутствовало. Горели, и то не всегда, керосиновые лампы. Керосин привозили редко и его с трудом хватало на освещение зоны и таких учреждений, как вахта, медпункт, кухня, каптерка. Заключенным приходилось вспоминать дореформенные времена, когда кондовая Русь освещалась лучиной и народ пел: "Ты гори, гори, догорай моя лучина, догорю и я...". Дневальные заготавливали из сосновых чурок большие запасы лучинок и по вечерам их зажигали сидевшие вокруг печек заключенные. За разговором о тяжелом житье-бытье поднимались руки с ярко вспыхивающими и неожиданно быстро потухающими лучинами, наполнявшими дымом и копотью потолок и верхние нары.
   - Лучина трещит и разбрасывает искры к несчастью, - печально изрекает сидящий рядом со мной у печки пожилой колхозник из Поволжья Ефим Коробов, в начале войны осужденный за кражу пяти килограммов зерна из колхозного амбара на десять лет лагерей.
   - По два года за килограмм, не слишком ли много? - заметил лежащий на соседних нарах Каплинский
   В дверях барака появляется нарядчик Миша. Сразу же сменили тему, переведя разговор на погоду, на стужу, которая уже довольно длительно держится в лесах Кайского района. Миша что-то зачастил в наш барак. Приходил по несколько раз за вечер, держался поближе к тем, у кого с собой было побольше вещей. Он возымел симпатию к генералу Тырванду и в первый же день назначил его дневальным. Тырванд чрезвычайно этому обрадовался и в знак признательности преподнес Мише новый шерстяной джемпер и кожаные перчатки. В тот же день джемпер и перчатки красовались на Мише. В тепленькое место, в буквальном смысле этого слова - работником бани - устроил Миша Энпалу, за то, что получил сшитый у лучшего Таллинского портного Андрезена почти новый синий костюм. По Мишиной записке Энпалу выдали в каптерке первого срока ватные штаны и телогрейку, а также малоношеные валенки.
   Меня заинтересовала личность нарядчика Михаила Колосова, кто он в прошлом и почему пользуется таким авторитетом у начальства.
   Выяснилось, что он такой же заключенный, как и все с шестилетним сроком пребывания в лагере, с той лишь разницей, что в его документах нет и намека на политические преступления, зато фигурируют "мокрые дела", кражи, драки в пьяном виде, которые лагерное начальство расценивает как несерьезные проступки, по сравнению с антисоветской агитацией, под параграф которой подпадает просто сказанное замечание в адрес правительства, советской власти или про неудачи на фронте. Никогда не забуду, как в Вятлаг в 1943 году был доставлен советский офицер Дмитрий Пирогов с десятилетним сроком заключения лишь за то, что, будучи на фронте, он имел неосторожность вслух высказаться о превосходстве немецкой авиации над советской.
   Колосов - свой, доверенный, верный служака у лагерного начальства, самостоятельно распоряжается судьбой заключенных с ярлыком 58-й статьи. По собственному усмотрению снимает с легкой работы и переводит на более тяжелую, безнаказанно оскорбляет, называя нас контриками, фашистами и другими оскорбительными кличками. Власть нарядчика распространяется не только на тех, кто изо дня в день с утра до вечера без выходных вкалывает в лесу. Он царь и бог в зоне лагпункта, распоряжается и диктует свою волю "придуркам". Он шепчет врачу, чтобы тот освободил на три дня от работ заключенного, одарившего его ценным подарком. Своею властью снимает повара и переводит его в бригаду на лесоповал за принесенный ему дневальным плохой обед. Старший нарядчик имел в своем распоряжении дневального, который по существу был у него на побегушках.
   Колосова боялся весь лагпункт, как стукача - доносителя, находящегося в постоянном общении с "кумом" - оперуполномоченным, которому он сообщал обо всем, происходящем в лагпункте и в бараках, о настроениях и недовольствах заключенных. Субстукачами подрядчика являлись дневальные, которые назначались лишь после проведения соответствующей беседы с напоминаниями об ответственности
   Припоминаю такой случай. Поздно вечером 30 декабря 1941 года, когда в бараке большинство спало, эстонцы небольшой группой собрались в кружок на верхних нарах и приняли решение в канун 1-го января 1942 года по примеру встречи Рождества в камере Кировской тюрьмы устроить проводы старого и встречу Нового года.
   Об этом сразу же стало известно оперуполномоченному, который на следующий день в сопровождении своего адъютанта-нарядчика, то бишь, Миши, явился в барак и занялся расследованием обстоятельств того, как он выразился, контрреволюционного мероприятия.
   - На первый раз, - сказал в заключение "кум", - ограничусь предупреждением и чтобы этого больше никогда не было. Выбросите из головы эти буржуазные замашки, вы здесь находитесь не для празднеств, а чтобы работой и честным трудом искупить вину перед Родиной. Никому из вас не позволено нарушать лагерный режим. Впредь за это отдам под суд!..
   Возвращаясь ко времени приезда нашего в лагпункт, нам официально предоставили отдых. Но отдохнуть было невозможно. То и дело приходили какие-то комиссии, составлялись именные списки. Заключенный, врач из Таллина Шоттер, производил дополнительный медосмотр тех, кто заявлял, что по состоянию здоровья не может выйти на работу. Комплектовались бригады и звенья, происходили выборы бригадиров, по пять человек вызывались в каптерку за теплой одеждой.
   В каптерке, в небольшом дощатом сарае, был жуткий холод, как на улице. Помещение не отапливалось. Каптер, из бытовиков, встречал недружелюбно. На жалобы, что невозможно померить одежду из-за холода огрызался:
   - Подумаешь, холодно, ничего, не замерзнете! В лесу согреетесь!
   - Почему даете грязную одежду, - спрашивал Тимофеев, - телогрейка в кровавых пятнах, пахнет керосином...
   - А ты хочешь, чтобы пахло французскими духами?.. Зато клопы не заведутся!.. Бери, что дают, а то ничего не получишь...
   Получаю шапку-ушанку с простреленным пулей верхом и следами запекшейся крови, не по росту и полноте залатанные в нескольких местах ватные штаны и замызганный остатками каши бушлат, на плечах и правом рукаве которого пятнами грязно-черного цвета выделялись огромные заплаты. С ужасом оглядываю валенки, которые давно пора списать и сжечь. Ни одного живого места на них нет, как говорится - заплатка на заплатке и заплатку погоняет. Грубо подшитый кусок резиновой шины заменяет подошву.
   Каптер, выбрасывая рвань на стол, приговаривал:
   - Поскорее, не задерживайтесь, видите народ подходит. Освобождайте помещение, в бараке померяете, там и теплее.
   Пришедшие за нами эстонцы в ужасе получают такое же дерьмо. На ломанном русском языке один из них пытается объяснить, что валенки настолько плохи, что скоро развалятся.
   - Еще тебя переживут, - зубоскалит каптер, - когда загнешься, другой станет с благодарностью носить. А теперь, получил - отчаливай, больно много разговариваешь...
  
   На лесоповале
  
   Меня записали в 67 бригаду. Несколько латышей, трое русских, остальные эстонцы. Всего в бригаде 30 человек. Все сравнительно молодые, по 30 -35 лет и выглядят неплохо. Я один из самых старших.
   В шесть часов утра 31 декабря 1941 года нас разбудил, как шутили остряки, малиновый колокольный звон, - обухом большого калуна по рельсе, висевшей у ворот лагпункта. Поднялась небольшая часть населения барака, остальные продолжали лежать.
   Мучительно не хотелось вставать. Холод гулял по бараку. Дневальные ночью уснули и забыли про топку печей.
   Как бешенный, с шумом ворвался в барак нарядчик. Посыпался каскад отборных матерных ругательств, со слюной срывавшихся с его уст:
   - Поднимайтесь, падлы! Не слышали подъем? Думаете, в санаторий приехали отдыхать на курорт? Ждете, когда я вас угощу дрыном по мозгам?!..
   Без стеснения он сбрасывал с нар на пол. Особенно доставалось тем, кто лежал на нижних нарах. Верхние предусмотрительно прижимались к стенам и нарядчику их было не достать. Не обходилось без зуботычин, оплеух и подзатыльников, а кто пытался возражать и требовать человеческого отношения был избит до крови.
   Надевая на ходу казенное отрепье, бежали мы по сильному утреннему морозу, достигавшему 30 градусов, в туалет, отстоявший от барака метров за пятьдесят. Никому из начальства не было дела до того, что в сарае, приспособленном под туалет, не было крыши, ветер гулял сквозь стены с оторванными досками, а вместо пола лежало грязное месиво из снега, земли и человеческих испражнений. Утром и вечером, когда было темно (керосиновые лампы отсутствовали), передвигались в туалете на ощупь, ступая ногами куда попало и, принося в барак заразу и грязь. Туалет был один на весь лагпункт и им пользовались все, здоровые и больные, а среди последних немало было дизентерийных.
   Хлеб выдавался по утрам. Его приносили дневальные в больших ящиках под охраной нескольких человек. Блатные и уркачи совершали набеги за пайками и отобрать их у двух дневальных не составляло труда, благо на дворе было темно и холодно. Мы жаловались начальнику лагеря, вахтенному начальнику, дежурному. Никто из них не обращал внимания на набеги уголовников, считая, по-видимому, их поступки в отношении политических заключенных вполне нормальным явлением. Помню, каким раскатистым смехом заливался нарядчик Миша, когда мы попросили его помочь:
   - Правильно! Не будьте раззявами! Так вам и надо!..
   По совету "кума" мы выбрали из своей среды пять наиболее здоровых и сильных ребят, которые каждое утро сопровождали дневальных, несших хлеб из хлеборезки в барак.
   У кухонного окна с небольшим прилавком, где происходит выдача пищи, стоит огромная очередь. У каждого в руках котелком и миска для супа и каши. В помещении холодно, как на улице, мороз пробирает до костей. Чтобы не держать в замерзших руках посуду, запихиваем её за пазуху. Проходит немало времени, пока доходит твоя очередь до заветного окошечка и повар, тоже из заключенных, устроенный туда по блату нарядчиком Мишей, нальет баланду, сваренную из Иван-чая (многолетнее травянистое растение из семейства кипрейных, обильно произрастающее на опушках лесов Кировской области) и опрокинет в миску черпак жидкой кашицы (200 граммов), сваренной из ячневой сечки.
   Без четверти семь утра, ещё совершенно темно, все неохотно, медленно подходят к воротам вахты. Нарядчик и его помощники, словно ищейки, рыщут по рядам заключенных, выясняя, кто отсутствует. Стремительно бросаются обратно в бараки и вместе с дневальными залезают на нижние и верхние нары в поисках укрывшихся от работы. Горе тому, кого найдут нарядчики. Им уготовлена физическая расправа, а вечером, после работы и возвращения в зону, ночлег в холодном карцере.
   Начальник лагеря в своем малограмотном напутственном слове, обращенном к заключенным, напоминает, что все обязаны в дни войны работать, не покладая рук, честно, старательно, тем самым, помогая стране одержать победу над фашистами.
   Открываются ворота. Стрелки занимают места около нас и произносят набившую оскомину "молитву", о том, как следует себя вести в пути, по приходе на работу, на месте работы... А далее следуют угрозы о стрельбе без предупреждения.
   За зоной короткая остановка у инструменталки. На сколоченном из горбылей столе лежат топоры, поперечные и одноручные пилы, лопаты. Каждый обязан иметь при себе инструмент и по возвращении с работы в зону вернуть его обратно.
   Вошли в тишину уснувшего в глубоком снегу таежного леса. Холод легко пробирается сквозь рваные валенки. Больно стынут ноги. Нет тепла телу в давно проношенных ватных штанах и залатанных бушлатах. Идем в сосредоточенном молчании, не поднимая головы, механически передвигая ноги, не имея понятия, куда нас ведут и что станем делать.
   Прошли примерно четыре километра. Дорога, если так можно назвать снежную узкую тропинку, протоптанную впереди идущими, сворачивает влево. Отделяемся от остальных, здесь место работы нашей бригады. Впечатление такое, что стало еще темнее. На ходу задеваем заснеженные ветви елей, осыпающие нас сухой снежной пылью. Лес становится гуще, деревья выше. Ветра не чувствуется, полная тишина.
   - Бригада, внимание, - нарушает спокойствие леса зычный голос бригадира, - дальше не пойдем, здесь участок нашей работы. К ней приступим, когда обогреемся. Первое задание - рубите сухостой, собирайте ветки для костра.
   Дважды командовать не пришлось. В поисках сухостоя разбрелись в разные стороны. Через короткое время запылал яркий костер. С треском горели смолистые еловые сучья. Вокруг стало светло, к небу устремились, в шипящем фейверке окутанные дымом, искры, каждый почувствовал приятное тепло, разливающееся по замерзшему телу.
   У костра инструктаж с нами проводил высокий, дородный мужчина, как потом я узнал, десятник, из вольнонаемных, в прошлом бывший заключенный, осужденный по 58-й статье и отсидевший в Вятлаге пять лет.
   - Вам предстоит из осиновых чураков изготавливать клепку, - негромко говорил он, глядя в костер и поеживаясь от шедшего от него тепла,- Это узкие, длиной один метр, дощечки для выделки бочек, кадушек и т.д. Бригадир должен определить, кто будет валить осину, пилить её на чураки и подносить к рабочему месту, а кто тесать. Тесать желательно тем, кто умеет обращаться с топором. Лучше всего, если это будут столяры или плотники, если они среди вас есть. Первые три дня, вы будете осваивать производство, жалательна, но не обязательна стопроцентная выработка, ну а в дальнейшем ваш паек будет всецело зависеть от того, как вы будете работать.
   По неопытности и с непривычки деревья валили трудно. Еще сложнее было к ним подойти. По пояс увязали в снегу. Дерево требовалось пилить у его основания, а для этого приходилось отбросить немало снега, да и подобраться к самому дереву было задачей не из легких. На свои кожаные перчатки я натянул брезентовые рукавицы, а у других перчаток не было, работали только в рукавицах, которые на морозе обледеневали и становились железными. Поэтому, немного поработав, приходилось бежать к костру, отогреваться и оттаивать рукавицы. Премудрость тесать клепку я так и не познал, зато их споро тесали эстонцы, бывшие хуторяне, для которых работа с топором была в удовольствие.
   Бригадир поручил мне подносить осиновые чураки. Взвалив по штуке на оба плеча, я пропахивал приличную траншею, пока доходил метров 50 - 75 до рабочего места. Ноги проваливались в глубокий, рыхлый снег. Прежде, чем доходил до рабочего места не раз падал, роняя то одну, то другую чурку. Я едва справлялся с заданием. Так продолжалось несколько дней, пока снег притоптался, плечи постепенно привыкли к тяжести, а бригадир не выделил мне в помощь еще двоих.
  
   Премьер Энпалу
  
   В зону возвращались уже в темноте, совершенно обессиленные, голодные, едва передвигающие обмороженные ноги. Приходилось помогать тем, кто самостоятельно не мог передвигаться, а таких с каждым днем становилось все больше и больше. Охранники, не считаясь с наши физическим состоянием, подгоняли, требовали не нарушать строй, не отставать, покрикавая: "А ну быстрее! Прибавить шагу!".
   Банный день приходился по графику в разные дни. Нарядчик чуть не силой выгонял нас из барака. Не то, чтобы не хотелось мыться, каждый отлично понимал, что это нужно и очень важно в условиях заключения, но уставали настолько, что по возвращении из леса после баланды и каши, сил хватало только на то, чтобы забраться на нары и в той самой одежде, что и на работе - мокрой, грязной и в таких же валенках, предаться глубокому, тяжелому сну. А разбудить нас оказывалось делом не легким.
   Лагерная баня напоминала деревенскую с низким, прокопченным дымом потолком и черными от сажи стенами. На щербатом полу с прогнившими досками заключенные не раз оступались, получали вывихи, увечья. Но жалобы оставались без ответа, бесполезными были и просьбы к начальству банщика отремонтировать пол. При входе в предбанник оказываешься словно в темном подвале. За сплошным паром, смешанным с дымом не видно стоящей на печке малюсенькой лампадки, в которой в смеси керосина и бензола горит вправленный в железную трубку фитиль-самоделка, скатанный из ниток. От такого светильника треска происходит больше, чем света. Кроме всего прочего фитиль постоянно гаснет и банщику Энпалу то и дело приходится его зажигать. Бывший премьер-министр Эстонского правительства, одетый в телогрейку с чужого плеча, худой и бледный, выглядел жалко и забито.
   Он меня сразу узнал, протянул правую руку, которой чуть-чуть пожал мою, а левой сделал движение в сторону своей коморки, как бы приглашая туда зайти. Это была не коморка, а просто закуток за печкой, где притулился небрежно сколоченный топчан, покрытый тряпками, заменяющими постельные принадлежности. Рядом стояла табуретка с миской, котелком и хлебным мешком.
   - Вот здесь я и живу, - с кривой печальной улыбкой произнес Энпалу, - правилнее было бы сказать, прозябаю. Работать приходится круглые сутки. Работяги моются с вечера до поздней ночи, а с утра лагерные "придурки". Отдыхаю лишь несколько часов днем. Не знаю, кому из нас труднее: вам в лесу, но на свежем воздухе или мне здесь в этом зловонном вертепе дышать испарениями грязных тел и сырым воздухом. Чувствую себя плохо. Грудь болит, кашель душит. Ходил к врачу, а так как температура небольшая, постоянно тридцать семь с небольшим, в стационар не кладут, глотаю порошки, ничего не помогает...
   Через неделю Энпалу слег и уже больше не вставал. Его на носилках перенесли в стационар, где определили крупозное воспаление легких. Еще через неделю санитары привязали к его ноге бирку с номером дела и вывезли в ящике с другими покойниками из зоны. Так закончилась жизнь не последнего человека в политической жизни Эстонии в безвестности холодных лесов Кировской области.
  
   Лесной пожар Вятлага 1938 года
  
   Месяца не прошло со времени нашего приезда на подкомандировку, а, сколько произошло перемен в худшую сторону. С каждым днем редели бригады. Два огромных барака были превращены в стационары. Но мест все равно не хватало для больных дизентерией, брюшным тифом, дистрофией и другими болезнями, связанными с голодом и переутомлением. Смертность принимала угрожающие размеры.
   Нашу бригаду, в которой от тридцати осталось лишь девять человек, расформировали. Меня перевели в 82 бригаду. В мои обязанности по-прежнему входило подносить метровые осиновые чурки для клепок. Работяги больше сидели у костра, чем работали. Норму никто не вырабатывал, приварок стал еще более скудным, а хлеба получали по 400 - 500 граммов. На все окрики и приказы стрелков охраны продолжать работать, эти люди, превратившиеся в доходяг, говорили: "Стреляйте! Что хотите делайте, сил нет работать!"
   Ослабевших и беспомощных более сильные и выносливые тащили в зону волоком на огромных еловых ветвях, вроде как на санях. А начальство, вопреки здравому смыслу, хотя бы в какой-то степени облегчить участь больных и обессиленных, еще круче завинчивало гайки, с сатанинским хладнокровием требовало новых жертв ради немыслимого выполнения норм на производстве.
   Во время утреннего развода начальник подкомандировки предупредил бригадиров, чтобы они по возвращению из леса сразу же докладывали, до прохода в зону, кто плохо работал, не слушался охраны, сидел у костра.
   - Отказчики в зону допускаться не будут, - злобно прокричал он в сторону выстроившихся заключенных, - их сразу же отправят в холодный карцер...
   Первоначально мы думали, что эта угроза, стремление подтянуть людей, заставить их лучше работать. Но вечером убедились, что эти слова были горькой истиной. Бригадиры один за другим подходили к начальнику лагеря и рапортовали о дневной выработке, о тех, кто норму не выполнил и является отказчиком. Их сразу же выводили из строя, собирали в отдельную группу и вели под конвоем в карцер, расположенный невдалеке от вахты. Утром карцерников вливали в общие колонны для следования на работу в лес.
   Напрасно начальник подкомандировки думал, что таким способом он добьется повышения труда и заставит немощных, голодных людей работать. Еще более больные, обессиленные, голодные, озлобленные, потерявшие веру в себя, не надеясь сохранить жизнь, они также не работали и в последующие дни, долгими часами, словно уснувшие, неподвижно сидели у костра. Сознательно шли каждый вечер в карцер, а через несколько дней их же товарищи волоком тащили, но уже не в карцер, а в зону, в стационар, откуда они уходили в могилу.
   Находились и такие "сильные духом", которые придумали "простой" способ вообще не работать: в лесу, на пне, топором отрубали себе пальцы, то и вообще руки.
   Вначале к подобным полу-самоубийцам, их в лагере называли "мастырщиками", лагерное руководство относилось безразлично, мол, покалечил себя и ладно, сам в ответе за увечье. Но когда случаи "мастырки" приняли массовый характер, вмешался "кум". Безруких и беспалых стали судить лагерным судом и к их срокам добавлялось по десять лет нового срока.
   Обычно в 12 часов дня происходил часовой обеденный перерыв. У костра собиралась вся бригада. Иногда приходил погреться десятник Смирнов. Из карманов доставались кусочки сырого хлеба, был он, конечно, не у всех, нанизывались на сосновые ветки-палочки и сушились, обжаривались на костре. Аппетитно хрустели на зубах ржаные сухарики, запиваемые кипятком из растаявшего снега.
   О чем говорили политические заключенные у этого костра? О политике, как это ни странно, ничего не говорили. Никого она не интересовала, как видимо и до ареста, зато в полной мере велись разговоры о насущных делах, о лагерной жизни и о питании. Как говорится "у кого, что болит..." Сравнивали качество баланды вчера и неделю тому назад. Передавали "параши", будто на соседних лагпунктах кормят значительно лучше, суп варят из капустных листьев, а не из иван-чая, как у нас. В кашу кладут половину чайной ложки растительного масла, на премблюдо выдают запеканку из ячневой крупы и бывают случаи, когда вместо черного хлеба выдают пшеничной, а иногда и белый хлеб.
   В разговор вмешивался десятник Смирнов, куривший длинную "козью ножку":
   - Вы спрашиваете, как кормили заключенных в лагерях до войны? Да всякое бывало. Иногда прилично, а иногда ничуть не лучше теперешнего. Все зависело от своевременного привоза продуктов, их наличия на базе. Вот вы сетуете на тяжелые условия пребывания в лагере, на плохой приварочный паек, недостаток хлеба, - все это так, правильно, возражать не приходится, но нельзя забывать, что сейчас идет страшная война, солдаты на фронте еще в худшем положении. Вы что же думаете, что в тылу рабочие и колхозное крестьянство имеют в достатке хлеб?.. Не голодают?.. Сюда вас привезли как наказанных, смешно было бы создавать заключенным лучшие условия, чем вольнонаемным. Ваши тяготы и трудности не сравнимы с днями ужаса пережитыми заключенными четыре года назад.
   - А что было-то, расскажи, - зашумели работяги, окружая Смирнова плотным кольцом.
   - Ну, слушайте, время есть. Лето 1938 года выдалось в Вятлаге на редкость засушливым. В продолжение двух месяцев ни капли дождя не упало с небес. Температура доходила до 40 градусов. Хлеб на полях высох. Выгорела трава на покосах. Деревья понуро опустили рано пожелтевшие листья.
   В первой половине августа над густым лесом возле второго лагпункта появилось большое облако дыма. К вечеру показались огненные языки. Горел лес. Лесные пожары летом в Вятлаге явление довольно частое и поэтому к событию отнеслись довольно спокойно, уверовав, что, как и в прошлые годы погорит, погорит да и потухнет. Но так, как думали, не получилось. Прошел один день, второй, третий, пожар не только не стихал, но и ширился, огонь приближался к нашему, третьему лагпункту. Сначала загорелись дома вольнонаемного состава, отстоявшие от зоны на 50-75 метров. Постепенно бараки заключенных и административные постройки лагеря оказались в огненном кольце. Начальник третьего лагпункта старший лейтенант Харченко правильно оценил обстановку: заключенным грозит неминуемая гибель, если их сразу же не вывести из зоны лагеря. Возник вопрос: куда выводить? Харченко посоветовался с начальником военизированной охраны, но тот категорически отказался выводить людей из зоны на том основании, что выводить уже поздно и некуда, лес горит кругом и воспротивился решению Харченко открыть лагерные ворота и предложить заключенным самим выбираться от неминуемой гибели кто как сумеет.
   Раздумывать долго было нельзя, огонь стремительно приближался к проволочным заграждения третьего лагпункта. Охрана разбежалась. Харченко собрал на вахте всех находившихся в зоне заключенных и предложил им немедленно, спасаясь от гибели, не теряя ни одной минуты драгоценного времени, бежать в том направлении, где, по его мнению, они могли быть вне опасности. Зона быстро опустела, в ней не осталось ни одного человека.
   - А вы, - спросил я, - находились среди заключенных третьего лагпункта?
   - Нет, в то время я отбывал срок на седьмом лагпункте. Меня, в числе десяти заключенных, имевших бригадный пропуск и возвращавшихся после работы в зону, огонь застал в лесу. В зону нам путь преграждало море огня, поэтому приходилось действовать быстро и расчетливо. Отлично зная местный лес, я предложил ребятам кратчайшим путем бежать в сторону лесного озера, находившегося неподалеку, но в стороне от основной нашей трассы. Для этого требовалось проскочить небольшой участок горевшего леса. Только двое последовали моему примеру, остальные семеро, соблазнившись нетронутой огнем территорией леса, решили идти туда. И как я не пытался им доказать, что они совершают непоправимую ошибку, что все равно огонь их догонит, меня не послушались. К сожалению, они погибли, сгорев в огне. Мы же, не без риска, проскочив горевший лес, отделались легкими ожогами. Три дня мы просидели на берегу озера, голодные и мокрые в ожидании помощи извне. На четвертый день пошел дождь, вскоре перешедший в необычайный, мною никогда не виданный страшный ливень. Он погасил огонь, а мы превратились в мокрых, голодных, шатающихся от слабости скелетов, которые кое-как, поддерживая друг друга, добрались до восьмого лагпункта.
   - И много зэков погибло в огне? - спросил кто-то из сидевших у костра.
   - Точные цифры неизвестны, так как нигде не публиковались. Была короткая заметка в "Кировской правде", но она было очень короткой и о количестве жертв никто не писал. Но в продолжение всего лета, осени, зимы и даже весны следующего года в лесу находили трупы полуобгоревших, изъеденных зверями зэков.
   Выпущенные из третьего лагеря, оставшиеся в живых и бродившие по лесам, не охваченных огнем, в поисках пристанища, в конце концов, собирались на чужих лагпунктах и отдавали себя в руки властей. Не знаю, были ли попытки бежать, но руководство Вятлага учло, что могут быть побеги. Поэтому вся огромная территория Вятлага была оцеплена войсками. Любого смельчака, решившего бежать на волю, ожидала верная смерть, либо, в лучшем случае, новый лагерный срок.
  
   Нет худа без добра.
  
   Народная мудрость гласит: "Нет худа без добра". Мои огромные, не по ногам валенки, за месяц работы в лесу настолько износились, что пальцы ног вываливались наружу. Напрасно я заматывал носки валенок полотенцем и перевязывал веревкой, Во время ходьбы веревка развязывалась, полотенце сползало и ноги, завернутые в тонкую портянку, оказывались снаружи. Однажды, после работы, по дороге в зону, почувствовал острую боль в правой ноге. В амбулатории врач Шоттер установил сильное обморожение двух пальцев и высказал предположение, что большой палец придется удалить.
   Я получил бюллетень сначала на три дня, затем еще дополнительно на два. К моему счастью обошлось без операции. Нога медленно заживала, и я был освобожден от работы.
   За это время я хорошо отдохнул, вволю выспался, привел в порядок белье и верхнюю одежду, постирал и залатал дыры, сходил в баню, вдоль и поперек обошел всю зону, встретился с сидевшими вместе в Кировской тюрьме.
   Теперь я воочию смог убедиться, какую грустную, безотрадную картину представляла наша первая подкомандировка седьмого лагпункта. В шести, давно не ремонтированных, облезлых бараках, жили работяги, в таких же, как наш, с клопами, вечной грязью, копотью и дымом от печек - времянок. Везде такой же холод, как и у нас, смешанный с сыростью и вонью вечно сырой, не успевающей просохнуть рабочей одеждой. Два, не лучше оборудованных, барака были отведены под стационары. Те же сплошные нары, отсутствие каких бы то ни было удобств для больных (туалет, умывальник и пр.). Отдельные помещения отведены под кухню, хлеборезку, каптерку, амбулаторию. О туалетном сарае я уже писал, он один на весь лагерь, недалеко от проволочных заграждений, без крыши, чтобы часовой с вышки мог видеть каждого, входившего в него.
   Клопы - бич всех лагерных подразделений, независимо от степени благоустройства и наблюдения со стороны врачебного персонала. Борьба с ними ведется не периодически, от случая к случаю. Появляется в лагпункте сера, проводится дегазация одного из бараков, в остальных же ничего не делается и вскоре очищенный барак вновь наполняется этой живучей тварью.
  
   Стельман (инженер - судостроитель)
  
   Проходя по территории лагеря, я обратил внимание на зэка, склонившегося всем корпусом в помойную яму. Что-то знакомое увиделось мне в той фигуре. Подойдя ближе и внимательно приглядевшись, я узнал сидевшего со мной в камере Кировской тюрьмы инженера судостроителя Стельмана, человека с высшим образованием, занимавшего видный пост в одной из судостроительных верфей на Черном море.
   Я его окликнул. В первый момент он меня не узнал. В тюрьме на мне был синий костюм, рубашка, галстук. Здесь же пред ним предстал заросший зэк в рваных ватных штанах, потертом бушлате, на голове которого вместо шляпы красовалась старая армейская ушанка. Я назвал свою фамилию. И когда он поднял голову, я испугался его страшного вида. Передо мной стоял типичный доходяга, как их в лагере называют "фитиль", высохший от голода человек, худой, как щепка, с ввалившимися глазами, мутным и бессмысленным взглядом, выражавшим полное безразличие.
   - Вторую неделю не работаю, как отказчик, получаю штрафной паек, - лицо Стельмана исказилось горькой гримасой, - сидел в холодном карцере. Вчера "кум" грозил новым сроком, потребовал, чтобы я выходил на работы, а у меня нет сил и желания. Зачем мучаться, расходовать последние силы, все равно путь один. Он рукой показал в сторону леса возле пустоши, где хоронят заключенных.
   - Не можете себе представить, как хочется, есть, готов сгрызть вот эту палку, да нельзя - с ее помощью достаю хоть что-нибудь...
   Вечером позвал Стельмана в наш барак и отдел ему свою баланду. Поделились с ним и работяги. Приходил он к нам еще два раза и, вдруг, исчез. Рассказывали, как нарядчик, увидав, что Стельман грызет крысу, отправил его снова в карцер. А дальше произошло то, что и должно было произойти с завсегдатаями карцера. Стельмана на носилках вынесли из карцера в стационар, где он навсегда закрыл глаза..
  
  
  
   Тырванд.
  
   Обходя бараки и встречая знакомых, наткнулся на сидевшего около печки генерала Тырванда. Он с первого дня пребывания на подкомандировке дневалил в этом бараке и сейчас был занят заготовкой щепы для освещения. Ничего не осталось от когда-то бравого кадрового офицера. Ему, казалось, не мешала даже раненная нога. Он всегда был подтянут, следил за своей внешностью, в тюрьме старался выглядеть лучше всех, постоянно переодевался, благо имел большой выбор белья и одежды. Теперь же он настолько опустился, что не верилось, что еще совсем недавно это был молодцеватый, с маленькими усиками, офицер генерального штаба. Его щеки заросли рыжеватой с проседью щетиной, глаза потускнели, зрачки стали мутными. Сам он сгорбился, осунулся, похудел. Я пришел в ужас, увидев, во что он одет.
   - Господин генерал, что с вами, почему такая метаморфоза? Откуда и почему вы в таких лохмотьях?
   Он, словно ища ответ на мои вопросы, внимательно оглядел свою рваную одежду на плечах, неимоверно большие резиновые чеботы на ногах, внимательно посмотрел на меня, на двух незнакомых мне заключенных, сидевших у печки, и, наклонившись ко мне, тихо произнес:
   - Начисто обокрали! Все, до последнего носового платка!.. До сих пор не могу себе простить, как я, старый олух, все испытавший в жизни, переводивший на своем веку всяких, и порядочных и нечестных людей, не мог уяснить, в какое общество попал. Поверил ворюгам, которых здесь больше, чем политических, что они не тронут мои вещи. Казалось бы, чего проще - снес бы все вещи в камеру хранения, так нет же, решил держать при себе. И вот наказан по заслугам.
   - Вы пытались узнать, кто украл, заявили о случившемся руководству лагеря?
   - Тут действовала группа опытных воров из нашего барака. Посторонние этого сделать не могли. За мной, за каждым моим шагом следили. И когда я со своим напарником ушел на кухню за кипятком, произошла первая кража: унесли большую часть белья и верхней одежды. Через неделю, ночью, когда я вышел по нужде, украли все остальное. Вы спрашиваете, заявил ли я о краже? Конечно, заявил, сразу же, без промедления: начальнику подкомандировки, "куму", старшему нарядчику. Внимательно выслушали, спросили, кого я подозреваю, поинтересовались, что это были за вещи, заставили составить список и на этом все кончилось. Лагерные старожилы уверяют, что найти краденное так же сложно, как и освободиться из лагеря. Ворованные вещи моментально через вохру переправляют за проволоку и продают вольнонаемному составу. Это явление в лагере обычное.
   Тырванд горестно вздохнул и отрешенно продолжил щепать лучины.
  
   Шоттер (врач)
  
   Прошло пять дней моего больничного пребывания в зоне. Шоттер категорически отказывался продлить бюллетень, мотивируя это тем, что нога поправилась, работать в лесу я смогу, а на перевязку буду приходить после возвращения с работы.
   И все же судьбе было угодно временно освободить меня от походов в лес.
   Незадолго до отбоя в барак пришел нарядчик Миша:
   - Есть среди вас санитары? Нужны двое для работы в стационаре.
   Никто не откликнулся. Нарядчик, повысив голос, спросил вторично.
   - Я могу стать санитаром, - отозвался я, слезая с верхних нар.
   - Подойди ближе, - скомандовал Миша.
   Неторопливо, потому что больная нога давала себя еще знать, приблизился к печке, у которой сидел дневальный, державший горевшую лучину и осветившей ею меня.
   - В больнице работал? - спросил нарядчик.
   - В больнице не работал, но состоял в пожарно-санитарном обществе. В мои обязанности входило выезжать на пожары и оказывать первую медицинскую помощь пострадавшим.
   - Перевязки делать умеешь?
   - Частенько приходилось.
   Записав мою фамилию, нарядчик велел на следующее утро после развода явиться в распоряжение врача Шоттера. Вторым санитаром нарядчик назначил эстонца Куузика, работавшего в такой же должности в больнице Зеевальда в Таллине.
   Шоттер немало удивился моему приходу. Еще бы, только накануне он потребовал, чтобы я вышел на общие работы, а тут Миша рекомендует принять меня санитаром.
   Шоттер нас проинструктировал. Инструктаж получился кратким, деловым. С утра я должен быть на месте, принести из хлеборезки хлеб, с кухни кипяток и кашу, в обеденную пору - баланду и кашу, вечером - ужин. Когда занят повар, становиться на раздачу пищи.
   В круг обязанностей санитаров входили и менее приятные занятия. Первым занятием санитаров было вынести утром парашу из стационара, помыть ее, пересыпать хлоркой. Затем проверить наличие умерших за ночь, каждому покойнику привязать к правой ноге деревянную бирку, на которой написать номер его дела, снести труп в небольшой сарайчик возле вахты. Откуда, по мере их накопления, приезжавшая из-за зоны лошадь с огромным ящиком, вывозила трупы на кладбище. Пусть не думает читатель, что это кладбище хоть в какой-то мере напоминало даже самый простой, убогий деревенский погост. Хоронили на ничем не огороженном пустыре, без гроба, в могилу глубиной полтора-два метра, которую копали специально выделенные для этого заключенные, провожать покойных и присутствовать на их погребении категорически запрещалось, не взирая на самое близкое родство. Помню, умер эстонец, у которого в на подкомандировке тоже в заключение находился родной брат. Он умолял начальника и оперуполномоченного разрешить похоронить своего брата, - никакие просьбы не помогли. По режимным соображениям, его не могли выпустить из зоны, хотя расстояние до места погребения было не более двухсот метров.
   Засыпав могилу, над ней устанавливают деревянный колышек с нацарапанным химическим карандашом цифрами номера покойного заключенного. Через полгода, а то и раньше, надпись от дождя и снега начисто стиралась, а еще через какое-то время колышек падал и исчезал всякий след места захоронения.
   После войны родственники заключенных из Эстонии наводили справки о своих родственниках, пропавших без вести, в том числе и о тех, кто умер от голода, холода и эпидемий в Вятлаге. Ответы поступали очень краткие и лаконичные: гражданин такой-то умер в таком-то году. Ни причины, ни даты смерти, ни места погребения.
   Итак, я работаю в стационаре санитаром. Барак стационара мало, чем отличался от того, в котором жил я, правда, чуточку почище. Те же сплошные двухъярусные нары, две круглых печки-времянки, с протянутыми через все помещение железными трубами- рукавами.
   При входе в стационар бьет в нос острый запах человеческих испражнений и лекарств. Кроме того, пахло сыростью, прогорклой кашей, сушившимися портянками и валенками.
   Каких только здесь не было больных, лежащих длинными рядами со своими мешками, в которых хранилась одежда, белье и другие вещи. Верхняя одежда использовалась в качестве подстилки. Большинство под тонкими казенными одеялами мерзло, поэтому накрывались своими пальто и бушлатами.
   Я увидел оскелеченных от голода дистрофиков, которые прозрачными от худобы руками осторожно отправляли в рот крохотные кусочки хлеба, смакуя их словно вкусное пирожное. С обнаженными ногами, покрытыми кровоточащими язвами, лежали ряды цинготников. Стонали в сильном жару больные с острым воспалением легких. Страшно было смотреть на обессиливших от кровавого поноса кандидатов в завтрашнее небытие...
   Медикаментов не хватало. Шоттер ежедневно докладывал начальнику подкомандировки о катастрофическом положении больных из-за отсутствия лекарств. Ничего не помогало, лекарств не было, люди в мучениях умирали.
   Я сам воочию наблюдал, какова была смертность в лагере. Каждое утро мы с Куузиком выносили из стационара 10-12 трупов. В течение дня умирало еще 6-8 человек, так что в общей сложности ежедневно количество больных в стационаре сокращалось человек на двадцать. Им на смену сразу же поступали новые больные, так что стационар никогда не пустовал. Выздоравливали буквально единицы.
   После завтрака Шоттер совершал обход больных. В обязанности санитаров входило следовать за ним, выполняя все его указания: поднимать больного, водить на парашу, подавать воду, лекарства и так далее.
  
   Переплетчиков.
  
