• Полный экран
  • В избранное
  • Скачать
  • Комментировать
  • Настройка чтения
Жанр: Проза
Форма: Рассказ

БЕРЕГ НА ДРУГОЙ СТОРОНЕ, Метаморфозы судьбы

  • Размер шрифта
  • Отступ между абзацем
  • Межстрочный отступ
  • Межбуквенный отступ
  • Отступы по бокам
  • Выбор шрифта:










  • Цвет фона
  • Цвет текста
                                         …За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
                                        Слезами и тоской заплатишь ты судьбе...
                                                                                Михаил Лермонтов

                       Начало истории — 30-летней давности…

…Двадцать лет — не шутка, лет через десять жизнь — под откос, уже и сейчас малышня из песочницы «тётей» обзывает, а что дальше-то? Старушка?? Нет, надо брать всё что можно, пока молода и хороша!
А Сима хороша, но лишь тем, чем обычно привлекает молодость: высокая, стройная и длинноногая, она интересна не «глянцево-журнальной» красотой, а свежестью молодости, пухлыми, яркими губами, длинными густыми ресницами-опахалами и тонкими бровями, взлетевшими над веками как два острых крыла чайки.
Однако при более пристальном внимании возникшее обаяние Симы таяло, мешала её близорукость, отчего она приближала лицо пугающе близко к собеседнику; настораживали её резкие жесты, взмахи длинными руками и неожиданные перемены настроения, когда улыбка оказывается ехидной насмешкой или презрительной гримасой, а резкое слово — сдержанной грубостью.
О себе Сима была высокого мнения; ребятам грубила, хохоча, широко открыв рот, запрокидывая голову; ей нравилось, видя их расстроенные лица, «доводить» парней почти хамской грубостью. Но она зло щурилась на обидчика, если тот посмел возразить или ответно нагрубить ей, Симе!!
Тем не менее ухажёры были и у неё, наивно предполагающие, что Симу можно укротить. А некоторым даже нравились её «правдивость», прямота и резкость суждений.
Сима жила сиротой при живом отце, который вторично женился сразу после смерти Симиной матери, оставил дочь одну в двухкомнатной квартире, полагая, что в семнадцать лет дочь сама может о себе позаботиться; деньги давал помесячно, отделываясь от отцовского долга; женившись вторично, народил сына Алёшеньку; посодействовал поступлению Симы в машиностроительный институт, но она была совершенно равнодушна к чертежам, кальке, «козьей ножке», ватману и прочей дребедени, зато к ней не был равнодушен преподаватель Андрей Андреич, чем и пользовалась вовсе не успешная студентка Сима, строя ему близорукие глазки, надуманно вздыхая и чаруя, как ей казалось, обворожительной улыбкой.
На третьем курсе Сима мучительно размышляла: бросить институт и заодно Андрея Андреича к чёрту или всё же дотянуть это ярмо до победного конца — диплома, напичканного тройками.
И вот — её двадцатилетие… Конечно, будет шумная гулянка с ровесниками, с грохотом катушечного магнитофона, со столом, накрытым клеёнкой, с красным «Саперави», белым рислингом, а возможно, и «Советским шампанским» полусладким, которое любит Сима и которое наверняка принесёт кто-нибудь из ребят. Закуска и горячее, как всегда, вскладчину.

…В прошлом году они праздновали день рождения Юрки — любителя деревенского воздуха и вообще природы. Славка, Борька, Генка «голосовали» за рыбалку, но девчонки завизжали, протестуя: кормить комаров?! Увольте! Но всё же уступили юбиляру Юрке, который обещал снять денька на два какую-нибудь «избушку» с более-менее нормальными удобствами.
Электричкой они добрались до нужной станции, потом шли пешком, гружёные рюкзаками через поле; девчонки ныли, изнурённые жарой, солнце припекало, хотелось пить и искупаться хоть в луже. Наконец они подошли к деревне.
— А вот и Погорелое Городище! — Юрка указал на бревенчатый дом, который был в их распоряжении целых два дня.
Обычная деревенская, ничем не примечательная улица, дом к дому, забор к забору. Палисадники, куча песка возле калитки, канава вдоль единственной улицы, поросшая подорожником и одуванчиком, колодезный «журавль» с бадьёй, ленивый перелай собак, изнывающих от жары и блох, курицы под наблюдением петуха корявыми лапами ковыряют песок — обычная деревня, но название Погорелое Городище явно тянет в старину.
Сима навесила свой рюкзак на Борьку, который мужественно, обливаясь пОтом, нёс ещё и свой рюкзак, пыхтел, терпел, надеясь получить от Симы взамен хоть какой-нибудь знак особого внимания…
Сима приостановилась, отстав от компании, заглядевшись на странную пожилую женщину, сидящую на лавочке возле калитки, и не знала, чего та достойна больше: презрения, удивления или даже брезгливости:

на голове — белый платок, едва прикрывающий седину на висках; простое чёрное платье из бязи, чёрные резиновые калоши. Худая, с прямой спиной, кутающаяся в тёмную шаль, мелкие морщинки-лучики возле губ и бесцветных глаз, сухая, дряблая кожа на руках со вздувшимися венами. Старуха одиноко сидела как изваяние, «жевала» губами — и безотрывно глядела в конец улицы.

Потом, медленно повернув голову, старушка взглянула на Симу пронзительно-остро; было что-то пугающе тревожное в облике старухи. Сима вздрогнула; ей показалось, что и она сама  з н а е т   её,  и  та  у з н а л а   Симу! Симе стало страшно.
Прикованная взглядом старухи, Сима не могла оторвать взгляда от неё. Казалось, что та пытается что-то сказать Симе. Наконец, изрядно приотстав от компании, она побежала догонять ребят, мысленно подумав: «Вот старая ведьма, ещё сглазит!»
— Юрка! Ребята, подождите меня!
И всё же не выдержала, оглянулась, и ей стало ещё страшнее: «ведьмы» не было! Хотя буквально секунду назад она сидела на лавочке!

Семидесятые годы, пришедшиеся на их юность, блистали символами эпохи: учиться, работать на благо Родины, быть верными заветам Ильича, но люди были люди, молодым хотелось быть не только передовиками производства, но и просто — счастливыми, и у каждого было своё понятие счастья.
Но были и общее: девушки мечтали выйти замуж, чтобы всё было как у людей, парни мечтали о хорошей зарплате, кадровом росте.
Но в те, уже далёкие семидесятые, которые получат унизительно-беспощадное клеймо «эпоха застоя», — в те годы искренне радовались почётной грамоте или переходящему Красному Знамени, гордились своей страной, варили чугун, строили дома, а исполкомы раздавали квартиры в новых домах. Открывали новые школы и детсады; повышали культурный уровень и следовали заповедям строителя коммунистического общества, так сильно смахивающим на заповеди Христа…
На дискотеках парень — передовик производства — нарасхват у девушек; почётное переходное знамя или вымпел хотя и пылились в красном уголке, но за него отчаянно боролись: быть лучшим!
Впрочем, о премиях тоже скучали, но не роптали особо, поскольку и без тринадцатой зарплаты жилось свободно, спокойно и уверенно. Мечтала молодёжь, что «на Марсе будут яблони цвести», что «рождены, чтоб сказку сделать былью», «…надо будет — растопим льды», а белые яхты в синем океане, забастовки и стычки с полицией, суп из медуз, курорты Средиземного моря, тридцать сортов копчёной колбасы — это всё «там, у них», для заграницы, а нам… «не нужен нам берег турецкий, чужая земля не нужна».
Так мирно жило большинство, не задумываясь о будущем, не оспаривая настоящее, но мечтало романтично о синей птице счастья, толком не понимая, где искать хвост, за который её хватать… Плыли дружно в общей лодке, гребли — к другому берегу, в будущее…

Сима тоже мечтала об избраннике с хорошей зарплатой, которой хватало бы и на модные сапожки, и на позолоченное колечко, и на отдых в Крыму.
Пока всё было и так неплохо: собственная квартира, диплом на горизонте, ухажёров в избытке. А любовь… Да никуда она не денется, влюбится и Сима когда-нибудь, и конечно, это будет любовь со счастливым концом, хотя это так глупо: мечтать о конце любви…
Компания собиралась на вечеринки по поводу и без, главное, что хотелось веселья, музыки, споров и девчачьей болтовни, прогнозов краха империализма, торжества социализма, модной выкройки роскошного платья с оборками, диспутов о правильно выбранной профессии… да и просто наесться до отвала варёной картошки с селёдкой пряного посола, посыпанной кружками лука с укропчиком, чайной колбасы, выложенной на тарелке с синим клеймом, утащенной из заводской столовой.
На праздничном столе будут сырок «Дружба», килька в томате, жёлтые дольки сыра «Советский» и, конечно, «Байкал», «Лимонад» — лакомство девчонок.