   Во время очередного обхода я увидел на верхних нарах Переплетчикова, превратившегося буквально в мумию. Шоттер по-эстонски спросил, как он себя чувствует. Больной едва повернул голову. Его посиневшие губы что-то невнятно прошептали, чего я не мог ни расслышать, ни понять. Когда мы отошли в сторону, я спросил у Шоттера. есть ли надежда на его выздоровление.
   Не отличавшийся большой словоохотливостью, всегда замкнутый в себе, Шоттер коротко ответил:
   - Никакой! Через пару дней придется вам его выносить...
   После рабочего дня, я подошел к месту, где лежал Переплетчиков и забрался к нему на нары. Меня он не узнал. Его глаза бесцельно были обращены в потолок. На мое приветствие он никак не реагировал и только, когда я несколько раз назвал себя, его безжизненная, костлявая рука дотронулась до моей и я услышал шепот умирающего:
   - Передайте, Степан Владимирович, Димуше, если его увидите, мое отцовское благословление... Пусть не забывает отца... О нем молюсь каждый день... Может, поправлюсь, тогда... Хотя, не знаю...
   Глаза его опять остекленели, угасли. Больше он ничего не сказал. Я тихонько слез с нар и побрел в свой барак. Пол дороге всплывали мысли о родной Нарве, мучили думы о таких, как Переплетчиков, которым уготован печальный конец в Кайских лесах Кировской области.
   Шоттер ошибся на один день. Уже на следующее утро я привязал к ноге Переплетчикова деревянную бирку и вынес его в сарай.
   Через несколько дней принесли в стационар находившегося в бессознательном состоянии генерала Тырванда. За короткое время он сгорел от запредельно высокой температуры. После его смерти в каптерку нечего было нести. Рваный бушлат и старые чеботы генерала буквально выпросил выписывавшийся из стационара больной, которому буквально нечего было одеть.
   Пребывание в должности санитара заметно поддерживало мое здоровье. Прежде всего, я был сыт, не ощущая постоянного чувства голода, так как имел доступ к остаткам стационарной кухни. За счет умерших ночью, санитары могли пользоваться их пайками хлеба, раздававшимися по утрам. Свой хлеб продавал, или обменивал на соль, сахар, мыло, белье.
   План лесозаготовок систематически не выполнялся. Производительность труда падала. Болезни косили людей. С вахты они с трудом добирались до амбулатории, а оттуда их отправляли в стационар. Работать становилось некому. Начальство, не считаясь с создавшимся положением, требовало честного, самоотверженного труда во имя победы над врагом и однажды начальник подкомандировки на утреннем разводе во всеуслышание объявил заключенным, что выполняющие норму могут рассчитывать на досрочное освобождение. Как людям не хотелось освободиться, но выполнить норму было выше их сил и поэтому норму они так и не выполняли.
   Голодные, обессиленные люди мечтали только об одном: досыта наесться, получить хотя бы один выходной день, в который можно было бы вволю отоспаться и отдохнуть, привести себя в порядок, починить одежду, белье...
   Не достигнув желаемого результата, начальство приказало всем работающим в зоне явиться на врачебную комиссию. Изыскивались резервы для пополнения рабочих бригад. В переполненной амбулатории собрались все лагерные "придурки": работники кухни, хлеборезки, каптерки, инструменталки, санитары, ассенизаторы, дневальные. Глядя на многих из них, становилось понятным решение руководства отправить их в лес. Перед врачами Шоттером и Марией Михаиловной Лев предстали здоровенные дяди, упитанные, краснощекие, которые с успехом могли бы заменить измученных непосильным трудом работяг.
   Но и тут не обошлось без вмешательства старшего нарядчика Миши, оказавшего давление на врачей. Он сумел отстоять нужных ему людей на кухне и в продуктовом складе.
  
   Опять на общих работах.
  
   Без долгих раздумий, комиссия признала необходимым снять меня с должности санитара и направить на общие работы. В прежнюю бригаду я не попал, она давно была расформирована. Большая часть работяг из нашей бригады пребывала в стационаре. Немногочисленных здоровых разбросали по другим бригадам.
   В новой бригаде я уже не подносил чурки для выделки клепок. У меня и моего напарника, 22-х летнего студента Таллинского политехнического института Кивисильда в руках поперечная пила. Мы в бригаде Петрова на заготовке дров, пилим шестиметровые березовые, сосновые и еловые бревна на метровые поленья и складываем их в поленницы. Петров из бытовиков с шестилетним сроком за грабеж. Ко мне почему-то возымел симпатию, а когда узнал, что я в прошлом работник сцены, заводил постоянные разговоры о театре, вспоминал виденные спектакли, актеров, пытался рассуждать о пьесах, но все его рассуждения получались примитивными, не серьезными из-за отсутствия общей культуры. Однажды за костром Петров заговорил о необходимости организовать в лагпункте свою агитбригаду в помощь центральной культбригаде. существовавшей в пятом лагпункте.
   - Ее мы почти никогда не видим, а, имея свою, могли бы выступать у себя на лагпункте. Помогите организовать, начальство поддержит инициативу, поможет вам...
   От подобного предложения я сразу же отказался, сославшись на то, что нашим работягам, голодным и больным, не до искусства.
   Работа с Кивисильдом спорилась. Он был отличный, старательный работник. Не без помощи бригадира, который в наш наряд записывал переброску снега и дальнюю подноску бревен, мы выполняли нору, а она было высокой - на двоих нужно было распилить и сложить семь кубометров дров за смену. За выполнение дневного задания Петров выписывал нам по 900 грамм хлеба, лучший приварок (дополнительную кашу) и премблюдо (премиальное блюдо) в виде кусочка соленой рыбы или запеканки из спрессованной каши.
   Мой напарник неважно говорил по-русски и был удивительно неразговорчив. Иной раз за весь день произнесет не более двух-трех фраз и то больше по делу, то, сетуя на тупую пилу, то на обилие снега, из которого мы с трудом вытаскивали бревна. Иногда в нем неожиданно прорывалось веселое настроение. Тогда он тихонько, словно боясь, что его услышат, напевал про себя игривую эстонскую песенку, а потом совершенно неожиданно, коверкая русский язык, повторял свою любимую фразу: "В жизни всегда так, вдруг плохо, а потом вдруг станет хорошо!"...
   Не легким делом было уговорить Сависильда посидеть у костра отдохнуть, съесть захваченный с собой кусок хлеба не на рабочем месте, как это он обычно делал, а у весело горевших еловых чурок. Я не раз спрашивал его, почему он не пользуется положенным перекуром.
   - Успею, - отвечал он, проворно продолжая складывать дрова, - надо старайся, для сдоровья это карашо, наш нарот любит рапотать, поэтом мы живьем лучше русскоко...
   Живя долгие годы в Эстонии, я основательно изучил этот трудолюбивый народ, особенно на селе. Поэтому меня нисколько не удивляло столь сознательное отношение к труду эстонцев, даже в условиях лагерной жизни. Отказчики из них были редким исключением. Их не приходилось подгонять, убеждать работать, отгонять от костра. Пока хватало сил, они трудились с полной отдачей. В тюрьму они пришли рослые, упитанные, здоровые и сильные, привыкшие питаться обильной и сытной пищей, основу которой составляла свинина, картофель, молочные продукты. Переход, да еще такой резкий, на пищу "Святого Антония", сразу же сказывался на организме эстонцев. Они быстрее любого русского, привыкшего постоянно недоедать и питаться кое-как, превращались в "фитили", становились в ряды дистрофиков и погибали.
   Лагерное начальство не могло не обратить внимание на трудолюбие эстонцев, свойственную этой нации исполнительность и аккуратность в выполнении порученного задания.
   Долгое время никак не удавалось наладить работу инструменталки. Работяги, не без основания, жаловались руководству на плохое состояние получаемого при выходе на работу, инструмента. Как правило, выдавались колуны, тупые топоры, Из-за плохо отточенных, не разведенных пил трудно валился лес, затруднения испытывали и пильщики дров.
   Сменили инструментальщиков. Места русских заняли эстонцы. Не узнать стало инструмента. Жалобы сразу же прекратились, работяги получали хорошо отточенные пилы и топоры.
   Появление эстонских мастеров в пошивочной и сапожной мастерских лагпункта заметно улучшило качество ремонта одежды. За скромное вознаграждение (обычно расплачивались хлебом), эстонские портные перешивали и перелицовывали пальто и костюмы. О наших опытных мастерах узнали вольнонаемные, которые приносили новый материал и шили верхнюю одежду, расплачиваясь продуктами питания.
  
   Концерт центральной культбригады.
  
   Работать на распиловке дров оказалось значительно легче, чем за много километров в заснеженном лесу таскать на себе тяжеленные осиновые чураки. Не требовалось вышагивать по глубокому снегу по 7-8 километров в оба конца. Биржа находилась недалеко от лагеря, вдоль линии железной дороги. Приятное разнообразие вносило постоянное движение поездов перевозивших лес, дрова и порожние вагоны. Мимо проходили обходчики, вольнонаемные служащие, начальствующие лица, стрелки военизированной охраны. Мы с интересом наблюдали за ними и за тем, как пробегал паровоз со снегоочистителем, разбрасывавшим далеко в стороны веера пушистого снега. Все это скрашивало монотонность нашего труда и укорачивало длительность рабочего дня.
   Однажды, когда мы уже заканчивали складывать распиленные чураки, к нам, улыбаясь, подошел бригадир Петров. Он махал рукой, в которой белела какая-то бумажка.
   - Могу вас обрадовать, товарищ Рацевич. Вот билет на концерт центральной культбригады, выступающей на нашей подкомандировке сегодня и завтра вечером. Пойдем вместе, у меня еще один билет.
   Я поблагодарил бригадира, но от билета отказался. Я сказал:
   - Не поймите меня превратно, это не каприз и не стремление показать, что я стою выше тех, кто выступает в культбригаде. Очень может быть, что среди них есть профессионалы достаточно высокого уровня, волею судьбы оказавшиеся в заключении. Поверьте, я в таком состоянии, что мне сейчас не до искусства. По возвращении с тяжелой физической работы, я мечтаю только лишь о том, чтобы напихать в голодный желудок вечернюю пайку и как можно скорее лечь спать, чтобы утром, со свежими силами снова зарабатывать свой 900 граммов хлеба. Надо во всеоружии бороться за жизнь, иначе наверняка погибнешь, как это произошло с сотнями эстонцев, бесславно распрощавшимися с этим миром. И еще добавлю. Мне стыдно, как работнику сцены, в таком видя явиться на концерт. Одеть костюм, который находится в камере хранения, не могу, чтобы не выглядеть, как на маскараде. Небритый, грязный, с копной давно не стриженых волос, я буду казаться окружающим, да и себе в первую очередь, "воробьем в павлиньих перьях". Спасибо за предложение, но лучше отложим посещение концерта до лучших времен.
   Бригадир, забрав билет, ушел.
   На следующий день в обеденный перерыв. Петров подошел к костру и подробно рассказал обо всем виденном и слышанном на концерте. Ему концерт понравился. Он восторженно отзывался об эстрадном оркестре, говорил об успешном выступлении фокусника, танцевальной пары, исполнителя жанровых песен и конферансье.
   - У меня есть заманчивое предложение, - тихонько, чтобы не услышал Кивисильд, обратился ко мне бригадир, - начинайте хлопотать о поступлении в центральную культбригаду, куда в первую очередь берут профессиональных деятелей искусств. Попав в нее, вы сразу же почувствуете родную обстановку, окунетесь в свой сценический мир и, что самое главное, станете в условиях заключения работать по своей специальности. По сравнению с другими заключенными, участники центральной культбригады пользуются огромными привилегиями. Они освобождены от необходимости трудиться на общих работах, их обеспечивают лучшим питанием, одеждой первого срока, для выступления им выдается обувь и соответствующая одежда. Живут они в отдельном бараке на пятом лагпункте, постоянно в разъездах по всем лагподразделениям Вятлага, многие имеют индивидуальные пропуска.
   Слова бригадира крепко запали мне в душу. Мысленно я уже видел себя в составе культбригады, строил планы, как я буду выступать в качестве чтеца художественного слова, играть в скетчах и небольших пьесах. В лагере бытовала поговорка: " Каждый выживает, как может. Сегодня погибай ты, а уж я как-нибудь в другой раз". Жизнь заключенных насквозь была пропитана эгоизмом, каждый думал только о себе и своих интересах. Судьба соседа интересовала мало, а когда надо было жертвовать им или собой, вопроса о выборе не существовало.
   Время шло. Я с нетерпением стал ждать приезда центральной культбригады на наш лагпункт, решив окончательно и бесповоротно приложить все силы, для того, чтобы попасть в нее.
   Петров радовался за меня и чуть ли ни ежедневно ходил в КВЧ (культурно воспитательная часть), узнать, где гастролирует бригада и когда ее можно ожидать у нас.
   Мартовское солнце предупреждало о приближении весны. В лесу, в заветрии, под защитой вековых елей становилось даже жарко работать. Ходили в одних гимнастерках, а иногда сбрасывали и их, оставаясь в одних майках.
   Прохудившиеся валенки хлюпали в талой весенней воде. Однако каптер не спешил выдавать кожаную обувь и ставил непременным условием сперва вернуть валенки. А как отдавать валенки, если по утрам температура держалась в пределах 15-20 градусов мороза и только днем, когда солнце пригревало, ноги месили мокрый снег.
  
   Червонец.
  
   Однажды, после ужина, когда я расположился на своих нарах и унесся мыслями в свою родную Нарву, до моего слуха донесся разговор, в котором упоминалась моя фамилия. Кто-то спрашивал дневального, где я нахожусь. Тот указал на мое место на нарах.
   - Рацевич, поднимайтесь, вас вызывают в контору, - с этими словами обратившийся ко мне стал усиленно дергать за ногу.
   Я быстро слез с нар. Поднявший меня пожилой эстонец, дневальный из конторы, доверительно сообщил мне, чтобы я явился за получением "червонца".
   По дороге в контору мозг сверлила неотвязная мысль, - кто и откуда мог послать мне десять рублей. Сперва подумал про жену, но предположение сразу отпало: откуда она могла знать мой адрес и как с оккупированной немцами территории Эстонии можно было отправить перевод. А в России, не занятой фашистами, у меня вроде бы никого из родных не было. Так и не решив этот вопрос, дошел до конторы. В маленькой, насквозь пропитанной махорочным дымом конторке, сидело четверо заключенных, при свете небольшой керосиновой лампы, склонившихся над самодельными книгами-журналами. Они старательно что-то записывали и сверяли записи с тем, что значилось на разграфленных от руки листах серой оберточной бумаги. Конторскую тишину нарушало щелканье костяшек счет и треск горевших в круглой печке еловых поленьев. На мой приход никто не обратил внимание.
   За первым столом сидел не то грузин, не то армянин в роговых очках, острой с проседью бородкой, одетый в замасленную телогрейку. На мой вопрос, где можно получить адресованный мне червонец, он с иронической улыбкой показал в сторону сидевшего у печки моложавого мужчины. На его открытых до локтей руках красовались типичные для лагерных блатарей наколки: сердце, пронзенное стрелой, женские имена и надписи типа: "Не забуду мать родную" и еще какие-то рисунки, которые уходили по рукам вверх и разглядеть их было невозможно. Подобные татуировки мне приходилось не раз наблюдать на груди и спинах заключенных. У одного я даже видел вязью написанную фразу: "Пусть будет проклят тот отныне и до века, кто думает тюрьмой исправить человека!".
   - Фамилия, имя, отчество, год рождения, - скороговоркой спросил татуированный.
   Я ответил. Спрашивающий достал из папки небольшой лист бумаги, с напечатанным на машинке текстом, передал его мне, сказав:
   - Прочитайте и в этой книге распишитесь. Документ вернете обратно.
   Я расписался и, повернув листок ближе к свету, прочел: " Решением Особого совещания при НКВД в г. Москве 6 декабря 1941 года гражданин такой-то, год рождения такой-то, проживающий там- то и так далее... осужден по статье 58 пункт 10 и 11 УК РСФСР на 10 (десять) лет исправительно-трудовых лагерей. Подписи...."
   Так вот о каком "червонце" говорил мне, хитро улыбаясь, эстонец. С невеселыми мыслями и в тяжелом настроении возвращался я в барак. Многое мне казалось диким и непонятным. Осудили три месяца назад и только теперь прислали решение. Почему, на каком основании судили заочно, не вызвав меня, не выслушав моих показаний, показаний свидетелей, сторон обвинения и защиты. Как так можно нарушать Советскую Конституцию, глава 1Х которой обеспечивает право на защиту обвиняемому. Где эти демократические принципы социалистического правосудия, провозглашаемые той же Конституцией?
   Всю ночь не сомкнул глаз. Возмущению не было предела. Мы, в понимании советской власти политические преступники, были бессильны в своих молчаливых протестах. А начни протестовать вслух, тебя ожидала судьба многих в лагере: новое следствие, обвинение в агитации и пропаганде против советской власти и новый срок заключения. Опять, со всеми подробностями, вспомнились приемы Шаховского в попытках признания вины и как он, по окончании следствия, заверил, что ничего страшного не будет, больше 3 - 5 лет не получу.
   Утром Петров обратил внимание на мое удрученное состояние и стал расспрашивать, в чем дело.
   - Спасибо за участие, - ответил я, - но ни вы и никто другой не в состоянии мне помочь. Вчера вечером узнал про свою судьбу. Ни за что, ни про что, не имея за собой никакой вины, мне предстоит десять лет скитаться по лагерям в кировской тайге и до 1951 года быть отрезанным от общества, семьи, без права иметь собственное суждение, постоянно слышать окрики и хамство охранников, нарядчиков и прочих "начальников", принудительно работать, без интереса и смысла. И если здесь нет правды и справедливости, то я буду искать их выше. В ближайшие же дни напишу протест на приговор Особого совещания прокурору СССР и в Президиум Верховного Совета СССР. Молчать не могу и не хочу.
   - Потерпите немного, сейчас не время протестовать, - спокойно заговорил Петров, - сейчас война, мы временно терпим крупные неудачи на фронте, поэтому всем, без исключения, приходиться сосредоточить внимание на том, чтобы переломить хребет фашистскому зверю, а когда он будет уничтожен, в чем я не сомневаюсь, правительство займется другими вопросами, в том числе и заключенными, среди которых, верю, есть немало невиновных. Хорошо понимаю, что вам и таким, как вы безумно тяжело переживать нравственную боль заключения, но что поделаешь, на фронте во много раз тяжелее. Там безвинно проливают свою кровь миллионы защитников Родины...
   В словах Петрова звучала теплота и ласка по отношению к невинно осужденным и невинно гибнущим. Я никогда раньше не чувствовал в нем столько искренности и сочувствия и потому верил, что говорил он то, что думал. Желая сделать мне приятное, Петров предложил пригласительный билет на концерт центральной культбригады.
   - Развейте свои печали, обязательно сходите на концерт сегодня вечером и у вас будет маленькая радость. Kак знать, может осуществится ваша мечта поступить в бригаду, смените лес на сцену...
  
   Лео-Подкопаев (худрук).
  
   По возвращении с работы первым делом сходил в камеру хранения за костюмом, рубашкой с галстуком и ботинками. Помылся в бане. За половину пайка хлеба, парикмахер подстриг без очереди. ЗаглЯанув в осколок зеркала, себя не узнал - помолодел, очень кстати похудел, костюм сидел лучше, не обтягивая фигуру. За час до начала концерта зашел в барак, где остановилась агитбригада и где должно было состояться её выступление. При входе в дверях столкнулся с художественным руководителем агитбригады Лео-Подкопаевым. Представился ему, сказал, зачем пришел. Он извинился, сказав, что сейчас ему некогда, спешит на репетицию, но после концерта просил обязательно зайти. Тогда он поговорит со мной обо всем подробно и в присутствии членов бригады послушает мое чтение.
   Я вышел на воздух. В свой барак возвращаться не хотелось. На высоком безоблачном небе мигали крупные молчаливые звезды. Луна поливала белым светом готовившуюся ко сну подкомандировку. Из бараков, словно зайцы, вприпрыжку выбегали одинокие фигуры в уборную. Барачные дымки змейками взмывали кверху и незаметно таяли в ночи.
   Воскресил в памяти прозаические произведения и стихи, в свое время читанные на концертных эстрадах. Вспомнил Зощенко, Панелеймона, Романова, Чехова, стихи Апухтина, Надсона, Агнивцева и пришел к заключению, что наиболее подходящий по тематике и содержанию вещью для прослушивания и, в случае удачи, для концерта станет революционная поэма Александра Блока "Двенадцать". Быстро прочитал её про себя, оказывается, хорошо помнил, ничего не забыл, хотя вещь большая и чтение продолжается в течение пятнадцати минут. Успокоился и пошел на концерт.
   Концерт проходил в обычном бараке, приспособленном под "концертный зал". Несколько скамеек и табуреток установлены возле импровизированной сцены, завешенной простыней. Многочисленные зрители расположились на нарах, начальство на табуретках и скамейках. Сцена освещается большой керосиновой лампой. Непонятно, что там налито, вероятно, смесь бензола с керосином, но слышится постоянный треск, моментами лампа то ярко вспыхивает, то чуть ли не гаснет. Начало концерта задерживается из-за отсутствия начальства. Но вот оно подходит, на скамейки и табуретки садится начальник нашей подкомандировки, оперуполномоченный, чины военизированной охраны, лагерные "придурки" во главе со старшим нарядчиком.
   Концерт начинается. Открывается он выступлением эстрадного оркестра в составе восьми музыкантов. Всем им места на сцене не хватает. Трое - кларнетист, тромбонист и гитарист устроились сбоку на нижних нарах. Художественный руководитель бригады почти не сходит со сцены: поет жанровые песенки под оркестр, читает антифашистские фельетоны, исполняет под баян сатирические куплеты, частушки. Поскольку материал, исполняемый Лео, на злобу дня и насыщен юмором, зритель от души смеется. В бригаде несколько женщин. Примой выступает певица из тартуского театра "Ванемуйне", нарвитянка по рождению, Антонина Ламан. Соотечественники эстонцы после каждого её номера устраивают бурную овацию.
   После оперных партий, Ламан спела несколько народных эстонских песен, на эстонском языке естественно, что вызвало среди слушателей - эстонцев бурю аплодисментов.
   В концерте выступили еще фокусник-китаец Дин-Дзи-Мин, баянист Иван Лепин, опереточный дуэт Хорхордина-Дроздов, солист - скрипач Ефим Вязовский, исполнитель русских народных песен Григорий Харитонов, с ритмическими танцами выступил Владимир Титков.
   Я с нетерпением ожидал выступления чтеца художественного слова, но его не было. Позднее Лео рассказал, что он продолжительное время искал представителя этого жанра по всему Вятлагу и никак не мог найти.
   Концерт закончился. Зрители разошлись. Остались культбригадчики. Лео представил меня коллективу как чтеца и драматического актера и просил всех, как только переоденутся, прослушать меня.
   - Завтра у нас здесь второй концерт, - сказал Лео, - познакомимся с исполнительским творчеством Степана Владимировича Рацевича. Если оно нам понравится, будем просить его выступить с нами... Внимание, товарищи!.. Исполняется поэма Блока "Двенадцать".
   Подавив волнение, я начал читать... Слушали с большим вниманием. Мне кажется, что я читал так, как никогда, понимая, что в этот момент решается моя судьба. От того, как я прочитаю, зависело быть мне в культбригаде или не быть.
   По окончании чтения несколько секунд царило молчание, а затем раздались аплодисменты. Это были не казенные, обязательные аплодисменты. По лицам слушателей можно было определить их искренность.
   Ко мне подошел Лео и, крепко пожав руку, сказал:
   - Спасибо! Все мы получили большое удовольствие. Прошу вас принять участие в завтрашнем концерте с этой замечательной вещью. Ничего другого читать не нужно. А сейчас вместе с нами поужинаете. С начальством я договорюсь, на работу завтра не пойдете, будете целый день отдыхать, набираться сил к своему выступлению.
   Сидели до поздней ночи. В этот памятный вечер я был сыт как никогда в заключении. Мне предложили большую миску гречневой каши с постным маслом. От добавки не отказался. Была еще селедка и сладкий чай.
   Говорили о многом - об искусстве, о планах на будущее. Лео заверил, что сделает все, чтобы освободить меня от общих работ и перевести в центральную культбригаду.
   Утром я встал как обычно вместе со всеми работягами. Сбегал к Петрову, предупредил его, что на работу не выйду. Он уже был в курсе и, поздравив с удачей, обещал вечером придти на концерт.
   До двенадцати часов дня я крепко спал, благо в бараке, кроме дневального, никого не было. После основательного отдыха, принялся за повторение "Двенадцати". Проходил отдельные куски, которые казалось, звучали не совсем уверенно и тверда. Штудировал по несколько раз, а потом читал поэму целиком.
   Мои занятия прервал музыкант из центральной культбригады, кореец Цай-Обон, занимавший на общественных началах одновременно и должность завхоза. Он пригласил к ним в барак на обед. Разве смог я отказаться от столь заманчивого предложения? В обед угостили вкусными кислыми щами и отварной рыбой (кета) с густой кашей. Поневоле вспомнились слова бригадира Петрова о том, что участников центральной бригады кормят лучше, чем передовиков производства в лагере.
   Как и накануне, концерт собрал полный барак слушателей. Впереди сидело все лагерное начальство. Когда очередь дошла до меня, то Лео объявил меня, как труженика первой подкомандировки седьмого лагпункта, что естественно было встречено дружными аплодисментами. Еще бы, всем импонировало, что в концерте выступает свой, работяга.
   Мое выступление, без ложной скромности, имело определенный успех. Дважды приходилось выходить на вызовы. После концерта все культбригадчики подходили и поздравляли с первым выступлением и успехом. Вечером снова был гостем деятелей искусств, опять меня обильно накормили, приласкали теплым, сочувственным словом. Расставались как старые друзья. Наперебой заверяли, что мое вступление в культбригаду дело ближайшего будущего, о чем подтвердил и Лео, пожелав крепкого здоровья и не терять надежду на скорую встречу на пятом лагпункте.
   С отъездом культбригады жизнь вошла в прежние рамки будничной лагерной жизни с заботами о выработке пайки хлеба, с очередями за баландой, с болезнями и страданиями людей на почве недоедания и атавиминоза, с отказчиками, которых постоянно сажали в карцер и никак не могли добиться, чтобы они стали сознательными работягами, понимали, что "кто не работает, тот не ест", с внушениями перед выходом на производство, что только честным трудом заключенный сможет искупить свою вину.
   Шли дни, недели, прошел месяц. Напрасно я ждал вызова, лелеял надежду распрощаться с осточертевшей пилой - все оставалось без перемен.
   С каждым днем ухудшалось питание. На базе отсутствовали соль и крупы. Суп и каша варились из одной ржаной муки. Разница между первым и вторым блюдом была в том, что ржаная похлебка, которая было абсолютно без соли, походила на грязную водицу, а несоленая ржаная каша варилась чуть-чуть погуще. Соль было не найти даже "днем с огнем". За нее готовы были платить что угодно, потому что такая пища, даже, несмотря на болезненное голодное состояние, не лезла в горло. За спичечную коробку черной (технической) соли лагерные спекулянты запрашивали две пайки хлеба. Вдобавок ко всем несчастьям, перестали давать и соленую рыбу, которая хоть в какой-то мере компенсировала отсутствие соли. Свою, почти новую фетровую шляпу, я продал через стрелка-конвоира за полтора коробка соли. Насыпал её в мешочек и носил на шее, чтобы не украли.
   Наступавшее тепло неожиданно сменилось шквалистым холодным ветром, принесшим опять зиму. За несколько суток опять выпало огромное количество снега. Из каптерки вновь выдали валенки. Ботинки разрешили оставить при себе на тот случай, если вдруг потеплеет. Но предупредили, что как только начнет таять, валенки вернуть немедленно
   Изнурительным выдался день после обильного ночного снегопада. Дров мы не пилили. Занимались только откапыванием занесенных снегом бревен. В тот вечер, помню, от усталости еле передвигался на ногах. Даже есть не хотелось, мечталось только лечь и крепко уснуть. На вахте скопились какие-то приезжие заключенные. И мне было ни к чему, что это члены центральной культбригады ждали разрешения зайти в зону. Кто-то взял меня за плечо. Обернувшись, увидел улыбающегося Лео.
   - Вас, Степан Владимирович, не узнать. Почему вы так плохо выглядите? Устали?..
   Сил отвечать не было, я просто кивнул головой.
   - Мы сегодня у вас даем концерт. Приехали на один день. Надеюсь, согласитесь с нами выступить?
   Я посмотрел на него и промямлил, что очень устал, что мне нездоровиться и что я вообще очень хочу спать.
   Но Лео не отступал. Желая сделать мне приятное, он сказал, что в управлении Вятлага не возражают о моем переводе в центральную культбригаду, документы, якобы, оформляются, остались кое-какие незначительные формальности. После такого сообщения разве вправе я был отказаться от участия в концерте, хотя, по правде сказать, сил почти не было. Я предложил прочитать что-нибудь полегче "Двенадцати", "Канитель" Чехова или стихотворение А.С.Пушкина "Клеветникам России". Но Лео ничего слушать не хотел - только Блока. Пришлось читать Блока.
   Обижаться на прием многочисленных слушателей я не мог, и встретили и проводили тепло, но осадок неудовлетворенности остался.
   Не имел я права выступать в подобном состоянии и без соответствующей подготовки. Но пошел навстречу напористости худрука, его прихоти, не желающей считаться с состоянием и возможностями исполнителя. Сколько раз впоследствии я убеждался в черствости и эгоизме Лео. Как тут было не вспомнить справедливое высказывание писателя-фантаста Герберта Уэллса: "...Наука, литература, искусство - это оранжерейные растения, требующие тепла, внимания и ухода..."
   В шесть утра следующего дня зычный, сдобренный матерщиной, окрик нарядчика прокатился по бараку, заставляя вскакивать заключенных со своих теплых нар. С особым усердием втаскивались заспавшиеся работяги. Подойдя ко мне, нарядчик заговорил:
   - Давай, давай Рацевич, не опаздывай на подъем. Беги за завтраком, пока очередь небольшая. А ты молодец, поддержал честь нашей подкомандировки! Тебя даже начальник похвалил, сказал мне, что если работает на тяжелом объекте и не справляется с заданием, перевести тебя на более легкую работу. Сказал, что беречь таких людей надо... Где это ты так ловко читать научился? Здорово вышло! Молодец!...
   Улыбкой отвечал на комплимент нарядчика, говорить было нечего, да и некогда.
  
   Совхоз пятого лагпункта.
  
   Весна входила в свои права. Снег оседал на глазах. Таяние шло полным ходом. Его мы в прямом смысле ощущали в бараке во время сна. Через прогнившую крышу нары обильно омывались водой. Ночью передвигались на сухие места, а когда их не оставалось, спускались вниз и у печки, сидя на скамейке, засыпали.
   Если бы не положение заключенного, со всеми вытекающими из этого последствиями, как приятно было бы находиться в эту пору в весеннем лесу. Заговорили веселыми голосами жаворонки. Дышалось легко и привольно. Сосновый аромат наполнял хвойный лес. Набухли почки на кустарниках. Пестрели белым и розовым цветом пушистые почки вербы.
   Приближалась первая годовщина расставания со свободой. Печальная дата напоминала о всех мрачных перипетиях произошедших в моей жизни. Впереди девять таких же беспросветных лет. Из дома не имею никаких вестей. Как-то там живут мать, жена. Помнят ли, а может никого уже нет в живых, "все сметено могучим ураганом"...
   К нашим горестям прибавилась еще одна - цинга. Буквально каждый второй имел острую форму этой болезни, связанной с недостатками питания, отсутствием витаминов, а по существу скорбут пустил глубокие корни в ослабевшие организмы всех заключенных. На ногах вскрывались кровоточащие раны и сильные отеки. У многих опухали десны, язвами покрывался язык, вываливались зубы. Наблюдалась общая слабость и неспособность к производительному труду. В бараках появились плакаты с призывами:
  
   Если не хочешь болеть цингой
   Каждый день пей хвойный настой!
  
   Бочки с хвоей аккуратно, каждый день, наполнялись до краев. Пили неохотно, зажимая нос, чтобы не ощущать острого запаха хвои. Несколько дней вместе с обедом выдавали дрожжи. Брали нарасхват, покупали друг у друга, пили с огромным удовольствием, но вскоре их выдачу прекратили. Дрожжи, и то в ограниченном количестве, выдавали только больным в стационаре. Зато литровые банки с дрожжами можно было увидеть на тумбочках лагерных "придурков". Они гнали брагу, устраивали попойки.
   По поводу хвойного настоя, работяги, сидевшие у костров и в бараках вокруг печек, злобно шипели: "Лучше бы поесть дали вволю, а то, вишь надумали, от пуза поить вонючим пойлом". Нашелся остряк, уверявший, что вода с успехом заменяет калорийную пищу: "Возьмем, к примеру, килограмм свиного сала - его заменит ведро воды. Не верите, попробуйте! Кто выпьет за один присест такое количество воды, почувствует, будто съел тысячу граммов шпика!"
   В конце апреля по лагерю расползлась параша о готовящемся этапе в совхоз пятого лагпункта. Слухи с каждым днем усиливались, уверяли, будто уже составлены списки предназначенных на этап, в связи с чем происходят перетасовки людей в бригадах. Для отправки на сельхоз-работы отбирают малосильных, инвалидов, не способных по состоянию здоровья валить лес. Бригадир Петров подтвердил правильность слухов и даже назвал время отправления этапа - сразу после майских праздников.
   - Из нашей бригады назначены в этап 12 человек, в том числе и вы, Степан Владимирович. Если возражаете, могу помочь остаться, тогда найдем замену. Подумайте и скажите.
   Петров согласился ждать до завтра. Долго раздумывать не стал. Хотелось скорее вырваться из этой грязи, угнетала лесная глушь, окружающее безлюдье. Быть ближе к пятому лагпункту, местопребыванию центральной культбригады, становилось для меня заветной мечтой. Прельщала смена обстановки, людей. Теплилась надежда, что нахождение совхоза рядом с управлением Вятлага изменит бытовые условия в лучшую сторону, до и пища будет доброкачественней.
   Утром 5 мая 1942 года, колонна из 100 заключенных, сопровождаемая конвоирами с собаками выходила из зоны первой подкомандировки седьмого лагпункта. Один раз обернулся назад, бросил прощальный взгляд на первый этап своего исправительно-трудового заключения, без сожаления, с радостью, что навсегда расстаюсь с мрачным убежищем, где от голода, болезней, изнурительного труда погибли сотни заключенных, в том числе и эстонцев.
   Предстояло пройти пешком свыше пятидесяти километров. Шли налегке, вещи везли на подводах, по пути сбрасывали с плеч бушлаты и телогрейки, настолько нагревало солнце. Еще не успевшая просохнуть после зимнего наста проселочная дорога, лентой извивалась в чаще деревьев, пересекала лесные тропы, выходила на открытые поляны с сенокосными угодьями и снова пряталась в перелесках. Ни жилого дома, ни сарая, никаких строений не встречалось на нашем пути. Создавалось впечатление, будто поблизости отсутствовало человеческое жилье, был необжитой пустырь, глухомань, через который пролегал только наш путь, путь заключенных. Где-то на половине этого пути был сделан привал. Разожгли костер. Имевшие с собой хлеб закусили, а у кого ничего не было посидели так, разглядывая яркое пламя огня.
   Вторая половина пути оказалась более продолжительной и утомительной. Рядом со мной, отступив на полметра, шагал стрелок-охранник, уже не молодой, с простоватым лицом колхозника, обеими руками державший автомат. Решил с ним поговорить о текущих событиях и положении на фронте. Спрашивал негромко, чтобы не услышали другие охранники, но ничего не вышло. Охранник словно не слышал задаваемых вопросов, упорно молчал, точно и неуклонно соблюдая приказ: с заключенными не разговаривать.
   По выходе из леса, нашим взорам открылась довольно живописная картина. С высокого холма спускалась железная дорога, упиравшаяся в станцию Лесная, на которой стояли вагоны, груженные лесом и несколько пассажирских вагонов.
   Слева, вблизи железнодорожного полотна, за сторожевыми вышками и проволочными заграждениями, небольшую территорию занимала подкомандировка совхоза пятого лагпункта. Значительно дальше, позади станционных зданий, шла дорога в Соцгородок. Его было отлично видно, поскольку мы находились на возвышенности. Столицу Вятлага составляли исключительно деревянные строения, в которых помещалось управление Вятского исправительно-трудового лагеря, а также квартиры вольнонаемного состава.
   Оставшийся в стороне пятый лагпункт, увидеть не удалось. Он скрывался за поворотом железнодорожного полотна на порядочном от нас расстоянии.
   Подкомандировка совхоза пятого лагпункта не оправдала наших надежд на лучшие бытовые условия. Деревянные бараки заменили огромными брезентовыми палатками. В них всегда было холодно, а печки отсутствовали. Во время дождя палатки протекали и чтобы не промокнуть, укрывались, чем попало. Негде было согреться, просушить одежду и обувь. Кроме того, круглосуточный треск, работавших за зоной по поднятию целины тракторов, не давал спать. Чтобы избавиться от этого треска затыкали уши, обвязывали головы полотенцами - ничего не помогало. Начальник высмеял жалобщиков, заявив, что ему важнее приготовленная к посеву земля, чем капризы интеллигенции. "Подумаешь, не могут уснуть, - окрысился он, - значит, на работе спят, небось. Тот, кто за день наработается, уснет при любом шуме".
   Баня в совхозе отсутствовала, мыться ходили через десять дней на пятый лагпункт за несколько километров. В первый же вечер всех нас распределили по бригадам и на следующее утро после тощего завтрака, состоявшего из жиденькой пшеничной кашицы и вонючего кофе, направили на работы. Шли недолго, около километра, в противоположную от пятого лагпункта сторону. Когда-то здесь стеной стоял лес. Его вырубили начисто. Нам предстояло выкорчевать оставшиеся пни и сжечь их.
   Работа мне показалась не столь тяжелой, как в лесу. Норму, всякими правдами и неправдами, с помощью бригадира, мы выполняли. Он мог показать любое количество пней, благодаря тому, что их сразу же сжигали на месте.
   Во второй половине мая погода заметно улучшилась, прекратились надоевшие дожди. Потеплело настолько, что работали в одних майках, даже иногда загорали на солнце. Палатки высохли, в них стало тепло и сухо и если бы не смолкавший треск тракторов по ночам, спать можно было бы спокойно.
   С корчевки пней нашу бригаду перевели на новый вид работ - посадку картофеля. Сажали картофель экономно, предварительно каждую картофелину разрезали на четыре части. Все настолько соскучились по картофелю, так давно его не ели, что слишком соблазнительным было не украсть несколько картофелин, чтобы не бросить их в костер и не съесть в печеном виде. За это нас строго ругали, обещали наказать, даже посадить в карцер, но ничего не помогало, голод вынуждал воровать, краденый картофель прятали за пазухами, в карманах, в шапки и несли в зону. На вахте производили шмон. У кого находили картофель, сразу же отправляли в карцер.
   Дважды во время посещения бани на пятом лагпункте забегал в барак центральной культбригады. Оба раза постигали неудачи, никого застать не мог. Бригада совершала гастрольные поездки. В третий раз повезло. Придя в барак, застал ребят спящими, они только что вернулись с дороги. За столом сидел один Лео, который переписывал из сборника тексты песен.
   Он нисколько не удивился моему приходу, словно я жил в этом же лагпункте, не поинтересовался, каким образом сюда попал и, не ожидая моих вопросов, заговорил сам:
   - Пока все без перемен. Ничем обрадовать не могу. Придется ждать еще. В управлении знакомятся с вашим делом, слышал, есть какие-то но...
   Пришлось возвращаться ни с чем...
  