...Двадцать лет — не шутка, лет через десять и жизнь — под откос…
Народу собралось — стульев не хватит! Девчата чистили картошку, чеснок, резали огурцы, хлеб, а ребята открывали консервы.
Наконец стол накрыт, задвигались стулья, рюмок всем не хватило, разливали сухое вино по стаканам, честно на глазок отмеряя дозу.
На серванте в углу комнаты лежали подарки, накиданные в кучу: каждый, кто приходил, из дверей кричал «Симка, с днём варенья!» и клал на сервант подарок — банку сгущёнки, книжку, духи «Ландыш», гребень, полотенце и всякую всячину — всё пригодится, ведь двадцать лет — не пятьдесят, когда дом до потолка заполнен барахлом. Для Симы на самодельном «адресе» из ватмана наклеили свои маленькие фотки, и каждый расписался с напутствием, пожеланиями — на долгую память.
Молодёжь ела, пила, чокалась, желала Симе всего, кроме здоровья, потому что в такие-то годы о здоровье не думается, до радикулита и склероза ещё ой как далеко, а вот желать новых интересных путешествий, походов, приключений — это да, это обязательно!
У них было одно общее: они ещё не познали горя, разлук, предательства, оставив всё это на будущее, которого так много впереди — как до другого берега озера…

В честь двадцатилетия Симы всё внимание ей: ребята сыплют комплименты, она в центре внимания. Сима кокетничала со всеми, но не могла удержаться от колкостей. Она велела молчуну Игорю произнести тост в её честь. Тот застеснялся, как обычно, и не смог, за что получил от Симы «дурака» и презрительно-прищуренный взгляд.
Потом, когда готовили чай, Юрка устроился в углу дивана, забренчал, настраивая струны, ребята помогали расставлять чашки, раскладывали сушки и печенье «Янтарь», резали лимон — и при этом не умолкали шумные разговоры, смех.
Сима, нарезая вафельный торт «Сюрприз», не услышала звонка в дверь и вздрогнула от неожиданности, когда, держа тарелку с кусками торта, прямо в дверях кухни наткнулась на Федю — и обомлела… Не из-за Феди, а из-за того, что он держал в руках редчайшую дорогую вкуснятину: торт «Прага», да не один, а целых два, перевязанных вместе бечёвкой.
— Федя-а-а-а… — Сима легко шлёпнула Федьку по плечу. — Ну ты даёшь! «Прага»! Да ещё два! И что, прямо из ресторана??
— С днём варенья, подруга, — Федя смутился.
Сашка и Борька вскочили с дивана, бросились к Феде, Юрка отшвырнул гитару:
— Ну, Федька, порадовал-удивил. Симка, режь его скорее!
— Кого?
— Ну не Федьку же! — и все захохотали.

…Катушечный магнитофон орал, танцевать тесно, хотя комната у Симы большущая, метров двадцать пять. Тогда решили прихватить транзистор и рвануть в парк Сокольники, благо до него бегом минут десять.
Стайка молодёжи резво выскочила, словно воробьи с куста, — к пруду, скамейкам, на которых мирно дремали уставшие от жизни пенсионеры. Напуганная резвостью молодых старость заворчала, кутаясь, несмотря на бушующий май, в воротники пальто. Однако, глядя на прыжки, скачки и громкий ор молодёжи, во взглядах седых пенсионеров угадывалась откровенная зависть: «И-э-эх! Бывалоча…»
Мирное сосуществование двух разных возрастных категорий оказалось невозможным, и, семеня под ручку, ворча, пенсионеры покинули обжитые скамейки, удаляясь от орущего транзистора, оргии кипучей молодости, брызжущей удалью и здоровьем.
Завладев освободившимися скамейками, ребята и девчата, разгорячённые рислингом, на этом не успокоились: сумасшедшая Сима задорно крикнула «А слабо купаться?!» — некоторые её поддержали, однако одумались: купальников-то нет.
— А плевать! — задорно махнула рукой Сима и первая сбросила коротенькую юбочку, обнажив длинные стройные ноги и… белые с кружавчиками трусики.
Ребята закраснелись, отвернулись, а Витька с криком «Где наша не пропадала!!!» последовал примеру Симы, снял брюки, рубашку, майку и, подойдя к краю пруда, удерживая равновесие, одной ногой потрогал воду, фыркнул «ух ты!», поёжился, но решительно нырнул «с головкой» в серебряные недра пруда, вынырнул и уже из воды, клацкая зубами от холода, звал других купаться.
Только один Федя стоял на берегу, рослый, худой, улыбался снисходительно, глядя на ребяческие забавы в воде.
Симу покоробило такое поведение Феди:
— Ну что, Федя, боязно? А может, ты стесняешься своих трусов в горошек? Или, может, в цветочек?
И девчонки расхохотались.
— Да ну вас, — Федя смутился и уселся на скамейку, широко расставив ноги и закурил «Яву». Ему нравилось сидеть так, думая обо всём, что придёт в голову, но прежде всего о предстоящих ралли; автогонки — его страсть: бешеная скорость, виражи, рёв машин и зрителей, мгновенное принятие правильного решения. Его волновало само участие в гонках, а не победа.

…Бегом вернулись к Симе домой — пить чай и, конечно, хором поорать под Юркину гитару что-нибудь лихое.
Сима едва не подавилась куском, когда заметила, как переглянулись Люда и Федя! Т а к о й   взгляд не понять невозможно! Они явно симпатизировали друг другу! Более того, Федя что-то зашептал ей на ушко, отчего Люда зарумянилась, смутилась, но… Сима скорее по губам поняла ответ Люды: «Я согласна!»
«Чего это они надумали?» — разволновалась Сима.
Ею вдруг овладела ревность, хотя Федя не был в числе её ухажёров, между ними никогда не пробегала жгучая волна, которая учащает пульс и от которой кружится голова…
Но как посмели эти двое здесь, на её дне рождения, выглядеть счастливыми и как Федя обратил внимание не на неё, Симу! — а на низкорослую Люду, вся красота которой — волнистые, густые рыжие волосы, а лицо-то круглое, в веснушках.
Пока Сима злилась, сама не зная на что, «эти двое» не замечали никого вокруг, шушукались; сдерживая смех, она прыскала в ладошки, иногда они пристально глядели друг на друга.
Сима всё больше бесилась — то ли от зависти, то ли от ревности, то ли потому, что  т а к  на неё ещё никто не глядел… Она задыхалась от гнева, которого не заслужили ни Люда, ни тем более Федя, никогда не оказывающий ей особого внимания.
Оглушённая яростью, Сима выскочила из-за стола, ушла на кухню, больно ударилась плечом об угол шкафа, с досады вспрыгнула на широкий подоконник, едва не смахнув горшок с геранью, обхватила колени руками и закурила, что делала редко.
У Симы зрел план: отомстить счастливчикам. За что? А за то, что никто не смеет быть счастливее её, Симы, и тем более так нагло, в открытую!
Сима удивилась, как она раньше не замечала его удивительных серо-хрустальных глаз, высокого, е й под стать, роста, жилистых и наверняка сильных рук! А голос! Низкий, бархатный бас, а губы!! Верхняя изгибается посередине, как рисованное сердечко, а в уголках скрываются лёгкие ямочки, когда улыбается…
О господи! Что ж я раньше… — подумала Сима, нервно потирая ладонью грудь, как в удушье.
Незряче глядя в окно, она сосредоточенно вынашивала план мести: отбить коварную Людку. Это легко — рядом с ней, Симой, рыжеволосая соперница померкнет в Фединых глазах. Далее: влюбить его в себя. Ну уж это вообще пустяк! Сколько ребят дорого бы дали лишь за её ласковый взгляд!
Сима вернулась в комнату, где продолжалось веселье, поискала глазами влюблённую парочку — их не было!
— Наташ, а где Федя и… Людка?
Та равнодушно шепнула, что они ушли «по-английски», куда-то торопились.
У Симы похолодело в груди, но — не сдаваться! Она — сильная, многие её боятся, её острого словечка. Ведь разъярённая Сима и ударить может! Ничего, завтра же начнём действовать!

…Утром Сима кинулась звонить Феде и, услышав его голос, непонятно почему заробела, хотела, как всегда, съехидничать по поводу его «дёра» с гулянки, но вместо этого, схитрив, ласково посожалела, что не удалось с ним проститься, что ей было грустно, когда он ушёл, она расстроилась...
Удивлённый, деликатный Федя стал извиняться — не видя торжествующего выражения лица Симы, предчувствующей удачу.
— Федечка, милый, я же всегда хотела тебя видеть… Я даже скучаю по тебе, просто виду не подавала, не признавалась тебе в этом, ну… девичья гордость, понимаешь? Жаль, что ты вчера рано ушёл, мне поговорить с тобой надо кое о чём…
Федя долго молчал, огорошенный ласковым потоком слов и неожиданностью признания Симы.
— Поговорить? О чём?
— Ну не сейчас же, не по телефону…
— Ну ладно, давай потом. А может, у тебя что случилось? — встревожился чуткий Федя.
— Случилось, — с тревогой в голосе интриговала дальше Сима. — Может, встретимся сегодня вечером, Федечка?
Тот замолк в раздумье: воскресный вечер они с Людой уже запланировали, свидание — штука ответственная, надо подготовиться, купить Людины любимые тюльпаны, начистить ботинки, прогладить «стрелочки» на брюках. И билеты в кино он уже купил. Сегодня Федя решился поговорить с Людой об их будущем…
— Сима, я сегодня не могу… понимаешь… ну никак.
Она едва сдерживала ярость, но, нарочито учащённо дыша в чёрную трубку телефона, придав трагичность голосу, будто сдерживая слёзы, решительно пошла в атаку:
— Федя, милый, я понимаю. Действительно, что ж я навязываюсь тебе со своими проблемами… прости… Конечно, у тебя могут быть дела или… ну что ж, ты видный, красивый, умный, возможно, у тебя что-то личное, а я лезу… ладно… Мне так одиноко и так тревожно…
Не на шутку взволновавшись, Федя решил, что кино с Людой придётся отложить, раз у Симы какие-то проблемы и она обращается за помощью именно к нему…

…Когда Федя наконец уступил Симе и они условились о встрече в парке, в тех же Сокольниках, у того же пруда, в сердцах Сима швырнула трубку: «Тряпка. Дурак», но восхищалась своей ловкостью.
«Вот так, Федечка, — думала Сима, — да из тебя верёвки можно вить!»
Но это только полдела. Она, с таинственностью в голосе, позвонила… Люде и, как бы сильно волнуясь, сообщила «подруге», что давно влюбилась по уши, что сегодня у неё с н и м решительное свидание, что и её возлюбленный от неё без ума, и что, скорее всего, завершатся их встречи загсом…
Люда была искренне рада за подругу, девчонки верещали, пока наконец Люда не спросила имя возлюбленного Симы.
— Ой, Люда, да ты же хорошо его знаешь, мы просто скрывали свои чувства, всё-таки столько лет в одной компании…
— Да кто это?
— Ну… это Федя.
— Как Федя… Федя?!
Люда не видела, но отлично представила себе, как побелела лицом подруга, но не знала, что у Люды подкосились колени и ослабли руки…
— Люд, а здорово, что никто, даже ты не догадывалась, правда?
— Правда, — эхом отозвалась бедняжка. — И давно вы… дружите?
— Люда, ну конечно давно, я думаю, что сегодня он пригласит меня знакомиться со своей мамой!
— Сегодня?!
— А что?
— Нет. Ничего. А где вы встречаетесь?
— Да всё там же, на  н а ш е м   месте, где вчера купались, у пруда. А что?
Потрясённая Люда не заметила ехидства и торжества в голосе Симы.
— Люда, да ты что — не веришь мне? Ну тогда приходи, сама увидишь, он мне назначил на семь вечера. Только ты не показывайся в открытую, всё-таки это   н а ш е  свидание. Придёшь?
После небольшой паузы готовая разрыдаться Люда, сдерживая слёзы, крикнула в трубку:
— А приду!!!

…Сокольники… В Москве много парков, но почему-то именно Сокольники более всего облюбовали влюблённые парочки, находившие укромные уголки среди цветущего жасмина, черёмухи, сирени, вишни и яблонь; именно в этом парке давались клятвы вечной верности, закрепляемые длительными поцелуями; здесь по дорожкам, посыпанным жёлтым песком или заглаженным асфальтом, молодые мамочки прогуливают в колясках малышей, обмениваясь достижениями своих младенцев; здесь, пересекаясь, пролегали зимой синие стрелки лыжни, и, конечно, о н со смехом догонял е ё и, резко остановившись, ударял лыжной палкой по лапнику, и сыпался на обоих радужно-морозный снег, и они хохотали — молодые и счастливые…
И сюда же, неспешно, приходили посидеть на скамейках состарившиеся парочки — просто поглазеть на мир, толпу, подышать воздухом для здоровья, помолчать, подремать, убить время — смутно припоминая самих себя здесь же, в Сокольниках, как когда-то и они резво носились по аллеям, целовались, прячась за кустами от посторонних глаз.
Жизнь, как им думалось лет сорок назад, — бесконечное счастье, безудержное веселье, несомненное исполнение мечты…

Спеша на свидание с Федей, Сима даже не могла и представить себе,  ч т о   и   к а к   она будет вспоминать о Сокольниках через сорок с лишним лет…