   Подкомандировка "Болото".
  
   Завершился сев овощей, закончились корчевочные работы. Трактора затихли, спать стало легко и спокойно. Рабочую силу занять стало нечем. Мы перебивались разовыми работами на подхвате. Но кайфовать долго не пришлось. Поступила заявка - немедленно направить этап на подкомандировку "Болото" на кошение сена. Туда каждое лето со всех лагпунктов собирали заключенных, многие из которых уже испытали "прелести" работы на болоте. Ловчились, как могли, только бы не попасть на этап - наносили себе травмы, прикидывались больными, ухитрялись попадать в стационар, слишком хорошо все знали, что представляло из себя болото, какими инвалидами и доходягами возвращались люди обратно.
   Уж очень и мне не хотелось оказаться на этапе, тем более что не терял надежды со дня на день оказаться в культбригаде. Сходил к начальнику совхоза, объяснил создавшееся положение и сослался на Лео, который сможет подтвердить мое скорое назначение в культбригаду.
   - Мне об этом ничего не известно, - отрезал начальник совхоза, - если понадобитесь, не беспокойтесь, вызовут и доставят куда положено. А пока будете работать на сенокосе. Идите!...
   Никогда в жизни я не косил. Помню, бригадир на такое мое заявление ответил лагерным трафаретом: " Не умеешь - научим, не хочешь - заставим". В бытность своей работы в Эстонии, в Принаровье, не раз видел, как этой нелегкой работой занимались крестьяне. Они уверяли меня, что труднее покосного периода, самого изнурительного и обременительного в деревне. В этом я вскоре убедился сам.
   У заключенных отсутствовали сколько-нибудь нормальные условия для сенокошения. Кормили хуже, чем в совхозе, одевали во всякую рвань. Большую скученность в бараках, трудно было вообразить. Одолевали клопы, блохи, вши. Работали без выходных, от зари до зари. Отдыхали только в проливные дожди. В обычную дождливую погоду считалось, что работать можно. Когда оставались в зоне, что было очень редко, мыли и убирали бараки, проходили санобработку, мылись в бане, стирали и штопали белье.
   Подкомандировка болото занимала крошечную территорию на холмистом участке, со всех сторон окруженном необозримыми болотными пространствами. Лишь в одном месте пролегала узкая, выложенная жердями и бревнами дорога, соединяющая подкомандировку с внешним миром, по которой заключенным поступало снабжение продуктами и хлебом.
   Стоило только спуститься с горки, пройти пару десятков шагов в любую сторону, как ноги проваливались по икры в трясину, наполненную черно-бурой водой. Если выданные из каптерки поршни с онучами оберегали ноги от порезов острой травы, то ни в какой степени не спасали от ржавой гнилой воды, вызывавшей воспалительный процесс, всякого рода нагноения, поражения кожной ткани.
   Как правило, свирепствовала малярия. Первыми признаками заболевания была повышенная температура, доходившая до 40 и выше градусов. Ежедневно от укусов малярийного комара заболевали десятки заключенных. Больного лихорадило, бил сильный озноб, тело покрывалось обильным потом. Приходивший на покос фельдшер. Первым делом замерял температуру и выдавал больному хинин или акрихин. Когда не хватало лекарств, а это было частым явлением, врачебная помощь выражалась словами утешения, дескать, ничего страшного нет, температура скоро спадет и все будет хорошо. Редко кому удавалось, да и то только при продолжительной высокой температуре, получать освобождение от работы.
   От постоянного пребывания в холодной болотной воде у меня стали болеть ноги. Они распухли от ступни до бедра, покрылись красно-фиолетовыми Пятнами, постепенно переходившими в открытые раны. Каждый вечер у дверей амбулатории выстраивались длиннейшие очереди. Медицинская помощь выражалась в смазывании ног цинковой мазью, а когда её не было, обычным вазелином. Из-за отсутствия перевязочного материала, ноги не бинтовали. Мазь прилипала к грязному белью, смешивалась с содержимым болотной воды. Дошло до того, что больные с пораженными язвами ногами, не только не могли работать, но и были не в состоянии передвигаться. Их приходилось отправлять в сангородок Четвертого лагпункта.
   Не отличавшийся особенной грамотностью, наш бригадир, Илья Корнев, постоянно пользовался моими услугами по закрытию нарядов и составлению отчетности. Эта помощь компенсировалась тем, что по нарядам я всегда вырабатывал не менее 100 процентов плана и потому получал ежедневно не менее 900 грамм хлеба.
   В один из дней Корнев заболел тяжелой формой малярии и десятник на его место назначил меня. Сразу возникла дилемма: как сохранить членам бригады, не выполнявшим плана, высший паек, чтобы, как говорится: "волки были сыты и овцы целы". Стал приписывать в наряды не существующее количество скошенного сена, указывал фиктивное количество сложенных стогов, в полной уверенности, что об этом никто не узнает, тем более что до поры до времени проверки нашей работы не было.
   Мне "повезло". Как раз во время моего бригадирства, комиссия проверила наличие скошенного сена в стогах и по закрытым нарядам. Я сразу же попался. На вечерней планерке мои противоправные действия послужили темой сообщения начальника подкомандировки всем бригадирам. На следующее утро, собравшиеся на развод перед выходом на работу заключенные, услышали приказ, по которому я отстранялся от бригадирства, меня переводили в другую бригаду на общие работы, и, кроме того, получал трое суток карцера.
   В Первый же вечер, по возвращению с работы, вахтер не пустил меня в зону, а заставил идти в карцер, куда мне и принесли обед. Карцер помещался в небольшом деревянном срубе, с прорезанным в стене отверстием, заменяющим окно без стекла с железной решеткой.
   Кроме нар, в камере ничего нет. Охранник приказывает снять верхнюю одежду и отдать ему. Остаюсь в трусах и майке. Не разрешают даже оставить носки, онучи и поршни. Мне невдомек, почему отбирается одежда, - оказывается все продумано: сидящий в карцере отдается на съедение комарам.
   Три ночи я не смог сомкнуть глаз, ведя отчаянную и бесполезную войну с тучами комаров, проникающими через отверстие в стене. Обороняться было нечем, без устали размахивал майкой, но это мало помогало. Жалили в голову, плечи, ноги, во все места тела. Мне казалось, что я сойду с ума от такого невиданного мною нашествия комаров. Утром пришел надзиратель выводить на работу. Разрешил на несколько минут забежать в барак за хлебом и в раздаточную за завтраком. Качаясь, словно пьяный, с больной головой от бессонной ночи, шел на работу. Бригадир бригады, в которую меня определили, эстонец Рузалепп, видел мое ужасное состояние и понимал, что работать я не смогу. Он разрешил мне на пару часов лечь на сухую кочку и под покровом бушлата, чтобы не кусали надоевшие за ночь комары, я уснул.
   Последняя, Третья ночь в карцере была особенно кошмарной. Всю ночь шел дождь. Комары настолько озверели, что я уже был не в силах обороняться. Утром в бригаде ужаснулись моему виду: лицо заплыло от комариных укусов, глаз было не видно, тело покрывали сплошные волдыри.
   Пока три ночи я находился в карцере, из палатки украли все мои вещи, в том числе синий костюм, сорочку, ботинки, в которых я выступал на двух концертах центральной культбригады.
   Жертвами лагерных воров становились многие честные работяги. На подкомандировке отсутствовала камера хранения, вещи лежали на нарах, в головах спящих. Просили днем дневальных присматривать за вещами, но разве могли они уследить, когда в палатке находилось более 150 человек, из которых четверть были уркачи, отбывавшие срока за грабежи и прочие бытовые преступления.
   По всем инстанциям я жаловался, вплоть до начальника подкомандировки. Мне сочувствовали, обещали принять меры, обнаружить воров и вернуть вещи. Но проходили дни за днями, кражи не прекращались Воры чувствовали свою безнаказанность, хотя начальнику каждый день докладывали о новых случаях воровства.
   Однажды после работы, я стоял в очереди за обедом. Позади маячила фигура типичного лагерного блатаря, обильно исколотого, с моим синим пиджаком на голых плечах. Получив обед, я решил проследить за ним, чтобы узнать, в какой палатке он живет, а потом уже сообщить куда следует. На меня блатарь не обращал никакого внимания, вероятно даже не знал, что пиджак принадлежит мне. Получив свою пайку, он направился в сторону соседней с нашей палаткой. Я, со своим обедом в руках, за ним. Он уже хотел войти в свою палатку, когда я его негромко окликнул:
   - Послушайте, - вежливо начал я, - этот пиджак, что у вас на плечах, мой. Его недавно у меня украли. Верните его мне!...
   Наглое лицо вора осталось невозмутимо спокойным.
   - Это твой пиджак? - наивно спросил он и по его лицу расползлась омерзительная улыбка, - ну что ж, пойдем за палатку, там удобнее снимать.
   Он оставил свой обед и шагнул вперед за угол от входа. Ничего не подозревая, я последовал за ним. Мы остались один на один. Убедившись, что нас никто не видит, блатарь резко повернулся и со всего размаха нанес мне сильнейший удар в солнечное сплетение. Дыхание перехватило, миска с баландой отлетела в сторону, я, корчась от боли, катался по земле.
   - Запомни, сучий фашист, - спокойно, сквозь зубы, процедил он, - в следующий раз кишки выпущу! Попробуй кому пожаловаться, в болоте могилу найдешь!...
   Он, забрал свой обед и ушел в палатку, а я еще долго приходил в себя, никак не совладея дыханием. Наконец, собрав все силы, шатаясь, побрел в свою палатку. В тот день мой обед оказался как никогда скудным - черный хлеб запивал тепленькой водичкой.
   Про этот случай так никто и не узнал, разве смел я кому-нибудь об этом рассказать. В лагере каждый хорошо знал, как жестоко блатари расправляются со своими жертвами. Проиграть человека в карты, а потом убить его, не стоило блатарям большого труда, благо и начальство старалось не вдаваться в подробности лагерной жизни.
   В канун дня моего рождения произошел такой случай. К вечеру наша бригада возвращалась с работы. Из болотной топи вышли на деревянные мостки. Идти стало значительно легче и веселее, все же приближались к отдыху. Вдруг совершенно неожиданно, так, что я даже в первый момент испугался, к моим ногам упал с поврежденным крылом, среднего размера кулик - бекас. Обитатель болот, кулик считается ценной дичью. Я принес его в зону, решив подкормить, а затем отпустить на волю. Но ранение птицы оказалось столь значительным, что она не смогла подняться на крыло и к вечеру умерла. Дневальный, в прошлом охотник-любитель, предложил освежевать птицу и зажарить, уверив меня, что мясо бекаса съедобное и вкусное. Он освежевал птицу, а я отнес ее на кухню. И вот, после работы, 20 августа, в свой 39 день рождения, мы втроем обгладываем мягкие косточки аппетитно зажаренного на постном масле бекаса. Мои соратники по несчастью пожелали мне, как всегда в таких случаях желают, счастья и скорейшего избавления от тягот жизни за колючей проволокой.
  
   Конец болота.
  
   Третьего сентября, на утреннем разводе при выходе на работу, нарядчик крикнул меня и велел остаться в зоне:
   - Отправляйся обратно в палатку. Через час пойдешь в контору. Тебя вызывает начальник подкомандировки.
   Загадочный вызов к начальству не на шутку меня всполошил. Что случилось? Почему не выпустили из зоны на работу? Значит, имеется какая-то серьезная причина...
   В конце концов, после долгого раздумья, пришел к выводу, что поводом приглашения послужила кража вещей. Вероятно, кто-нибудь узнал о происшествии за бараком и донес начальству. Сейчас произойдет очная ставка с вором. Так я считал, подходя к дверям кабинета начальника подкомандировки. На стук услышал приглашение войти.
   На мое "Здравствуйте, гражданин начальник!" никто не ответил. Начальник разбирал бумаги на столе и молчал. Я стоял и тоже молчал. Наконец он соизволил оторваться от бумаг и казенным голосом, без интонаций произнес:
   - Сегодня по этапу отправляешься в центральную культбригаду. Сходи в каптерку и сдай казенные вещи. Вместо обеда выдадут сухой паек. Возвращайся в палатку и жди сопровождающего стрелка. Никуда не уходи. Все ясно? Можешь идти!..
   Я не уходил.
   - Я что-нибудь не так сказал? Чего ждешь? Марш отсюда!
   - Гражданин начальник! - начал я, заикаясь, - у меня же ничего нет. Я вам докладывал, что все мои вещи украли. Если я верну казенные вещи, то в чем мне идти в Пятый лагпункт?
   Начальник посмотрел на меня и уже мягче сказал:
   - Идите в каптерку, я распоряжусь.
   Каптерщик был предупрежден о моем приходе, поэтому он без церемоний приказал мне раздеваться. Взамен мне выдали смену нового белья, чистую гимнастерку, новые хлопчатобумажные брюки, приличную телогрейку, старую, но еще крепкую, кепку. Взамен поршней получил ботинки. Второго срока, которые из-за отсутствия носок одел на босые ноги. Свою хламиду оставил тут же в каптерке.
   Ждал стрелка довольно долго. За это время основательно поразмыслил в одиночестве о своем полуторагодовалом горьком житье-бытье в тюрьмах и лагерях и о том, что ждет меня впереди. Как-то даже не верилось, что я больше не на общих работах, что мне не придется вставать ни свет, ни заря, чтобы как заведенная машина изо дня в день, без выходных, вкалывать из последних сил ради пайки хлеба и только думать, как бы не загнуться, сохранить жизнь.
   Пришел стрелок, уже не молодой кировчанин, вежливо пригласил пройти с ним на вахту, где проверили биографические данные, сходятся ли они с записями в деле. И вот все. Покидаю подкомандировку. Тороплю стрелка скорее выбраться из болота в прямом и переносном смысле, до того оно стало ненавистным и противным, таким же проклятым, как вся беспросветная жизнь в лагере.
   Над головой еще не остывшее сентябрьское солнце. Оно по летнему теплое, сегодня особенно для меня дорогое, согревающее раненное несправедливостью сердце. В памяти всплывают пушкинские строки из "Осени":
  
   Унылая пора, очей очарование.
   Приятна мне твоя прощальная краса.
   Люблю я пышное природы увядание,
   В багрец и золото, одетые леса...
  
   Даже странно как-то, когда выходили из зоны, стрелок, как обычно в таких случаях, обязан был предупредить, как следует держаться в пути: идти ровно, не сворачивать в сторону, ни на шаг не отступая ни влево, ни вправо, в противном случае оружие будет применено без предупреждения. То ли забыл, то ли не захотел на этот раз повторять набившую оскомину, как в лагере называли, "молитву".
   Кругом ни живой души, идем вдвоем, как равные, давно знакомые. Я налегке с небольшим мешком с продуктами. У него для моей острастки за плечами винтовка. Почему-то убежден, что винтовка ему мешает, он с удовольствием бы оставил оружие на подкомандировке. Стрелок, в недавнем прошлом, кировский колхозник. Был мобилизован, но из-за слабого зрения на фронт не попал, назначили вохровцем к заключенным в Вятлаг. Словоохотлив, простоват. Говорит обо всем, кроме политики, не боясь и нисколько не стесняясь, что общается с заключенными. А ведь за это ему грозит административное взыскание, вплоть до суда.
   Он не имеет понятия, зачем меня направили в Пятый лагпункт. Делюсь своей радостью. По его лицу расплывается сочувственная улыбка: "Вам там будет хорошо, главное сытно, и почувствуете себя как на воле" - запросто делает он свое заключение.
   Далеко позади, в дымке осеннего дня затерялось "Болото". Меняется ландшафт, появились холмы и пригорки. Сухой серебристый мох широким ковром расстилается в редком сосновом лесу. Песчаные овражки, обращенные к солнечной стороне, наполнены кустиками с перезрелыми ягодами лесной земляники. Пониже в кустарниках прячется красно-белая брусника. А еще дальше выходим на огромную поляну, когда-то, судя по оставшимся пням, представлявшую сплошной лес, заполненную кустами с крупными, черноспелыми ягодами черники и голубики. Стрелок соглашается здесь на время задержаться и полакомиться сочной ягодой. Её так много, что нет необходимости передвигаться в какую-либо сторону. Мы садимся в кустах и, сидя, достаем до черной крупной черники.
   На дорогу не возвращаемся, а идем краем леса, прокладывая собственные тропы, и, чтобы не заблудиться, поглядываем влево, где просвечивается дорога.
   Подошли к небольшой лесной речушке. Облюбовали уютное место для привала. Хоть ягод съели не так уж и мало, но чувство голода не пропало, захотелось поесть чего-нибудь поплотнее. У стрелка с собой была порядочная круглая ржаная лепешка, начиненная картофелем с зеленым луком. Выпотрошил и я свой мешок с горбушкой черного хлеба, двумя кусками соленой рыбы и кусочками сахара. Кода мы все это соединили вместе, получился неплохой обед. Во всяком случае, оба насытились. Запили сладкой холодной водой. Подремав немного, отправились дальше. Напали на грибное место. Такого огромного количества грибов я никогда еще в жизни не видел. Сюда, вероятно, еще не ступала нога человека. Глаза разбегались при виде торчавших в светлом мху бурых головок боровиков. Буквально рядами по обочине дороги вылезали пузатые подосиновики. Не счесть, сколько в лесу пестрело разноцветных шапок маховиков, подберезовиков, маслят, рыжиков, сыроежек, горянок и других грибов. Чтобы собрать и унести из леса эти прекрасные дары природы потребовалось бы несколько подвод.
   К вечеру подошли к Пятому лагпункту. Зона лагеря, залитая ярким электрическим светом, совсем не похожа на те подслеповатые, затемненные подкомандировки, где я находился до сих пор. Издалека обращали на себя внимание выстроившиеся по ранжиру аккуратные бараки, обрамленные зелеными насаждениями. Снаружи оштукатуренные, с деревянными крылечками, бараки производили приятное впечатление. От вахты широкая прямая дорога упирается в помещение клуба, служащего одновременно и столовой. По краям дороги, как в шеренге, многочисленные стенды и плакаты с лозунгами, призывающими работать еще лучше во имя победы над фашистской Германией.
   На вахте расстаюсь со стрелком. Хотелось от души поблагодарить за теплое, человеческое отношение, пожать его трудовую руку. Но разве я смел?.. Заключенный лишен права выражать свои чувства вольнонаемному, а тем более представителю военизированной охраны и только обязан, обращаясь к нему, почтительно и подобострастно называть "гражданин начальник". Но никто не посмел мне запретить в душе улыбнуться, пожелать самого лучшего и мысленно сказать: "Спасибо дружище за сердечность к заключенному!".
   В культбригаде меня ждали. Лео передал ребятам, что пару недель назад моя кандидатура в управлении Вятлага получила одобрение и поэтому мое появление не явилось неожиданным. Только что все вернулись из клуба с репетиции. Ждали прихода с ужином дневального Архипа. Закидали множеством вопросов, интересовались моим пешим путешествием, пожурили, почему я не принес грибов, можно было положить в фуражку, хлебный мешок, насовать по карманам - приготовили бы грибную солянку.
   Вошел дневальный Архип, невысокий мужичок, одетый в засаленную телогрейку, в небольшой кепке на седой голове. Седая же щетина серебрила его морщинистое лицо. В руках он нес два ведра супа. Упрашивать разделить трапезу меня не пришлось, после длительной прогулки есть хотелось изрядно.
   Кто-то из культработников предложил свою миску, ложку, кусок хлеба. Вторичным заходом Архип принес ведро пшенной каши. Не сказал бы, что пища привела меня в восхищение, она мало отличалась от той, которую давали на прежних командировках, перефразируя поговорку: "Тех же щей, да погуще налей!". Мое разочарование заметил Лео.
   - Не тужите, Степан Владимирович! Поправляться начнете дня через три, когда культбригада отправится в длительный рейс по лагпунктам. Там угостят и супом с мясом или рыбой, и жареной картошкой, и прочими деликатесами.
   После ужина, когда ребята разбрелись кто, куда по лагпункту, барак почти опустел. Мы с Лео остались за столом и завели продолжительную беседу о планах на будущее.
   - Завтра выступаем с ответственным концертом для вольнонаемного состава Соцгородка. Будут гости из Москвы, из управления Гулага, все руководство Вятлага в лице начальника управления полковника Кухтикова, начальника политотдела капитана Фарафалова, начальника опер-чекистского отдела подполковника Вольского и всякого рода начальников рангом пониже. Сами понимаете, мы обязаны показать лучшие, хорошо отрепетированные номера. Вы читаете поэму Блока "Двенадцать". Приведите в порядок свой костюм, как следует отутюжьте его...
   - Уже, Леонид Николаевич, - с горькой иронией ответил я, - костюм отутюжен на болоте и его с лоском носит кто-то из блатарей. Парадный и одновременно рабочий костюм на мне...
   Пришлось описать, как костюм был украден, как я его искал и чуть-чуть не нашел...
   - Не печальтесь! Наш завхоз, он же участник хора, бас Всеволод Александрович Гладуновский, снабдит вас всем необходимым. Выдаст белье, обувь, костюм. Оденетесь, как положено. После концерта отправляемся в продолжительное турне. На лагпунктах будете выступать с Блоком. Кроме того, подучите еще что-нибудь, в дороге времени будет достаточно. Рекомендую завтра с утра сходить к начальнику КВЧ, в его распоряжении имеется библиотека. От моего имени попросите сборник стихов советских поэтов и выберете на свой вкус какое-нибудь сильное по содержанию антифашистское стихотворение. Заодно познакомьтесь с театральными сборниками. Для предстоящих новых канцерных программ нужны скетчи, интермедии.
   Центральная культбригада занимала половину барака. За стеной жили производственники. Помещение поделено на закутки рассчитанные на четыре места, по вагонной системе в два этажа. Мне отвели свободное место на втором ярусе, снабдили матрацем, постельными принадлежностями. Немало удивился, увидев, что все лежит открыто, без опасения за целостность вещей. Костюмы на распялках висели под потолком, всякая мелочь лежала на виду в деревянных ящиках-чемоданах. Архип, на мое недоумение сказал, чтобы я не беспокоился, здесь никогда ничего не пропадает. Посреди барака стоял большой стол, на котором ели, вокруг табуретки, небольшие скамейки. В распоряжении завхоза Гладуновского имелся шкаф с реквизитом, нотами, книгами и прочим скарбом, а также вместительный сундук, в котором хранились не выданные на руки театральные костюмы, мужские сорочки, женские платья, разнообразная обувь, все то, что необходимо для выступления на сцене. Из этого обильного запаса экипировался и я. Время от времени управление Вятлага пополняло запасы одежды за счет умерших на лагпунктах женщин и мужчин. Все лучшее отбиралось для нужд центральной культбригады.
   В бытность мою в Вятлаге, заключенные мужчины и женщины отбывали наказание в совместных лагпунктах, за исключением небольших подкомандировок (с 1948 года для мужчин и женщин стали делать отдельные лагеря). Так было и на Пятом лагпункте. У женщин имелась своя зона, отгороженная высоким забором с колючей проволокой, с вахтой и дежурными, следившими, чтобы вовнутрь не проникали мужчины. И, тем не менее, не взирая на вахты и проволоки, мужчины часто становились гостями "земли обетованной", гостями своих подруг. Не страшили облавы, карцер, штрафной лагпункт. Закон природы был сильнее лагерного режима. Участницы центральной культбригады, жившие в женской зоне, большую часть времени проводили в нашем бараке и являлись первыми нарушителями обязательного закона для всех заключенных - соблюдать целомудренную жизнь. У многих наших ребят, тоже не отстававших от своих подруг, имелись лагерные жены вне бригады. Особенно вольготно чувствовали себя культбригадовские пары во время гастрольных поездок по лагпунктам. По окончании концерта они занимали укромные уголки в зале возле печек, на сцене, за кулисами. Надзиратели об этом знали, но делали вид, что ничего не видят. Во всяком случае, во время ночного обхода по лагпункту старались не заходить в клуб. В лагерной жизни это была одна из привилегий центральной культбригады.
   В 1945-1946 годах на крупных лесоповальных пунктах Вятлага насчитывалось по 1200 - 1500 заключенных мужчин и женщин. Начальство, в интересах производства, в погоне за высокими процентами выработки, неофициально, закрывая глаза, не препятствовало сожительству передовых лесорубов, как мужчин, так и женщин. Оно отлично знало, что в женских бараках, за кисейными занавесками, а то и просто на нарах за развешенными простынями, устроены семейные закутки, куда сразу же после работы устремляются лагерные мужья. Никаких мер к ликвидации нарушения лагерного режима не предпринималось. Надзиратели проходили мимо таких бараков, делая вид, что им ничего не известно.
   Однажды, это было на передовом Пятнадцатом лагпункте переусердствовавшие надзиратели ночью зашли в один из таких семейных бараков и со скандалом выволокли оттуда в одном белье полтора десятка спавших там лесорубов лучшей на лагпункте лесоповальной бригады. Всех их переписали, составили соответствующий протокол и передали его начальству на предмет наказания виновных.
   В знак протеста, бригада преднамеренно не перевыполняла норму. Дневные выработки не превышали 102-104 процента. Начальство, естественно, серьезно всполошилось, подходил к концу отчетный год и в интересах Вятлага, чтобы лучший производственный лагпункт, не раз завоевывавший переходящее Красное знамя, вдруг скатился в ряд посредственных. Дело срочно замяли, мужья вернулись к женам. Наказания никто не понес, зато производительность труда сразу повысилась. Женатики с еще большим рвением стали валить лес и иногда доводили дневную выработку до 200 процентов и выше.
  
   Культбригадчики.
  
   Шагаем в строю в сопровождении двух стрелков в Соцгородок. За железнодорожной станцией Лесная сворачиваем направо. По обе стороны широкой улицы, выстроенные по одному плану многоэтажные деревянные дома своим однообразием и неказистым видом наводят скуку. Встречающиеся пешеходы и выглядывающие из окон, смотрят на нас с интересом и удивлением. Сейчас мы в казенной арестантской форме - телогрейках и бушлатах, а через некоторое время, переодевшись в платья и костюмы для сцены, из заключенных мы превратимся в артистов. И разговор у нас пойдет не на лагерном жаргоне, а на языке искусства. И в этом, забытом богом и людьми пространстве, где горе и боль, издевательство и смерть, грубость и пошлость прочно обосновались в душах людей, воспарит чистое искусство, облагораживающе действующее и на обозленного начальника и забитого зэка, грубого охранника и потерявшую все на свете заключенную-женщину...
   Деревянное двухэтажное здание клуба занимает центральное место на единственной площади Соцгородка. Верхняя часть фасада здания украшена огромным портретом Сталина в мундире генералиссимуса. Здесь же по проекту архитектора и художника нашего театра Федора Филипповича Лаврова была возведена гигантская скульптура Сталина, установленная лицом в клубу. Таким образом два портрета день и ночь смотрели в глаза дуг друга. Здесь же на втором этаже, находится политкабинет и читальный зал с библиотекой. На первом этаже зрительный зал на пятьсот мест, фойе, гардероб, служебные помещения.
   Клубная сцена приспособлена больше для концертов, чем для постановки сложных и больших спектаклей. В ней нет глубины, отсутствуют карманы, за сценой теснота, негде хранить декорации. В двух крохотных гримерных комнатках буквально не повернуться. Зато имеется оркестровая яма и более менее удовлетворительное освещение.
   Перед началом концерта сквозь прорезь в тяжелом бархатном занавесе наблюдаю за заполнением зала. В первых рядах штатские, только мужчины, как я после узнал, гости из Москвы. Замечаю среди них несколько военных в форме, это невысокого роста, плотного телосложения мужчина в форме полковника - начальник управления Вятлага Кухтиков. Рядом с ним его ближайшие сослуживцы - заместитель, худенький майор Шубин, начальник местного Чека, высокий грузный еврей, подполковник Вольский, в первые дни войны отказавшийся от своей Первоначальной фамилии... Гитлер. В зале присутствуют начальники почти всех лагподразделений в парадной форме, их жены, родственники...
   Программу ведет Леонид Лео. Он одет в новенький черный костюм, воротничок ослепительной белой сорочки повязан киской, на ногах лакированные остроносые туфли. Задумываться не приходится, откуда такая одежда. Выглядит молодцевато, ему около сорока лет. Острит мало, осторожно, все больше в адрес фашистской пропаганды, видимо опасается обронить лишнее, неосторожно сказанное слово. В зале слишком много внимательных ушей, фиксирующих то, что говорят со сцены заключенные. Лео отбывает срок по бытовой статье, поэтому, по сравнению с политическими лагерниками, он в привилегированном положении: ему больше доверяют и меньше спрашивают. Начальство особенно не задумывалось, когда выписывало ему круглосуточный пропуск по всему Вятлагу. Под сопровождением эстрадного оркестра, Лео весело поет песенки Дунаевского и Утесова, а под баян Ивана Лепина антифашистские частушки и фельетон с куплетами "Гитлер, Геббельс и К".
   По ходу концерта, знакомлюсь с исполнителями. По богатым голосовым данным и вокальному мастерству Антонина Ламан занимает в концертной бригаде ведущее положение. Серьезная школа (она закончила Тартускую консерваторию) чувствуется в любой вещи, ею исполняемой. Певица владеет голосом свободно и легко, хотя иногда проскальзывают не совсем уверенные верха. Вероятно, сказываются лагерные условия, - недостаток полноценного питания и витаминов, состояние депрессии. Исполнение сложных арий Виолетты ("Травиата"), мадам Баттерфляй (Чио-Чио-Сан") вызывает бурную положительную реакцию переполненного зала.
   В бригаде все музыкальное руководство ведет маститый скрипач Тбилисского оперного театра, солист Ефим Алексеевич Вязовский. Он дирижер небольшого бригадного хора, занимается с солистами, играет в эстрадном оркестре, солирует на скрипке. Его большая заслуга в том, что слухач-гитарист Николай Лебедев стал постоянным аккомпаниатором Вязовскому, который с художественным тактом исполняет на скрипке под гитару такие сложные вещи, как "Полет шмеля", арию Надира из оперы Римского-Корсакова "Искатели жемчуга".
   Незадолго до меня в бригаду приняли ленинградского композитора, пианиста, закончившего Консерваторию, Русакова Поля Александровича (театральный псевдоним - Поль Марсель), в прошлом французского еврея. Как пианист и аккомпаниатор, Поль Марсель выступал только в Соцгородке, так как пианино нигде в Вятлаге больше не было. Зато повсюду он исполнял полюбившиеся слушателям песенки Беранже.
   Вспоминается такой случай. На концерте в Соцгородке пианист на память блестяще сыграл музыкальную поэму Сергея Рахманинова "Колокола". Вызовам не было конца. По окончании концерта за кулисы пришел начальник управления полковник Кухтиков. Выразив свое восхищение и за руку поблагодарив Поль Марселя (обычно вольнонаемным запрещено рукопожатие с заключенным), он попросил пианиста записать на ноты это выдающееся произведение, мотивируя это тем, что нигде в продаже нет нот "Колоколов", а ему, как любителю и поклоннику Рахманинова, хотелось бы иметь эту вещь. Просьба оказалась довольно сложной и потребовала от Поль Марселя немало усилий и времени. Но когда он осуществил эту просьбу, композитор стал пользовался неизменным вниманием и покровительством начальника управления Вятлага.
   История Поль Марселя была весьма трагична. В лагерь он попал из камеры смертников. Обвиняемый в организации убийства Кирова, он был приговорен к высшей мере наказания, и провел в одиночной камере почти два месяца, ежедневно ожидая приведения приговора в исполнение. По этому поводу Поль рассказывал нам, что Кирова никогда не видел и не встречался с ним, а следователь добился признания постоянными побоями и истязаниями. И вот, однажды, его вызвали из камеры и повели. Вели, как всегда в тюрьмах, непонятными переходами, спусками-подъемами, поворотами налево-направо. И за каждым углом, за каждым поворотом Поль Марсель ждал выстрела в затылок и смерть. Но судьба была к нему благосклонна. Поля привели в канцелярию и будничным голосом служащий объявил, что смертная казнь заменена десятью годами исправительно-трудовых лагерей. Позднее все это сказалось припадками эпилепсии, признаками шизофрении, повышенным давлением, базедовой болезнью и целым букетом других заболеваний, как реакцией организма на подобный стресс. По выходе из лагеря, реабилитированный Поль Марсель, стал стопроцентным инвалидом.
   Не могу умолчать и о другой замечательной певице, бывшей солистке Свердловской оперы, Евдокии Петровны Коган, обладавшей густым и сочным меццо-сопрано и профессионально пользовавшейся своими незаурядными голосовыми данными. Певицу отличало тонкое понимание оперных арий и проникновенное исполнение романсов Гурилева и Варламова. В лагерь она попала как японская шпионка по нашумевшему делу КВЖД. Сразу же после войны, дело пересмотрели и ее реабилитировали.
   Всех остальных участников центральной культбригады - Григория Харитонова и Александра Шаховцева (русские песни и романсы), Марию Хорохордину и Виктора Дроздова (отрывки из оперетт), баяниста Ивана Лепина, фокусника-китайца Дин-Дзи-Мина, танцора-чечеточника Владимира Титкова и других, можно было отнести к одному знаменателю - самодеятельность и дилетантизм.
   В бытность на свободе, они к искусству имели весьма далекое отношение. Пели, играли, танцевали для собственного удовольствия, в кругу друзей и знакомых, чаще всего во время застолья, на праздниках и вечеринках. Оказавшись в лагере, они, естественно, стремились облегчить свое положение и тогда вспомнили о своих талантах, предлагали себя сцене и искусству, забыв, а вернее сказать, не зная изречения Чехова: "Искусство тем и хорошо, что в нем нельзя лгать"...
   Возвращаясь к концерту с моим дебютом, отлично понимал, что от выступления зависит и моя дальнейшая судьба. Гамлетовский вопрос: "Быть или не быть" полностью зависел от того, понравится выступление или нет. В культбригаде рассказывали, что не раз бывали случаи списания неудачников-дебютантов.
   В программе мой номер значился Первым во Втором отделении. Пожалуй, никогда я так не волновался, как в тот день. То мне казалось, что я не твердо знаю текст, то боялся сорвать голос в особенно напряженных местах, да и вообще страшно волновался, ведь более года не выступал перед столь значительной, в прямом и переносном смысле, аудиторией.
   Объявляя мой номер, Лео нескромно представил меня публике, как мастера художественного слова и ведущего актера русского драматического театра в далекой Эстонии. Стоило мне выйти на сцену, как волнение улеглось. Я почувствовал себя в родной стихии, окруженный ярким светом софитов. Читалось легко, свободно, помогала хорошая акустика и глубокая тишина в зале. Безошибочно определил, что слушатели с первых строк прониклись интересом к поэме, что революционные мысли Блока падают, как зерна во вспаханную землю, в их души, сердца и им открывается огромное эпическое полотно художника-поэта, рисующего картину гибели самодержавия и революционный шаг двенадцати красногвардейцев, символизирующих победное шествие России к заветной свободе...
   Я закончил чтение. Зал несколько секунд продолжал хранить молчание, а потом я услышал то, что так необходимо исполнителю, как заключение о неплохом выступлении и для успокоения до крайности напряженных нервов - дружные аплодисменты. Трижды меня вызывали на сцену.
   Начались наши повседневные культбригадовские будни. В течение дня обычно шли репетиции, отработка и шлифовка номеров. Вечером обсуждение проделанного, читка новых произведений, планирование как концертной, так и творческой деятельности.
   Чем чаще и ближе я соприкасался с худруком Леонидом Лео, тем отчетливее раскрывался его неприятный внутренний облик, нечистоплотная душонка человека, привыкшего постоянно пресмыкаться перед начальством, окружавшего себя любимчиками, доносчиками, подхалимами, не выносившего тех, кто осмеливался его критиковать, высказывать собственное мнение.
   Лео не гнушался вслух издеваться над физическими недостатками, зло имитировал походку, речь, интонации, повадки товарищей по бригаде, не задумываясь над тем, что он оскорбляет их, причиняет боль и обиду. Больше всего любил измываться исподтишка. Скажет что-нибудь гадкое, оскорбительное и сделает вид, что это говорит кто-то другой, а не он. Однако не раз, получив от острых на язык, сдачи, помалкивал, переместив свой, так называемый "юмор" на безответных своих товарищей по несчастью. Таких храбрецов в бригаде было немного, это Вязовский, Поль Марсель, Евдокия Коган. Их он готов был съесть, как говорят "с потрохами", но только скрежетал зубами, на большее был не способен - они высоко котировались руководством Вятлага.
   После концерта, Лео никогда не высказывал своего мнения, пока не услышит мнения начальства. На следующий день Лео обычно отправлялся в Управление. Посещая, якобы по делам культбригады, кабинеты начальства, он вынюхивал отзывы о прошедшем концерте и возвращался обратно с безапелляционными высказываниями будто бы своего суждения, кто как пел, играл, танцевал и т.д.
   Перед отъездом на периферию, Лео принес из КВЧ несколько сборников советских поэтов. Я их пересмотрел, и мое внимание привлекли стихи смелого, с острым, глубоким пером истинного патриота, всеми фибрами души ненавидящего фашизм Константина Симонова. Выбрал восьмидесятистрочную поэму "Убей его!", написанную сильно, выразительно, насыщенную патетикой пацифизма, презрением к фашизму:
   ... Если ты фашисту с ружьем
   не желаешь навек отдать
   дом, где жил ты, жену и мать,
   все, что Родиной мы зовем, -
   знай: никто его не убьет,
   если ты его не убьешь.
   И пока его не убил,
   ты молчи о своей любви...
  
   Поэт не в состоянии сдержать гнев. Сердце переполнено горем и отчаянием, он зовет к отмщению:
  
   Так убей фашиста, чтоб он,
   а не ты на земле лежал,
   не в твоем дому чтобы стон,
   а в его по мертвым стоял.
   Так убей же хоть одного!
   Так убей же его скорей!
   Сколько раз увидишь его,
   столько раз его и убей!...
  
   Лео одобрил мой выбор. Я поставил себе задачу: во время гастролей поэму выучить настолько основательно, чтобы по возвращению из поездки ее прочесть на ближайшем концерте в Соцгородке и уже после этого на других лагпунктах.
  
   Гастроли
  
   Сборы в гастрольную поездку получались основательными, уезжали на месяц - полтора. Брали белье, кое-что из постельных принадлежностей, сценический гардероб. У каждого получился солидный багаж. Музыкантов отягощали инструменты, в особенности тяжелые баяны
   До станции Лесная, около полутора километров, добирались пешком в сопровождении двух стрелков, которые с удовольствием ездили с нами, освобожденные таким образом от обязанностей стоять на вышках, ходить в караул, сопровождать заключенных на работу и выполнять прочие функции охранников. По приезде на лагпункт, они сдавали нас под расписку вахтенному начальству и до переезда на новую точку были совершенно свободны, вечером иногда приходили в клуб посмотреть и послушать наш концерт.
   Вятлаговская железная дорога, проходившая через все лагерные пункты и имевшая ответвления на подкомандировки, предназначалась для экспорта леса. Вывозился пиловочник и мачтовый лес. Вятлаг снабжал страну рудостойкой, пробсом, дровами. Ходили товарные вагоны, к которым иногда прицеплялись по одному - два пассажирских вагона. Регулярное пассажирское сообщение, раз в сутки, установилось значительно позже.
   Отправляясь на гастроли, мы никогда не были уверены, что попадем в пассажирский вагон. Чаще всего он отсутствовал. В таком случае забирались в порожний товарный вагон, гондолу, а то и платформу. В летнюю пору это было терпимо, а вот в дождь или в холод испытывали "миллион терзаний". Более сложным, неприятным, а иногда даже опасным для жизни получался обратный путь. Порожние вагоны отсутствовали, умещались между бревен и пробсами, залезали в любую щель, подвергая себя риску быть раздавленными при аварии, которые происходили довольно часто.
   Между нами и паровозной бригадой машинистов, живших в Пятом лагпункте, с давних пор существовали дружеские отношения. Поэтому они всегда оказывали культбригаде содействие в продвижении по железной дороге. Когда некуда было устроиться, машинисты приглашали на паровоз. Размещались, как могли, на площадке перед паровозной трубой, тискались вокруг горячего котла, находили укромные, безветренные уголки в тендере. Подобные поездки "с ветерком" не проходили бесследно для вокалистов, по возвращению обращавшихся в медпункт.
   После долгих хлопот, вятлаговское руководство предоставило в распоряжение культбригады специальный вагон, переделанный в пассажирский из теплушки. Но, как говорится, "не долго музыка играла". Вагон понадобился для перевозки продуктов, его незамедлительно отняли и мы опять стали ездить первобытным способом, опаздывая на концерты, простужаясь и испытывая массу неудобств.
   Покидая Пятый лагпункт, бригада снималась с питания. В аттестате отмечалось, что в день выезда получен хлеб. По приезде на новый пункт, бригада имела право только на приварочный паек. Но наш завхоз по питанию, кларнетист-кореец Цай-Обон, совершал всякого рода махинации, вплоть до исправления аттестата, чтобы вторично получить хлеб.
   Приезд культбригады и радовал и печалил работяг. Для них это был большой праздник, повод забыть тяжелые лагерные условия, приобщиться к искусству, почувствовать иной мир. И в то же время на фоне цивильной жизни, льющейся со сцены, ужасно неправдоподобной становилась жизнь заключенных. Разум отказывался верить, что существует такая жизнь, а действительность возвращала людей в беспросветное лагерное существование. Поэтому возвращение к этой жизни из грез, зачастую становилось невыносимым. Поэтому многие отказывались ходить на наши концерты, чтобы не ворошить и не тревожить душу.
   Нас же в эти дни огорчало питание. Кормили хуже. Завтрак и обед бригада получала из той же нормы, что предназначалась для всего лагеря, причем поварам давалось указание: "корешки" отдавать гостям, а тощими "вершками" кормить остальных. И только для ужина, после концерта кухня получала специально для культбригады из особых фондов лучшие продукты, как-то: мясо, рыбу, муку, картофель, подсолнечное масло.
   Не все участники культбригады являлись "примерными пропагандистами искусства и носителями культуры", как было записано в нашем "Положении о культбригаде". Пользуясь поблажками начальства, - ослабленным лагерным режимом и не очень то бдительным вниманием конвоиров, - они злоупотребляли оказываемым доверием, шли по стопам лагерных уркачей, поддерживаемые нарядчиками - представителями преступного мира. Воры всегда с нетерпением ожидали приезда культбригады - первых откупщиков краденых вещей. Стоило только переступить вахту, как начинались "торговые сделки". За бесценок скупались пиджаки, брюки, белье. Вещи обменивались также на табак, махорку, хлеб.
   В этих неприглядных махинациях постоянно участвовали одни и те же лица: певцы Харитонов и Дроздов, музыканты Лепин. Титков, Лебедев, Бахман, Йай-Обон и ... сам художественный руководитель Леонид Лео.
   При отъезде краденые вещи запросто выносились из зоны, благо культбригаду не обыскивали. Но "сколько веревку не вить, концу все равно быть"- говорит русская пословица. Пострадавшие от воровства, вскоре узнали, что культбригада имеет отношение к кражам. В ответ на многочисленные жалобы, из управления Вятлага поступило распоряжение самым тщательным образом обыскивать каждого члена культбригады при входе и выходе из зоны. В случае обнаружения краденых вещей, виновных предавать суду. И все же воры-культбригадчики умудрялись выносить ворованное в футлярах инструментов, а сами инструменты несли в руках, играя веселые марши.
   Я уже рассказывал, что "семейные" пары устраивались на ночлег чаще всего прямо в клубе, выбирая укромные уголки и места, предпочитая прятаться на сцене за закрытым занавесом. Многие уходили в бараки к знакомым, устраивались на свободных местах, а я предпочитал забираться в пустую баню, благо там всегда тепло и чисто. Приходил с концерта, после ужина, приносил банщику остатки с "барского стола". За это он разрешал мне помыться, постирать белье и переспать в теплом предбаннике. К утру белье высыхало, а меня до утра никто не тревожил.
   Если в лагпункте задерживались на пару дней, то днем давали концерты для находившихся на излечении в стационаре.
  
   Каплинский.
  
   Мне запомнилась встреча-эпизод на Шестом лагпункте осенью 1943 года.
   Узкая длинная палата с аккуратно расставленными вдоль стен кроватями, заполнена дистрофиками, цынготниками, туберкулезниками, больными с сердечной недостаточностью. Под низким потолком дышится тяжело, не хватает воздуха. Маленькие окна без форточек, с марлевыми занавесками, плотно замурованы в преддверии наступающей зимы. Пропахшее лекарствами и испражнениями помещение проветривается только через входную дверь, когда ее открывают. Больные, ссылаясь на холод, требуют скорее ее закрыть.
   Сцена расположена в противоположном, самом дальнем от дверей конце палаты. Из-за тесноты в программу не включаем танцевальные номера и оркестр. Я вел программу и одновременно читал стихи поэта Иосифа Уткина.
   Выходя на сцену, постоянно упирался взглядом в койку, стоящую прямо напротив сцены, с лежащим на ней больным, лицо которого казалось удивительно знакомым, но где я его видел, никак припомнить не мог. Землистый цвет лица говорил о том, что больной находится в очень тяжелом состоянии. Он лежал неподвижно, устремив взгляд открытых глаз в потолок. Я обратил внимание, что он никак не реагировал на номера концертной программы, оставаясь безучастным слушателем. И только когда Ламан спела на эстонском языке какую-то печальную эстонскую песню, он чуть пошевелился и из глаз его покатились слезы.
   Концерт окончился. Слушатели, обмениваясь впечатлениями, расходились по своим местам, исполнители собирали реквизит и тоже подтягивались к выходу, стремясь быстрее попасть на свежий воздух. Одним из последних покидая сцену, я по-привычке бросил взгляд на лежащего напротив больного. Он поднял руку и поманил меня к себе. Я подошел и узнал его. Это был Каплинский, самый начитанный, грамотный и замечательный человек, мой постоянный собеседник по Кировской тюрьме. Он покорял всех своей обаятельностью, интеллигентностью, глубокими знаниями в области литературы и искусства. Но как он изменился, каким стал хрупким, жалким, превратившимся в страшный скелет...
   - Вас, Степан Владимирович, - дрожащим, прерывающимся голосом, чуть слышно заговорил он, - я сразу узнал. А вы, кажется, нет? Вот, видите, до чего я дошел. Больше не встаю... Никак не поправлюсь... Уход за мной хороший, но, видимо, поздно. Давал уроки иностранных языков дочери начальника лагпункта, за это подкармливался, - при этих словах Каплинский чуть улыбнулся, - угощали хлебом с маслом, яичком в всмятку, кипяченым молоком... Надорвал силы и потерял здоровье на общих работах, когда валил лес, а теперь лес повалил меня... А как вы поживаете? Рад за вас, что устроились в культбригаду, все легче, чем с топором и пилой...
   Через три месяца наша бригада снова приехала на этот лагпункт. Первым делом поспешил в стационар, навестить Каплинского. На его месте лежал другой больной. О Каплинском он ничего сказать не мог, посоветовал спросить у врача. Узнал печальную новость: неделю назад Каплинский спокойно, без мучений уснул и больше не проснулся...
  
   Смерть во время концерта.
  
   Мы довольно часто выступали в стационарах, среди больных, немощных и иногда были свидетелями, как искусство влияет на обнаженные души истерзанных болезнями, голодом и лагерем заключенных. В стационаре Восьмого лагпункта я стал свидетелем печального финала одного из концертов.
   Евдокия Петровна Коган, в сопровождении баяниста Ивана Лепина, с особым настроением и выразительностью исполняли народную песню "Не шей ты мне матушка красный сарафан". Больные заключенные слушали внимательно, сосредоточенно. Некоторые сидели, облокотясь на подушки, некоторые лежали. Песня захватила всех. Даже санитары, передвигаясь на цыпочках, старались не шуметь.
   Участники концерта, в том числе и я, в ожидании своего выхода на сцену, столпились возле дверей, и наблюдали за больными, интересуясь тем, как они реагируют на выступления. Недалеко от входных дверей, у окна, лежал типичный туберкулезник, мужчина средних лет, совершенно высохший, без кровинки в лице, который время от времени порывисто кашлял, чем мешал другим слушать концерт. Сидевшие и стоявшие вокруг больные шикали на него и глазами просили не кашлять. Он пытался сдерживать кашель, но разве его сдержишь? Кашель, как лавина, падающая с горных вершин, неудержимо рвался наружу, раздирал легкие и перекрывал дыхание. В один из моментов лицо его исказилось страшной гримасой, приоткрылся рот, пытавшийся вдохнуть воздух, поднялась вверх костлявая рука, как будто что-то просившая, и сразу же бессильно упавшая на одеяло.
   Тишину внимательно слушавшего концерт стационара, прервал продолжавшийся несколько секунд, отрывистый, свистящий хрип, который неожиданно оборвался, на что обратили внимание лежавшие рядом больные и мы, находившиеся поблизости. У больного началась агония. Остекленевшие глаза устремились в одну точку. Жизнь человека отошла в тот момент, когда в тишине палаты плыли трогательные слова народной песни:
   ... Золотая волюшка мне милей всего,-
   не хочу я с волюшкой в свете ничего!...
  
   Выходки Лео.
  
   Наши выступления в стационарах больные всегда ждали с большим нетерпением. Для них концерты были единственной радостью и утешением. Песня и музыка глубоко западали в сердца и души слушателей, влажные от слез глаза были полны благодарности. Аплодисментов почти никогда не было. Редко-редко раздавалось два-три хлопка и то они чаще исходили от медицинского персонала. Нас молчаливо провожали, когда мы на цыпочках покидали стационар. Но глаза больных, светившихся теплой благодарностью, говорили нам больше всяких приветственных возгласов и оваций.
   Лечащие врачи лагпунктов, через свое начальство, неоднократно просили руководство центральной культбригады почаще приезжать в стационары. Они придерживались мнения мудрого врача-клинициста Сиденгема, говорившего еще в ХУ11 веке, что: "Прибытие паяца в город значит для здоровья жителей гораздо больше, чем десятки мулов, груженых лекарствами".
  
   -------------------------------------------------""--------------------------------------------------
  
   Даже благоприятные условия пребывания в центральной культбригаде, не могли излечить мои немощи, оставшиеся в наследство от "болота". Почему-то я не обращал серьезного внимания на лечение ног, особенно правой, пораженных красно-фиолетовыми пятнами и гнойными, кровоточащими язвами. Мои коллеги не раз уговаривали меня незамедлительно лечиться, ибо видели, что с ногами не все благополучно и это может привести к нежелательным последствиям.
   Так и случилось. Некоторое время спустя, я уже не мог ходить без палки. С огромным напряжением сил выходил на сцену. Все культработники видели и понимали мое положение, относились с большим сочувствием. Знал о моей болезни и Лео, но делал вид, что ничего не происходит, а когда Вязовский обратил его внимание на мои физические страдания, то, с присущей для него черствостью, бросил:
   - Нечего было лезть в культбригаду. Не может работать у нас, пусть возвращается на лесоповал!..
   Врачи делали все, чтобы облегчить мое состояние. В полную меру обеспечивали лекарствами. Применяли всякие мази, примочки, делали прогревания - ничего не помогало. В сан-городке на Четвертом лагпункте престарелый хирург из Севастополя Усталь, настоятельно рекомендовал на продолжительное время лечь в стационар и в первую очередь произвести переливание крови. Лео и слушать об этом не желал, требуя, чтобы я проходил амбулаторное лечение и продолжал работать.
   Однажды вечером, когда все ушли в кино, я, после очередного визита в амбулаторию, лежал на нарах. В закутке шевелился дневальный Архип, занятый ремонтом обуви. В барак вошли Лео и его возлюбленная Ламан. В полной уверенности, что в бараке никого нет, на Архипа они вообще не обращали внимание, затеяли любовные игры. Завязалась беседа на очень нескромные, интимные темы. Вначале я думал кашлем дать о себе знать, а потом передумал, дескать, пусть говорят и делают, что хотят, я прикинусь спящим. И на самом дел уснул. Разбудил меня громкий разговор. Ламан на повышенных тонах убеждала Лео:
   - Я тебя очень прошу, отнесись по человечески к моему земляку. Ему следует основательно лечиться, чтобы стать полноценным работником бригады. Сам не раз говорил, что доволен Рацевичем и возлагаешь на него большие надежды. Каждый из нас может очутиться в таком положении...
   На следующий день Лео словно подменили. После завтрака он подошел ко мне и, к удивлению всех присутствующих, поинтересовался моим здоровьем и во всеуслышание заявил, что мне обязательно надо лечь в стационар Третьего лагпункта, где, как он сказал, опытные врачи, внимательный уход. И, кроме того, это ближайший к нам лагпункт. "Так, что не откладывайте в долгий ящик и как только мы отправимся в очередной раз в Третий лагпункт, после концерта ложитесь в стационар".
   В тот же день Лео посвятил меня в свои творческие планы, надеясь с моей помощью осуществить постановку пьесы Симонова "Русские люди" на тему Великой Отечественной войны. Просил, чтобы я незамедлительно ее прочитал и подумал об исполнителях. Прочитать я ее прочитал, а вот решить вопрос, кто будет, кого играть, не пришлось. Лео подсунул готовый список, причем заметил, что указанные в нем люди не смеют отказываться, обязаны играть, иначе будут иметь крупные неприятности - намек на то, что исключат из культбригады.
   - А если роль не подойдет, что тогда? Почти никто из перечисленных в списке в пьесах не играл, не лучше ли каждого проверить и тогда уже назначить на ту или иную роль, - осторожно заметил я, в полной уверенности, что он так и поступит.
   Ничего подобного не случилось. Лео остался при своем мнении. Причем главную роль, роль Самсонова, взялся играть сам. Разведчицу Валю Анощенко поручил исполнять Ламан. Скрипача Вязовского, никогда не расстававшегося на сцене со скрипкой, обязал играть очень сложную роль Васина. Остальные исполнители подобрались "с бору по сосенке": роль Глобы поручили певцу народных песен, малокультурному Харитонову, неплохой поэт Машков получил роль Козловского. Циркачу, танцору ритмических танцев Фредину поручили роль Панина, а матерого фашиста Розенберга обязали играть тромбониста Бахмана. Каждый сам переписывал роль. Когда роли были переписаны, поочередно, Лео и я стали руководить читкой пьесы.
   И тут начались самые неприятные моменты. Даже читать свои роли как следует многие не могли: недоставало грамотности, мешало непонимание, где и как расставлять ударения, не осмысливалось понятие о главном в предложениях, самостоятельно не могли найти нужных интонаций, не имели представления, что такое сценический образ, словом брели в потемках вокруг и около, своим нудным неинтересным чтением навевая страшную скуку. Несколько раз обращал внимание Лео на бесперспективность такого спектакля, от которого ничего хорошего ждать не приходится. Но Лео оставался при своем мнении, что спектакль пройдет неплохо, тем более что он отражает события сегодняшнего дня.
   - Политотдел Вятлага настаивает на осуществлении этой постановки и верит в силы культбригады, - с раздражением ответил мне Лео, - поэтому прекратим дискуссии!..
   Каждый раз я давал себе слово не возражать Лео. Зная его упрямый, занозистый характер, его неприязненное чувство к несогласным с его мнением, я все же не мог сдержаться. У меня была твердая уверенность в его неправоте в прописных истинах, в сценическом искусстве, о чем он имел весьма смутное представление.
   До своего заключения в Вятлаге Лео подвизался исполнителем жанровых песенок с эстрадным оркестром в свободное от работы время. На основной же работе состоял на какой-то хозяйственной должности, проворовался, был судим по бытовой статье, получил пять лет лагерей. Изворотливость, угодничество перед начальством помогли ему не только попасть в центральную культбригаду, но и занять должность художественного руководителя. При мне он освободился из заключения, но остался в Вятлаге вольнонаемным в той же должности с окладом 1200 рублей, получил комнатку в Соцгородке. Все мы обратили внимание, что как только он освободился и вольнонаемным стал приходить к нам в лагерь, как на работу, на лацкане его пиджака заиграл в овале эмалевый бюст Сталина.
   Трудно приходилось ставшему моим большим другом по культбригаде Всеволоду Александровичу Гладуновскому, о котором я говорил раньше, как о заведующем сценическим гардеробом и хористом, от вечных притязаний Лео на лучшие костюмы и обувь, хранившихся в заветном сундуке под тяжелым замком. Лео первым узнавал о поступлениях с центрального склада носильных вещей и требовал от Гладуновского, чтобы тот незамедлительно показывал все ему. Пользуясь тем, что руководство Вятлага не интересовалось и не контролировало, как используется одежда в культбригаде, Лео, не стесняясь, отбирал для себя два-три костюма, несколько пар обуви, понравившиеся сорочки, галстуки, носки и говорил Гладуновскому:
   - Запишите, Всеволод Георгиевич, на мое имя. Не в чем стало выступать, все поизносилось, пришло в негодность...
   Только один раз Гладуновский попросил Лео вернуть числящееся за ним якобы изношенное белье и пожалел об этом. На старика обрушился каскад оскорблений и угроз. А оборзевший художественный руководитель стал брать из сундука, все, что попрочней и покачественней и... продавал их. По возвращении из поездок Лео стал привозить всякое барахло - рваные пиджаки, замызганные рубашки, стоптанную донельзя обувь - и требовал от Гладуновского их списания, как пришедших в негодность.
   Между мной и Гладуновским по этому поводу не раз происходили споры:
   - Скажите вы ему, - говорил я, - что вы не в праве идти на противозаконные махинации. При первой же ревизии все откроется и будете отвечать вы, а не Лео.
   - Да как я стану возражать, - признавался Гладуновский, - Один раз я нарвался на неприятность, а теперь стоит мне возразить, как Лео выбросит меня из культбригады и направит на общие работы. Мне скоро шестьдесят, разве смогу я сохранить жизнь и вернуться в семью из общей зоны. Рискую, но что поделаешь?..
   При этих словах на глазах старика заблестели слезы. В культбригаде Гладуновского любили и уважали за порядочность, доброту и отзывчивость. Все знали, что в прошлом он православный священник из города Житомира с Украины и искренно жалели, как ни в чем неповинного человека. Его обвинили в агитации за сохранение храма и предоставлении верующим возможности свободно молиться.
   О махинациях Лео знала вся бригада, но все, боясь за свое благополучие, молчали. Каждый понимал, что ждет осмелившегося выступить против. Стоило Лео кого-нибудь невзлюбить, как начинались всякого рода придирки, ущемления, упреки в малой работоспособности, в нежелании хорошо выступать и даже обвинения в нежелании использовать советский репертуар в выступлениях.
   Была у Лео отвратительная черта: с садистской улыбкой на устах уколоть язвительной, грубой шуткой. Причинить боль, незаслуженно оскорбить, остро ущемить доставляло ему плотское наслаждение. Прирожденный дар подражательства помогал ему в этих нелицеприятных отношениях с участниками культбригады.
   В бригаде был хорист Горьковской оперы - Сергей Сахаров. Хороший теоретик и практик в области хорового пения, обладатель небольшого приятного баритонального баса. Однажды Сахаров возымел смелость не согласиться с мнением Лео по какому-то несущественному вопросу и высказался при всем коллективе. Этого было достаточно, чтобы Лео возненавидел его и стал мстить. Сахаров стал постоянной мишенью худрука, который буквально издевался над ним, дразнил, выставлял его как мальчишку на побегушках, приносить женщинам в барак записки с приглашением на репетицию, быть связным с начальником КВЧ, приносить какие-то ноты, журналы и прочее. А сколько раз Лео, не стесняясь присутствием всех, говорил: "Сахаров в бригаде лишний! Скоро его спишу!"
   Сахаров в лагере получил второй срок. До поступления в культбригаду, находясь на общих работах, он имел неосторожность в присутствии нескольких лагерников, ставших впоследствии свидетелями обвинения на суде, критиковать советскую власть и выражать неудовольствие действиями лагерной администрации. Лагерный суд признал Сахарова виновным по статье 58-й пункт 10-й (агитация против Советской власти) и, не приняв во внимание, что он уже отбыл несколько лет заключения, назначил ему новые 10 лет.
   Есть люди, подпадающих под категорию невезучих, которых постоянно сопровождают неприятности, неудачи и огорчения. К таким людям принадлежал и Сахаров. На Первом лагпункте мы играли одноактную пьесу советского автора. В одной из сцен Сахаров оговорился: вместо "Здравствуйте товарищи!", он сказал "Здравствуйте господа!". Когда он это выкрикнул, появившись на сцене, в зале повисла напряженная тишина, а товарищи-господа на сцене, явно оказались не в своей тарелке. Последующими репликами напряжение удалось смягчить и довести спектакль до логического завершения. Присутствующий на концерте оперуполномоченный пригласил Сахарова после концерта к себе в "хитрый домик" - так заключенные называли кабинет "кума". Здесь Сахарову пришлось пережить немало горьких и унизительных минут. На мою просьбу вмешаться и объяснить "куму", что произошло досадное недоразумение, Лео категорически отказался, подтвердив тем самым неприязненное отношение к Сахарову. К счастью, оперуполномоченный в целом был доволен спектаклем и поэтому Сахаров был на первый раз прощен.
  
   Под недремлющим оком НКВД.
  
   Следует отметить, что лагерное начальство исключительно внимательно следило за каждым выступлением культбригады и, в особенности за текстовой частью, чтобы на сцену не проникала крамола и из уст политических заключенных не раздавалась антисоветчина. Иногда это принимало гротескные формы. Так на одном из лагпунктов его начальник запретил хору культбригады исполнять песни о Сталине на том основании, что политические заключенные не имеют права петь о "мудрейшем вожде человечества", они просто недостойны такой чести.
   В концертной программе на Первом лагпункте я ставил веселую одноактную пьесу "Муха", автора сейчас не помню.
   Прошла она в живом игривом темпе. Зрителям сама пьеса и игра актеров понравилась, все от души смеялись и дружно аплодировали. Разве мог я предполагать, что финал этого представления будет носить иную окраску, вызовет неприятный инцидент.
   Из гримировочной, не дав снять грим, меня вызвали на сцену, куда уже поднялся оперуполномоченный лагпункта. Он всех отправил со сцены, и мы остались вдвоем.
   - Вы Рацевич, постановщик пьесы "Муха"?
   - Да я, а что?
   - Мне нужно с вами по этому поводу поговорить. Когда переоденетесь, зайдите ко мне. Мой кабинет у вахты. Обязательно захватите скатерть, которая лежала на столе сцены во время спектакля. Я жду.
   И с этими словами он ушел со сцены.
   О визите "кума" и о том, что он пригласил меня к себе, знала вся бригада. Высказывались всякого рода предположения о причинах вызова в "хитрый домик". Всех смущало, почему надлежало взять скатерть с собой. Каждый ее тщательно прощупывал, разглядывал со всех сторон, держал на свету и терялся в догадках, что в ней криминального или антисоветского.
   Через пятнадцать минут я был на месте. "Кум" предложил сесть. Взяв у меня скатерть, он разложил ее на столе и стал внимательно рассматривать, предварительно включив настольную лампу.
   - Откуда в культбригаде такая скатерть? Кто ее передал? - спросил он меня.
   Со всеми подробностями я рассказал оперуполномоченному процесс получения со склада Вятлага одежды, обуви, реквизита, в том числе скатертей и других вещей для оформления концертов и спектаклей. "Кум" слушал, не перебивая и не сводя глаз со скатерти.
   - А теперь взгляните внимательно на рисунок скатерти, - сказал он, подводя меня к столу, - что вы видите?
   Я с преувеличенным вниманием и усердием разглядывал скатерть, но при всем своем желании ничего особенного в ней не видел - скатерть как скатерть. На светло-красном фоне не ярко просвечивали темные, почти черные полоски.
   - Обратите внимание на эти полосы, ведь это свастика! - неожиданно заявил "кум".
   Я позволил себе не согласиться со столь категоричным заявлением и кое-как убедил в этом оперуполномоченного. Он, в конце концов, скатерть вернул, но порекомендовал больше на сцену ее не выносить и заменить какой-нибудь другой. Я согласился, а про себя подумал: "У страха глаза велики, да ничего не видят!".
   Через пару лет, в бытность мою в музыкально-драматическом театре Вятлага, пришлось снова столкнуться с неумным, если не сказать больше, партийным работником - Розиным, Борисом Михайловичем, а вернее Борухом Мойшевичем, пронырливым юрким евреем, до поступления на должность заведующего парткабинетом клуба Соцгородка, работавшего в органах НКВД. Позднее Розин некоторое время занимал пост директора музыкально-драматическом театра Вятлага.
   С ним мне приходилось частенько встречаться в библиотеке Соцгородка, куда я постоянно наведывался в поисках литературного материала для концертов. Розин проявлял немалый интерес к нашей бригаде. Как чекиста его интересовало все: какие пьесы мы готовим, что читаю я лично, как проходят выступления на периферии, что воспринимается публикой с интересом, что не очень. Однажды он пригласил меня в свой кабинет, обставленный модной мебелью, с большим портретом Сталина над письменным столом. Усадил в глубокое кожаное кресло и вкрадчивым слащавым голосом стал выпытывать, верю ли я в победу советского народа над фашизмом, какие международные события меня интересуют, что думаю делать, когда освобожусь из заключения. Отлично понимая, с кем мне приходится иметь дело, подробно ни о чем не распространялся, отвечал лаконично, придерживаясь мудрого народного изречения, чтобы "Гусь пролетел и крылом не задел". После этого разговора Розин ко мне как-то поохладел и дружеских бесед уже больше не заводил.
   Но был один случай, который свел меня с Розиным вновь.
   Готовился нами концерт для выпускников школы в поселке Лесном (Соцгородок). Долго не мог подобрать вещь, чтобы прочитать юным слушателям. Хотелось преподнести что-то интересное, далекое от современности, насыщенное эмоциональным содержанием, глубоким драматизмом. Наконец остановился на стихотворении поэта-символиста Дмитрия Мережковского "Сакия Муни".
   На концерте, который прошел с успехом, прочитал эту вещь. Ребята слушали внимательно. Потом несколько раз вызывали на "бис". По всему было видно, что стихи произвели на них сильное впечатление.
   Прошло порядочно времени, о концерте давно забыли. Культбригада съездила в продолжительную поезду по периферии. Я опять стал навещать библиотеку в поисках нового репертуара и однажды встретил Розина.
   Он, по обыкновению, меня остановил, стал расспрашивать о поездке, а потом, как бы невзначай, сказал:
   - Зайдите на минутку ко мне. Есть небольшое дело...
   Ничего не подозревая, я вошел в его кабинет, огляделся и без приглашения сел в, понравившееся по прошлому визиту, мягкое кожаное кресло.
   - Поговорим о прошлом концерте для учеников, - ничего хорошего не предвещавшим елейным голосом начал Розин, - сам я, к сожалению, на нем не был, но слышал, что прошел он неплохо, ребятам понравилось, все остались довольны. А вот вами, Рацевич, я совершенно недоволен... Никак не думал, что на советской сцене вы станете пропагандировать антисоветскую литературу...
   Розин замолчал, исподлобья поглядывая на меня и любуясь произведенным эффектом. Немного подождал, ожидая от меня ответа. Не знаю, что выражало в тот момент мое лицо, но я крепко держал язык за зубами, как бы говоря: "Не все ворчать, надо и помолчать..."
   - Нет надобности доказывать, кто такой Мережковский, - продолжал он, - ярый враг советской власти, махровый, оголтелый белогвардеец, которого естественная смерть спасла от советской пули. А вы осмелились читать нашим детям произведение врага народа. Кто дал вам на это право? Потрудитесь отвечать!..
   Розин с лица даже позеленел. Таким взвинченным я его никогда не видел. Вне себя он выскочил из кресла, нервно прошел несколько раз по кабинету, выпил стакан воды и снова сел.
   Что я мог ответить Розину? Конечно, я был не прав, выбрав для будущих комсомольцев стихотворение поэта - эмигранта. Но с другой стороны решил оправдываться тем, что при выборе литературного произведения больше руководствовался содержанием, а не личностью поэта.
   - Согласен, Борис Михайлович, что советским людям не по пути с Мережковским. Но мне кажется, что вопреки принятому понятию общности личности и творчества, в некоторых случаях можно отделить писателя от того, что он написал. Ни у кого не вызывает сомнение, что стихотворение "Сакия-Муни" от начала и до конца насыщено глубокой социальной направленностью, обличает тех, кто не справедлив и безжалостен к бедным, черств к нужде и презирает рабов. Бедняки в лохмотьях, мучимые голодом и жаждой, прячутся от дождя и непогоды в храм к изваянию Будды, у которого на голове "исполинский чудный бриллиант".
   - ...Сколько хлеба, серебра и платья нам дадут за золотой алмаз!... Он не нужен Будде!.. - восклицают нищие, готовые украсть драгоценный камень. Но свершается чудо, - ...Чтоб алмаз тот взять они могли, изваяние Будды преклонилось головой венчанной до земли. На коленях, кроткий и смиренный, пред толпою нищих, царь вселенной, Бог, великий Бог, лежал в пыли!..
   Процитировав эти строчки, я с искренней убежденностью пытался доказать, что под ними могли поставить свои подписи многие советские литераторы, в том числе и Горький, настолько они по теме и содержанию отвечают политическому моменту.
   Розин в разговоре со мной вел себя как типичный чекист сталинской эпохи. Он не слушал, когда я читал стихи, вернее делал вид, что не слушает, а с упорством дятла долбил одно и то же, - Мережковский негодяй, продался белогвардейцам, он враг Советского Союза.
   Не знаю, как долго продолжалась бы наша беседа и чем бы она закончилась, если бы не раздавшийся телефонный звонок. Кто-то настойчиво предлагал Розину срочно явиться в управление.
   - Поговорим в другой раз, - Розин поднялся и быстро направился к выходу из кабинета, - но предупреждаю, чтобы подобное выступление больше никогда не повторилось. Имейте в виду сами и передайте другим, что я не допущу появление на сцене авторов чуждых и вредных нашему обществу. Можете идти!
   В дальнейшем Розин об этом инциденте не вспоминал, то ли забыл, а может считал его не столь существенным. Во всяком случае, встречались мы довольно часто. Как всегда он мило интересовался, как дела в бригаде, какие пьесы ставим, что я читаю. Я так же мило отвечал ничего не значащими фразами, на чем мы мило расставались.
  
  
  
  
   В стационаре.
  
   В Третьем лагпункте освободилось место. На положении больного лежу в стационаре. Чистота в палате радует. Больные лежат на деревянных койках с соломенными матрасами, довольно крепкими подушками, набитыми ватой. У каждого не первого срока шерстяное одеяло. На две койки одна тумбочка, накрытая белой салфеткой. Пол надраен добела. Поневоле вспомнился стационар Первой подкомандировки Седьмого лагпункта. Какая огромная разница. Лечащий врач Соколовский, тоже заключенный, немало удивился, увидав меня:
   - Не ожидал вас здесь увидеть! Встречал на сцене, а теперь среди больных!..
   Осмотрев ноги, имевшие весьма неприглядный вид, он похлопал меня по плечу и с приятной улыбкой на устах сказал:
   - Ничего страшного нет. Подлечитесь, отдохнете, как следует, наберетесь свежих сил и снова вступите в строй деятелей искусства.
   Через пару недель состояние ног действительно заметно улучшилось. Закрылись раны, остановилось кровотечение. Я мог уже передвигаться без помощи палки. Обильно, к моему неудовольствию, потчевали всякими лекарствами. Через день происходила довольно неприятная процедура переливания крови. Пить хвою я категорически отказывался, от нее меня буквально рвало. Зато с удовольствием ежедневно выпивал полулитровую банку дрожжей.
   Кормили чуть получше, чем на общей кухне. Желудок отвыкал от супа, сваренного на иван-чае. На первое давали крупяной суп или щи из зеленых листьев капусты, на второе, как всегда и везде, каша из пшена или ячневой сечки и очень редко жиденький рис. Раза два или три за все время пребывания в стационаре выдавали белый хлеб вместо черного и как цинготное блюдо на ужин - крохотную порцию кислой капусты.
   Осень 1943 года не радовала хорошей погодой. Каждодневный дождь наводил тоску и уныние. Спасали книги, читал с утра и до вечера, а когда уставал, то переходил на занятия, которым уделял как минимум два часа каждый день. Вольнонаемная медицинская сестра любезно достала сборник стихов Константина Симонова. Выбрал для себя как материал для выступлений стихотворения "Сын артиллериста" и "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины". Выучив их, обеспечил художественные выступления в двух концертных программах, как минимум на 3-4 месяца.
   Однажды, во время утреннего обхода врач шепнул мне, что на лагпункт прибыла центральная культбригада, которая днем выступит в нашем стационаре, а вечером даст концерт в клубе. Известие это глубоко взволновало и обрадовало меня. Предвкушал приятную встречу с друзьями, которых не видел уже более трех недель.
   После тихого часа, стационар наполнили музыка, пение, танцы. Обычно для больных давался небольшой концерт продолжительностью 30 - 40 минут. А тут с почти двухчасовой программой пришла в полном составе вся центральная культбригада. Я понял, что это приятный сюрприз от коллег и желание навестить больного товарища. Получилось трогательно, сердечно и приятно.
   По окончании концерта ведущие культбригадчики уютно разместились на моей, близь стоящих койках и даже притащили откуда-то длинную скамейку. Между нами завязалась непринужденная беседа.
   Я коротенько рассказал о себе, о болезни, о желании скорее вернуться на сцену, просил ребят поделиться новостями. К нам подошел мой лечащий врач Соколовский и с интересом стал слушать, рассказ о том, как готовится к постановке спектакль "Русские люди".
   - Премьеру спектакля намечаем провести к Октябрьским праздникам, - говорил Лео, - работы выше головы, даже подготовку новой концертной программы пришлось отложить в сторону.
   Обращаясь непосредственно к Соколовскому, Лео стал его убеждать скорее выписать меня из стационара:
   - Без него мы окажемся в весьма затруднительном положении, - говорил Лео, - некому вести спектакль, накладывать грим. Как вы думаете, доктор, мы можем на него рассчитывать? Осталась одна неделя, заполучить его хотя бы на генеральную репетицию...
   Соколовский дипломатично не сказал ни да, ни нет.
   - Будь я не только врачом, но и пророком и то не мог бы гарантировать столь быстрое выздоровление. Не скрою, больной поправляется, заметно окреп, может ходить. Договоримся так: если не последует ухудшения, в чем я почти уверен, к пятнице мы его выпишем и на генеральную репетицию он придет.
   Вероятно, беседа продолжалась бы еще очень долго, но подошло время раздачи ужина и гости были вынуждены меня покинуть.
  
   Опять в культбригаде.
  
   В намеченный врачом день я вернулся в Пятый лагпункт.
   Репетиции спектакля проводились утром и вечером. Участники основательно знали роли, но, к сожалению, это было и все, чем можно было бы похвастаться. На репетиции я сразу же убедился, как беспомощно вели игру главные персонажи, не говоря уже об эпизодических ролях. Текст произносился старательно, но полностью отсутствовала игра, выпирала штампованность движений, глаза резала ходульность мизансцен.
   Положительные герои - Васин (Вязовский), Анощенко (Ламан), Глоба (Харитонов) и сам исполнитель главной роли Сафонова (Лео) не могли ничем порадовать зрителя. Таково было впечатление от генеральной репетиции. Отрицательные персонажи, во главе с немецкими офицерами (Бахман и Дроздов) выглядели несколько лучше и, пожалуй, они затмили тех, кому Симонов отдавал предпочтение.
   Премьеру показали на Пятом лагпункте. Не приходиться говорить, что зал был переполнен, многие желающие вообще не попали на спектакль. Не удивительно, ведь много актовый спектакль в Вятлаге был показан впервые. Восторги отсутствовали. Зрители разобрались в плюсах и минусах игры. Последних, к сожалению, оказалось значительно больше.
   На следующий день на производственном совещании вся культбригада участвовала в разборе спектакля. Вначале все происходило, как в басне Крылова: "... кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку". Как из рога изобилия сыпались комплименты исполнителям от... исполнителей. Терпеливо подождав, когда кончатся восхваления, я попросил слово и высказался как посторонний наблюдатель, беспристрастный зритель. Мои замечания о недостатках спектакля и предложение отложить постановку в Соцгородке до более благоприятных времен, когда спектакль действительно будет готов, были категорически отвергнуты художественным руководителем.
   Лео, с пеной у рта, обрушился на меня, считая виновником всех погрешностей, о которых я говорил:
   - Меньше нужно было болеть и побольше работать, тогда не пришлось бы сейчас скалозубить, - со злобой в голосе проговорил он и тут же решил, - В будущее воскресенье пьесу играем для вольнонаемного состава Соцгородка...
   До воскресенья успели сделать три репетиции. Лео сам давал указания, но они были настолько несущественны и малозначительны, что почти ничего в трактовке пьесы не изменилось, - все осталось как есть.
   Соцгородок порадовал участников спектакля количеством зрителей. Их собрался полный зал. Константин Симонов, автор популярной в то время фронтовой пьесы, прославился на весь Советский Союз своими корреспонденциями с театра боевых действий, глубокими по теме и содержанию стихами из фронтовой жизни и той правдой художественного мастерства, которую читатель находил в каждой его строчке.
   Ожидаемый успех спектакля остался лишь в воображении тех участников пьесы, которые упорно пытались не замечать и исправлять свои ошибки. В зону возвращались в плохом настроении, молчаливые, а если и разговаривали, то на отвлеченные темы, стараясь не говорить о спектакле. Лео остался ночевать в Соцгородке, с расчетом рано утром, как только начнет работать управление, быть у начальства.
   На следующий день ближе к одиннадцати Лео возвратился в отвратительном настроении и в первую очередь, ни за что, обрушился на нашего дневального Архипа, не сумевшего сразу же найти мыло, что бы Лео умыться. Второй жертвой стал Гладуновский, так как не были вовремя доставлены из прачечной театральные сорочки. Досталось и Ламан, только что явившейся из женской зоны, за опоздание с приготовлением завтрака. Не показываясь из своего угла, Лео громогласно заявил, чтобы к 11 часам все собрались в клуб на репетицию концертной программы и приготовились в выезду на следующий день в направлении Пятнадцатого лагпункта.
   На репетиции все держались "тише воды, ниже травы". Никому не хотелось иметь неприятности. О спектакле, сыгранном накануне в Соцгородке, Лео упорно молчал. Вязовский оказался самым смелым и спросил, каково впечатление в "верхах" о спектакле.
   - Небось, ждете похвал, - огрызнулся Лео, - ругали нас и крепко ругали. Взвалили все на одни плечи: главную роль играй, режиссером будь, а помогать некому, у нас больно важные господа, воображают из себя заслуженных актеров, а сами гов..о полное!
   Я почувствовал, что камень в мой огород, но смолчал, что взять с убогого.
  