…— Так что случилось? — честный, искренний Федя сел на скамью рядом с Симой. К тому же он был расстроен тем, что Людочка не брала трубку, хотя они условились о встрече.
— Федя?! А цветы??
— Что «цветы»?
— Ну… у нас же с тобой свидание…
Феде не пришло это в голову, потому что не считал Симу   с в о е й   д е в у ш к о й.   Давняя подруга в общей компании — да, но она же не Люда, с которой у него были  о с о б ы е  отношения.
Мягкохарактерный Федя извинился и только сейчас заметил, что Сима была не в брюках, как обычно, а в симпатичном коротком жёлтом платьице с большим округлым вырезом. Мысленно усмехаясь, Сима заметила его взгляд, скользнувший и остановившийся на её острых коленках; он смутился, вытер платком лоб, вспотевший и от волнения, и от несносной майской жары.
Ни ветерка, ни колыхания свежей, не запылённой листвы, ещё пахло лопнувшими клейкими тополиными почками, под отцветающей вишней лежала молочная лужица лепестков, мелкие птахи облепили ветви взорвавшейся ароматом сирени; крякали утки, треугольником плавно пересекающие пруд.
На оранжевые от заката блики пруда было больно смотреть, однако и рассматривать Симу неловко, тем более что Федю вдруг взволновала близость Симы, её стройные длинные ноги, глубокий вырез платья, пухлые крупные губы. А более всего — запах, но не духов, а её близкого тела.
Он словно впервые её увидел — по-мужски, но её облик не только привлекателен, но и… Какая-то опасность, предчувствие чего-то постыдного, предательское по отношению к Люде, которая, казалось, прежде занимала его мысли полностью.
Оказывается, он способен увлечься и другою… Это было неприятно, и Федя решил, встряхнувшись, как ото сна, прервать иллюзии и хрипловато прокашлял в кулак:
— Сима, ну так что случилось?
Она заметила Люду: та пряталась за широким стволом вяза. Сима издалека не могла рассмотреть выражения её лица, но, судя по прижатым к груди ладоням, ей было плохо, она явно плакала.
«Дурашка, — язвительно подумала Сима, — вот видишь, что я могу всё, что пожелаю. Тем более что Федя мне действительно нравится, гораздо больше, чем Юрка, Борька, Серёжка, Витька и… кто там ещё?»
Она забылась, а Федя решил, что она собирается с мыслями, и нетерпеливо поторопил:
— Ну так всё же?
Сима открыто, в упор, смотрела на Федю, близоруко приблизив лицо к его лицу. Готовые пролиться слёзы заблестели в её глазах. Она решительно выпалила:
— Федя… я больше не могу скрывать… Я… я тебе нравлюсь?
Федя растерялся: сказать «нет» неприлично, обидно, «да» — нечестно… А как же Люда?
— Ну конечно, ты… ну… красивая и… добрая…
— Так вот знай, Федя! Я… люблю тебя, с ума схожу… Я не могу больше так…
Люда по-прежнему стояла за тополем и тихо плакала, пусть и не слыша их слов, но они сидели так близко! Вот Федя гладит Симу по руке, вот она обхватила его голову руками, взъерошив его густые и жёсткие пряди…
Сима решительно притянула Федю к себе, тот машинально обнял её плечи, Сима шепнула в порыве «Любимый!» — и податливому Феде ничего не оставалось, как ответить на жаркий поцелуй.
Люда, рыдая, долго бежала через парк, пока не оказалась в городе, у метро.

…Прошла неделя. Люда отказывалась разговаривать с Федей, тот не понимал причину, расстроился, смирившись: «Ну и ладно, ну и пусть!»
А Сима… Доказав и Люде, и себе самой, что её власть неограниченна, она, добившись цели, должна бы остыть, утешиться, расхохотаться в лицо «тетёхе» Феде, мол, пошутила, дурачок! А она действительно… страдала, действительно скучала по нему, вспоминая его сильные объятия, жаркое дыхание при поцелуе.
Она задыхалась от нестерпимого желания видеть Федю, быть рядом, слышать его, не разлучаться. Теперь, когда она наконец осознала, что влюблена всерьёз, не строила коварных планов, интриг, а — растерялась.
Обманно вытащив Федю на свидание в Сокольники и  н е ч е с т н о   заполучив его поцелуй, — она страдала и, вспоминая былые встречи в кругу друзей, удивлялась, как она раньше не разглядела в Феде мужчину,   п р е д н а з н а ч е н н о г о    е й.

…Федя не был так расслабленно спокоен, как думалось Симе.
На работе были мелкие, но решаемые неприятности. С Людой они вроде расстались, непонятно почему, и он понемногу успокоился. Сима достаточно сильно смутила его, но в том порыве, затяжном поцелуе в Сокольниках была какая-то неправда, что-то его беспокоило, хотя, чего скрывать, ему было… приятно, то есть не сам поцелуй, а признание Симы в любви, его мужская гордость возвысилась, но…
В раздумье Федя стоя курил у окна, разглядывая двор с высоты пятого этажа, сквозь неподвижную листву тополей и берёз; малыши в панамках, играющие в песочнице, вызвали у него собственные воспоминания, когда любимая мама была молода и хороша, но такою он помнил её смутно. Федя с детства не принимал ответственные решения сам, он привык к советам горячо любимой мамы, когда ответственность в результате — н е   е г о.
Вдруг он вздрогнул от неожиданного звонка, — это была Сима:
— Федя… Я хочу видеть тебя… Правда, мне плохо.
Федя растерялся, вспомнив острые коленки Симы, вырез её жёлтого платья… их поцелуй… какая-то сила взыграла в нём, что-то опять постыдное и нечестное. И мягкотелый Федя покорился этому зову, но вовсе не души…

…Сима была счастлива: она полностью завладела любимым. Он был послушен, уступчив, даже если в душе не согласный с нею. Ей удалось привязать честного Федю к себе; он покорился страсти и напору Симы, недолго уговаривая сам себя, что это и есть любовь.
Накануне свадьбы Федя удивлялся, что не испытывает ни предсвадебного волнения, ни того чувства достигнутого счастья, которое должно было бы кружить голову, он был странно спокоен. К тому же он опасался, памятуя высказывания Симы, что она не позволит ему участвовать в гонках, а он так любил машины!
И ещё Федя опасался, что довольно-таки роскошная свадьба «съест» его весьма скромный счёт в сберкнижке. Мама, конечно, поможет, но…
Потом Федя махнул рукой: авось всё как-то устроится само собой.

Не устроилось.
Симины поначалу горячие объятия остывали, всё менее жаркими становились поцелуи, она раздражалась, не замечая у любимого напористости, боевитости, хватки.
Федя покорно выслушивал претензии жены, надеясь всё на то же «авось».
А Симе хотелось на зависть подругам одеваться только в заграничное, «Москвошвей» её не устраивал. Надув губки, она выговаривала мужу, что пора бы и ему приодеться во что-то приличное, а не носить одну и ту же рубашку и на работе, и дома, и тем более — возиться под днищем «Москвича», который тоже хорошо бы заменить на «Волгу».
Федя терпел, не роптал, мягко соглашался, ссылаясь на беременность жены.

Первенца назвали Толей. Федя был счастлив, благодарен Симе, старался исполнять все её прихоти, нацепив фартук, уходил на кухню, готовил и кашку малышу, и жареную картошку Симочке, сам стирал пелёнки, поскольку жена брезговала, фыркала, зажимая нос («фу! Федечка, давай уж ты сам…»).
А Федя и так почти всё делал по дому сам — после работы, когда очень хотелось или усесться в кресло перед телеком, или просто расслабиться за книгой, или, в конце концов, повозиться с «Москвичом».
Но делать нечего, и Федя покорно стирал, гладил, мыл полы в их двухкомнатной квартире, в той самой, где жила Сима до замужества и где собиралась на вечеринки дружная компания. Если Толечка заплачет, бежал к нему, потому что Симочка прилегла отдохнуть и плач ребёнка может её потревожить, и тогда жена недовольно застонет: «Федь, ну успокой ты его, опять он меня разбудил…»
Отец Симы не был на свадьбе дочери, отделался дорогим подарком, привезённым из Венгрии: лисий полушубок. И вообще он объявил, что раз она вышла замуж, то теперь о ней должен заботиться муж, поэтому ежемесячные «алименты» закончились, рассчитывайте сами на себя. Поглядел на внука Толечку, ничего не сказал, только склонил голову набок, приподняв брови, будто оценивал стоимость вещи, — и пропал надолго.