   С концертами по лагпунктам.
  
   На следующий день тронулись с концертами по лагпунктам. Первая остановка в Шестом лагпункте. Работаем в лагпункте три дня. В первый день, по окончании концерта, за кулисы пришел высокий, молодой работяга, чуть прихрамывающий на правую ногу, небритый, в рабочей телогрейке. Отрекомендовался актером студии Вахтангова, Анатолием Васильевичем Касаповым. Последний год перед арестом играл в театре Советской Армии под руководством режиссера Попова.
   Задав несколько ознакомительных вопросов, Лео предложил Касапову что-нибудь прочитать.
   - Разрешите, я лучше сыграю небольшую сценку под названием "Лекция о вреде алкоголя", - сказал Касапов,- но хотелось бы иметь небольшой реквизит - кафедру, портфель с бутылкой, графин с водой... Впечатление будет полнее...
   Все это быстро нашлось. Касапов сбросил с плеч старую телогрейку и надел чей-то пиджак, лежавший на стуле.
   Сюжет сценки оказался несложным, с ограниченным текстом, зато на редкость игровым, в основном построенным на мимической игре. На сцене появляется лектор с признаками явного похмельного синдрома, рука которого в первую очередь тянется к графину с водой. С жадностью он отпивает целый стакан. Под мышкой левой руки у него портфель с бутылкой водки. Лектору трудно начать лекцию, он ищет заранее приготовленный текст по всем карманам, затем заглядывает в портфель и автоматически, достав бутылку, ставит ее на кафедру. Спохватившись, сует ее обратно в портфель. Не найдя бумажки, лектор пытается начать лекцию своими словами. Бессвязанно, плакатными фразами и шаблонами он призывает не пить вино, перечисляя все беды от него. Блуждающий взгляд лектора упирается в горлышко бутылки, высовывающееся из портфеля. Умолкнув на полуслове, лектор, вместе с портфелем, исчезает за кулисами. С разными вариантами подобное исчезновение происходит трижды, после чего лектор пьянеет совершенно. В своей игре Касапов избежал трафаретного изображения шатающейся пьяной походки, стараясь обыграть это состояние разнообразными сценическими приемами. Пару раз в меру рыгнул, смешно икал, уместно пользовался неопределенными движениями рук, но больше всего играл лицом, оно у него было до предела выразительным, образным. Давно я так не смеялся, как в тот вечер. Остальные также хохотали и аплодировали от всей души.
   Лео обещал Касапова принять в культбригаду. Оформление артиста прошло быстро. В ту пору руководство Вятлага, возглавляемое большим поклонником искусства, полковником Кухтиковым, дало указание по лагподразделениям: выявлять наиболее способных и даровитых актеров, певцов, танцоров и отправлять из в центральную культбригаду.
   Благодаря этому бригада в скором времени увеличилась почти в два раза. Появились драматические актеры: Владимир Козлов (Горький), Владимир Орнадский (Новгород); Владимир Бравайский, Петр Шипенко, Василий Дальский (все из украинских театров). Вокалисты: тенора - Тихонов и Пивоваров, баритон из Воронежской филармонии - Петр Горский. Пополнилась и женская группа: Екатерина Айзенберг, Лидия Иванова, Зинаида Коваленко, Валентина Голубева, Нина Белицкая. Последняя была самая молодая в женском коллективе - ей только-только исполнилось 19 лет. В начале войны ее мобилизовали на сельскохозяйственные работы в колхоз. Девушка позарилась там на два килограмма зерна, для своих голодающих в городе родственников. За что и получила... десять лет исправительно-трудовых лагерей. С ее участием я поставил несколько небольших пьес. В любой из них Белицкая отлично справлялась с ролью. Она выделялась необычайной подвижностью, играла с подкупающей искренностью и молодым задором...
   Танцевальная группа нашей бригады пополнилась способными Александрой Бузовой, Галиной Ильиной, Лидией Фрич, Ольгой Ступень, Евгенией Исаевой, Александрой Никифоровой, Лидией Беллерус, Иваном Хрущ, Александром Гааз и другими.
   Должность парикмахерши выполняла Лейда Сальк из Таллина. Одновременно она состояла в танцевальном коллективе, танцы в котором ставил Феликс Брауземан, по национальности немец с Поволжья. Волжских немцев было несколько человек: два драматических актера Роберт Фаллер и Леопольд Глезер, танцор Александр Тирбах и опереточные актеры - Феликс Деллер и Оскар Гердт. Немцы-волжане, жившие в районе Саратова-Энгельса, с началом войны по предписанию сверху были вывезены в места расположения исправительно-трудовых лагерей и, хотя не являлись заключенными, но были ограничены в правах. Например, покинуть Вятлаг без особого на то разрешения, до окончания войны никто из них не имел права.
   В оркестре культбригады отбывал срок по 58-й статье Вальтер Зингер, тоже немец по национальности. У него срок заключения окончился в первые дни войны и он должен был выйти на свободу. Но национальность сыграла с ним злую шутку. Из лагеря его не выпустили, сообщив, что здесь он и останется до окончания войны. И даже, когда война кончилась, Зингер продолжал оставаться "сверхсрочным" заключенным.
  
   Создание музыкально-драматического театра.
  
   В середине января 1944 года на собрании коллектива, Лео объявил, что завтра утром активу культбригады в составе А. Ламан, Е Вязовского, Поль Марселя, А. Касапова и меня необходимо явиться в начальнику управления Вятлагом, полковнику Кухтикову, по вопросу реорганизации центральной культбригады и составления плана предстоящей работы. Уходя. Лео шепнул мне по секрету, что разговор пойдет о создании в Вятлаге музыкально-драматического театра.
   Точно в назначенное время следующего дня мы явились в кабинет Кухтикова. Секретарь получила указание никого не принимать, пока мы не уйдем. Кухтиков сидел за большим письменным столом. При нашем приходе он встал, кивком головы ответил на приветствие, а с Лео поздоровался за руку. Просторный кабинет был обставлен весьма скромно. Вдоль стен стоял ряд стульев, на которые мы сели. На столе, за спиной Кухтикова, красовался гипсовый бюст Ленина. Тяжелые плюшевые гардины плотно прикрывали большие окна, обращенные в сторону центральной площади Соцгородка с памятником Ленину. Отсутствие в кабинете портрета или бюста Сталина, что было не характерно для руководителя такого ранга, не прошло незамеченным от наших настороженных глаз.
   По виду Кухтикову можно было дать лет 45. На голове уже проглядывала лысина. Лицо чуть одутловатое. Военный мундир, без знаков отличия, плотно облегал его коренастую фигуру. На поясном ремне прикреплена небольшая кобура с маленьким браунингом. На ногах светлые бурки.
   Прежде чем начать беседу, Кухтиков внимательно нас оглядел, словно желая проверить настроение и готовность выслушать то, ради чего мы были приглашены.
   - Я вызвал вас для того, - не спеша, начал он, - чтобы сообща посоветоваться, откровенно поговорить на тему, интересующую всех нас в одинаковой степени - что следует предпринять для того, чтобы обеспечить более эффективную работу центральной культбригады. Скажу откровенно, не кривя душой, наши зрители давно сетуют на скуку и однообразие концертных программ. Думаю, что не ошибусь, если сошлюсь и на вас, стремящихся к творческому росту и душой радеющих за чистое искусство. Было бы хорошо, если бы концерты носили тематический характер, отвечали бы тем или иным событиям. У вас в программе концертов все перемешано. Какая связь между хором, исполняющим патриотические песни и отбивающим чечетку Титковым, антифашистскими стихами, которые читает Рацевич и примитивными фокусами Дин-Дзи-Мина? Каждый исполнитель сам по себе, не связан никакой идеей концерта. Показал номер и на этом поставил точку.
   Говорить комплименты я никому не собираюсь, хотя среди вас и есть способные актеры, могущие дать зрителю гораздо больше, чем это возможно в рамках концертной деятельности.
   Как вы думаете, если нам совместными усилиями организовать в Вятлаге театр? По моему это вполне реально. Хотя, безусловно, найдутся и противники этого начинания. Я готов выслушать все за и против. Давайте поспорим, ведь в спорах рождается истина. Я все же думаю, что сторонников организации театра будет больше, чем противников. Не надо закрывать глаза, трудности предстоят большие. Но ведь и Москва не сразу строилась... Надо дерзать, всеми силами добиваться поставленных целей - таков тернистый путь в искусстве. Со своей стороны заверяю, что управление Вятлага заинтересовано в создании театра, поэтому моральная и материальная поддержка этого начинания гарантировано. Не бойтесь ошибок, от этого никто не застрахован. Театру предоставляем клуб в Соцгородке. Полностью обеспечим всем необходимым для любой постановки, намеченной режиссером театра. Высказывайте свое мнение.
   Кухтиков замолчал, оглядывая нас. Воцарилось неловкое молчание. Никто не хотел говорить первым.
   - Ну, смелее, смелей! Будьте такими же, как на сцене. Там вы не стесняетесь, когда довольный вашим выступлением зритель просит повторить номер!
   Первым взял слово самый старший по возрасту и по стажу работы в качестве концертмейстера театра оперы и балета в Тбилиси Е.А Вязовский. За ним говорили Поль Марсель, А. Касапов и я. Все единодушно поддержали предложение Кухтикова, как интересное, многообещающее и перспективное. Не умолчали и о том, что нас беспокоило, над чем приходилось серьезно задумываться.
   Во-первых, отсутствовал репертуар театра. Постановка больших спектаклей может быть только на сцене клуба Соцгородка, поэтому возникают затруднения в сопровождении конвоем бригады из зоны Пятого лагпункта. Кроме того, театру не обойтись без жудожника-декоратора, постоянной портнихи, рабочих сцены. Если на сцене театра будут осуществляться постановки музыкальных произведений, то надо доставать ноты и пополнять состав культбригады хористами и танцорами.
   Внимательно выслушав все наши предложения и пожелания Кухтиков с довольной улыбкой на лице вышел из-за стола и, потирая от удовольствия руки, почти вплотную подошел к нам.
   - Значит, как говорится, решено и подписано... Театр будет. Все, что вы сейчас предлагали, все, что вас сейчас беспокоит это действительно так, но это мелочи, которые мы постараемся устранить. На днях Лео отправляется в Москву со специальным заданием: привезти литературный и музыкальный материал. В своем коллективе детально обсудите, что в первую очередь необходимо для намеченных вами постановок, составьте список. Чего нет в Вятлаге, немедленно выпишем, на то у нас неограниченные возможности. Кстати, в Соцгородке есть квалифицированные мастера по пошиву одежды и обуви. Их помощь театру пригодиться. Все, совещание заканчиваем. Желаю удачи и полного успеха!
  
   Новые планы и перспективы.
  
   В тот же вечер Лео собрал коллектив всей бригады и доложил о решении, принятом у полковника Кухтикова. Решение было принято с восторгом и мы принялись обсуждать ближайший репертуар. В конце-концов приняли предложение П. Горского, который в концертных программах совместно с Е. Коган играли сцену Карася и Одарки из оперы Гулак-Артемовского "Запорожец за Дунаем", осуществить постановку оперы полностью и дать ее на открытие театра. Прикинули, как разойдутся роли. Исполнители нашлись на все роли. Оставалось достать либретто и клавир - это было поручено Лео. Поль Марсель заверил, что если партий не окажется, он готов расписать их сам.
   Я предложил поставить ставшую злободневной и актуальной пьесу "Нечистая сила", которую Алексей Толстой во время войны переделал. Рассказав о ее содержании, я получил добро Лео и коллектива на постановку пьесы вторым спектаклем, вслед за "Запорожцем за Дунаем".
   Все поддержали предложение Лео осуществить постановку оперетты Кальмана "Сильва". По его словам это была давнишняя мечта Кухтикова, большого поклонника венской классической оперетты.
   Поездка в Москву увенчалась успехом. Оборотистый Лео за солидный куш, не без того, что заработал сам, достал "левым способом" либретто и клавиры "Запорожец за Дунаем", "Сильва" и "Марица", кроме того, ему обещали выслать материал по опереттам "Мадамузель Нитуш", "Свадьба в Малиновке", "Роз-Мари", "Цыганский барон".
   Прозванный "вятлаговским меценатом", полковник Кухтиков, проявлял неустанную заботу о своем детище, требуя от Лео постоянно его информировать, как идут репетиции, что еще требуется для театра, какие трудности задерживают выпуск спектакля.
   В театр художником-декоратором взяли Федора Филипповича Лаврова, в прошлом офицера царской армии и скульптора-художника. Его расконвоировали и дали маленькую комнатку при клубе. В помощь Лаврову дали художника, немца из Поволжья, А.И.Неймана, который декораций не писал, а больше занимался клубным оформлением: писал плакаты, лозунги и афиши. С Седьмого лагпункта прислали опытную театральную портниху, высланную из Поволжья немку, Амалию Богдановну Яцук. К ней прикрепили лагерную портниху, польскую еврейку, Полину Цуккерман.
   Теперь мы имели постоянного конвоира, готового в любую минуту сопровождать нас в Соцгородок. Нам настолько часто нужно было быть в клубе, что стрелок сопровождающий, превратился в гончего пса, бегающего взад вперед Ему приходилось водить и группы и поодиночке, что вызывало с его стороны массу нареканий. И здесь Кухтиков нашел выход из положения. Ведущим работникам театра, в количестве десяти человек, выдали индивидуальные пропуска. Остальные все вместе выходили с сопровождающим по бригадному пропуску и возвращались на Пятый лагпункт таким же образом.
   Для меня пропуск явился не только облегчением в работе. По понедельникам, если не было гастрольной поездки, бригада имела выходной день. В эти дни в хорошую погоду я в одиночестве совершал дальние прогулки в лес. Дышал запахами сосны, собирал ягоды и грибы. Подолгу сидел на открытой поляне невдалеке от железнодорожного полотна, наблюдал, как пробегают товарняки, груженные лесом с надписями мелом на бортах "Лес-стране!". Здесь забывалась гнетущая лагерная обстановка, на какое-то время представлялось, что вновь стал вольным человеком за пределами опоясанной колючей проволокой зоны. Можешь пойти куда хочешь, встать, сесть, никто тебя не подгоняет, не требует двигаться строем... До чего же это было приятное состояние и только потому, что в руках находился заветный индивидуальный пропуск, о котором мечтал каждый заключенный, но обрести который было дано не каждому.
   И, тем не менее, индивидуальный пропуск тоже ограничивал в правах, предъявляя к его владельцу особые требования: его обладателю нельзя было этим пропуском злоупотреблять, в частности заниматься коммерческими операциями между заключенными и вольнонаемными; ни под каким предлогом не передавать его кому-либо, бесцельно бродить по территории Вятлага. Каждый вольнонаемный имел право потребовать от заключенного предъявить пропуск, спросить, куда и зачем идешь и, если возникали какие-нибудь сомнения, препроводить заключенного в ближайшую зону. За малейшее нарушение правил пользования индивидуальным пропуском, заключенный лишался его, а получить пропуск вторично было практически невозможно. Я о таких случаях не знал.
  
   Открытие Вятлаговского театра.
  
   Наконец наш спектакль готов. Первый блин - опера Гулак-Артемовского "Запорожец за Дунаем" - комом не получился. Открытие молодого Вятлаговского театра вылилось в солидное торжество, происходившее в переполненном зале, в присутствии всего руководства. Полковник Кухтиков с полным правом чувствовал себя именинником. Ни для кого не было секретом, что только благодаря его заботам и стараниям появился этот театр. Режиссерская работа П. Горского, одновременно игравшего и роль Карася, получила высокую оценку зрителей, не скупившихся на аплодисменты даже среди действия. По окончании спектакля, в окружении своих сослуживцев и при супруге, на сцену поднялся Кухтиков. Участники спектакля, солисты, хор, танцоры, оркестр выстроились полукругом, заняв почти всю сцену. Возглавлял наш коллектив директор театра, лейтенант НКВД А.В. Башенин, и худрук Лео.
   Кухтиков говорил не долго, но с большой теплотой, подчеркнув, что он не ошибся, когда совместно с нами решал вопрос о создании театра.
   - Начало положено, - сказал он, - взят первый, самый трудный и ответственный рубеж. В дальнейшем руководство Вятлага будет всецело полагаться на ваш опыт и смелую инициативу. Продолжайте хорошее, благородное дело, а мы вам поможем. Спасибо за интересный и качественный спектакль
   Три воскресенья подряд показывали спектакль на сцене Соцгородка, а затем повезли его по лагпунктам, где имелись подходящего размера сцены.
   Через месяц выпустили вторую премьеру - пьесу Алексея Толстого "Нечистая сила", подготовку которой вели практически одновременно с "Запорожцем за Дунаем". Для меня, как для режиссера-постановщика, спектакль особых трудностей не вызывал. Подобрался солидный состав, удачно распределились роли. Публика по достоинству оценила пьесу советского классика и искренно благодарила исполнителей. Когда опустился занавес, на сцену опять поднялся Кухтиков, который отметил злободневность пьесы и наговорил немало комплиментов в адрес участников спектакля.
   С энтузиазмом коллектив включился в работу над "Сильвой". Режиссуру взяли на себя А. Ламан, Л. Лео и А. Касапов. Над оркестровкой упорно трудился Поль Марсель, одновременно занимавшийся с солистами и проводивший репетиции с оркестром. Хором руководили Е. Вязовский и С. Сахаров. Танцы ставил Ф.Брауземан. На все три акта оперетты художники Ф. Лавров и А. Нейман писали новые декорации. В пошивочной Соцгородка шили для участников оперетты фраки, смокинги, дамские вечерние туалеты. Сапожный цех заготавливал мужские и женские лакированные туфли. Помнится проблемой стало отсутствие шелковых женских чулок. Их нигде не могли достать. Кухтиков поручал ездившим в командировки в Москву приобрести их за любые деньги, но все возвращались с пустыми руками. Только за несколько дней до премьеры жене Кухтикова удалось раздобыть пар десять шелковых чулок. Наши острословы, хихикая, сообщали, что она оставила без чулок всех офицерских жен Вятлага. Но всех участниц оперетты обеспечить чулками не удалось, поэтому хористки и часть балета вынуждена было надевать лакированные туфельки на босу ногу...
   Премьеру назначили на 30 апреля - канун Первого мая. В последние перед премьерой дни занимались буквально круглыми сутками. Утром и вечером шли прогонные репетиции, между ними проводились индивидуальные занятия. Отменили поездку с концертами по лагпунктам. Концерты в Соцгородке, проходившие в субботу или в воскресенье, если бригада, конечно, не выезжала, были также отменены.
   Несколько раз во время репетиций в зале появлялся Кухтиков. Он садился куда-нибудь подальше от сцены, чтобы не сбивать артистов. Но больше всего ему нравились репетиции оркестра. Пару раз он просил Поль Марселя, дирижировавшего оркестром, повторить увертюру к "Сильве".
   В двадцатых числах апреля озабоченный Лео явился к секретарше Кухтикова и попросил доложить "шефу", что у него неотложное, срочное дело, касающееся постановки оперетты "Сильва". В приемной сидело человек пятнадцать, дожидавшихся приема.
   Кухтиков принял Лео вне очереди. Расстроенный вид Лео говорил о том, что произошло что-то серьезное:
   - Прошу извинить, товарищ полковник, что беспокою в рабочее время, но обстоятельства вынуждают меня обратиться к вам за содействием, потому что боюсь, как бы не опоздать...
   - Да говорите же, не тЯаните, в чем дело?
   - Премьеру оперетты придется отложить. Тридцатого апреля нам ее не поставить. В пошивочной мне сегодня заявили, что костюмы и обувь к назначенному сроку изготовлены быть не могут. Мастерские завалены заказами вольнонаемных к Первому мая. Заведующий мне лично сказал: "Неважно! Оперетта ваша потерпит. Театр может и подождать!".
   Лицо Кухтикова мгновенно изменилось. Он весь побагровел, глаза вспыхнули недобрым блеском, рука потянулась к телефонной трубке.
   - Пошивочную мастерскую, пожалуйста!
   Это, процеженное сквозь плотно сжатые зубы "пожалуйста" ничего хорошего не предвещало. На том конце провода это видимо почувствовали и немедленно соединили с пошивочной мастерской.
   - Кто это? Заведующего мне! Потряскин? Говорит Кухтиков! Ты в своем уме? Почему на тебя жалуется Лео? Кто дал тебе право срывать майское политическое мероприятие? Предупреждаю, что спектакль Вятлагского театра оперетта "Сильва" должна быть поставлена 30 апреля, и будет поставлена 30 апреля! Ты слышишь меня? Частные заказы отложить! Мобилизуй всех мастеров на выполнение театрального заказа! Понятно? Через каждые два дня жду рапорт о выполнении заказа. И попробуй его не выполнить в срок! Действуй!
   С этими словами Кухтиков положил трубку, а Лео, тихо пятясь, вышел из кабинета.
   Интересовался Кухтиков и работой художников. Зайдя однажды в мастерскую Ф. Лаврова, он внимательно осмотрел эскизы декораций. Поинтересовался, нужно ли чего, все ли имеется для оформления сцены. От природы очень ответственный, но мягкий и скромный Филипп Филиппович старался не утруждать начальство своими просьбами, а искать выход из любых ситуаций собственными силами и если ему и приходилось прибегать к помощи вышестоящего начальства, то всегда очень стеснялся, чувствуя за собой вину в невыполнении задания.
   - Да вот, хотелось бы наряднее украсить сцену во втором акте во время бала у князя, да не знаю, удасться ли, - виновато проговорил Лавров
   - Так в чем дело, скажите, что нужно, сделаем...
   - Видите ли... По эскизу средний пролет задника должен быть задрапирован тяжелыми бархатными, или, на худой конец, плюшевыми гардинами, а их нигде не достать. Обращался к директору, а тот только разводит руками.
   - И это все? - игривым тоном спросил Кухтиков, - Проблему эту мы решим, не сходя с места. Помните, Лавров, у меня в кабинете на окнах висят плюшевые коричневые драпри. Думаю, они вполне подойдут для вашей сцены. Завтра же можете их забрать, а после спектакля вернете. А в дальнейшем придумаем что-нибудь.
   Спектакль вызывал у всего населения Соцгородка огромный интерес. Билеты были распроданы не только на премьеру, но и на последующих два спектакля.
   Пошивочная мастерская в точно намеченный срок выполнила заказ театра. Генеральная репетиция, как спектакль, прошла в гриме, костюмах, декорациях, световом оформлении и выявила ряд недостатков, на которые обратил внимание Кухтиков, присутствовавший на репетиции.
  
   Газета "Лес-стране!" и прочая пресса о наших выступлениях.
  
   Я не хочу сам оценивать спектакль, ибо у меня есть возможность процитировать статью, написанную после спектакля в газете "Лес-стране!", издававшуюся политуправлением Вятлага. Эта небольшая по формату газетка помещала, в основном, материалы на производственные темы, отражавшие ход лесозаготовок, вывозку лесоматериала, работу совхозов и подсобных лагерных хозяйств. За пределами Вятлага газета не подлежала распространению, о чем мелким шрифтом печаталось в каждом номере, вслед за подписью ответственного редактора. По освобождения из лагеря мне удалось вывезти несколько номеров этой газеты, что и позволяет привести текст рецензии на оперетту "Сильва".
   "... Оперетта "Сильва" по музыкальности, содержанию и числу участников является сложной и трудной для постановки. Театр Вятлага это трудности преодолел и 30 апреля с.г. оставил общее впечатление очень хорошее. Музыкальная обработка композитора Поль Марселя дала блестящие результаты, - оркестр звучал прекрасно, с особенным эффектом прошла увертюра и соло на скрипке (Вязовский) к первому акту. Не диссонировало и смелое нововведение - соло на гавайской гитаре. Режиссерская группа - Лео, Ламан, Касапов создали весьма удовлетворительный художественный ансамбль спектакля. Художественное и декоративное оформление хорошо исполнены Лавровым и Нейманом. Наиболее удачны первый и третий акты. Световые эффекты (Доббелт) дополняли общее художественное впечатление. Массовые танцы и хоровое исполнение не нарушали ансамбля. Удачно прошли свадебный танец в первом акте и вальс во втором. Вставной номер "Танго-ревность" и венский вальс (Аншина-Брауземан) исполнены удовлетворительно. Артистка Ламан вполне справилась с ведущей ролью оперетты: арии Сильвы пропеты с большим подъемом. Очень удачно исполнены ею арии в первом акте "Помнишь ли ты?". Артист Келлер при хорошем вокальном исполнении не создал типа влюбленного Эдвина с его глубокими переживаниями. Артист Лео сыграл хорошо роль Бони, дав тип молодого графа, живущего шутя. Своей игрой Лео вызывал веселый смех и аплодисменты, местами, однако явно переигрывая. Ферри был мастерски и реально представлен прекрасной игрой артиста Касапова. Артист Рацевич верно изобразил тип князя Леопольда. Остальные артисты не портили ансамбля.
   Несколько слов о мелких недочетах спектакля. Кузен Эдвина, Рондсдорф должен появляться при сабле, в белых перчатках и с фуражкой в руках. Очень безжизненна игра публики театра варьете. Соло-вальс на пианино во втором акте несколько заглушило разговор князя с Ангильтой.
   В заключение нужно сказать, что постановка "Сильвы" есть крупный успех в работе молодого коллектива и большое достижение в культурной жизни Вятлага."
  
   Под рецензией значилась подпись: "Зритель". Вскоре мы узнали, что под этим псевдонимом скрывался сам редактор газеты Л. Раскин, не пропускавший ни одного нашего спектакля и постоянно писавшего рецензии.
   Ведущие исполнители "Сильвы" были отмечены особым приказом по управлению Вятлага за подписью полковника Кухтикова и продуктовыми пайками, содержащими сахар, сгущенное молоко, свиное сало, соленую рыбу.
   Но еще большую радость получили главные исполнители: А. Ламан, Н. Коган, А. Касапов, и я. За отличную игру в театре, большую плодотворную работу в нем, по представлению руководства Вятлага, Главное управление лагерей нашло возможным сократить срок наказания на шесть месяцев, каждому.
   Надежда получить снижение срока теплилась в душе каждого работника театра и, хотя последующие спектакли были нисколько не хуже "Сильвы", за все время существования театра в Вятлаге, подобный случай оказался единственным, хотя приказы с благодарностью, с занесением в личное дело, с выдачей денежных премий и продуктовых пайков, объявлялись довольно часто.
  
   Вернусь к газете "Лес-стране!". По прошествии более двадцати лет любопытно развернуть ее страницы, на которых, как и в других газетах того времени во всех падежах склонялось имя "мудрейшего из мудрейших мудрецов" великого Сталина. Передовая газеты № 22(58) от 12 мая 1944 года является образцом угодничества того времени:
   "Дорогой Иосиф Виссарионович! Работники управления Вятлагского НКВД, встречая великий Первомайский праздник, шлют Вам - вождю народов, гениальному полководцу и организатору всех побед Родины на фронтах и в тылу - пламенный большевистский привет! Под Вашим гениальным водительством наша страна уверенно идет к полной победе над врагом. И первые наши мысли в этот радостный день обращены к Вам, дорогой вождь и учитель. Вдохновленные Вашими историческими указаниями, идя в ногу со всеми тружениками тыла, наш коллектив успешно завершил выполнение государственного плана первого квартала и апреля месяца".
   Заканчивалось обращение здравицей: "Да здравствует гениальный вождь советского народа, наш любимый товарищ Сталин!".
   В номере 18(103) от 15 мая 1945 года помещен большой портрет Сталина и под ним в статье "Партийная школа за работой" рассказывается о занятиях партийной школы на Первом лагерном подразделении. Из 40 часов занятий только 15 часов было отведено изучению Устава и Программы ВКП(б), остальные 25 часов штудировали книгу Сталина о Великой Отечественно войне.
  
   Театральный дневник
  
   Бывая на репетициях в Соцгородке, я обязательно заходил в читальный зал библиотеки и, пользуясь свободным временем, когда не был занят на сцене, с большим интересом читал все центральные газеты, знакомился с журналами, был в курсе всех политических и общественных событий, знал какие и где ставятся спектакли, читал рецензии, следил за новинками литературы и так далее.
   Каждый раз вспоминалась работа в газетах Нарвы и Таллина. Очень по ней скучал. Режиссерская и актерская деятельность в вятлаговском театре меня вполне удовлетворяла, принимая во внимание, что я ведь был заключенный, ограниченный практически во всех правах, и все же занимавшийся своим любимым ремеслом.
   А писать все-таки хотелось. Но где, в каком печатном органе? Ведь ни одно издание не опубликует материал политического заключенного. И все же лазейка нашлась. Совместно с директором театра Башениным мы составляли текст программы "Сильвы". Башенин высказал мысль, что неплохо было бы к программе отпечатать либретто, чтобы зрители лучше ориентировались в содержании произведения. Я предложил свои услуги, их приняли и, как результат, появилась программа с таким текстом:
  

СИЛЬВА

оперетта в трех действиях Э. Кальмана

/ Либретто/

   Составил С.В. Рацевич
  
   Молодой офицер Эдвин Рональд, сын князя Леопольда, в компании своих друзей - веселого, жизнерадостного Бони и старого гуляки Ферри проводят свой досуг в варьете "Орфеум". Он поклонник примадонны варьете Сильвы Вареску, которая перед отъездом в Америку дает прощальный концерт. Поклонники Сильвы устраивают ей торжественные проводы. Она поет свою любимую песенку -
  
   Гей-я! Гей-я!
   Там в горах, в алмазном блеске снегов...
   О гей-я! О гей-я!
   Я росла цветком альпийских лугов...
   Там, в горах, чувства так свежи...
   Там голов ты в шутку не кружи...
   Гей-я! Гей-я!
  
   Эдвин во власти красоты и очарования Сильвы. Он полон любви к ней и забывает про свою невесту Стасси, отказывается вернуться домой к родителям. О назначенной помолвки Эдвина и Стасси узнает Сильва. С болью в сердце она поет:
  
   Красотки, красотки, красотки кабаре,
   Вы созданы лишь для развлеченья...
   ..............................................................
   Но любовь прошла как сон,
   Счастье ведь не вечно!
   И меня покинул он
   С легкостью беспечной!..
  
   Через два месяца в доме князя происходит помолвка Стасси и Эдвина. На балу среди гостей находится Бони и под видом его супруги Сильва. Эдвин узнает Сильву, в нем просыпаются прежние чувства, он предлагает ей отказаться от Бони и стать его женой.
   Радостью, счастьем звучит их дуэт:
  
   Эдвин: Счастьем этот час отмечен
   дивный, не земной.
   Лучшая в мире из женщин
   здесь со мной.
  
   Сильва: Кто счастливей нас обоих?
   В сердце я твоем.
   Как хорошо мне с тобою
   быть вдвоем.
  
   Оба: Нам сиял и звал сквозь мрак
   любви маяк!
   Лишь в тебе, одной тебе
   вся жизнь моя!
   Что-ж теперь еще жалеть - с тобой я вновь!
   Ах, счастье в жизни может дать
   одна любовь!
   Но счастью и на этот раз не суждено осуществиться. Эдвин не хочет сказать отцу, кто такая Сильва. Он стыдится признания.
  
   Сильва: Он стыдится меня. Он не любит.
   А счастье лишь в любви,
   любви большой и страстной!..
  
   Друзья Эдвина - Бони и Ферри также друзья Сильвы. Ферри искренне жаль обманутую в лучших чувствах Сильву. Он зовет ее снова на сцену, чтобы искусство залечило ее рану и дало покой и забвение. Бони пускается на хитрость и уловку. Своим телефонным разговором он окончательно и крепко соединяет любящие сердца Сильвы и Эдвина.
   Старику князю не приходится возражать по поводу такого брака, ведь и его жена - Ангильта была в свое время шансонной певицей варьете.
   Узами Гименея соединились сердца Стасси и Бони.
  
   Что-ж теперь еще желать?
   С тобой я вновь!
   Ах, счастье в жизни может дать
   одна любовь!
  
   Последующие музыкальные спектакли: "Марица", "Девушка из Барселоны", "Роз-Мари", "Мадамузель Нитуш", "Ярмарка невест" и другие, а также оперы "Травиата" и "Русалка" имели в программах составленное мною либретто.
   Как-то в разговоре с Всеволодом Александровичем Гладуновским, я доверительно сообщил ему свои сокровенные думы о том, что хотелось бы написать обо всем виденном в заключении, правдиво, ничего не утаивая, рассказать о своей судьбе со дня появления в тюрьме, о людях, тюремном и лагерном быте, словом обо всем, с чем пришлось столкнуться в неволе. Даже заглавие я придумал: "Пятьдесят восьмая", что расшифровывалось как уголовная статья, по которой судили всех без исключения политических заключенных.
   Гладуновский пришел в ужас от моей мысли:
   - Вы с ума сошли, - в страхе прошептал он и дрожащей рукой оттащил меня в угол барака, чтобы никто не услышал наш разговор, - хотите получить второй срок? Рано или поздно о вашей писанине все равно узнают, стукачей кругом хоть отбавляй. Вас выбросят из театра в лес на общие работы, где вам и придет мучительный конец. Пишите все, что угодно, если вам так хочется, но только не на эту тему...
   - А если я буду писать о театре?- вдруг вырвалось у меня, - про наши спектакли, как мы их готовим, как выпускаем на суд зрителей...
   - Вот, это то, что надо. За это никто не осудит и не накажет. Начинайте писать дневник театра за каждый день работы, будет, что вспомнить.
   В тот памятный вечер я с азартом принялся за работу. Из своего заветного сундучка Гладуновский достал для меня серую, почти оберточную, бумагу и снабдил меня ею, дав в придачу пару карандашей. Договорились, что сперва я буду писать на черновике, а позднее перепишу в журнал, который он достанет в бухгалтерии театра.
   Старые культбригадчики со всеми подробностями рассказали, а я записал, при каких обстоятельствах в Вятлаге организовывалась центральная культбригада, позднее преобразованная в театр. Само рождение театра происходило на моих глазах, при непосредственном участии, поэтому не составило большого труда восстановить в памяти все события и занести их на бумагу.
   О моем намерении вести дневник театра все сразу же узнали и единодушно поддержали. Как-то за ужином, когда все собрались за столом, ко мне обратился Вязовский и от имени коллектива культбригады стал держать напутственную речь:
   - Фиксировать историю культбригады и театра необходимо для нашего общего дела. Нигде в другом месте, как только на страницах вашего дневника будет отражаться жизнь театра. Книга послужит полезным справочником и документом о его деятельности. Вам предстоит отразить на этих страницах повседневную творческую работу театрального коллектива. Она расскажет о многом: каково было отношение к театру руководства Вятлага, в частности о том какую огромную положительную роль в создании театра сыграл начальник управления полковник Кухтиков; как принимались спектакли вольнонаемным составом и заключенными на лагпунктах; какова воспитательная роль театра и как его спектакли поднимали производительность труда среди тружеников леса. Никого и ничего не бойтесь, пишите беспристрастно и объективно о достижениях и недостатках в жизни театра. Бичуйте слабые стороны работы, не стесняйтесь правдиво критиковать игру, как всего коллектива, так и отдельных его представителей. Будьте справедливым, правдивым "Нестором-летописцем". Колите острием пера всех, кто осмелится дискредитировать театр, его высшие идеи, священные задачи.
   Не без труда и длительных хлопот Гладуновский достал в бухгалтерии театра три огромных журнала размером 50х30 сантиметров в плотных переплетах и с довольно приличной белой бумагой, позволявшей писать чернилами.
   На первой странице первого тома я вывел тушью, каллиграфическим подчерком заголовок:
  

ИСТОРИЯ МУЗЫКАЛЬНО-ДРАМАТИЧЕСКОГО ТЕАТРА ВЯТЛАГА НКВД

/ поселок Лесная, Кировская обл./

  
   В продолжение четырех лет (1944-1947 г.г.) своего пребывания в театре, убористым подчерком я исписал четыре тома. По меткому выражению моих сотоварищей по театру, из-за больших размеров, их назвали "театральной библией". Писал я обо всем, начиная от спектаклей и заканчивая мелочами актерской жизни. Фиксировал не только значительные события, но и всякого рода курьезы, анекдотические происшествия, вносившие юмор в канву повествования.
   В конце каждого квартала, месяца, года подводил итоги деятельности театра. Статистические данные моего дневника, такие как: количество спектаклей, концертов, выездов на периферию и репетиций, помогали всем нашим директорам пользоваться ими при составлении отчетов, справок, реляций и пр. Не раз директора (а их за мое время было пятеро: Башенин, Грайваронская, Розин, Степанова, Баранов) обращались ко мне с просьбой дать посмотреть "библию" на предмет изыскания данных у них отсутствующих.
   Украшением моего дневника были фотографии спектаклей, отдельных сцен, актеров. Художники передавали мне эскизы декораций, которые я вклеивал в "библию".
   Художник Лавров предложил свои услуги в качестве карикатуриста для истории театра. Страницы дневника украсились меткими, острыми зарисовками ведущих деятелей театра. Лавров рисовал молниеносно, несколькими штрихами улавливал характерные особенности лица или фигуры. Обиженных не было. Каждый с удовольствием рассматривал себя и товарищей, от души смеялся и благодарил художника за остроумие и находчивость. Меня Лавров нарисовал сидящим за огромным фолиантом театрального дневника с гусиным пером в руке.
   О существовании дневника по истории театра прознали в управлении Вятлага и дали указание директору театра Баранову доставить книги для ознакомления. Меня, естественно, интересовало, как отнесется руководство к моему рукописному труду, не возникнут ли вопросы, не усмотрят ли в этих книгах крамолы - ведь заключенному в лагере не положено заниматься сочинительством, какими бы благими намерениями это не объяснялось.
   Через пару недель книги Баранову молча вернули, воздержавшись от комментариев. Ни Баранову, ни мне, как автору, ничего сказано не было. Я это понял как поощрение и продолжал писать историю театра дальше.
   В это же самое время Вятлаг покидал полковник Кухтиков, его переводили в управление воркутинских лагерей. Происходила передача дел, устраивались проводы, сослуживцы прощались с начальником. Прощались с ним и мы, слабо представляя, что ждет наш театр при новом начальстве. Что ни говори, но театр появился только благодаря усилиям Кухтикова и захочет ли новое начальство отстаивать права заключенных на занятие актерской деятельностью, было под большим вопросом.
   Результат четырехлетней деятельности театра был впечатлительным. Вслед за "Запорожцем за Дунаем" и "Сильвой" были сыграны оперетты: "Марица", "Свадьба в Малиновке", "Баядера", "Девушка из Барселоны", "Мадамузель Нитуш", "Наталка-Полтавка", "Цыганский барон", "Роз-Мари", "Ярмарка невест", "Жрица огня". Конечно, наибольшей популярностью пользовалась "Сильва". Только в Соцгородке ее играли 30 раз. Стоило какому-нибудь начальству приехать из Москвы, как Кухтиков, по завершении деловых вопросов, приглашал гостей в театр и обязательно заказывал "Сильву".
   Параллельно с музыкальными, ставились и драматические произведения зарубежной, русской и советской классики. После "Нечистой силы" Островского показали пьесы: Лавренева "За тех, кто в море", Островского "Без вины виноватые", Масса и Червинского "Где-то в Москве", Леонова "Нашествие", Катаева "День отдыха", Братьев Тур и Шейнина "Поединок", Гольдони "Хозяйка гостиницы", Червинского "Сады цветут", Горького "На дне", Симонова "Русский вопрос", Твардовского "Василий Теркин".
   О "Василии Теркине" хочется сказать особо. Эту замечательную поэму, которой мы все зачитывались, как только она появилась в печати, инсценировал Поль Марсель. Написал к ней музыку, ввел вокальные номера. Спектакль сопровождал оркестр. Не обошлось без чтеца, в роли которого выступал я. Инсценировка успеха не имела. Неплохой композитор, талантливый музыкант-интертпретатор, Поль Марсель оказался слабым сценаристом. Он не сумел раздвинуть рамки поэмы в большое сценическое полотно. Спектакль получился примитивным, мало интересным. В Соцгородке показали спектакль два раза, на периферию везти не посмели - на маленьких сценах было не развернуться.
   Любимым драматическим спектаклем у вятлаговских зрителей были пьесы "Без вины виноватые", "Хозяйка гостиницы", "Сады цветут". Первый спектакль мы отыграли практически во всех лагпунктах. Сердца заключенных остро воспринимали драму покинутой жены, потерявшей сына - Кручининой, которую с глубоким проникновением играла Л. Иванова. Ее партнером в роли Незнамова был Касапов, своим монологом в последнем акте заставлявший многих плакать. Я с удовольствием вспоминаю этот спектакль, в котором сам играл роль Шмаги.
   Репертуар советских пьес успехом не пользовался. С трудом смотрелась пьеса Леонова "Нашествие". Вскоре ее сняли с репертуара. На повторный показ пьесы Горького "На дне" в Соцгородке, зрителей пришло едва ползала. Такая же картина наблюдалась и на периферии. Жители Соцгородка и заключенные предпочитали смотреть оперетты.
   Со времени открытия театра, количество концертов культбригады нисколько не уменьшилось. Таким образом, театр являлся для актеров дополнительной нагрузкой, которые вынуждены были выступать пять-шесть раз в неделю. Выходной в понедельник часто превращался в рабочий день. На неделе обязательно игралось три спектакля. Каждое утро было занято репетициями. Если вокалисты иногда отдыхали, когда ставились драматические спектакли, то мы, драматические актеры, работали, как говорится, "без отдыху и сроку". Нам приходилось участвовать во всех драматических и музыкальных спектаклях.
   Такая напряженная работа отразилась на моем здоровье. По вечерам у меня часто наступало сильное головокружение, я лишился сна. Есть ничего не хотелось, с каждым днем худел, тЯануло в постель, мечталось только полежать. Обратился за медицинской помощью. Неоднократная проверка температуры показала, что она не поднимается выше 35 градусов. Врачи определили сильное истощение организма, переутомление и рекомендовали немедленно лечь в стационар. Баранов нехотя согласился отпустить меня в больницу, взяв обещание, что при первой же постановке оперетты в Соцгородке, я приму в ней участие. Четыре дня я пролежал спокойно, на пятый пришел Баранов и предупредил, что вечером будут ставить "Сильву" и я должен быть на спектакле.
   Врач отпустил меня с большой неохотой. После спектакля я опять лег в стационар, но через два дня пришел Баранов и все повторилось вновь. Врач поставил вопрос ребром: или я буду лечиться или покидаю стационар. Пришлось выбрать второе - вернуться в театр. Работа продолжалась с прежней нагрузкой. Узнав о моем болезненном состоянии, полковник Кухтиков выписал мне дополнительный паек: сливочное масло, сгущенное молоко, кусковой сахар, белые сухари и печенье. Постепенно организм все-таки победил болезнь, исчезла слабость, головокружение, вернулся сон.
   В любую программу концертов, как правило, включались отрывки из оперетт "Сильва", "Марица", "Баядера", "Роз-Мари". Сценка из оперетты "Свадьба в Малиновке" (Гапуся - Айзенберг, Яшка-артиллерист - Касапов, Нечипор - в моем исполнении) шла в финале каждого концерта. Зрители буквально неистовствовали, когда Айзенберг и Касапов в исключительно быстром темпе, с необычайным задором дважды, а иногда и три раза подряд лихо отплясывали "В ту степь". Концертным номером эту сцену мы показали не менее 70 раз.
   Кстати, заговорив про оперетту "Свадьба в Малиновке", не могу не вспомнить злую шутку, сыгранную надо мной в этом спектакле хористками.
   Между колхозницами, у одной из которых в руках кувшин с молоком, происходит горячий спор по поводу молока, - кислое оно или сладкое. Рассудить затеявших спор женщин берется Нечипор. Он берет кувшин и медленно выпивает содержимое, а колхозницы продолжают спор. Одна доказывает, что молоко кислое, другая, что оно сладкое.
   Молоко выпито. Женщины замолкают, напряженно ожидая, что скажет Нечипор. А он не спешит. С сознанием собственного достоинства, не торопясь, переворачивает кувшин, показывая, что молоко выпито до дна, хитро улыбаясь и пощипывая реденькую бороденку, спокойно говорит: "Не ра-зо-брал!..". Обычно эта коротенькая фраза вызывала в зале гомерический хохот.
   Но в тот раз, о котором я рассказываю, получив в руки кувшин, я почувствовал, что он полон воды. Мне стало очень грустно, но не срывать же сцену. Пришлось медленно, капля за каплей все выпить и отдуваясь произнести: "Не разобрал!". Смеялись все и не только зал, но и артисты за сценой. Чья это была проделка, я так и не узнал.
  
   Смена театрального начальства
  
   Зрители очень любили и оперетту "Марица" за осмысленное содержание и хорошую актерскую игру. Героиню - Марицу, в этой постановке постоянно играла одна актриса - Л. Ламан. Дублеров у неё не было. Её пение радовало слух, в игре ощущалось очарование и женское обаяние. В роли Тассилы выступали трое: Феликс Келлер и его дублеры Петр Горский и Константин Пивоваров. С этой опереттой, имевшей всегда большой и заслуженный успех, связаны два неприятных события.
   Пятое представление "Марицы", как и четыре первых, происходило в клубе Соцгородка при переполненном зале. После третьего звонка в зале выключили свет и электрическим сигналом дали знать дирижеру Поль Марселю, что пора начинать спектакль. Проходит несколько минут, а оркестр молчит. Повторно дали сигнал и опять тишина. Тогда режиссер спектакля Касапов спускается под сцену, узнать, в чем дело, почему оркестр не играет. Под сценой, в музыкальной комнате собрался оркестр. Все молчаливо смотрели на распростертое тело скоропостижно скончавшегося виолончелиста Владимира Генша. Начало спектакля задержалось на 15 минут. Тело музыканта пролежало в музыкальной комнате в продолжение всего спектакля, давая душе покойного в последний раз насладиться гениальной музыкой Кальмана. Место Генша в оркестре пустовало и только виолончель, прислоненная к пюпитру, напоминала, что театр потерял квалифицированного музыканта, доброго и отзывчивого человека.
   Оперетта "Марица" стала "лебединой песней", закатом театральной карьеры художественного руководителя театра Леонида Николаевича Подкопаева (Лео). Отбыв в лагере пятилетний срок и освободившись, Лео занял хорошо оплачиваемую должность художественного руководителя театра, но повел разгульный образ жизни: по нескольку дней не являлся на работу, на занятия, на спектакли, концерты и репетиции. Часто приходил в нетрезвом виде, вел себя вызывающе, грубил, придирался. Словом, был первым нарушителем "производственной дисциплины" в театре.
   По случаю приезда из Москвы представителей министерства внутренних дел, Кухтиков распорядился к вечеру подготовить выступление с "Марицей". С утра занялись театральной подготовкой. Художники подновляли декорации, артисты приводили в порядок костюмы. Все подтянулись, чувствуя большую ответственность, и только худрук Лео отнесся к спектаклю наплевательски. Ужас нас охватил, когда мы увидели за полчаса до начала спектакля, в каком виде он появился на сцене. В спектакле он должен был играть роль Зупана. Лео был вдрызг пьян, едва держался на ногах. Попробовали его отговорить участвовать в спектакле, благо дублер был. В ответ услышали площадную брань. Мы прекратили пустые попытки образумить Лео, но дублер, Оскар Гердт, на всякий случай, загримировался.
   Обычно Лео гримировал я. Сегодня он с трудом сидел на стуле, его мотало так, что в любой момент он мог свалиться в ту или иную сторону. Мне приходилось одной рукой гримировать, другой держать Лео. В маленькой гримерной было не продохнуть от сивушного запаха. Вдруг Лео вскочил и помчался на сцену. Встретив на пути художника Неймана, Лео набросился на него, обругал за бездеятельность, пригрозил выгнать из театра. Ничего не понимающий Нейман, лишь молча оглядывался, как бы спрашивая у окружающих, за что его так оскорбляют. С большим трудом мне и Касапову удалось угомонить пьяного и уговорить сесть гримироваться дальше.
   Благополучно начавшийся спектакль, с появлением на сцене Лео превратился в балаган. Что он говорил, никто понять не мог. Заплетающимся языком он нес несусветную околесицу, пропускал пение, путал мизансцены и тем самым сбивал с толку партнеров. Наконец, потеряв равновесие, он ухватился за бутафорский куст и вместе с кустом шлепнулся на пол. В зале раздался смех. Ни для кого не составляло секрета, что актер, играющий Зупана, пьян и зрители ждали, какие еще неожиданные импровизации-сюрпризы произойдут на сцене. Несколько раз Лео безуспешно пытался подняться на ноги, во время действия спектакля, но снова падал вместе с кустом, который он хотел, но не мог укрепить на прежнее место.
   К счастью, первое действие закончилось. Как только закрылся занавес, на сцене появился взволнованный, бледный Кухтиков. Подойдя к Лео, сидевшему на садовой скамейке и бессмысленно-осоловело оглядывавшего сцену, Кухтиков приказал:
   - Лео немедленно отправьте домой и подготовьте дублера.
   На следующий день по управлению был обнародован приказ об отстранении Лео с поста художественного руководителя театра с предписанием немедленно покинуть территорию Вятлага.
   Увольнение Лео мы восприняли, как неизбежное, само собой разумеющееся событие. Весь коллектив театра вздохнул с облегчением. Справедливости ради следует сказать, что жаль было терять Лео как актера, но не как человека. В концертных программах он был незаменим как исполнитель политических пародий, злободневных куплетов и частушек. Высокого мастерства добился Лео играя роль Папандопулы в оперетте "Свадьба в Малиновке" и Зупана в "Марице".
   Выгнанный из тетра Лео, продолжительное время подвизался в самодеятельных коллективах города Кирова. Но и там его сгубила водка. Вступив на путь преступления, Лео влился в шайку грабителей, которая промышляла частниками, организациями и даже банками. Убийство милиционера, после одного из разбойничьих нападений, переполнило чашу терпения милиции и шайка была разоблачена. Суд приговорил Лео к высшей мере наказания. Позднее расстрел заменили пятнадцатью годами исправительно-трудовых работ в лагерях Архангельской области, где он и сгинул.
   С уходом Лео в театре наступило заметное успокоение и затишье. Люди стали работать продуктивнее, их никто не оскорблял, не нервировал, не угрожал уволить. Прекратились пьянки в бараке и пьяные окрики руководителя.
   В коллективе усиленно стали муссироваться слухи о преемнике Лео. В преемники пророчили А. Ламан, А. Касапова, В. Орнатского и меня. Никому было невдомек, что на эту должность могут назначить вольнонаемного.
   Управление Вятлага назначило на должность худрука лейтенанта Баранова, оставив за ним должность директора театра. Такое совмещение двух должностей заставило Баранова активно искать себе помощника среди заключенных работников театра. Его выбор пал на мою кандидатуру. Баранов уговаривал меня согласиться, но я упорно отказывался, ссылаясь на состояние здоровья, занятость во всех спектаклях как драматических, так и музыкальных, частое режиссирование, да и, кроме того, много времени отнимала история театра. Упорство и настойчивость Баранова не знали границ. Вместе со мной он закрылся в своем кабинете и в течение двух часов убеждал, доказывал, просил, ссылаясь на то, что одному ему не под силу столь ответственная задача, а других кандидатур, кроме меня, он не видит. Баранов заверил меня, что он готов освободить меня от режиссуры, передав её А. Касапову, П. Шипенко, В. Дальскому, В. Орнатскому. Обещал не занимать меня в новых опереточных постановках. Зато просил не отказываться участвовать в драматических постановках, в которых мое участие станет необходимым. Убедил меня Баранов тем, что театр, после ухода Лео, не должен терять свой престиж, а должен работать еще лучше, творчески расти, крепко стать на ноги.
   По административной линии Баранов спланировал работу следующим образом:
   В мои обязанности, наравне с директором, входило составление репертуарного плана театра и его выполнение. Я составляю программы концертов, назначаю ведущих, в необходимых случаях веду концерт сам. Отвечаю за проведение репетиций театра, индивидуальных занятий, оркестровых и хоровых репетиций и продолжаю вести дневник истории театра. На основании записей в истории, составляю отчеты о деятельности театра.
   Вторым ответственным лицом по хозяйственной линии театра является музыкант оркестра - кларнетист Цай-Обон, который обеспечивает коллектив питанием и обмундированием, во время гастрольных поездок отвечает за, ночлег, транспорт и так далее.
   Еще будучи только директором, в отличие от своих предшественников, относившихся к своим обязанностям директора театра формально, лейтенант Баранов интересовался буквально всем, что было связано с жизнью театра, вникал в каждую мелочь, внимательно следил за дисциплиной, требовал выполнения распоряжений руководства, напоминая, что они в первую очередь заключенные и, пользуясь некоторыми привилегиями, не освобождены от режимных установок, которые в одинаковой степени распространяются на всех, находящихся за проволочными заграждениями.
   Это нравилось не всем. Первым восстал А. Касапов, бесспорно самый талантливый и способный актер нашего театра, одинаково владевший как опереточным, так и драматическим искусством. Невоздержанный в словах, резкий в поступках, готовый обидеться из-за любого пустяка, в момент вспыхнуть, Касапов остро переживал назначение Баранова художественным руководителем. Мне кажется, что здесь скрывалась доля зависти. Как-то в разговоре со мной Баранов высказался о Касапове, как об очень трудном человеке, который затмевает Касапова-актера. Споры между ними часто принимали острый, принципиальный характер. Я неоднократно, по-дружески, советовал Касапову спрятать поглубже свое самолюбие в карман, потому что в лагере заключенный бессилен против вольнонаемного, который во всех случаях, даже если не прав, окажется в доверии у начальства и может всегда расправиться со строптивым зеком. До поры до времени дерзкие, грубые и оскорбительные выражения Касапова сходили ему с рук, ибо более выдержанный и воспитанный Баранов, делал вид, что ничего не замечает, ибо знал цену Касапова как актера, необходимого для театра.
   Однажды Баранов пришел к нам на Пятый лагпункт, что делал очень редко, для выяснения некоторых вопросов, связанных с очередной постановкой одного из спектаклей в Соцгородке. Разговор носил мирный характер. Выясняли, какие танцы сохранить, какие убрать, из-за болезни трех танцоров в оперетте "Марица", которую режиссировал А. Касапов. Его самого в бараке не было. Но вот он, наконец, пришел и тут началось. Не стесняясь в выражениях Касапов возмутился, как это в его отсуствие можно решать вопрос о спектакле, за который он отвечает. Он накричал на Баранова и в заключение бросил по его адресу свою любимую фразу: "Кабы сдох!"
   Спокойный Баранов, ничего не ответил, встал со своего места и направился к выходу. У дверей он остановился и сказав: "Теперь, Касапов, вам придется ответить за свои слова!" вышел.
   Все почувствовали себя очень неловко. Безусловно Касапов был не прав, но сказать ему об этом значило нарваться на новые оскорбления. На какое-то время воцарилось молчание, а затем постепенно один за другим все стали расходиться.
   На следующий день мы узнали, что Касапова на два месяца отправляют в штрафной лагпункт. Известие нас ошеломило. Видимо уравновешенный Баранов не выдержал и его терпению пришел конец. Он не побоялся настоять перед Кухтиковым о наказании Касапова и тем самым лишиться любимца публики, на котором держался весь опереточный и драматический репертуар.
   Касапова же нисколько не угнетала перспектива два месяца провести в обществе отъявленных лагерных бандитов, воров, злостных отказчиков, для которых штрафпункт был домом родным, где они отбывали длительные сроки и не только не исправлялись, но и становились рецидивистами. Касапов чувствовал себя героем.
   - Посмотрим, сказал слепой, - не без злой иронии процедил сквозь зубы Касапов, - кто проиграет, а кто выиграет... Уверен, что смеяться последним буду я!
   И снова лягнул Баранова, благо его с нами не было. Ни к чему напомнил о его сожительнице, артистке Нине Белицкой. После освобождения Белицкая стала законной женой Баранова. И в то же время Касапов сам имел подругу среди работниц культбригады в лице эстонки Лейды Сальк.
   Вечером за Касаповым пришел стрелок и увел его на вахту.
   На следующий день Богданов собрал актив театра, чтобы выяснить, какие спектакли могут идти без Касапова и готовы ли дублеры на его роли.
   Пришли к печальным выводам. В репертуаре театра оказалось только три оперетты - "Запорожец за Дунаем", "Марица", "Наталка-Полтавка" и одна пьеса "День отдыха", в которых Касапов был свободен. Ни один дублер, а они официально имелись у каждого артиста, не был готов без соответствующей длительной подготовки заменить Касапова.
   Кухтиков, когда ему доложили об этом, устроил разнос Баранову за отсутствие дублеров.
   - Если нет дублеров, так как же вы печатаете в программках их фамилии. Кому нужна подобная туфта? Предлагаю театру на выбор "Роз-Мари" или "Цыганский барон" для показа делегации ГУЛага из Москвы. В вашем распоряжении две недели.
   Через две недели Баранов был опять "на ковре" у Кухтикова.
   - Не могу выполнить ваше распоряжение, товарищ полковник, - отвечал Баранов, - без Касапова эти оперетты идти не могут.
   Кухтиков поднял телефонную трубку и потребовал соединить его со штрафным лагпунктом. Разговор с его начальником был лаконичным:
   - Сегодня вечером заключенного Касапова доставить на Пятый лагпункт. Об исполнении доложить!..
   Касапов пробыл на штрафном лагпункте две с половиной недели. Как он сам рассказывал, жилось ему не плохо благодаря тому, что к нему благоволил начальник лагпункта, большой любитель-театрал и поклонник таланта Касапова. Он пользовался поблажками: в работе не переутомлялся, повар подливал ему лишний черпак баланды и клал в миску двойную порцию каши. Даже стрелки относились к нему иначе, чем к завсегдатаям штрафного лагпункта: не заставляли работать с полной отдачей сил, как это требовалось от всех штрафников, разрешали лишний раз перекурить и даже посидеть во время работы, что категорически запрещалось.
   Московские гости с удовольствием смотрели оперетту "Роз-Мари". Она шла в десятый раз в нашем театре и, пожалуй, лучше, чем когда-либо.
   Дублером Касапова в роли сержанта Малона официально числился я, но я ни разу не играл эту роль и даже не пробовал заменять Касапова, чувствуя, что сыграть даже приблизительно так, как играет Касапов, не смогу.
   Я забрался в самый дальний угол зала, где меня никто не видел и с интересом наблюдал за многочисленными зрителями, как они реагируют на спектакль и блестящую игру Касапова. Станиславский всегда ратовал за искренность сценического поведения актера, чтобы "уметь быть искренним в условиях сцены". Касапов отлично уяснил, что юмор поведения Малона заключается в способности целиком и полностью отдаваться сценическому вымыслу и органически действовать на сцене. Играя очень серьезно недалекого, правильнее сказать глупого, полицейского сержанта Малона, Касапов своими искренними действиями, наивной верой в правду своей недалекой и пустой речи, добивался потрясающего эффекта. Пока на сцене присутствовал Малон-Касапов смех в зале не прекращался. Блеск, веселье, отличный комедийный темп "Роз-Мари" поддерживали режиссер театра Поль Марсель и исполнители главных ролей - Н. Белицкая, А. Ламан, Л. Салк, П. Горский, О. Гердт.
   Касапов обиду не забыл. Он не мог простить Баранову свое пребывание в штрафном лагпункте. Они между собой не разговаривали, избегали встреч, не здоровались. Общение по делу происходило через третьих лиц, обычно через меня.
   Как-то теплым июньским утром на сцене клуба-театра Соцгородка проходила репетиция оперетты "Ярмарка невест". На выходившем во двор крылечке грелись свободные от репетиции актеры, в том числе Касапов и я. Невдалеке бегали мальчишки и среди них шустрый, очень подвижный сын полковника Кухтикова, черноволосый мальчишка пяти-шести лет.
   Мальчишки бросали друг в друга палки, камушки. Один из камней, брошенных маленьким Кухтиковым, угодил в Касапова. Касапов страшно рассердился, бросился к мальчонке, схватил его и отвесил звонкий подзатыльник. Ребенок естественно во весь голос заревел и тут, совсем не кстати, из-за угла появился сам полковник, разыскивающий свое чадо. Касапов моментально преобразился, схватил мальчонку на руки, прижал к себе со словами:
   - Хороший ты мой мальчик! Какой же ты славный, умный! Расти большой и послушный.
   Пацан реветь перестал. На его измазанном лице показалась довольная улыбка, хотя в глазах еще искрились слезинки. Мне определенно показалось, что отец Кухтиков понял уловку Касапова, но сделал вид, что ничего не произошло, забрал ребенка и увел его домой.
  
   -----------------------------------------------------""---------------------------------------------------
  
   К первому мая 1945 года готовилась к выпуску оперетта Валентинова "Жрица огня", большой красочный спектакль из жизни востока, с обязательными в таких случаях одалисками, тайнами гарема, разношерстной экзотической толпой, характерными восточными танцами, эротической музыкой.
   Как обычно, исполнители ролей утверждались художественным советом. Я был утвержден на роль магараджи Геквара, центральной фигуры оперетты, полагая, что эта ярко выраженная буффонадная роль в моем плане и никому больше не подходит. Сказать откровенно, эта роль мне очень понравилась. Нечто подобное я играл в 1928 году в обществе "Святогор" в инсценированной мною восточной сказке поэта Агнивцева "Лекарство от девичьей тоски". Но когда я узнал, что по сценарию Геквару предстоит петь в дуэтах, ансамблях, да вдобавок еще и танцевать, меня обуял страх. Я вспомнил наставление драматурга Островского: "Не в свои сани не садись". При встреча с Барановым высказал свои соображения и от роли отказался. Баранов с этим не согласился и, используя свою власть над заключенными, приказал роль готовить и играть. Волей-неволей пришлось подчиниться.
   Никогда, ни до того, ни после, я не испытывал больших затруднений в освоении роли. На личном опыте убедился, какой это адский труд одновременно играть, петь, да еще и танцевать.
   В качестве концертмейстера ко мне прикрепили кларнетиста Цай-Обона. С присущей корейцам ангельским терпением и азиатской настойчивостью он часами вдалбливал в меня партию, по много раз заставляя повторять музыкальные фразы и все-таки добился, что я хоть и с превеликим трудом, заучил требуемое и смог репетировать под оркестр. Не легко пришлось и Поль Марселю, который особенно внимательно следил за мной, за правильностью вступления, за тем, чтобы я соблюдал музыкальные паузы, не сбивался с ритма, не забегал вперед и не отставал.
   Портнихи сбились с ног, заваленные шитьем костюмов восточного безразмерного покроя. Моя одежда шилась из шелка и сатина и выглядела исключительно нарядно и богато.
   В прозрачно-тонкие ткани нарядили мою партнершу, очаровательную Анжель /Н. Белицкая/, расположения которой по сюжету оперетты добивается старый селадон махараджа Геквар.
   Художники Лавров и Нейман не пожалели красок и цветных материалов, чтобы пышно и броско оформить сцену, перенести зрителей в атмосферу таинственного и загадочного востока... Часами трудился на сцене электрик Доббельт, подбирая световые эффекты.
   Мое появление в первом акте художники решили произвести весьма эффектно. Изготовили красочный паланктин, обшили его пурпурными бархатными занавесками. Под музыку Ипполита-Иванова "Кавказские эскизы", черные рабы на плечах выносят паланктин с сидящим внутри Гекваром. Сбоку идут с огромными опахалами слуги магараджи, за ними его приближенные.
   Ничто, казалось, не могла помешать выпуску спектакля в назначенный день, как вдруг...
   За три дня до премьеры у меня неожиданно распухла левая щека. Образовался флюс, который с каждым часом все увеличивался и увеличивался. К вечеру щека раздулась настолько, что заплыл левый глаз и скривился рот. С перекошенной физиономией пришел на следующее утро в кабинет Баранова и как смог заявил, что ни на генеральной репетиции сегодня вечером, ни на завтрашней премьере играть не смогу и прошу перенести премьеру на несколько дней позже, пока не спадет опухоль.
   Вместо того, чтобы посочувствовать и спокойно, в деловой обстановке обсудить создавшееся положение, посоветовать, к кому обратиться за помощью, Баранов накинулся на меня так, как будто бы я сам виноват в опухоли и умышленно не предпринял мер, чтобы ее ликвидировать.
   - О переносе спектакля не может быть и речи! Даже не заикайтесь! Этого я не допущу! Отправляйтесь на репетицию, а вечером сходим к зубному врачу.
   - Но я с трудом открываю рот, говорить не могу, не то, что петь.
   - Идите на сцену, - послышался черствый ответ Баранова, - ничего не знаю. Выполняйте распоряжение!
   На сцену я пошел, но игры никакой не получилось, в основном просидел за кулисами.
   Вечером вместе с Барановым мы пришли в кабинет зубного врача. Больше всего говорил Баранов. Его интересовало только одно: надо сделать так, чтобы завтра, к генеральной репетиции, опухоль исчезла.
   Молоденькая дантистка чувствовала себя очень неловко, не зная, что посоветовать.
   - Видите ли, флюс исчезнет сам по себе через два-три дня...
   - Ждать нельзя, - перебил её Баранов, - неужели нет никаких средств, чтобы ликвидировать опухоль?
   Врач попросила меня открыть рот. Проверила зубы, смазала какими то лекарствами воспаленные десны.
   - Есть одно средство, но мне не хотелось бы его применять, - произнесла она застенчиво, - попробуем удалить заболевший зуб. Но это крайняя мера, зуб еще не настолько плох, чтобы его рвать...
   - Рвите сразу же, - перебил её Баранов, - если это необходимо для исчезновения опухоли.
   Тут я не выдержал и вмешался в их оживленный разговор:
   - На каком основании, Иван Герасимович, вы распоряжаетесь моим зубом? В конце концов, только я волен сказать последнее слово...
   Баранов тут же сменил тон. Он уже не приказывал, а просил заискивающим голосом. Стал убеждать меня пойти на эту крайнюю меру во имя спасения спектакля. Не стесняясь присутствия врача, обещал мне продуктовый паек и пять дней отдыха после премьеры.
   Двадцать девятого апреля 1945 года (по совпадению 29 апреля четыре года назад меня арестовали) ради искусства в возрасте сорока двух лет я потерял свой первый зуб. Буквально "по щучьему велению" и Баранову хотению, опухоль начала спадать и к началу генеральной репетиции почти полностью исчезла.
   Внешне спектакль выглядел прекрасно. Художникам бесспорно удались красочные декорации, костюмерная блеснула стильными восточными костюмами, в таинственном свете разноцветных лампионов искрились сказочные танцы, весь антураж спектакля отличался богатством музыки, красок, света. Не хватало одного - хорошей, продуманной, интересной игры некоторых главных персонажей оперетты. Самокритичность заставляет меня признаться в ошибках, или, как говорят в театральном мире, накладках, которые, как я предполагал, должны были произойти. Все-таки я сел не в свои сани. Когда, с позволения сказать, пел, превращался в столб. Выключался из игры, забывая про общение с партнерами. Вероятно на моем лице, хотя и обильно покрытом гримом, можно было разглядеть растерянность и беспомощность. Никогда я так не волновался и не переживал за свою роль. В двух местах забыл текст вокала и пропел какую-то чушь, напортачил в танцах и ниже своих способностей сыграл веселые сцены объяснения в любви с Анжель.
   Через две недели с трепетом взял в руки газету "Лес-стране!" за № 18(103) от 15 мая
   1945 года, в которой имелась рецензия на наш спектакль, ожидая разгромной статьи в адрес тех, кто сел не в свои сани. К изумлению, рецензент оказался довольно милостив. Вот, что он написал:
   " Первого мая с.г. репертуар театра Вятлага обогатился еще одной постановкой - "Жрица огня" В. Валентинова. Этой постановкой театр еще раз продемонстрировал свою способность умело, со вкусом решать задачи опереточного искусства. В спектакле зритель с удовольствием видит талантливых актеров театра А. Ламан, В. Козлова, С. Сахарова в совершенно новом амплуа и с удовольствием отмечает, что артисты дают стильные, законченные образы. Хорошо справилась с ролью Анжель артистка Белицкая. Легко, без напряжения, с большим мастерством провела она сцену на пиру у магараджи. Рост этой молодой актрисы бесспорен. Спектакль заставляет оценить большую серьезную работу, проведенную музыкальными руководителями и коллективами оркестра и хора. И, наконец, верными себе в этой постановке остается коллектив художников и костюмеров, добросовестно справившийся с оформлением и стилизацией спектакля. Однако следует отметить, что в "Жрице любви", такие одаренные актеры, как Рацевич и Касапов не сумели создать запоминающиеся образы магараджи и Малхара. В целом спектакль оставляет хорошее впечатление и смотрится с удовольствием".
   Через несколько дней после премьеры "Жрицы огня" в состав театра был принят бас Большого театра Иван Сердюков, осужденный за то, что попал в оккупационную немцами зону под Москвой. По словам Сердюкова, которому к тому времени было за шестьдесят, он до революции выступал вместе с Шаляпиным.
   С большим вниманием, тепло и сердечно встретили жители Соцгородка выступление Сердюкова на очередном концерте культбригады. Артист покорил слушателей музыкальностью и культурой исполнения, приятным бархатным басом, отличным мастерством и техникой передачи оперных арий и таких популярных произведений, как "Эллегия" Масне и "Заздравный кубок" Бетховена.
   Наличие в нашем театре оперных певцов: А. Ламан, Е. Коган, В. Тихонова, С. Сахарова, П. Горского, А. Шаховцева позволило художественному совету говорить о постановке несложных опер.
   Вначале взяли популярную, но не очень сложную оперу Верди "Травиата" с такими исполнителями главных ролей: Виолетта - А. Ламан, Альфред - А. Шаховцев, Жермон - П. Горский, доктор - И. Сердюков.
   Не так то легко было перестроиться с опереточного жанра на оперный. За исключением трех-четырех музыкантов, никто не играл в симфонических оркестрах, никогда не сопровождал оперные спектакли. Больше всего выкручиваться приходилось дирижеру оркестра Поль Марселю. Имея в своем распоряжении пятнадцать музыкантов, он должен был добиться оперного звучания оркестра, в котором отсутствовали такие необходимые инструменты, как скрипка-альт, контрабас, вторая виолончель, а у духовиков - фагот, флейта, валторна, бас. Очень кстати в театр приняли таллинскую пианистку Пипенберг, которую сразу же ввели в состав оркестра. Нуждался в пополнении и хор, в который мобилизовали всех свободных вокалистов и даже драматических актеров, имевших голос и слух.
   Погрешностей в исполнении "Травиаты" оказалось немало, но, тем не менее, опера понравилась, Зрители с наслаждением слушали пение А. Ламан и П. Горского, любовались темпераментными испанскими танцами в постановке балетмейстера Брауземана и с неослабевающим вниманием слушали чарующую музыку Верди.
   Теплый прием "Травиаты" позволил коллективу театра и дальше дерзать в области оперного искусства. По рекомендации Сердюкова, взялись за постановку оперы "Русалка" Даргомыжского. Печатные программки в типографии вовремя не заказали и мне пришлось на первых показах оперы стать комментатором - рассказывать о творчестве Даргомыжского, знакомить зрителей с содержанием оперы и играющими актерами.
   Перед первым показом оперы, уже готовый к своему выступлению, я зашел в гримировочную. Все участники тщательно накладывали себе грим и только одетый в лохмотья Сердюков, играющий роль мельника, ничего не делал, скучая, разглядывал себя в зеркало. Естественно я поинтересовался, почему он себя не гримирует, на что получил поразивший не только меня, но и всех присутствующих ответ:
   - Я не умею гримироваться...
   - Не может быть, Иван Алексеевич, - вырвалось у меня, - вы пели с Шаляпиным, а Шаляпин не только сам прилично гримировался, но и охотно учил других певцов и актеров этому искусству.
   - Ну, то Шаляпин, а то мы... Не надо сравнивать... Нас обычно гримировал театральный парикмахер.
   Долго раздумывать не было времени. Я сбросил с себя фрак, засучил рукава сорочки и принялся гримировать Сердюкова. Приходилось очень спешить. В зале раздался первый звонок. Как на зло попалась коробка со старым, засохшим и грязным гримом. Спасибо, выручила своим комплектом гримировальных карандашей уже загримированная Ламан.
   Пришел недовольный чем-то Баранов. Увидав, что я не успеваю загримировать Сердюкова, стал упрекать меня в бездеятельности, что по моей вине задерживается начало спектакля. Это меня возмутило:
   - Скажите спасибо, что я по собственной инициативе зашел в гримерочную. Мог по третьему звонку занять свое место на кафедре перед сценой. Кто тогда гримировал бы Ивана Алексеевича? Прежде, чем набрасываться, разберитесь, в чем дело. Лучше задержите начало на пять-десять минут. Все равно, пока мельник не будет готов, начинать оперу нельзя.
   Баранов молча выслушал мой довольно резкий ответ и вышел из гримерочной. Ровно через пятнадцать минут он опять зашел в гримерочную и, увидав неузнаваемо загримированного Сердюкова в сложном образе сумасшедшего старика-мельника, засиял от удовольствия и, как ни в чем не бывало, деликатно спросил:
   - Теперь можно начинать спектакль?
   Спектакль начался и, надо сказать, произвел неизгладимое впечатление не только на зрителей, но и на нас актеров. Может быть мы, как более искушенные в искусстве, сильнее почувствовали всю отточенную и филигранную отделку звука у Сердюкова в каждой музыкальной фразе. Сердюков не только отлично справился с трудной партией мельника, но и обнаружил незаурядные актерские данные. Теперь нас не надо было убеждать, что такой актер действительно мог дублировать Шаляпина в "Русалке" на прославленной оперной сцене в Москве. Опера имела несомненный шумный успех у зрителей.
   Следующей оперой, которую мы готовили к постановке, должен был стать "Севильский цирюльник". Но постановка была сорвана из-за отъезда из Вятлага дирижера нашего оркестра Моль Марселя, освободившегося из заключения в связи с окончанием срока, определенного судом. Уже в его отсутствие поставили несколько сцен из оперы Гуно "Фауст" и на этом постановка оперных спектаклей закончилась. Кроме того, в "Фаусте" нас и публику разочаровал Сердюков. У всех сложилось впечатление, что роль Мефистофеля он до конца не выучил и поэтому играл из рук вон плохо. Уже после моего освобождения из лагеря, Сердюков, имевший восемь лет заключения, ещё оставался в театре. Свободы он так и не дождался. Отчего-то заболел и умер в Пятом лагпункте.
   Когда Поль Марсель, очень довольный окончанием лагерных мытарств, быстро сложил с себя полномочия дирижера оркестра, перед директором и художественным руководителем театра Барановым, встала дилемма найти ему замену. Кто встанет за дирижерский пульт в оркестре театра? Сначала хотели оставить Поль Марселя. Но никакие уговоры не помогли. Поль Марсель категорически отказался оставаться в Соцгородке, не смотря на обещание высокой зарплаты и квартиры.
   Не согласился на дирижерскую должность и заместитель Поль Марселя Вязовский, считая, что не может оставить оркестр без первой скрипки.
   Тогда Баранов заявил на художественном совете, что он коммунист, а коммунисты должны справляться с любой работой и поэтому он берет дирижирование оркестром на себя... Нас это поразило, как гром среди ясного неба. Но Баранов был непоколебим. Еще не будучи сотрудником НКВД, он руководил самодеятельным оркестром народных инструментов. Попав в Вятлаг, на Первый лагпункт, организовал там подобие оркестра из заключенных музыкантов. В оркестре были самые разнообразные инструменты, вплоть до мандолин, гитар, гармошек и тому подобных инструментов.
   Пользуясь тем, что Поль Марсель, из-за не оформления проездных документов, задерживается на несколько дней, Баранов уговорил его дать несколько уроков по теории музыки, чтобы усовершенствовать свои знания в области дирижирования.
   Ученик, которому было за сорок лет, удивил Поль Марселя настойчивостью, исключительным старанием и примерным усердием. Перед отъездом Поль Марсель поделился с нами впечатлениями от занятий с Барановым, сказав, что он очень музыкален и если не сразу, то спустя некоторое время, накопив опыт и подкрепив его теоретическими знаниями, с успехом заменит его за дирижерским пультом.
   С Поль Марселем, уходящим из нашей лагерной жизни, меня связывала многолетняя дружба. Я знал о нем практически все и весьма беспокоился о его здоровье. Я знал, что он болел эпилепсией. А случилось это так.
   Культбригада отправлялась на спектакль в Соцгородок на 13 представление оперетты Кальмана "Баядера". Не правда ли настораживающая цифра, вызывающая у многих людей неприятные ассоциации? Я шел впереди, рядом шагал Поль Марсель, сзади следовала группа актеров, мужчин и женщин. Замыкал наше шествие охранник с карабином. Вели ни к чему не обязывающие беседы, говорили громко, смеялись непринужденно.
   Вдруг нашу дорогу перебежала невесть откуда взявшаяся черная кошка. Женщины остановились, не желая идти дальше. Послышались тревожные реплики: "Черная кошка к несчастью", "Быть сегодня беде!", "Провалим спектакль..." и подобные измышления. Особенно усердствовали Коган, Исаева и Иванова. Они категорически отказывались идти дальше, призывая нас всех свернуть с улицы и окольными путями, можно сказать огородами, продолжать движение. Спокойный охранник не принимал в наших дебатах никакого участия, стоял в стороне, отрешенно оперившись на карабин.
   После долгих препирательств, когда даже редкие прохожие стали обращать на нас внимание, удалось увещевать женщин не поддаваться мещанским предрассудкам и идти дальше той же дорогой.
   - Ох, смотри, Рацевич, - с неохотой сдаваясь, проговорила Коган, - не к добру все это, народные приметы не врут!
   Благополучно дошли до дома культуры и занялись спектаклем. В приготовлениях к "Баядере", в которой я играл роль Пимпринетти и одновременно вел спектакль, совершенно забыл про случай на дороге и про то, что оперетта идет в тринадцатый раз.
   За несколько минут до начала, одетый во фрак Поль Марсель, разговаривал на сцене с художником Лавровым. Я подошел к ним предупредить, что даю третий звонок и всем надо быть готовым к началу спектакля.
   - Иду, иду, дорогой Степанчик, - произнес Поль Марсель. Он всегда так меня называл, когда у него было хорошее настроение, - "Начнем, пожалуй!" - пропел он фразу из "Евгения Онегина" и вдруг неожиданно для всех и для меня рухнул на пол. Не упал, а именно рухнул, рухнул как спиленное под корень дерево, жестко и хлестко. По его телу пробегали судорожные конвульсии, изо рта показалась пена. Все, кто был на сцене, в ужасе оцепенели, не зная, что делать, как помочь несчастному.
   - Типичный припадок эпилепсии, - послышался из-за моей спины спокойный голос Ламан, - не трогайте его, ничего делать не надо. Через некоторое время припадок пройдет, и он придет в себя.
   Действительно, через несколько минут судороги прекратились, Поль Марсель пришел в себя, открыл глаза, но встать не смог из-за большой слабости. Мы осторожно подняли его и вынесли за кулисы.
   Концерт надо было начинать, а дирижера не было. Нам предстояло самим принимать решение, ибо Баранов в тот раз на спектакле отсутствовал. Ожидать, когда больной наберется достаточно сил для дирижирования оркестром, было бессмысленно. Откладывать концерт было не в наших полномочиях.
   На помощь пришел кларнетист оркестра Степан Туз, опытный музыкант, игравший много лет в Харьковском оперном театре, и согласившийся дирижировать оперетту пока Поль Марсель не придет в себя.
   Ко второму акту Поль Марсель полностью пришел в себя, как будто ничего не произошло, спустился в оркестровку и благополучно довел спектакль до конца.
   Возвращались в неплохом настроении той же дорогой. Коган, не сдерживаясь, всю дорогу язвила по моему адресу, вспоминала про черную кошку, 13 число постановок "Баядеры", никак не могла простить мне упреков в мещанских предрассудках.
   - Так кто же все-таки оказался прав, - не без ехидства заявляла она, - теперь сами можете убедиться, насколько действенны народные приметы...
  