…С каждым днём жизнь для Феди становилась напряжённее и мрачнее. С Симой происходило что-то непонятное: она стала груба и скандальна. Эти качества и ранее были ей свойственны, но они были  в о о б щ е,  а теперь, когда она добилась своего, женив на себе Федечку, он не понимал причин её гнева и даже злости. Где её нежность? Любовь? Тоска по нему? И Федя вдруг понял, что на самом деле ничего этого и не было, что были какие-то иные причины у Симы выйти за него замуж.
Казалось бы, у них семья, — Толечка уже сам ходил, толстел на манной каше, которую, как, впрочем, и не только кашу, варил Федя. Он же и гулял с малышом, сидел возле пруда на той самой скамейке, где разгорячённая поцелуем Сима обнимала его, признаваясь в любви.
Толечка кидал уточкам крошки хлеба, топая ножками, бегал за утятами вдоль берега, а Фёдор, закурив, глядя на воду, задумался о том, что перестал что-то понимать, и, наблюдая за сыном, удивлялся странности перемен, не догадываясь, что жизнь уже почти сломала его.
Мягкий, невзрывчатый его характер из-за уступчивости и покорности делал из добродушного Фёдора податливое, послушное существо, не умеющее вспылить, воспротивиться не только жене, но даже начальнику на работе, когда тот незаслуженно наорал на него из-за ерунды.
Федю не радовала очередная весна с буйством цветущей сирени или снежная зима с синими сумерками; он не принадлежал самому себе, устал выслушивать упрёк жены по поводу «нищенской зарплаты», укоры «ничего в дом не несёшь», «вот другие живут, а мы как нищие!».
Почему, когда Люся с Серёжей поженились, они, всегда такие весёлые, звали к себе в гости, вместе ездили в отпуск, не уставали друг от друга? Почему Сима, с перекошенным от злости лицом, бросала ему вслед, с ехидной улыбочкой: «Тряпка!» — из-за того, что Федя не пошёл кланяться в ноги начальнику — не просить, а именно требовать повышения зарплаты. Почему вдруг Симе стыдно за «такое позорище» — не иметь в доме красивого чайного сервиза или венских стульев, как у всех?
Федя старался не углубляться в мысли о том, что их брак оказался «браком», как испорченная заводская деталь, но как случилось то, что случилось? Зачем он женился на той, которую, собственно, и не любил? Воспоминание о Люде обожгло его, чувство предательской вины, его брак с Симой укололи совесть; Феде стало невероятно жаль и Люду, и себя, и даже Симу, которая скандалила каждый день тоже неспроста, и возможно, так же, как и он, страдала от совершённой ошибки.
И вот в такое-то время Сима не нашла ничего лучшего, как сообщить Фёдору, что снова беременна. Фёдор был ошарашен гневной репликой жены:
— Ну ладно, Толю я родила потому что… ну куда ж деваться, ладно. Это твой сынок! А вот этот — этот уж мой будет! В меня!
И действительно, Сима уделяла новорождённому Ромочке больше времени, чем Толечке, отталкивала его, когда тот лез к братику — поиграть, и отсылала к отцу: «Вы с ним два сапога пара!»— и щурилась сердито даже на малолетнего старшего сына!
Безропотно Фёдор выполнял обязанности по дому, разрываясь между работой и семьёй. По ночам он стирал пелёнки, которые Сима копила за день, мыл полы, варил суп. Его удивляло почти безразличие Симы — матери двоих малышей — ладно уж к нему, но к детям?!
Когда заболел Толечка, Сима, несмотря на высокую температуру ребёнка… укатила кататься на лыжах в Хибины, на десять дней, с весёлой компанией. Фёдор, вытирая руки об фартук, удивлённо и тихо спросил жену: а как же больной Толечка? Да и Ромочка, младший?
— И что? Мне теперь всю жизнь им сопли вытирать? Я могу и для себя чего-то хотеть?!
— Но он же болен! Ты же мать…
— А ты отец! — схватила рюкзак, лыжи, зло хлопнула дверью…
Фёдор не справился бы один, пришлось брать отпуск за свой счёт и звать маму.
Ласковая Валентина Петровна невзлюбила грубую невестку, не одобряла выбор сына, и кроме того, материнское сердце подсказывало ей: жди беды от этой свадьбы!
Сима первое время была более-менее сдержанна со свекровью, но сразу же определила своё отношение к ней: «старая тюха», «тетёха» и почему-то уж совсем необъяснимо — «выдра». Вполне разобравшись в невестке, Валентина Петровна украдкой приезжала к сыну, а затем и внукам чрезвычайно редко: она побаивалась Симу, как и Федя, избегала скандалов, грубости и ничем необъяснимой злобы.
На работе бесперспективный Федя слыл «козликом отпущения». Он выбивался из сил, чтобы дождаться одобрения и даже похвалы начальника, но безуспешно.
Когда Сима внезапно уехала, оставив больного Толечку на попечение Фёдора, Валентина Петровна, расплакавшись, нежно прижала Толечкину головку к груди, тот бредил, горел; сухой лоб, блеск в глазах, воспалённые щёчки — признаки опасного воспаления лёгких.
Валентина Петровна вызвала скорую, врач сделал какой-то укол — и Толечку, укутав в одеяло, увезли в больницу; напоследок, уже в дверях, врач возмутилась:
— Что ж вы ребёнка до такого состояния довели?!
— Я…— Фёдор не знал, что сказать. Да и как объяснить тиранство и равнодушие матери?!
Волновались и за маленького Ромочку: щупали без конца лоб, а тот просился «гуять», но боялись, тем более зима в этом году была на редкость суровая, но бесснежная, так что Ромочке и лопаточка с ведёрком не понадобятся.
Однако странное чувство свободы и облегчения, тишины и покоя объяло Фёдора в отсутствие Симы. Конечно, страшно было за Толечку, но он уже поправлялся, скучал в больнице, рисовал машинки, пруд и уточек, уже с аппетитом ел всё, что давали, будучи неизбалованным едой.
Дни — Фёдор опасался признать «счастливыми» — пролетали, вот-вот вернётся Сима, Валентина Петровна, опасаясь встречи с невесткой, вернулась к себе, и тишину в квартире нарушали только милая болтовня Ромочки да редкие вздохи Феди по поводу своего заброшенного автомобиля, по которому он скучал, как по человеку, не признаваясь себе в том, что по Симе он не скучал вовсе…
Она вернулась, посвежевшая, весёлая, возбуждённая, швырнула лыжи в коридоре, снимая куртку, не поздоровалась с мужем, но зато поинтересовалась: как Толя? Фёдора смутило не то, что не было горячих объятий после разлуки, а то, что Сима спросила о сыне без нотки опасений за его здоровье, а может, и жизнь… С такой интонацией спрашивают обычно: «Как дела?» — не ожидая ответа, вовсе не интересуясь ими.
— А как Толя? Где? В больнице? Ну и правильно, врачи за это зарплату получают. В конце концов медицина у нас в стране на уровне. А ты картошку пожарил? Как нет? Ты же знал, что я приеду! Чего ты такой кислый? Смотреть на тебя тоска. Хоть домой не возвращайся. А там так было весело!
Сима тараторила, а Фёдор… Он смотрел на неё в упор, сдвинув брови; в нём шевельнулось чувство, похожее на ненависть: что такое эта молодая женщина, которая становилась всё более чужой, зачем она привязала его к себе? Зачем родила ему двоих мальчишек? Зачем он ей нужен? И нужен ли?
В нём шевельнулось подозрение: безостановочная, лихорадочно-возбуждённая болтовня Симы, её нескрываемое к нему равнодушие, судорожные движения — и странная задумчивость со взглядом «в никуда», с загадочной улыбкой: «Ах как же хорошо там было… Как весело…»
Сима ушла в детскую, где на полу возился с кубиками Ромочка; она подхватила его на руки, зацеловала — но не трепетно-горячо, как целует соскучившаяся мать, а лишь как свою собственность, часть самой себя. Ромка, недовольный тем, что его оторвали от строительства домика, стал вырываться, хныкать, но когда мать дала ему лёгкий шлепок, смирился и понял, чтО надо делать:
— Мамочка пришла, — без особой радости малыш чмокнул Симу в щёку, после чего был отпущен обратно на пол.
«Здесь никто никого не любит… — боль пронзила душу Феди. — Мы все чужие», — он плюхнулся на стул, странное состояние безразличия, пустоты и чёрной тревоги защемило грудь.
А жена без умолку тараторила про весёлую компанию, как инструктор учил её управлять лыжами, как они вечерами в кафе пили рислинг, — но Федя, не вникая в болтовню жены, резко, но тихо перебил её:
— Мы с мамой едва спасли Толю. У него было воспаление лёгких. Двустороннее. Я устал…
Сима вдруг сделалась мягкой зверушкой и, чтобы «подкормить» мужа, подошла близко к нему и села ему на колени, сцепила руки за его головой…
— Ну ладно, Федечка, всё же обошлось?
Он невольно вдохнул запах её волос, и что-то звериное взыграло в нём, он подхватил жену на руки, быстро понёс в их комнату, а Сима, обняв мужа за шею, хохотала, широко открыв рот, запрокинув голову, шутливо брыкаясь ногами в воздухе, предполагая свою власть над Федей, но она не знала, что в нём взыграло желание мести — хотя бы таким способом…