   Гастроли по Кайскому району
  
   О музыкально-драматическом театре Вятлага знали далеко за его пределами. Заявки на его приезд поступали из крупных совхозов и промышленных центров Кайского района (Вятлаг входил в административные границы этого района). Но оперативно-чекистский и политический отделы управления категорически возражали против поездок за пределы Вятлага по режимным соображениям: вне территории лагеря требуется усиленный режим, дополнительный конвой, не все могут получить разрешение на выезд за пределы Вятлага, для проживания среди вольных потребуются особые бытовые условия и прочее и прочее.
   Но вопрос о гастролях вне лагерей помогло решить вмешательство нашего мецената, полковника Кухтикова. По его личному распоряжению, нам дано было право совершать гастрольные поездки по всему Кайскому району с соответствующей охраной и прочими условностями, ограничивающими свободную жизнь от жизни заключенных.
   Первый выезд в свободный мир состоялся в поселок Рудничный, отстоящий на три километра от границ Вятлага, невдалеке от Первого лагпункта. Разрешение получили все, без исключения, работники театра. Предварительно нас основательно проинструктировали, как вести себя среди вольного населения. Запрещалось всякое общение, при деловых встречах мы не имели права беседовать на отвлеченные темы и даже вскользь касаться лагерной жизни. Чтобы не обращать на себя внимание, конвоиры были одеты в штатское и при себе имели пистолеты вместо винтовок.
   Поселок Рудничный состоял из маленьких деревянных домиков, разбросанных в беспорядке где и как попало. Покосившиеся стены и провалившиеся гнилые крылечки, покоробившиеся дощатые крыши наводили унылые мысли. Немощеные улицы утопали в жидкой грязи. Воздух был пропитан копотью и угольным смрадом. За околицей высились деревянные корпуса предприятия. Земля чернела от сажи и копоти, - вот что представлял собой рабочий поселок Рудничный, где нам предстояло три дня выступать в полуразвалившимся деревянном клубе, помещение которого убиралось от вековой пыли от случая к случаю по приезде какой-либо захудалой самодеятельности.
   Конвой предупредил, что уходить из клуба без разрешения запрещается, спать будем прямо в зале на скамейках, ходить в столовую только в организованном порядке в сопровождении конвоя.
   Кормили в нескольких столовых. В лучшей, для инженерно-технического состава, столовались ведущие артисты театра. Рабочие столовые были предоставлены музыкантам, хористам, танцорам. Откровенно говоря, на некоторых лагпунктах во время гастрольных поездок, кормили лучше.
   На следующее утро, после прибытия, я отпросился в госпиталь пленных немцев, для согласования времени нашего выступления там. Главного врача на месте не оказалось. Договорился с одной из лечащих врачей, молодой и энергичной женщиной, которая попросила включить в программу концерта номера, понятные и близкие немцам. Концерт состоял из вокальных, музыкальных и танцевальных номеров. Показывали сценки из оперетт, знакомых немцам авторов Кальмана, Эрве, Зуппе, Штрауса. Хореографическая группа танцевала тирольский, венгерский и испанский танцы. Впервые за время нахождения в плену, немцы вживую слушали знакомые мелодии и танцы. Многие были растроганы до слез. По окончании концерта, эта же врач во всеуслышание поблагодарила нас за доставленное удовольствие и незаметно для окружающих сунула мне в руку небольшой пакет, как позднее оказалось с табаком.
   Вечером мы давали концерт в клубе. По окончании концерта, за кулисы пришел совершенно незнакомый нам мужчина, разыскал меня и сказал:
   - После того, как переоденетесь, пойдете со мной. С конвоем я договорился. Сам вас заберу и сам верну обратно.
   Приход неизвестного, в категорической форме предложившего мне идти с ним куда-то, меня не на шутку насторожил. Я у него спросил, по какому случаю и куда я должен с ним идти. Ответил он мне уклончиво: "Когда придем на место, увидите".
   Я переоделся и мы пошли. Наши конвоиры, действительно не возражали, из чего я сделал вывод, что это одна шайка-лейка. В потемках шли по поселку, какими то закоулками. Вошли в продолговатый одноэтажный дом. В коридоре было так темно, что мой провожатый несколько раз зажигал спички, чтобы сориентироваться, куда идти. Неожиданно, без стука и предупреждения он открыл одну из дверей и мы очутились в небольшой комнате, где за письменным столом сидел, как я вскоре убедился, одетый в гражданскую форму оперуполномоченный поселка Рудничный. Это был брюнет, еще сравнительно молодой. Он вежливо предложил мне сесть на одинокий стул, стоящий возле двери.
   - Ваша фамилия, имя, отчество, год рождения, - заученно чеканя слова, произнес уполномоченный.
   Я ответил.
   - Зачем вы утром один, без конвоира, направились в госпиталь к пленным немцам?
   И на этот вопрос последовал исчерпывающий ответ.
   - Вы давно знакомы с женщиной-врачом, организовавшей вам концерт?
   - Первый раз сегодня утром её увидел.
   - Что она вам передала по окончании концерта?
   Совершенно искренне, ничего не утаивая, я рассказал, как прошел наш концерт, с каким огромным интересом отнеслись к нему пленные, как сердечно и тепло от их имени благодарила нас женщина-врач и в заключение презентовала артистам пачку табака.
   - А что еще она вам передала?
   - Абсолютно ничего!
   - Вы ей что-нибудь передавали?
   - Нет!
   - Гражданин Рацевич! Разве вас не предупреждали перед выездом из Вятлага, что вам категорически запрещается общаться с гражданским населением, что-либо от него получать или передавать?
   - Совершенно справедливо! Мой разговор с врачом носил чисто деловой характер и касался исключительно только предстоящего концерта. Ни о чем постороннем не говорилось ни слова. Я не считаю зазорным, что принял от неё в знак внимания не к себе, а к выступавшим артистам, этот скромный подарок.
   - Как вы поступили, получив пакет?
   - Поблагодарил от имени коллектива театра.
   - Где сейчас этот пакет?
   - Мы разделили табак среди курящих и каждый получил свою долю.
   Поняв, что в этой истории замешан практически весь мужской коллектив театра, оперуполномоченный счел за благо не раздувать дело. Да и с Кухтиковым тягаться ему было не под силу. Поэтому я отделался строгим внушением, чтобы ни я, ни кто-то другой из нашего коллектива не смел ничего и никогда принимать от жителей поселка.
   На обратном пути ни словом не обмолвился с сопровождавшим меня чекистом, видимо правой рукой местного оперуполномоченного. С тяжелым сердцем, мерзостным настроением возвратился я в клуб. Донимал навязчивый, мучительный вопрос: кому понадобилось быть доносчиком, что плохого было в том, что я принял на весь коллектив честно заработанную четвертушку табака.
   Когда обо всем случившимся поведал своим товарищам, то все без исключения пришли к выводу, что стукач нашелся среди военнопленных, бывших на концерте. Значит и в их среде, как и у нас, процветают доносы. Ради мнимого собственного благополучия запросто могут продать, оклеветать, способствовать гибели.
   На этом история с табаком закончилась. По возвращении в Вятлаг меня никто про этот случай не спрашивал. До следующей гастрольной поездки в поселок городского типа Кирс, пока управление Вятлага согласилось на выезд, прошло довольно много времени. Кирс располагался в двадцати километрах от Вятлага. Это был довольно крупный центр Кайского района с плавильными заводами. Представители администрации Кирса насколько раз приезжали в Соцгородок с просьбой ускорить приезд театра, так как с наступлением лета начинался период огородных работ, когда все население Кирса трудилось на приусадебных участках, заготавливая продукты питания на зиму. Наконец все условия были обговорены и соблюдены, решено, кому можно, а кому нельзя выезжать за пределы Вятлага, и наш театр оправился на гастроли в Кирс.
   В Кирсе для жилья нам предоставили одноэтажный деревянный дом, видимо когда-то служивший общежитием, в котором мы устроились с большими удобствами, а не так, как в поселке Рудничном. Во всем наблюдалась чистота и уют. Каждый имел кровать с постельными принадлежностями. Кормили обильно, вкусно, всех в одной столовой.
   На гастроли мы привезли свои лучшие постановки: "Сильву", "Марицу", "Свадьбу в Малиновке", "Цыганский барон" и драматические произведения "Без вины виноватые" и "Хозяйка гостиницы".
   За неделю пребывания в Кирсе дали семь вечерних и четыре дневных представления. Изрядно устали. Еще бы, каждое утро проводилась обязательная репетиция. В два часа дня начинались дневные спектакли, с семи вечера - вечерние. Успевали только поесть и после обеда чуть-чуть вздремнуть. Я, например, был занят во всех спектаклях и опереттах.
   Руководство завода предложило провести экскурсию по предприятию, устроить встречу рабочих с артистами, но ничего не получилось из-за отсутствия свободного времени. Дальше клуба и столовой мы нигде не были, поселка так и не увидали.
   Билеты на наши концерты были раскуплены еще до приезда. Играли мы в помещении клуба, которое раньше было большим каменным храмом. Сцена находилась как раз на месте бывшего алтаря и акустика зала позволяла говорить и петь, не напрягая голоса. Зал вмещал семьсот человек, но на представлениях всегда присутствовало до девятисот зрителей.
   Первым спектаклем показывали "Сильву". Жители Кирса никогда не видели у себя оперетту. Восторгам не было границ. Не обошлось и без курьезов. Так, сидевший в первом ряду гражданин, захмелев от музыки, арий и танцев, глядя на Сильву, со слезой в голосе произнес на весь зал: "Эх! Мне бы такую женщину!", чем вызвал бурю восторга, и даже аплодисменты зрителей.
   На прощание нами был дан сборный концерт из трех отделений. Как ведущий в конце трехчасового выступления, я обратился в зал со словами благодарности за теплый прием и внимание. До отказа заполненный зал устроил всем артистам, вышедшим на авансцену, бурную овацию. Тут и там раздавались крики "Браво", "Бис". Публика скандировала "Молодцы", "Спасибо"...
   Возвращались в Вятлаг в отличном настроении, вполне удовлетворенные и материальным успехом. За вычетом расходов на транспорт и недельное пребывание в Кирсе, не текущий счет театра было перечислено свыше двадцати тысяч рублей.
   Уезжали пассажирским поездом. Декорации, реквизит, ящики с костюмами погрузили на стоявший на запасных путях почтовый вагон, который потом прицепили к пассажирскому составу. Ответственность за сохранность реквизита возложили на двух оркестрантов, закадычных друзей и шутников Николая Лебедева и Владимира Титкова. Они так и ехали в этом вагоне, окруженные софитами, кустами, деревьями. Из почтового вагона можно было свободно выходить в пассажирский, что они и сделали, заказав себе чаю в почтовый вагон. Молоденькая проводница, принеся чаю, пришла в восторг от бутафории и позвала свою сменщицу, посмотреть на чудеса сцены. Софиты они приняли за фотоаппараты и стали просить друзей их сфотографировать на память. Друзья не растерялись, но потребовали оплаты за труды в виде вина и закуски. Девушки не заставили себя долго упрашивать, вмиг исчезли и через некоторое время вернулись с авоськой, в которой лежали бутылка самогона, соленые огурцы, черный хлеб.
   Приготовление к "фотографированию" заняло несколько минут. Из угла вагона вытащили самый большой прожектор, накрыли его куском темной падуги. Проводницам было невдомек, как это в темном вагоне можно фотографировать.
   Некоторое время заняло размещение фотографируемых перед "объективом фотоаппарата". Титков встал за штатив, Лебедев ходил вокруг девушек, выбирая наиболее удачные позы.
   - Так, курносенькая, поверните голову, чуть-чуть вбок. А вы, беленькая, встаньте рядом и делайте вид, что глубоко задумались о смысле жизни. Подоприте подбородок кулачком, так, так, ну прямо Роден...
   - А что, если им встать в обнимку, устремиться томным взором прямо в "фотоаппарат"? Я думаю, это будет весьма оригинально. Как вы считаете, Николай Ильич? - спрашивал Титов из-за прожектора, едва сдерживая смех.
   - Нет, Владимир Степанович, я думаю, что это уже не модно и выглядит по мещански. Раскрепощеннее надо девочки, раскрепощеннее...
   Так они мучили бедных проводниц, пока те совсем не растеряли последние остатки девичьей гордости и не сдались на милость победителей в лице галантных Титова и Лебедева. Расставаясь, ребята попросили адреса девиц, чтобы знать, куда отправить "готовые фотографии".
   До станции Лесная мы доехали часа за два. Во время разгрузки вагона с декорациями все обратили внимание на чрезмерно суетливых Титкова и Лебедева, заплетающимися языками пытавшихся отдавать четкие и решительные указания. Всем стало ясно, что оба под изрядным хмельком, а на Пятом лагпункте они рассказали нам, как стали профессиональными лже-фотографами, соблазнили девушек, да еще и самогон заработали. Нашему смеху не было конца и еще все долго вспоминали их похождения на гастролях в Кирсе.
  
   Враг покинул Нарву.
  
   Поздним вечером 26 июля 1944 года, когда товарищи давно спали, я старательно записывал в свой дневник события прошедшего дня театральной жизни. Работалось легко, никто не мешал, из репродуктора, висевшего на стене доносилась музыка, с нар неслось монотонное посапывание спящих, кто что-то бормотал во сне.
   Перед тем, как лечь спать, решил прослушать сводку последних известий с фронта. Вдруг музыка прекратилась и голос Левитана, как всегда торжественно и внушительно произнес: "Сегодня, после упорных и ожесточенных боев, войска Ленинградского фронта, прорвав хорошо укрепленные вражеские позиции, освободили город Нарву!"... Сообщение было кратким, лаконичным, без комментариев.
   В первый момент я растерялся, не зная как реагировать на столь огромную, неожиданную радость. Ведь освобожден город, в котором прошла практически вся моя жизнь, где у меня осталась мать и жена. Хотелось об этом кричать на весь барак, поднять всех на ноги, поделиться счастливым сообщением.
   Но тут же подумал: "Ну, разбужу, посочувствуют, поздравят и что дальше... Нарва им всем так далека, как мне, скажем, Смоленск. Разве, что со мной вместе порадуется нарвитянка Ламан, но ее нет в бараке, она в женской зоне, а туда сейчас не попадешь, еще нарвешься на надзирателя и попадешь в карцер.
   Писать дневник больше не мог. Мысли уносились за тысячи километров, к родным берегам Наровы. Мне уже рисовались отрадные картины.
   В освобожденной Нарве жизнь входит в нормальное русло. Город по-прежнему слышит бой часов ратуши. Полным ходом работают Кренгольмская, Суконная, Льнопрядильная фабрики. Открылись магазины, государственные и городские учреждения. У городской пристани пришвартовался белоснежный пароход "Павел", сочным, продолжительным гудком приглашая июльским знойным утром прокатиться пассажиров в Усть-Нарву.
   "Мечты, мечты, где ваша сладость"...
   Разве мог я в ту минуту вообразить, что от Нарвы осталось лишь одно название, что город практически полностью разрушен, превращен в развалины.
  
   Трейберг (пред. горисполкома).
  
   Убрав в шкаф дневник, достал почтовые открытки, а их у меня скопилось около двух десятков, стал писать в Нарву, в Таллин, в Тарту своим родным, друзьям, знакомым, сообщая, что жив - здоров, работаю в театре, но никому не говоря, что нахожусь в заключении. Заранее знаю, что цензура такое письмо не пропустит. Обратный адрес давал на театр. Некоторые наши актеры так переписывались, хотя это было противозаконно, но пока благополучно сходило с рук. Три открытки, адресованные родным, опустил в почтовый ящик в Соцгородке, а остальные передал уезжавшему в Москву вольнонаемному и просил опустить их в почтовый вагон.
   Через три недели пришел первый ответ от председателя Нарвского горисполкома Трейберга, с которым я был знаком еще в период буржуазной Эстонии. Кстати говоря, я ему не писал. Видимо кто-то из тех, кто получил мое письмо, передал его Трейбергу.
   Письмо было кратким, официальным. Трейберг, от лица горисполкома, сообщал мне, что городская управа не имеет сведений о моих родных, так как город полностью разрушен, архивы сгорели, какая-либо статистика о наличии жителей в настоящий момент отсутствует. Тут же было указано, что службы горисполкома прилагают все усилия для созданий жизненных условий оставшимся и возвращающимся горожанам, обустраивая уцелевшие подвалы каменных зданий, восстанавливая то, что можно восстановить. Рабочих рук не хватает, для восстановления города привлекаются воинские части и немецкие заключенные. В конце письма Трейберг выражал надежду, что мне, как коренному нарвитянину, небезразлична дальнейшая судьба города и приглашал меня изыскать возможность скорейшего возвращения и принятия участия в восстановлении города. Я, в общем-то, был не против...
   В корреспонденции центральной газеты, кажется в "Комсомольской правде", прочитал о страшных злодеяниях фашистов в Нарве. Перед тем, как отступить из города, они взорвали многие памятники архитектуры (Преображенский собор, Германовскую крепость, Немецкую кирху, домик Петра Великого и так далее) Из тридцати тысячного населения в городе никого не осталось. Навстречу входившим в Нарву советским войскам из руин вышли две полубезумные старухи.
   К сожалению, в то время я не знал, что и Советская Армия внесла свою немалую лепту в разрушение города. Непрерывные бомбежки по практически пустому городу, в основном по жилым массивам старого города, доделали, то, что не успели сделать отступающие фашисты.
  
   Старые Нарвские актеры.
  
   Вскоре из Вильянди, куда эвакуировалась моя теща А.П. Башкирцева, я получил печальное известие: мою мать разбил паралич и она умерла, так со мной и не попрощавшись. Я был настолько, потрясен, что ничего делать не мог, все валилось из моих рук. В тот день мы играли "Марицу". Напрасны были мои просьбы перед Барановым, освободить меня от спектакля. Поставить другую вещь, где я не был занят или подменить меня дублером. Ничего не помогло, Баранов был непоколебим. Вероятно, никогда в жизни я не играл так плохо роль Пенижека, буффонадного комика, на протяжении всего действия оперетты заставлявшего зал хохотать. Мой смех рождался через сердечную боль - это понимали и сочувствовали все участники оперетты.
   Из пришедших писем я много узнал о судьбах актеров Нарвского русского театра, в котором играл и сам.
   Накануне оккупации немцами Нарвы от разрыва сердца, скоропостижно скончался главней режиссер театра А.В. Чарский. Во время бомбежки убило Б.В. Христофорова. Погибли М. Баранов и К. Кузьмин. В Таллине умерли В.И. Римский и его сестра Е. Васильева. Фашисты расстреляли О. А. Григорьеву. Позднее умерли: в Таллине Н. В. Белгородский, в Тарту К.М. Коровайков, в Вильянди А.И. Михаилов.
   С отступающими немцами ушли В.И. Свободина и Ф.Т. Лебедев. Последний у немцев и умер.
   В освобожденную Нарву вернулись: А.И. Круглов, который навсегда распрощался со сценой и всю оставшуюся жизнь посвятил медицине; А.А.Жукова, позднее переехавшая на постоянное местожительства в Сибирь и там скончавшаяся; Е.К. Вережникова, Н.И. Иванов, Я. Степанов-Хотынский, П.А. Карташов, В.В. Владимиров-Кундышев.
   Вслед за арестованным в 1941 году А.А. Гариным, в заключении оказалась и его жена А.М. Скаржинская. Освободившись из заключения, она проживала в Таллине вплоть до своей смерти в 1967 году. Репрессировали также В.И. Зимина и В.Р. Домбровского. Об их дальнейшей судьбе мне ничего не известно.
  
   На три года сокращают срок.
   Никогда заключенного не покидают думы об освобождении, начиная с того момента, когда он переступает порог тюрьмы и вплоть до решения судебных органов, определяющих срок заключения, независимо от того, получает ли он десять, пятнадцать или двадцать пять лет. Даже будучи осужден, находясь в самых тяжелых условиях тюремного, лагерного режима, заключенный в редких случаях пессимист. Спасение заключенного состоит в том, что он свято верит, что никогда не отсидит свой срок до конца. Он живет слухами, "парашами" о якобы предполагаемых амнистиях, надеется на снижение срока, зачеты, досрочное освобождение, не прочь помечтать о пересмотре дела и о реабилитации. Даже рецидивисты, завсегдатаи тюрем и лагерей, отлично знающие порядки в заключении, чувствующие себя за решеткой как рыба в воде, не лишены веры в то, что скоро станут вольными гражданами и смогут продолжать темные и мокрые дела. На какие только ухищрения они не пускаются: травмируют себя, рубят пальцы, пьют керосин, его же впрыскивают под кожу. И все для того, чтобы стать инвалидом, получить актировку и выйти на волю.
   Есть особая категория заключенных. Они необщительны, малоразговорчивы, ни с кем не дружат, в отказчиках не значатся, работают на производстве "ни шатко, ни валко", себя не перегружают, лишь бы заработать нормальную пайку и удовлетворительный приварок. Что у них на уме, никто не знает. Но в один прекрасный момент такой заключенный вдруг исчезает, испаряется, или, проще говоря, пускается в побег.
   Случаи бегства из тюрьмы почти исключены, настолько там крепки замки и надежна охрана. Чаще бегут из лагерной зоны. При мне было несколько таких побегов.
   Чаще всего бегут с производства, с лесоповала, при погрузка пиломатериалов в вагоны. Охрана самым тщательным образом проверяет каждую платформу, каждую гондолу. Сколько раз между бревен и пробсов находили спрятавшихся заключенных.
   Чаще всего заключенные уходили в густом лесу задолго до окончания рабочей смены. Охрана, как правило, проверяет наличие людей в бригаде перед возвращением в зону. Пока беглеца хватятся, он уже далеко.
   И все-таки уйти от преследования чрезвычайно трудно. По Вятлагу, всем его подразделениям, сразу же объявляется побег. Вся охрана и приданные войска приводятся в боевое положение. По "горячим" следам с собаками-ищейками пускается на поиски военизированная охрана того лагерного пункта, откуда бежал заключенный. Окружается и прочесывается лес. В поисках бежавшего участвует и местное население. Под страхом ареста, все жители обязаны немедленно сообщать о каждой подозрительной личности обнаруженной ими. Беглец не сможет зайти ни в одну избу, чтобы попросить есть, пить, потому что сразу же будет выдан властям. За пределами Вятлага, как и в любом районе страны, где находятся лагеря, есть охранный заградительный пояс, который проскочить беглецу не так то просто.
   При обнаружении сбежавшего, охрана вправе применять оружие без предупреждения. Если беглеца захватили живым, то его доставляют в тот лагпункт, из которого он сбежал. Проводят допрос с пристрастием. Выясняют все обстоятельства побега, интересуются его товарищами, не было ли среди них пособников побега, вдохновителей, не замышляет ли кто такой же побег или уже кто готовится совершить его. Затем беглеца судят лагерным судом.
   На Пятом лагпункте был такой случай. Имевший десятилетний срок и отсидевший шесть лет заключенный решил уйти в бега. Он ушел с лесной делянки при проведении лесопо валочных работ. Его поймали на четвертые сутки голодного, ободранного, не пытавшегося больше бежать и добровольно отдавшего себя в руки солдат. Лагерный суд присудил его к десяти годам исправительно-трудовых работ в особо тяжких условиях. Шестилетнее пребывание в лагере суд не принял во внимание.
   В том случае, когда беглеца настигает пуля, его тело несколько дней лежит за вахтой на земле ничем не прикрытое для устрашения заключенных, направляющихся на работу и возвращающихся с неё. На утреннем разводе, при выходе в лес, заключенные слушают обращение начальства, заканчивающееся славами: " Тех, кто осмелится бежать, ждет неминуемая смерть!"
   Каждый побег отзывается на заключенных ужесточением лагерного режима. Учащаются ночные обыски и проводятся они более тщательно, чем обычно. Отнимают любую железку, гвоздик, не говоря уже про ножики, за которые запросто можно надолго попасть в карцер. С особой тщательностью обыскиваю на вахте при выходе из зоны. Больше одной пайки хлеба с собой брать не разрешается. Найденные хлебные сухари, дополнительно надетое белье отбирается. Владельцев отобранных вещей после работы вызывают к оперуполномоченному для объяснений.
  
   Победа.
  
   Победы, одерживаемые Красной Армией на фронтах, вселяли в сердца патриотически-настроенных заключенных надежду на скорое окончание войны. Каждый из нас твердо верил в то, что после победы будет очень большая амнистия и надеялся под неё попасть. Об амнистии говорили все, вплоть до нашего лагерного начальства, на разводе, на производственных и бригадных собраниях. Даже в лесу охрана убеждала плохо работающих подтянуться, давать лучшую выработку с тем, чтобы попасть под амнистию, ибо она должна была коснуться только хорошо работающих.
   В то время в лагерях бытовали крылатые фразы: " Когда кончится война - лагерям будет хана!", или "Когда кончится война - всех распустят по домам!"
   Никто не вникал в бессмысленность этих лагерных "параш". Почему вдруг должны отпустить домой, да еще злейшего врага советской власти - политических заключенных? Просто каждому хотелось верить в лучшее, жить надеждой на освобождение...
   Солнечным весенним утром 9 мая 1945 года лагерь жил обычной рабочей жизнью. Большинство заключенных было в лесу на заготовке леса. В лагере оставались рабочие мастерских, лагерные "придурки", в том числе и наша театральная бригада, готовившаяся к месячной гастрольной поездке.
   Неожиданно, словно электрический разряд, по лагерю разнеслась весть: "Война закончилась! Фашистская Германия побеждена! Победа!!!"
   Выскочившие из бараков и кричащие от радости заключенные, побежали почему-то по направлению к КВЧ, видимо ожидая там получить дополнительную информацию и разъяснения. Были объятия, поцелуи, слезы радости. В понимании заключенных весть о победном окончании войны ассоциировалась с давно ожидаемой амнистией. На следующий и другие дни жадно прочитывались все центральные газеты, в надежде увидеть указ об амнистии. К сожалению, его не было. Радостное возбуждение, необычный ажиотаж сменились всеобщим унынием и безнадежным пессимизмом. Интерес к газетам пропал. Молчало об амнистии и лагерное начальство.
   Прошла весна, лето, наступила слякотная кайская осень. Заладил нудный, промозглый дождь. Как всегда рано утром на вахте толпились работяги в ожидании, когда их, как стадо баранов, погонят в осточертевший до одури лес. Не даром из уст отказчиков часто слышалась фраза: "Не мы его сажали, не нам его рубить!"...
   Наконец-то в центральных газетах появился напечатанный мелким шрифтом долгожданный указ об амнистии в связи с Победой над фашистской Германией.
   Половину срока сокращали ворам всех мастей, расхитителям государственного, совхозного и частного имущества, всякого рода спекулянтам и мошенникам.
   А вот осужденные очно или заочно по 58-й статье, имевшие кличку "враги народа", познали величайшую горечь обиды. Они, вместе с отъявленными бандитами и убийцами, осужденными по 59-й статье, под амнистию не подпадали.
   Горький парадокс судьбы - знак равенства между отбросами общества, обагрившими кровью свои преступные руки и теми, кто ненароком обронил неосторожную фразу с критикой советской власти, кто имел мужество во всеуслышание говорить о неполадках в общественном и политическом строе страны, или совершенно справедливо указывал на неподготовленность наших войск к войне с фашистской Германией. В советской юриспруденции это квалифицировалось, как антисоветская пропаганда, которая наказывалась сроками от десяти и более лет исправительно-трудовых лагерей, часто с последующей высылкой в отдаленные районы страны и лишением всех гражданских прав.
  
   Амнистия.
  
   По возвращении из длительной гастрольной поездки по периферийным лагпунктам, на вахте меня перехватил нарядчик, сказав, чтобы я сразу шел в спецотдел по поводу амнистии
   - А какое отношение я имею к амнистии? - удивленно спросил я, - нет ли здесь какой-нибудь ошибки?
   - Никакой ошибки нет. Вот, смотри, в записке сказано, - и с этими словами он передал мне записку.
   Я посмотрел. Там действительно была моя фамилия, мои данные. Но удивило одно. Там было написано, что осужден я не по 58-й статье, а как СОЭ.
   - Вот ошибка, - показал я нарядчику, - нет и никогда не было у меня такой статьи.
   - Ничего не знаю. Это не моя выдумка, так записали в отделе и мне передали... Идите, там разберетесь... Мне приказано сообщить вам, как только бригада возвратится...
   Забросив вещи в барак и никому не сказав, куда иду, направился в спецотдел. Ждать пришлось довольно долго. В очереди у дверей толпилось несколько человек.
   При моем появлении, начальник отдела, проверив для формальности мои данные, ошеломил меня потрясающей новостью:
   - Поздравляю, Рацевич, на вас распространяется Указ Президиума Верховного Совета СССР об амнистии в связи с победой над фашистской Германией. Ваш срок сокращается на 2 года, 7 месяцев и 26 дней.
   В первый момент я не знал, что ответить, потому что отторгал от себя беспочвенную надежду на освобождение. Я знал, как убийственно чувство разочарования, когда все выясниться и окажется, что в механизме амнистии произошел сбой и все мои года останутся при мне. Поэтому я, убивая в себе надежду, твердо произнес:
   - Здесь ошибка! Я осужден по 58-й статье, которая под амнистию не подпадает!
   - Да, вы правы. Но Особое Совещание, которым вы были осуждены, переквалифицировало ваше обвинение, заменив 58-ю статью на статью СОЭ (социально опасный элемент)
   - Первый раз слышу!
   - Вот и прекрасно, теперь услышите! Распишитесь, что с документом об амнистии ознакомлены, - начальник подсунул какую-то бумагу, которую я, не глядя, подписал, - можете быть свободны.
   Это "можете быть свободны" наполнилось для меня таким глубоким смыслом, что даже закачало. Закачало от предчувствия действительной свободы, которую так легко потерять и так тяжело получить. Но в интервале между этими двумя событиями проходят года запредельного напряжения всех чувств, человеческих срывов, когда теряется сам образ человеческий, обнажая звериные чувства, направленные только на одну цель: выжить, любыми путями выжить. Тот, кто поддается таким инстинктам, тот практически умирает, подписывает себе смертный приговор. Но для меня, кажется, все это заканчивалось, я увидал свет в конце туннеля!
   Товарищи по театру поздравляли меня, жали руки. Кто-то с карандашом в руке уже подсчитал, что в начале 1948 года мне предстоит покинуть лагерь. На лицах некоторых я прочел не то чтобы зависть, а горькую обиду, почему этого счастья лишили их...
  