...Шло время, ничего не менялось. Ранняя весна зазеленила Сокольники, липкие почки тополей пахли так сильно, что невольно хотелось дышать, дышать ароматом пробуждающейся жизни.
Толя и Рома, которых отец «выгуливал» в парке, всё у того же пруда, бегали вдоль берега, гонялись друг за дружкой, и у Феди было много времени, чтобы думать о сломанной жизни, своём одиночестве; он страдал от непонятной тоски, не догадываясь, что просто ему не хватает любви, нежности, понимания. Он стал скучным и неинтересным даже самому себе. Вот что сделала с ним… жизнь. Или Сима?
Мама — единственная, которая любит его нежно, истово. Но это — любовь материнская, а ему хотелось искренней женской нежности, несдержанной ласки, понимания и… что ещё там бывает, когда любят?
Конечно, он очень привязался и любил сыновей; характеры их, как обычно бывает, такие разные: Толя робок, застенчив и обидчив, Ромка — смел, настырен, неуступчив и даже хитёр, добиваясь своего. Смышлёный Ромка умел подлизаться к матери, и она, хохоча, прощала любимца…

Так они и жили — каждый сам по себе, пока не случилось событие, полностью перевернувшее, изменившее навсегда их судьбы.

…Однажды Фёдор вернулся с работы в приподнятом настроении: начальник наконец смилостивился и объявил: учитывая, что у Фёдора большая семья, дети уже школьники, а жена — домохозяйка, занимающаяся воспитанием детей, а также «принимая во внимание» заслуги Фёдора как работника, который уже десять лет отдал работе, и все эти годы не было (оказывается!) серьёзных нареканий, — учитывая всё это вкупе, Фёдор может приступить к новым обязанностям начальника отдела.
Феде не терпелось скорее поделиться с Симой радостью! Наконец-то его оценили! Десять лет понадобилось! Как она обрадуется и перестанет в конце концов величать его «тряпкой», «недотехой», «пустышкой», наконец и она, Сима, убедится, что он достоин внимания, заботы и… любви!
Сима в ситцевом халатике была на кухне и ела прямо со сковородки картошку, жаренную Федей накануне.
— И что? — спросила она спокойно, без визга счастья. — А зарплата на сколько больше?
— Симочка, да не в этом дело! Меня же оценили! Я же теперь начальник, понимаешь?!
— Как это «не в этом дело»? Это как раз самое важное! Живём в нищете! Толе нужны новые приличные ботинки, Ромке новое пальто, да и я сама в отрепье хожу, а ты говоришь…
— Ну ты хоть порадуйся за меня, Сима… — безнадёжно-уныло пробормотал Федя.
— Вот принесёшь домой свою начальническую зарплату, тогда и порадуемся.
И вдруг зазвонил телефон, что стало уже довольно редким явлением: друзья куда-то запропастились, мама звонила сыну на работу, а дома к телефону всегда подходила только Сима.
Жуя на ходу, она сняла трубку и игриво протянула:
— А-аль-лё?
Неожиданно лицо её изменилось, нахмурилось, обиженно Сима рявкнула в трубку:
— И вот что ты мне такое рассказываешь, да ещё на ночь? Ну были когда-то… ну, подруги. Мне что теперь — рыдать? Что изменится-то? Ну сказала ты мне, а я теперь переживай, что ли? Чего ты мне настроение портишь? — и швырнула трубку.
Федя робко поинтересовался:
— А кто звонил?
Сима, ехидно улыбаясь, потрепала мужа по плечу:
— Да Ленка. Пропала, не звонила — объявилась, и лишь затем, чтобы про Людочку твою бывшую рассказать!
— А что… Люда? — спросил Фёдор.
— Ну что-что! Доплавалась твоя Людочка, байдарка перевернулась на пороге, она и утонула.
— Что?! — Федя вскочил.
— Ну, порог был пятёрочный, мужики не все справляются. Волна её об камень башкой бросила — и готово.
— Что?! — закричал Федя. — И ты так спокойно говоришь?! Это же твоя подруга!
— Ну и что.
— Сима, она же — часть нашей общей юности, мы столько вместе пережили, помнишь, как справляли твой день рождения вот здесь, в этой самой квартире! Она же была твоей подругой, Сима!! И когда-то близкий нам человек…
— Ну, может, тебе она и близкий человек… была, пока я её не отвадила, — вырвалось у Симы.
— Что?! — огорошенный Федя рухнул на диван, в висках стучало, сердце забилось часто-часто… Он не забывал Люду, помнил их встречи, её робость и неподдельное волнение, добрые карие глаза, застенчивую улыбку. К Люде Федя никогда не испытывал того зверского вожделения, которое жгло его рядом с Симой, — только ощущение радости, света, добра и нежности, всего того, чего у него нет, но могло быть…
— Зачем, Сима? — спросил потрясённый Федя.
— Что «зачем»?
— Отвадила.
— А чего она к тебе лезла? Чем я была хуже?! Подумаешь, волосы распушит, ресницами захлопает — и готово, ты уже к ней и кинулся!
— Но ты же… ты сломала мою жизнь… и её… да и свою.
— Ну вот, приехали! Я же и виновата! А ты, тряпка, что ж ко мне кинулся?! Чего ж ты бросил свою… свою…
— Не надо, Сима, — просительно застонал Федя, закрыв ладонями уши, схватил сигареты и выскочил на лестницу, курил долго, затяжками, и всё думал о светлой юности, о прежних встречах друзей, о том, каким сильным и мужественным он чувствовал себя рядом с Людой, как интересно им было друг с другом, как много ненасытно говорили… Неожиданная гибель Люды его потрясла, но, как водится, себя он жалел больше, чем бывшую подругу.
Докурив, Федя вернулся, пошёл к мальчишкам, которые играли в своей комнате. Он гладил их по головам, нежно и обречённо, как перед разлукой. Он уже принял решение, но не знал, как заговорить об этом с Симой и как быть с Толей и Ромкой?
Поддерживая в себе решимость, он направился к Симе: она стояла у окна спиной к нему и курила, нарушив запрет — в квартире не курить: дети! Не успев начать, Фёдор услышал змеиный, язвительный шёпот жены:
— Надоело! Всё! Будем разводиться, опостылел ты мне! Видеть тебя не могу, недотёпа! Начальничек над чайниками! Вытряхивайся! Вали к своей мамочке!
Федя обрадовался, что ему первому не пришлось заговорить о разводе, он был чуть ли не благодарен жене, что она сама решилась, и привычно не откликнулся на оскорбления.
Но как же дети? Кто будет за ними ухаживать? Толя уже большой, сам иногда после школы варит макароны и даже чистит картошку. А Рома… Время пелёнок давно закончилось, но всё-таки… И как дети отнесутся к «воскресному» папе? Как объяснить?
— Да, вот ещё что: чтоб всё по-честному — забирай с собой Толю, я с двумя не справлюсь. Зарплату будешь половину… бОльшую половину — поправилась она, — отдавать мне, и меня будешь содержать, я работать не собираюсь. Всё. Вали отсюда, — не поворачиваясь лицом к Феде, твёрдо и беспрекословно заявила мужу.
Дрожа в нервном ознобе, Федя нервно накидал в старый походный рюкзак кое-какие свои вещи, потом — в детской комнате Толины и сказал растерянному сыну, что надо ехать к бабушке, прямо сейчас.
— Пап, мне же завтра в школу!
— Ничего, сынок, уладим.
— Пап, а почему прямо сейчас?
— Так надо, Толечка. Поедем, я тебе потом всё объясню, ведь ты уже большой, вон какой вымахал!
— А Рома?
— А он… он пока здесь останется, с мамой.
— А я тоже к бабушке хочу! У неё булки с изюмом вкусные! — Рома протестовал, даже ногами затопал: — Почему Тольке можно ехать, а мне нельзя? Чем я хуже его?!
Федя даже вздрогнул от сходства этой фразы сына и жены…

…После предательства Симы Фёдор смирился со своим новым «статусом» разведенца, замкнулся. Но, как ни странно, обретя свободу, Федя решил, что не так уж всё плохо. Валентина Петровна вообще сияла: сын снова с ней, да ещё Толечка; «избавились от этой мегеры, давно пора», а Толя… Бабушка баловала его, пекла его любимые булочки; ему многое, «сиротинке», дозволялось, однако Толя вырывался из объятий бабушки, жил в своё удовольствие, по матери, с которой встречался редко, скучал не очень, по брату так и вовсе не тосковал.
Неожиданно приобретённая свобода вначале была болезненна, всё-таки столько лет прожили вместе, и вот, успокоившись, Федя вернулся к любимому делу: машина. Его «Москвич» совсем сгнил, с помощью мамы и некоторых накоплений он купил подержанный, но вполне на ходу — опять же «Москвич», часто возился с ним, старался увлечь и Толю, но машины его не интересовали.
И вот снова весна, как всегда волнующая, подающая надежды, веру в хорошее. Миновала «первая» молодость, и Федя серьёзно задумался о жизни, твёрдо решил и — уволился с опостылевшего места, предварительно обучившись и сдав права на вождение грузовика. Теперь он — дальнобойщик, подолгу отсутствуя дома, зато он будет в дороге, а она — его страсть!
Для Фёдора дорога — живая, это не просто путь, рассекавший лес и луга, заглаженный асфальтом, пусть даже и с колдобинами-ранами… Тяжёлая машина с непростым управлением   с л у ш а е т с я  тебя,  п о д ч и н я е т с я тебе, а ты успеваешь смотреть на постоянно меняющиеся виды за окнами, то черёмуха обдаст тебя резким ароматом, то красные гроздья рябины, смазанные скоростью в одно алое пятно, или белое, до горизонта снежное поле, грязное у кромки дороги… А главное — скорость, движение; вглядываешься в горизонт, будто вот-вот достигнешь счастья, оно уже близко, — там, за горизонтом…
Детская мечта Феди воплотилась в реальность. Отправляясь в первый рейс, он был счастлив; Толя, оставаясь на попечение бабушки, даже обрадовался: свобода от нравоучений. А Валентина Петровна, опасаясь «накаркать» беду, просила сына быть осторожнее в пути, насовала пирожков, всплакнула — две недели в тревоге, не видеть сына! — обняла и перекрестила.

…Через несколько лет после развода Фёдор совсем обвыкся со своей новой жизнью; более того, прошлое казалось ему чужим, не верилось, что какая-никакая, а всё-таки была семья; если бы его спросили: а как ты относишься к бывшей жене? — Федя честно ответил бы: «Никак»; у него не было ни жалости, ни гнева, ни тоски; исчезли обиды, забыты упрёки и оскорбления — он просто ж и л!
Толя совсем «откололся» от дома, — у него тоже была  с в о я  жизнь. Его интересовали только удовольствия, общение с ровесниками, скреплённое пивом, робость и застенчивость растворились в клубах сигаретного дыма; Толя, что называется, «отрывался», совершенно не думая о будущем, терпеть не мог нотаций, бабушкиных увещеваний («Толечка, внучек, опомнись, куда же ты катишься»). Школу он закончил кое-как, учителя «тянули» его на тройки, и после выпускного вздохнули облегчённо: они своё дело сделали, теперь пусть жизнь учит! Впрочем, сомнения ковыряли педагогическую совесть…
Фёдор не знал, как вразумить сына, что надо учиться, иметь рабочую специальность, но длительные рейсы мешали плотному общению с сыном, и Федя махнул рукой. К тому же Фёдор приучен бывшей женой Симой — не влезать в чужие дела, «не соваться не в своё дело».
Федя понимал, что Толя характером сильнее его, даже властен над ним, постоянно вначале просил, а потом уже и требовал денег на пиво, сигареты. Изредка Федя всматривался в лицо сына, ища в нём милые детские черты прежнего малыша.
А Рома… Он не искал встреч с отцом, звонил всё реже; напористый, упрямый характер позволил ему закончить школу не только без троек, в отличие от брата, но даже и с редкой четвёркой. Учителя прочили ему твёрдое будущее, обеспеченное дипломом если не престижного, то приличного вуза.
Федя понимал, что развод, разлучение братьев, его слабохарактерность повлияли на сыновей. У обоих было неосознанное ощущение, что они — лишние, ненужные, не зря же обоих на всё лето отправляли в пионерский, а затем — в оздоровительный лагерь; не зря же отец с матерью ненавидели, как им казалось, взаимно друг друга… Презрение Симы к «нищему слабаку» Фёдору передалось сыновьям, и они не церемонились, требуя денег, отказываясь от душеспасительных бесед, начали безнаказанно грубить отцу, хитрили с матерью, доставляя ей удовольствие ложными историями из жизни слюнтяя-отца… Взамен они получали поцелуи («Мои дети! В меня!») и изрядную плату «на мороженое».
Симу коробило ощущение того, что Федя  с ч а с т л и в   в разводе, что она более не властна над ним, но доставляло удовольствие, что сыновья презирают отца и благоволят к ней. Сима получала алименты через Рому или Толю, но когда сыновья подросли и Фёдор уже не обязан был платить за их содержание, Сима быстро поставила его на место, обещая громкий скандал, в том числе на работе (уж она-то придумает, как всё обставить!), в чём Федя не сомневался и опять-таки, в который раз, покорно уступил и оплачивал жизнь по-прежнему не работающей бывшей жены. В конце концов — она мать его сыновей, и вообще… лучше согласиться и отдавать ползарплаты, чем терпеть скандал, крики, оскорбления, шумиху.
Федя сам напрашивался у начальства на самые длительные, дальние рейсы: дорога! Там душевный покой, дружная семья дальнобойщиков, разнузданная свобода на двухдневном отдыхе в какой-нибудь гостинице, обязательно с «расслабухой»…

Шло время. Федя уже не искал   ч е с т н о й,   настоящей любви, на это он уже не надеялся. И вот он очередной раз возвращается домой, вглядываясь в дорогу, слегка щурясь от солнечных радужных бликов на лобовом стекле.

…Толи, конечно, дома не будет, он приходит поздно, иногда на кухне жадно и торопливо перехватит чего-нибудь, как Сима, прямо со сковородки.
Едва раздевшись, Толя заснёт на диване, Федя подсядет к спящему повзрослевшему сыну, поправит вороное крыло чуба, заботливо накроет пледом, посидит рядом, удивляясь, что это тот самый Толечка, которого они с бабушкой выхаживали после тяжёлой болезни, который плакал, когда нечаянно раздавил жука, или смеялся, когда Федя подкидывал его высоко вверх и ловил в объятия… Теперь от сына исходит чужой стойкий запах пива, сигарет, резкого одеколона.
Что ещё его ждёт помимо нерадостной встречи с Толей? — Мама… Она, конечно, кинется к нему, зацелует-заобнимает, взъерошит уже седеющие волосы, упадёт лицом ему на грудь, а он, улыбаясь, счастливый от её любви, усадит маму на диван, сядет рядом, утешая, что какие-то несчастные три недели — разве это разлука? Она, конечно, кинется на кухню, там что-то зашипит, забулькает, зашкварчит — Федечку кормить! А вот ну-ка домашненького, не столовского! А Федя, поглаживая живот после борща, изрядного количества котлет, кулебяки и другой вкуснятины, станет умолять маму, что больше в него не влезет, что всё ужасно вкусно, что он сейчас лопнет!
Мама, светясь от счастья, сдержанно не выдавая тоску по сыну и его несостоявшейся судьбе, хлопочет, мельтешит по квартире — ну как ещё ублажить родненького? Как сердце его успокоить, как утешить?