   Беспрецедентный случай - бегство музыканта.
   Летом 1946 года наша бригада усиленно готовилась к далекой поездке за пределы Вятлага, в подшефный совхоз Фаленки, что на станции Фаленки по большому сибирскому железнодорожному пути.
   Выезд намечался ближе к осени, когда закончатся все основные уборочные сельскохозяйственные работы, но он сорвался по вине начальника опер-чекистского отдела подполковника Вольского, категорически возражавшего по поводу включения в список всех ведущих актеров театра. Вольский, например, не соглашался выпускать за пределы Вятлага нашу ведущую солистку Ламан, а это означало, что мы не сможем осуществить показ четырех оперетт.
   Представители совхоза Фаленки стимулировали деятельность своих рабочих обещанием показать лучшим из них спектакли театра, слава о котором разнеслась далеко за пределы Вятлага.
   Лишь через год, осенью 1947 года, правлению совхоза удалось добиться разрешения на выезд всех артистов, занятых в постановках гастрольной поездки.
   К тому времени произошли положительные изменения в жизни заключенных, независимо от того, осуждены ли они по политическим или бытовым статьям. Во-первых, были введены зачеты. За один рабочий день заключенному засчитывался, в зависимости от характера работы 1,5, 2, или 3 дня срока. Зачеты начислялись за хорошую работу и примерное поведение в быту. Тем, кто не имел нарушений лагерного режима, так же начислялись зачеты.
   Не обходили зачетами и нас, деятелей театра. Я подсчитал, что благодаря зачетам, мое освобождение произойдет в конце 1947 года, то есть где-то после поездки с гастролями в совхоз Фаленки.
   Итак, мы выехали. Ничто не напоминало, что за пределы Вятлага выехал театр заключенных. Сопровождавшие нас конвоиры были одеты в гражданскую форму, вместо винтовок носили наганы или пистолеты. Преобразились и мы. Нас предупредили, что нельзя брать с собой лагерных бушлатов и телогРеэк, одеваться, по возможности в костюмы и пальто из театрального гардероба.
   Ехали в отдельном пассажирском вагоне, прицепленном у поезду Верхнекамская - Яр, со всеми удобствами плацкартного вагона. Декорации, бутафория, костюмы, погруженные в товарный вагон, следовали в нашем составе.
   Конвоиры попались хорошие, не надоедливые, нас не беспокоили, большую часть времени проводили в купе проводника.
   До станции Фаленки добирались почти двенадцать часов. К моменту прибытия поезда нас ожидало несколько грузовиков, на которые мы погрузили декорации и разместились сами. В совхоз Фаленки приехали поздно вечером.
   Немало ожидало нас и разочарований. Разместили в грязном бараке с нарами, кишевшими клопами. Подозрительной чистоты матрасы и ватные подушки не имели постельных принадлежностей. Пахло затхлостью, сыростью. Повидимому помещение давно не проветривалось.
   Кормили из рук вон плохо, ничуть не лучше, чем в обычную пору на наших лагподразделениям. Поневоле вспомнился заводской поселок Кирс, с его опрятным домом и чистыми кроватями, вкусными обедами и ужинами в заводской столовой.
   И совсем приуныли, когда пришли в клуб, где нам предстояло играть "Сильву", "Марицу", "Свадьбу в Малиновке", "Баядеру". Переделанный из барака, клуб был совершенно не приспособлен для осуществления крупных театральных постановок, тем более оперетт, с большим количеством действующих лиц.
   Проблемой стало: куда, за отсутствием оркестровой ямы, разместить оркестр. Пробовали усадить их за кулисы, ничего не получилось, дирижер не видел сцены, а без его рук не могли петь солисты и во время вступать хор. Если посадить оркестр в зал, перед сценой - зрителям не видна будет сцена, а оркестр будет заглушать голоса артистов.
   Из-за малых размеров сцены, декорации так и остались не распакованными. Играли в сукнах с небольшими заставками, кое какими сценическими деталями, ограниченно пользовались мебелью. По этой же причине вымарывали массовые сцены, некоторые танцы. Художники по существу остались без дела.
   Низкий, узкий зал вмещал не более 200 человек, но и он не всегда был полным. Зрители, жители совхоза Фаленки, сидели в зале, словно по обязанности, не проявляли интереса к спектаклю, скучали, никак не реагировали на веселую музыку. Их не увлекали пение и танцы, редко смеялись, даже в тех местах, где обычно раздавался раскатистый смех всего зала и приходилось приостанавливать ход спектакля. Аплодисментов мы почти не слышали.
   Играть в таких условиях было очень тяжело. Не получая отдачи от зрителей, каждый про себя думал: кому здесь нужен театр? Вспомнилось мудрое изречение: "Не мечите бисер перед свиньями!" Коллектив пришел к выводу, что наш приезд нужен был только небольшой группе руководителей совхоза.
   В последний день гастролей ставили "Баядеру", из-за которой все участники пережили немало неприятных часов. Утром на репетиции выяснилось, что забыли положить в ящик с костюмами либретто оперетты. Все, без исключения, заволновались и пришли к выводу, что играть оперетту не сможем, её следует заменить другой, которую мы уже ставили. С мнением коллектива я ознакомил Баранова, который ничего и слышать не хотел о замене, потребовал прекратить дискуссии и приступить к репетиции.
   - Но как репетировать, если нет либретто? - спросил я у Баранова, - спектакль не игрался больше трех недель, многие забыли свой текст, нас ждет верный провал!...
   - Ничего не знаю и ничего не хочу слушать, - ответил Баранов, - десять раз играли "Баядеру", пора выучить ее на память. Немедленно начинайте репетировать!
   Более трех часов продолжалась сумбурная репетиция, то и дело останавливались, перевирали текст. Нервничали музыканты, вынужденные по нескольку раз играть арии и дуэты. Баранов стоял за режиссерским пультом, отлично видел и понимал, что спектаклю грозит срыв, но, тем не менее, ни под каким видом не соглашался на замену "Баядеры" другой опереттой.
   За обедом, когда собрались все вместе, я организовал производственное совещание и высказал свои соображения по поводу предстоящего спектакля:
   - Баранов ни при каких обстоятельствах не соглашается отменить "Баядеру", - обратился я к коллективу, - и нам, как говориться "кровь из носу", но придется играть. Прошу всех, независимо от того, какую играет роль, поет ли, танцует ли или играет в оркестре, с исключительным вниманием и абсолютной серьезностью отнестись к спектаклю. Быть как никогда собранным, чтобы выйти из столь затруднительного положения...
   С горем пополам отыграли злополучный спектакль. Слава Богу, видимо в зале не нашлось ни одного знатока и ценителя искусства, который смог бы обличить нас в халтурной игре и вместо аплодисментов наградить тухлыми яйцами...
   Баранов съязвил по поводу тех, кто настаивал на замене оперетты:
   - Ну-с, кто оказался прав?!.. Сыграли все-таки без либретто! Нечего было паниковать!...
   Мы ничего не ответили на столь неумное замечание. А я подумал, каких нечеловеческих усилий и какого нервного напряжения стоил коллективу этот спектакль. Кому нужна была подобная жертва и во имя чего?
   С утра идет мелкий, моросящий, осенний дождь. Гастроли закончены. Хлюпаем по совхозной грязи, складывая вещи на грузовики. С Фаленками прощаемся без сожаления. Наконец-то отмучились в негостеприимном совхозе, где никто не пришел с нами проститься и поблагодарить.
   Погода понемногу улучшается. Дождь перестал. Моментами в разрывы облаков проглядывает негреющее осеннее солнце. На железнодорожную станцию приезжаем без приключений за два часа до прибытия нашего поезда. В маленьком станционном помещении не протолкаться. В ожидании поезда люди сидят, лежат на скамейках, на полу, среди тюков, ящиков, бочек. Чемоданов не видно, одеты бедно, у некоторых на ногах лапти. Из-за дыма махорки и самосада лиц не разглядеть. Из углов доносится детский плач.
   Устраиваемся в конце платформы, где складываем и свой реквизит. Ежеминутно в обе стороны проносятся товарные поезда. Редко какой останавливается на несколько минут долить воды, или сменить локомотив.
   Ко мне подходит старший конвоир и просит собрать на поверку людей. Я стараюсь ему доказать, что сейчас нет необходимости проверять людей, лучше всего это сделать минут за пятнадцать до прибытия поезда. Все на виду, на перроне. Так и договорились.
   За пятнадцать минут до прихода поезда построились в два ряда возле багажного склада. Я стоял один на правом фланге, за мной двадцать две пары. Всего сорок пять человек заключенных и десять человек вольнонаемных и мобилизованных немцев. При подсчете одного заключенного не оказалось. Подсчитали повторно - опять одного не хватает. Стали проверять по именам. Не оказалось кларнетиста Степана Туза из Харькова.
   Охрана предупредила, чтобы из строя не выходить и снарядила трех человек, в том числе и меня на поиски музыканта. Обыскали все закоулки вокзала, прошли по запасным путям, забирались в пустые товарные вагоны - нигде никаких следов беглеца.
   Полетели телеграммы в Вятлаг, на ближайшие станции, в Яр и Киров с сообщением о бегстве заключенного. Подошел пассажирский поезд. Теплилась еще надежда, что вот-вот Туз появится и сядет в вагон. Но он не появился. Так и уехали без него. Теперь мы уже не сомневались, что Туз сбежал в одном из товарных поездов, останавливавшихся на станции.
   Подавленное настроение не покидало нас всю дорогу. Стрелки не отходили ни на шаг, спали поочередно, два раза поднимали ночью для проверок.
   Каждый из нас понимал, что побег Туза явление незаурядное, из ряда вон выходящее и может иметь непредсказуемые последствия для всех работников театра. Не было еще случая, чтобы из центральной культбригады убегали заключенные, считавшие, что только здесь они находятся в благоприятных условиях несравнимых с теми условиями, кто трудится на тяжелых общих работах.
   Мне было известно, что за побег заключенного в равной степени несут ответственность, как охрана, так и бригадир. Официально я бригадиром не числился, у нас такой должности не было, но обязанности выполнял бригадирские и конечно мог ожидать для себя всяческих неприятностей. Через три месяца заканчивался срок моего заключения и где-то в конце декабря предстояло покинуть лагерь. Как знать, чем обернется дело о побеге, не отразиться ли оно на моем освобождении. Эти думы не давали мне покоя всю дорогу, пока ехали до Вятлага. Я не находил себе места, сон не брал, не было покоя.
   Близкие друзья Туза, кларнетист кореец Цай-Обон и латыш Дмитрий Карев, рассказывали в вагоне, что Туз никогда даже не намекал, что собирается бежать. Его поступок не только для нас, но и для них явился полной неожиданностью.
   За Тузом замечались некоторые странности. Он мог целыми днями ни с кем не разговаривать. Когда к нему с чем-то обращались, он как будто вопроса не слышал, отворачивался, не удосужив дать ответ. Подолгу сидя на постели, держал в руках фотографии жены и сына, со слезами на глазах целовал их. Словоохотливым никогда не был. Засыпал позже всех и опять таки с фотографией в руках. Усердно, часами занимался на кларнете, уходил в клуб, чтобы другим не мешать. Отличался дисциплинированностью, никогда не опаздывал на репетиции. Свою партию в оркестре вел безошибочно. Никто не знал, за что Туз отбывал свое заключение. Было известно, что имел он 58-ю статью, срок имел десять лет и отсидел половину.
   По прибытию на станцию "Лесная", сразу же почувствовали "особую заботу" опер-чекистского отдела. К двум нашим конвоирам прибавилось еще три. На вахте Пятого лагпункта произошла длительная задержка. Проверяли по списку. Потребовали вернуть пропуска. С особой тщательностью провели обыск. Перетрясли все, вплоть до носовых платков. Что искали, мы так и не смогли понять.
   На Пятом лагпункте уже знали о побеге. Злорадствующих было больше, чем сочувствующих. Особенно в среде бытовиков, которые во всеуслышание высказывали радость по поводу того, что "у контриков отобрали пропуска".
   Весь день мы не покидали барак, высыпались за бессонную ночь в дороге, благо Баранов смилостивился над нами и предоставил выходной день.
   Рано утром следующего дня дневальный Архип усиленно тряс меня за плечо, силясь разбудить.
   - Вставай, Степан Владимирович. Приходил вахтенный надзиратель, велел собираться тебе в Соцгородок!..
   Сон как рукой сняло. "Вот оно продолжение. Каково будет окончание?" - подумал я, быстро поднялся, оделся, помылся и тихо, чтобы никого не разбудить, вышел из барака.
   В голову лезли всякие думы. Уже представлял себе, как начнут допрашивать, выяснять, почему сбежал Туз, кто ему помогал, что я знаю по этому поводу. Заведут следствие, будут грозить новым сроком...
   На вахте более часа сидел, дожидаясь сопровождения. В Соцгородок шел теперь не с пропуском, а с конвоиром, у которого в руках была винтовка с блестевшим на солнце штыком. Пришли в опер-чекистский отдел, занимающий целиком одноэтажный дом. В коридоре встретился с нашим первым директором А. Башениным, чекистом до директорства и после. Он приветливо со мной поздоровался, нисколько не удивившись моему приходу. Видимо знал о причине вызова. Дошли с охранником до последней двери. На стук послышался голос: "Войдите!"
   Я оказался в кабинете чекиста подполковника Вольского. Охранник вышел, мы остались вдвоем. Сидевший за большим письменным столом, Вольский указал мне на стул.
   Его упитанная грузная фигура выпирала из офицерского мундира. Сквозь жидкие черные волосы, мне казалось, что они подкрашены, зачесанные на внутренний пробор, проглядывал голый череп. Вглядываясь в его ярко выраженные еврейские черты лица, мне почему-то вспомнился рассказ одного вольнонаемного жителя Соцгородка, как в самом начале войны Вольский, имевший фамилию Гитлер, не пожелал носить эту фамилию и ему ее сразу же заменили на Вольского.
   Мы хорошо знали друг друга по театру. Вольский не пропускал ни одного опереточного, драматического спектакля, посещал все концерты. Вместе с Кухтиковым после каждого спектакля заходил к нам за кулисы, молча слушал, когда его шеф расточал дифирамбы в наш адрес. Если Кухтиков был любителем оперетт и иногда пропускал драматические спектакли, то Вольский был большим любителем драматического искусства и не пропускал ни одной постановки. Мне запомнилось, что сколько раз не шла в Соцгородке пьеса Островского "Без вины виноватые", каждый раз Вольский присутствовал и рьяно аплодировал.
   Рассказывали, что в служебной обстановке Вольский резок и груб, позволяет повышать голос на своих подчиненных, не стесняется в выражениях.
   Я приготовился услышать брань, серьезно думал, что он меня разнесет в пух и прах и, почему-то казалось, что посадит в карцер. Ничего подобного не случилось. Вольский спокойно, не повышая голоса, выдержанно попросил подробно рассказать при каких обстоятельствах исчез Туз, что я о нем знаю, как о работнике театра, какие у него были отношения с коллективом, с кем дружил. Просил ничего не пропускать и говорить только правду, чтобы помочь разобрался в причинах побега, обнаружить его местопребывание и вернуть в лагерь.
   Я рассказал все, что знал о Тузе и о нашей последней поездке. Единственное, что я не рассказал, это то, что сам попросил охрану отложить проверку людей. Мой поступок мог вызвать у Вольского лишние подозрения и приписать мне пособничество в совершении побега.
   Весь мой рассказ Вольский слушал внимательно, не перебивая, а когда я закончил, неожиданно спросил:
   - Когда истекает срок вашего заключения?
   - В декабре этого года.
   - Через три месяца?
   - Видимо, да.
   - Вам известно, Рацевич, что по суду отвечаете за побег Туза? Мы обязаны вас судить...
   - Знаю...
   Воцарилось продолжительное молчание. Вольский взял со стола газету "Правда" и углубился в чтение. Я приготовился к самому худшему: в театр видимо не вернут, арестуют, начнется следствие, получу новый срок и прощай свобода еще лет на десять...
   Психологическая атака, выразившаяся в продолжительном молчании, затянулась на довольно длительный период, пока Вольский не прочел всю газету.
   Наконец, отложив газету, Вольский встал из-за стола, нажал кнопку звонка. Вошел охранник.
   - Отведите его в зону Пятого лагпункта. А вы, Рацевич, постарайтесь дополнительно выяснить обстоятельства бегства Туза. И учтите, от вашего старания зависит ваше освобождение. Что узнаете, сразу же сообщите уполномоченному Пятого лагпункта. Можете идти!
   Говорят, лицо - зеркало души. Вероятно на моем лице, когда я вернулся в зону и зашел в барак, можно было прочесть столько горести, что никто из присутствующих из деликатности не задал ни одного вопроса. Всем и без того было ясно, что встреча была неприятной и ее последствия еще скажутся.
   Прошла неделя, вторая. История с Тузом потеряла остроту. Два раза в день - утром на репетицию и вечером на спектакль выходили все вместе под конвоем в Соцгородок. Не раз по дороге вспоминали, как приятно было идти в одиночку, имея пропуск в кармане.
   Театр готовил к постановке оперетту Дунаевского "Вольный ветер". В ней я уже не участвовал, так как готовился покинуть Вятлаг. Зато Баранов загрузил на прощание "под завязку" - подготовить дублеров на все мои роли в опереттах и драмах. Этими дублерами оказались Владимир Бравайский, Василий Дальский и Владимир Динской, которые с неохотой взялись за эту неинтересную, да еще и ко всему дополнительную, работу. Но делать было нечего, необходимо было сохранить в репертуаре театра такие ходовые, пользующиеся любовью зрителей постановки, как "Сильва", "Марица", "Свадьба в Малиновке", "Баядера", "Жрица огня", "Мадамузель Нитуш" и драматические спектакли.
  
   Вольный гражданин.
  
   В ноябре 1947 года наш театр отправился в месячную гастрольную поездку по лагпунктам, которую я считал своим последним выездом и прощался со многими друзьями из других лагподразделений. О своих сомнениях, относительно освобождения, не говорил никому. Слова Вольского: "Мы обязаны вас сулить!", не давали покоя ни днем, ни ночью. Неужели угроза Вольского осуществится? Я знал, что они любят ломать людей таким образом. Человек весь уже там, на свободе, а ему преподносят решение - так-то и так, вот вам еще довесочек... Страшно подумать! Мысли о суде колом стояли в голове, мешали творческой работе. Я играл механически, представляя себе, как буду стоять перед лагерным судом и бессмысленно защищаться, потому что все мои доказательства полетят ко всем чертям и коль скоро это необходимо, меня осудят и дадут срок.
   Поистине "У страха глаза велики", когда я нос к носу встретился с оперуполномоченным Пятого лагпункта, которого знал в лицо, но никогда, к счастью, не имел с ним никаких дел. Увидав меня, он остановился и без предисловий заговорил про театр, стал расспрашивать, что у нас нового готовится, куда сейчас бригада собирается ехать, с какой программой.
   Мне почему-то показалось, что разговор затеян не спроста и закончится приглашением посетить по делу Туза "хитрый домик". И не описать моих чувств, когда опер стал со мной прощаться, о Тузе не обмолвившись ни словом, а пожелав всему составу театра творческих успехов.
   Возвращение из поездки принесло мне самую большую радость за время шести с половиной лет заключения. Мне официально было заявлено, что выход на свободу состоится 25 декабря 1947 года (Рождество по новому стилю). В этот день я становлюсь вольным гражданином и могу покинуть лагерь, при оформлении документов задали вопрос:
   - Куда собираетесь ехать?
   - В Нарву! - ответил не задумываясь.
   По окончании войны, нам, заключенным, за работу стали платить. Ставки за работу в театре были низкие. Ламан, как примадонна, получала 70 руб. в месяц. Вязовский, Поль Марель, Касапов и я имели по 60 руб. Остальные члены труппы имели оклады от 50 до 30 руб. С января 1947 года попросил в бухгалтерии удерживать из моей зарплаты ежемесячно по 5 рублей. Рассчитывал, что к освобождению получу рублей 50, а получилось иначе. В двадцатых числах декабря 1947 года была проведена денежная реформа, причем у кого на счету в Сберкассе имелось не более 3000 рублей, получал эту же сумму в новых купюрах. Все остальные, имевшие сбережения свыше 3000 рублей или имевшие в наличии любую сумму, могли обменять их на новые банкноты из расчета один новый рубль на десять старых.
   Лишенные права класть деньги в сберкассу, заключенные свои трудовые рубли хранили на лицевых счетах своего лагерного подразделения. Казалось бы логика подсказывала и ни у кого не вызывать сомнения, что лицевые счета для освобождающихся заключенных должны были бы заменяться сберегательными книжками.
   Но и здесь скромные права заключенных оказались ущемленными. Став на путь черствого формализма, не вникнув в существо вопроса, Вятлаг не предпринял никаких шагов перед министерством финансов о законной защите прав заключенных, представляю, какие огромные суммы, исчисляемые миллионами рублей, потеряли на девальвации советского рубля многие десятки тысяч работяг в исправительно-трудовых лагерях. Мои грошовые сбережения в размере пятидесяти рублей превратились в ... пять рублей.
   Хотя пропуска у меня не было, но я, улучшив подходящий момент, вышел из клуба и сбегал в управление Вятлага к знакомому юристу проконсультироваться по этому вопросу. Ответ был малоутешительный, я ничего не мог требовать от администрации Вятлага.
   Рассказал о финансовом положении Баранову и тот моментально нашел выход:
   - А зачем вам Степан Владимирович уезжать из Вятлага? В театре вы неплохо себя зарекомендовали, вас все отлично знают. Уверен, что руководство Вятлага не станет возражать против того, чтобы оставить вас при театре в качестве художественного руководителя, тем более что эта должность сейчас вакантна. Жильем вас мы обеспечим. Назначим вам солидный оклад, в пределах 1100-1200 рублей старыми деньгами. Если не возражаете, я сейчас же схожу в политотдел. Хорошо?
   - Большое спасибо за лестное предложение, - вежливо ответил я, - но вынужден от него отказаться. Не хочу и не могу оставаться в пределах лагеря. Слишком много горького и тяжелого здесь пришлось пережить. Моим душевным ранам здесь не зажить. Все время тянет вернуться на пепелище старой, родной Нарвы, хотя знаю - жизнь там будет не сладкой, ибо все придется начинать сначала.
   При содействии Баранова, руководство Вятлага выделило мне из специального фонда денежное пособие в размере 200 рублей новыми деньгами.
   Последние дни перед отъездом прошли и хлопотах по оформлению документов и в беготне с обходным листком. По знакомству сменил старое белье на новое, купил две простыни, наволочку, взамен старых получил валенки первого срока.
   Казалось все благоприятствовало моему скорому отъезду, как вдруг...
   Заболел почтальон, доставлявший паспорта из районного центра Лойно (25 километров от Вятлага) заключенным, у которых заканчивались срока. Узнал, что болезнь серьезная, минимум на неделю, а возможно и больше. Начальник КВЧ посоветовал обратиться к начальнику Вятлага за разрешением самому съездить за паспортом. Разрешение было получено сразу же, ибо начальник Вятлага всегда благоволили театру и всегда оказывал содействие его артистам.
   На прощание коллектив театра преподнес мне адрес со следующим текстом:
   "Глубокоуважаемый и дорогой Степан Владимирович! Коллектив работников музыкально-драматического театра станция Лесная, в котором вы провели четыре года, приносит Вам глубокую благодарность за ту многогранную работу, как в области сценического творчества, так и по административно-хозяйственной части и главное, за труды по созданию книги - "История нашего театра". В памяти коллектива надолго запомнятся созданные Вами образы: Нечипора, в музыкальной комедии "Свадьба в Малиновке"; Шмаги, в пьесе "Без вины виноватые"; князя Беглерхейма в оперетте "Сильва"; Клобукова в пьесе "За тех, кто в море"; боцмана в музыкальной комедии "Раскинулось море широко" и многих, многих других. Коллектив театра желает Вам новых успехов в дальнейшей Вашей творческой работе и полного благополучия в жизни..."
   За текстом следовали подписи с теплыми пожеланиями. Директор и художественный руководитель театра И.Г. Баранов написал: "Безукоризненному сотруднику и товарищу искренне желаю здравья и успехов в новой жизни". Балетмейстер театра Ф.И. Брауземан начертал такие строки: "Веселому Пенижеку, чудному Пимпринетти, прекрасному боцману мои наилучшие пожелания здоровья, счастья и долгих лет творческой работы". Моя партнерша по пьесе "Без вины виноватые" Л. Иванова, игравшая роль Кручининой, написала: "Чем реже нас балует счастье - тем слаще кажется нам жизнь". Я Вам желаю большой, интересной, красивой жизни.". А вот строки старейшего в нашем коллективе, в ту пору ему уже было за семьдесят, украинского актера Владимира Ивановича Бравайского: "Пусть счастье и покой на жизненном пути с тобой всегда цветут!". Скрипач А. Баранов оставил свое пожелание в обрамлении скрипичного ключа: "В далекий путь Степан Владимирович! Может, вспомните в Эстонии!". Были и шутливые строки, такие, как: "Шах - мат!" - Кузнецов" - так напомнил о себе наш парикмахер и гример Кузнецов, большой любитель шахмат. Артистка Бузова вставила в адрес строчку из пьесы Катаева "День отдыха": "Миусов! Вы самец!".
   Большую память о себе в этом адресе оставил мой большой друг и товарищ Федор Филиппович Лавров, работавший в театре главным художником. Он оформил обложку адреса, украсив ее нарисованным в перспективе зданием театра за синей драпировкой с моими инициалами и надписью "Муздрамтеатр Лесное". Внизу, окаймленные ветками лавра, лира, труба и дата 1944-1947г.г., то есть время моего пребывания в театре.
   Поля второй и третьей страниц художник заполнил зарисовками сыгранных мною ролей: евнуха из оперы "Запорожец за Дунаем", Пимпринетти из "Баядеры", маркиза Форлипополи их "Хозяйки гостиницы", Нечипора из "Свадьбы в Малиновки", Пенижека из "Марицы", Шмаги из "Без вины виноватые", помрежа из "Мадамузель Нитуш", Миусова из "День отдыха", Геквара из "Жрица огня".
   Оборотную сторону адреса венчали две карикатуры-зарисовки. На одной из них перед закрытым занавесом с надписью "Конец" за большим столом, уткнувшись в четвертый том "Истории", сижу я. Рядом лежат три законченных тома. Под рисунком надпись: "Еще одно последнее сказание и летопись окончена моя!". Другая карикатура изображает меня, шагающего к поезду в ватных штанах, валенках с двумя чемоданами и рыбиной под мышкой. Лавров не забыл кратенько написать в адрес: "Не по этому рисунку вспоминай меня!".
   Накануне отъезда мне выдали паек на дорогу. Пять буханок хлеба, соленую тюльку, сахарный песок. Продукты с трудом запихали в деревянный ящик. В другом ящике находились вещи.
   Утром 25 декабря на вахте собрались на проводы все сотрудники театра. Прощались сердечно, не обошлось без объятий, поцелуев и слез. Как правило, всех освобождающихся, прежде чем выпустить за пределы лагеря, тщательно обыскивают, - проверяют содержание карманов, чемоданов, вещевых мешков, чтобы убедиться, нет ли писем, дневников, рукописей и т.д. Но мне повезло, обошлось без обыска. А случись он, не миновать бы мне неприятностей. - На дне чемодана, под хлебными буханками я спрятал несколько номеров вяталговской газеты "Лес-стране!" с рецензиями о наших спектаклях. Газета строго запрещалась к распространению вне лагеря.
  
   Не без мытарств на свободе.
   И вот я, наконец, за вахтой. Выхожу свободным гражданином, без сопровождающего стрелка, иду один куда и как захочу, имею право оглядываться, смотреть по сторонам, не чувствую за спиной "недремлющее око". Останавливаюсь, когда захочу. На полпути до вокзала присел на завалинку. Решил на прощание поглядеть на Пятый лагпункт, отложить в памяти его силуэт, запомнить место, с которым были связаны не самые плохие времена заключения.
   По дороге встретил несколько знакомых вольнонаемных. Все они, зная о моем освобождении, поздравляли, интересовались, куда еду, высказывали сожаление, что покидаю театр.
   На душе необычайная легкость. Ни на секунду не задумываюсь, что ждет меня впереди. Главное - прочь из мира печали и слез. Быть свободным, - это состояние может понять только тот, кто был репрессирован, сидел в тюрьме или в лагере, познал горечь заключения. Теперь мне не требуется при обращении к любому служащему, независимо от того, какую должность он занимает, директор он или сторож, называть его - гражданин начальник. Теперь я не з/к - заключенный, а в/н - вольнонаемный, или, как остроумно расшифровывают эти две буквы заключенные - временно не заключенный.
   Погода портится. Встречный холодный ветер слепит глаза крупными хлопьями снега. Дорогу замело. Но она мне хорошо знакома. Сколько раз я вышагивал этой дорогой в Соцгородок, направляясь в театр и оставляя слева железнодорожную станцию Лесная. Теперь я мог смело свернуть в сторону железнодорожной станции и в последний раз посмотреть в сторону Соцгородка, прощаясь с ним навсегда.
   В этот момент я почувствовал скорбь расставания с театром, товарищами по сцене, даже с публикой. Четыре года пребывания в театре не прошли бесследно. Частичка моего тела, моей души оставались здесь и заставляли замедлять шаг. Даже в положении заключенного, я ощущал на сцене радость творческих исканий и, когда роль удавалась, режиссируемый спектакль получал звучание, на душе становилось спокойно и светло, забывалась горькая неволя. Тюремные стены не преграда для искусства.
   У перрона готов к отправлению пассажирский поезд на станцию Верхне-Камская, последнюю станцию Вятлага. За ней другой мир, именуемый свободным, с новыми заботами, новыми трудностями, с борьбой за существование, требующими твердости воли и силы духа.
   Мне необходимо попасть в Лойно, где располагается паспортный стол, чтобы получить свой паспорт, который не принес заболевший почтальон. Чтобы туда добраться надо пройти через поселок Рудничный, в котором мы не раз выступали с концертами и спектаклями. Вспомнил врача в немецком госпитале, рискнувшую преподнести в благодарность за концерт нам пачку табака и, вероятно, имевшую за это большие неприятности. Быстро отыскал квартиру моего знакомого по Пятому лагпункту Никандрова, сравнительно недавно освободившегося из заключения. Он женился и уехал на работу в поселке Рудничный. Встретил он меня как родного, предложил переночевать, но я категорически отказался, согласившись выпить только стакан чая. Хотелось побыстрее попасть в Лойно. Оставил у Никандрова вещи, взял с собой немного еды и отправился пешком в далекий путь.
   Шел более двадцати километров полями, перелесками. Дорогу преграждали огромные сугробы снега, так, что иногда и не видно было, куда идти. К счастью, я был не один. Нашлись попутчики до Лойно, знавшие кратчайший путь. Пять часов утомительной ходьбы по сугробам и мы на месте. На поселок, утопавший в снегу и не имевший уличных фонарей, опустились зимние сумерки. В окнах мелькали тусклые огоньки керосиновых ламп.
   С трудом отыскал отделение милиции, в котором размещался и паспортный стол. Рабочий день уже давно закончился. В коридоре, возле горячей круглой печки, в одиночестве дремал пожилой милиционер.
   - За паспортом придешь завтра утром, - сказал он, - а сейчас сходи в чайную, она тут по соседству, там перекусишь, согреешься чайком...
   В маленькой, с низким потолком и пропахшей щами и еще чем-то непонятным, столовой, пожилая женщина производила уборку. На столах лежали опрокинутые табуретки. Она удивилась моему позднему визиту, сказала, что столовая закрыта и неохотно согласилась дать уже остывшего кипятку, предупредив, чтобы я не засиживался и поскорее уходил. Посетовала на детей, которые дома без присмотра.
   На мой вопрос, где я могу переночевать, она прямо, без обиняков ответила:
   - Дом колхозника закрыт на ремонт, в частные дому вас не пустят...
   - Разрешите остаться здесь до утра, - робко обратился я к ней, - я заплачу, сколько запросите. У меня в Лойно никого знакомых нет.
   - Иди, иди. Ишь, что надумал. Много вас тут таких ходит ночлежников. Уходи и не разговаривай, - с этими словами она буквально вытолкала меня за дверь.
   И вот я в кромешной тьме незнакомого поселка, не знаю куда идти, у кого просить приют до утра. Стучусь в один дом, другой, третий - бесполезно. Никто не открывает. Слышатся только раздраженные голоса, посылающие подальше.
   Убедившись в бесполезности дальнейших поисков ночлега, решил снова отправиться в милицию. Долго искал здание, пока какая-то сердобольная женщина не показала.
   - Разрешите у вас в дежурке посидеть до рассвета, на улице холодно, я замерзну...
   - Не могу, не имею права!
   - Скажите, куда мне деваться ночью?
   - Ничего не знаю, помочь ничем не могу.
   - Тогда пустите в КПЗ (камера предварительного заключения).
   - Нельзя!
   - Почему?
   - Там могут находиться только задержанные.
   - Тогда задержите меня, - невольно сорвалось у меня с губ, - мне не привыкать сидеть за решеткой, войдите в мое безвыходное положение, будьте человеком...
   Не знаю, чем бы завершился наш диалог, вероятно милиционер, в конце концов, выставил бы меня за дверь, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги и на пороге показалась высокая фигура в белом полушубке и белой папахе, с портфелем в руках. Войдя и не раздеваясь, фигура сразу же обратилась ко мне, по какому делу пришел, почему пререкаюсь с милиционером.
   Я со всеми подробностями рассказал о себе, о том, что в Лойно пришел за паспортом и мне по необходимости нужно остаться в поселке до утра, здесь я никого не знаю, ни в один дом ночевать не пускают и я прошу милиционера разрешить мне посидеть здесь до утра.
   Незнакомец в белом полушубке, оказавшийся местным оперуполномоченным, толково объяснил мне, почему местные жители не пускают ночевать освободившихся заключенных, неоднократно отмечались случаи воровства теми, кто слезно умолял пустить переночевать. Воров сразу же находили, срочно, здесь же, судили и отправляли обратно в Вятлаг отбывать новый срок.
   Действия дежурного милиционера, оперуполномоченный признал справедливыми.
   - Милиция не постоялый двор и не ночлежка, - сказал он, - но я постараюсь вам чем-нибудь помочь. Посидите здесь некоторое время, пока я вернусь. С ночлегом сообразим...
   Его возвращения пришлось ждать долго. В наступившей вечерней тишине, согретой горячо истопленной печью, слышалось равномерное посапывание дремавшего милиционера. Меня тоже потянуло ко сну. Двадцати километровое пешее хождение по сугробам и снежной целине изрядно меня притомило. Мечталось куда-нибудь лечь, вытянуть ноги и ни о чем не думать. Сидя на табурете, я крепко уснул и проснулся лишь тогда, когда почувствовал, что кто-то крепко меня тормошит.
   Надо мной склонился оперуполномоченный:
   - Пойдемте ко мне, устрою вас на ночлег. Особенных удобств не ждите, живем по-деревенски. Ляжете на пол, зато гарантирую, будет тепло и спокойно.
   Мы вышли. Ночь опустилась над спящим поселком. В заснеженных избах потухли огни. Мороз, градусов под 25, обжигал нос и щеки. Я неотступно следовал за белым полушубком, боясь потерять его на белом снегу из виду. Проваливаясь в глубокий снег, шли долго, куда-то сворачивали, в одном месте прошли через чей-то двор, снова вышли на дорогу и у маленького домика, почти до крыши занесенного снегом, остановилась.
   - Вот мы и у цели. Сейчас будем отдыхать...
   Оперуполномоченный долго возился с ключами, пока открыл дверь.
   Вошли в большие холодные сени. При свете зажженной спички я разглядел стоявшие вдоль стен солидные дедовские сундуки. Были тут бочки и ящики, мешки и кадушки, а также дрова, аккуратно сложенные в поленницу. За следующей дверью была небольшая, теплая кухня с русской печью.
   Мы зажгли керосиновую лампу. Оперуполномоченный сбросил со стены на пол овчинную шубу и сказал:
   - Не обессудьте, чем богаты, тем и рады. Вот ваша постель. Ничего лучшего предложить не могу. Накроетесь собственным пальто. Отдыхайте до утра. Спокойной ночи!
   С этими словами он ушел в следующую комнату и плотно закрыл за собой дверь. За дверью послышался негромкий плач грудного ребенка. Вскоре он смолк. Я быстро разделся, погасил свет лампы и бросился в объятия меховой постели. Уснул сразу же. Часов у меня не было, поэтому не могу сказать, в какое время проснулся. За окном была темнота, но чувствовал, что выспался. Тихонько встал, запалил лампу, помылся и покинул дом гостеприимного хозяина.
   У первого встречного спросил, который час. Оказалось начало восьмого. Какая-то пожилая женщина вызвалась проводить до столовой, благо шла в ту же сторону. Почти час стоял, ждал, когда столовая откроется. Намерзся изрядно, так как холод пробирал насквозь мое зимнее пальто, лагерного покроя, переделанного из солдатской шинели.
   Наконец дверь столовой открылась и я первым посетителем вошел в теплое помещение. Заказал тарелку щей и горячего чая. Хлеб, тюлька и сахар были при мне, поэтому завтрак-обед стал довольно обильным.
   К десяти часам пришел в паспортный отдел. Велико было мое разочарование, когда узнал, что сегодня выдача паспортов отменяется ввиду отъезда паспортистки, которая вернется не раньше завтрашнего дня. Значит, придется оставаться в Лойно еще на один день и неизвестно где ночевать.
   Обычно находчивый, быстро ориентирующийся в самых сложных ситуациях, я не на шутку растерялся, не зная, что предпринять. Бесполезно просил работников милиции оказать содействие, войти в мое положение, как приезжего, очутившегося в чужом, незнакомом городе без крова и денег. В ответ звучало формальное: "Паспортистки нет, без неё выдать вам паспорт не имеем права!"
   Оставалась надежда на содействие начальника милиции. Попросил секретаршу пропустить меня к нему по срочному, неотложному делу без очереди. И здесь меня выручил театр. Начальник милиции сразу же меня узнал по вятлаговскому театру, так как частенько бывал нашим гостем на спектаклях и концертах. Он, словно не услышав о моей просьбе, заговорил про театр, о спектаклях, которые ему особенно понравились, вспомнил Лео, Ламан, Касапова. Пришлось терпеливо его слушать, поддакивать, ждать, когда кончится поток его красноречия, и можно будет перейти на тему о паспорте.
   Вдоволь наговорившись о театральных делах, начальник милиции позвонил кому-то. Вошла миловидная девушка из паспортного отдела. Сердце готово было разорваться от счастья, когда я услышал из его уст бальзам на свое сердце: " Сразу же выпишите гражданину Рацевичу паспорт, чтобы он сегодня же смог выехать из Лойно!"
   Девушка вышла. Начальник предложил посидеть у него в кабинете. Не более получаса слушал он мои байки из театральной жизни, пока оформлялся паспорт. Ставя свою подпись в мой новенький паспорт, начальник милиции пожелал мне успехов и новых ролей в новых спектаклях. Сердечно поблагодарив начальника милиции, я, в одиннадцать часов тронулся в обратный путь и к вечеру был в поселке Рудничный, где у гостеприимного Никандрова меня ждал ужин и мягкая постель.
  
   Через Яр на Киров (Вятку).
  
   Навсегда покидал Кайский район Кировской области днем 27 декабря пассажирским поездом через узловую станцию Яр на областной город Киров (бывшая Вятка). Пассажиров в плацкартном вагоне немного. Трубы чуть теплые, холодно.
   Мимо меня в тамбур покурить прошел мужчина в добротном зимнем пальто, показавшийся удивительно знакомым. Но кто это был, сразу признать не смог. На обратном пути мужчина завернул в мое купе, улыбнулся и сказал:
   - Неужели, Рацевич? Не узнаете? А я вас сразу признал. Мы товарищи по несчастью...
   В первый момент я подумал, что это кто-нибудь из бывших заключенных, с которым встречался в одном из лагпунктов, как и я, с окончанием срока, покидающий лагерь.
   Продолжая хитро улыбаться, попутчик продолжал:
   - А ну, вспомните, Фаленки, Туза...
   И я словно прозрел. Ведь это был старший конвоир, сопровождавший нас на гастролях, когда сбежал Туз.
   - Не знаю, как вам, а мне пришлось пережить немало неприятностей из-за бегства Туза. Началось с того, что сразу же по приезде в Вятлаг пришлось предстать перед грозным Вольским. Крепко от него досталось. Разнес меня в пух и прах за ротозейство. Потребовал, чтобы я немедленно, в тот же день, направился в город Харьков, откуда Туз родом, и доставил его живым или мертвым. Указали его приметы, снабдили фотографиями, выписали командировочные и вперед. По приезде в Харьков, быстро отыскал квартиру, в которой жила его семья. Познакомился с женой и ребенком. Можете себе представить: опоздал на один день. Накануне он был у жены, ночевал дома. Соседи видели, как утром он ушел. Жену несколько дней допрашивали, пытаясь узнать, куда ушел. Ничего не добились, отпустили...
   - А как реагировал Вольский?
   - Когда я вернулся ни с чем? Вольский был в командировке, в Москве. Меня не беспокоили, словно про этот случай забыли. Если бы отыскали Туза, обязательно привезли бы на Пятый лагпункт и судили показательным судом....
   В Кирове я пересел на дальневосточный экспресс и днем 29 декабря был в Ленинграде, в котором не был 34 года. Отыскал ранее меня освободившегося электрика нашего театра Альфреда Доббельта. Гостил у него два дня. Побывал в Кировском театре на "Травиате", посетил Эрмитаж, Русский музей и в канун Нового года уехал в Нарву.
   Прижавшись к замороженным стеклам, пытался разглядеть когда-то знакомые станционные строения Гатчины, Волосова, Молосковиц, Ямбурга. На их месте были выжженные пустыри, наскоро сооруженные будки и сараи с прежними, старыми наименованиями.
   Спустились ранние зимние сумерки. Сквозь равномерное перестукивание колес на рельсовых стыках послышался родной и знакомый каждому нарвитянину рокот и гул Нарвских водопадов. Через железнодорожный мост, соединяющий левый и правый берега Наровы двигались медленно, осторожно. Я ожидал увидеть залитую электрическими огнями железнодорожную станцию, а вместо этого увидел груды щебня и мусора, да полуразрушенное здание прежнего вокзала. О ярких прожекторах тоже мечтать не приходилось. Пассажирскую станцию устроили в чудом уцелевшем двухэтажном деревянном здании церковного дома при Кренгольмской церкви (ныне Воскресенский собор).
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   120
  
  
  
  

Cвидетельство о публикации 63169 © Рацевич А. С. 12.04.06 18:00
Комментарии к произведению: 1 (0)
Число просмотров: 4131
Средняя оценка: 0 (всего голосов: 0)
Выставить оценку произведению:

Считаете ли вы это произведение произведением дня?
Да, считаю:
Купили бы вы такую книгу?
Да, купил бы:
Введите код с картинки (для анонимных пользователей):


Если Вам понравилась цитата из произведения,
Вы можете предложить ее в номинацию "Лучшая цитата дня":


Введите код с картинки (для анонимных пользователей):