…Фёдор, войдя в квартиру, удивился, что везде темно и тихо так, что слышен будильник на тумбочке. Куда все подевались? А главное, мама, «пенсионерушка», не может не быть дома в это время, тем более что она знает о его приезде.
Фёдор долго просидел на кухне, забыв включить свет, и курил. Услышав скрежет замка, он вскочил: мама, наконец-то! Но это был Толя:
— А-а-а, приехал, пап.
— А где ма… бабушка?
— Ну где, где. Нету.
— То есть как «нету»?! Что с ней?!
— Пап, умерла она, её на скорой отвезли. Сердце, что ли.
Потрясённый Федя рухнул на табурет.
— Как же так? Почему мне не сказали? Не позвонили?!
— Пап, а зачем? Ты же не врач, не поможешь. Да и далеко ты был, в этом… как его… не помню.
— Но я бы хоть простился бы с ней… ну как же так?
— А зачем? Все там будем.
Фёдор встал натянутой струной:
— Сын, это же моя мама! Как же не проститься?
— Пап, я не пойму — зачем? Что это изменит? К тому же мама говорит, что одним ртом меньше…
Толя не успел договорить, как вдруг его обжёг сильный удар по щеке — мозолистой, шершавой рукой отца, который впервые в жизни совершил такой страшный поступок. Боль и гнев вырвались пощёчиной.
— А ты, оказывается, мужик, папочка, — Толя потирал горящую щеку.
Федя вздрогнул, увидев на лице сына не гримасу обиды, а… ехидную улыбочку Симы…
— Ну ладно, вот мамаша посмеётся, когда я ей расскажу.
— Толя, сынок, прости… и не говори маме, пожалуйста! — Федя схватил сына за плечи, умоляя.
— Да ладно. Кстати, я поистратился здорово.
— Да-да, конечно, Толечка, — и Федя засуетился, обыскивая карманы.

…Федя простился с мамой на кладбище, стоя на коленях перед свежим холмиком, заваленном еловыми ветками. Он мысленно просил у неё прощения, плакал, не боясь быть замеченным. Да и кому в голову придёт осудить горькие слёзы в таком-то месте?
Он помянул маму, как положено, ничем не закусил, не ощущая голода, забыв, что давно не ел. Водка ударила в голову, обожгла желудок, принеся лёгкое облегчение, — и это было началом исконно русской болезни: забыть хоть на время боль, утишить хоть ненадолго страдания, чтобы потом заснуть, ничего не помнить, — спать без снов и мучений…

…Толя жаловался матери, что отец его «достал»: квартира провоняла водкой, табачным дымом, не убрано, грязные полы, кран течёт, кругом поруха.
Сима и не собиралась увещевать бывшего мужа: ей было не до того. Удачно выйдя замуж за Ивана Ивановича, старше её аж на пятнадцать лет, она была довольна: наконец-то она приоделась-нарядилась по высшему разряду, всё импортное, по-прежнему не работала, бегала по магазинам, жила в своё удовольствие — без забот и обязанностей.
Иван Иванович, в свою очередь, беспрекословно выдавал жене деньги на расходы, оплачивал приходящую домработницу и развлечения Симы, в основном походы по бутикам. Он украшал её достойными побрякушками, взамен получая ласки ещё молодой, крепкой здоровьем жены, тихий спокойный ужин на диване с газетой и телевизором.
Симе нравилось, что Иван может и прикрикнуть, если что не так, настоящий мужик! Не слюнтяй, как некоторые! Ей нравилось чувствовать в муже силу, уверенность и даже некоторую власть над ней.
Поэтому жалобы Толика на пьяницу отца портили ей настроение, досаждали, и Сима не нашла ничего лучшего, как присоветовать сыну… выгнать его из дому! Толечка уже взрослый, работает, ему нужно отдыхать, да и друзей не пригласишь, тем более девушку.
Фёдор — безотказный слабак, науськивала мать, на него легонько надавить — и всё, уйдёт из дому как миленький!
Ни Симе, ни Толе в голову не приходила простая мысль: а где Феде жить? Они даже не вспомнили, что эта двушка в пятиэтажке — родной дом Фёдора, здесь он жил с рождения с мамой и папой, что берёза, когда-то давно посаженная Феденькой с помощью папы, взмахнула выше крыши, закрыв окнам листвою солнце, звёзды и облака; что старушки-соседки до сих пор оплакивают добрейшую Валентину Петровну и несчастную долю её сына; что на дверном проёме сохранились резанные ножом метки отца — рост Феденьки в пять, восемь, десять лет…
И как радовались родители, что Феденька вымахал за лето аж на пять сантиметров, весь в отца будет: рослый, сильный! И как сладко, на весь дом, пахло по воскресеньям мамиными пирожками с яблоками! А вот этажерка, на которой Феденька ставил учебники, тетради. А в дальнем ящике стола мама берегла память о муже — его уже проржавевшие часы, компас, записную коленкоровую книжку со множеством телефонов, адресов, какие-то грамоты, связки писем, фотографии.

…Толя, подбодрённый матерью, выбрал удачное время, — когда отец был ещё не в «отключке», и прямо высказал отцу, что совместная жизнь с ним невозможна, что он мешает ему жить, и… не пора ли ему съехать, уступив дорогу молодым? То, что Федя, уволенный за прогулы и пьянство, жил на пенсию матери, что кроме родного материнского дома у Феди ничего нет, — это Толю не заботило, отец что-нибудь, да придумает.
Но Федя ничего не мог придумать, чувствуя себя виноватым в том, что мешает Толечке жить. Он взял кое-какие пожитки, бельишко, поселился у приятеля-холостяка, который не мог отказать бедолаге, разрешил «не королю, но Лиру» пожить какое-то время.
С тех пор Федя скитался по разным квартирам, у разных приятелей, а однажды ему повезло: старый приятель Борис укатил месяца на два на Сахалин, к родственникам жены. Ему было дозволено жить бесплатно, но приглядывать за квартирой, поливать цветы.
Неприхотливый Федя быстро обвыкался в чужих домах, ему было всё равно где спать, на чём, водка отбила все желания. Ел кое-как, в магазин ходил редко, ничего не готовил, а трезвея, пугался этого, торопился выпить — и рухнуть в избавительный сон, чтобы не помнить ничего: ни Симы, ни детей, ни горечи по маме. Про Люду он забыл вообще, и лишь иногда во сне являлось волнующее пятнышко света несбывшейся мечты, счастья. Он ни в чём никого не упрекал — ни бывшую жену, ни сыновей. Если так пошла жизнь, значит, так и надо.
Фёдор потерял трудовую книжку, восстанавливать её у него не было ни сил, ни желания, да и зачем? И перестал об этом думать. На работу он тоже никуда не просился — а куда? Да и кто его возьмёт — практически бомжа. Ко всему прибавилась боль в ногах, ходить становилось всё труднее и больнее.
Пришло время, когда ему отказывали в приюте, особенно женатые знакомцы.
Наконец его приютила одинокая старенькая, но шустрая Людмила Сергеевна, приятельница Фединой мамы. В память о подруге Валентине Петровне сердобольная старушка-вдова приютила Федечку, горевала, прощала его запои и понимала, что увещевать бессмысленно. Федя же относился к своей новой хозяйке не только почтительно, но и трепетно, ведь его мама дружила с Людмилой Сергеевной.
Вскоре Фёдор совсем перестал вспоминать и Симу, и сыновей.
Он не мог знать, что и у Симы случилась беда: неожиданно кончилось её благополучие, беда грубо ворвалась в её бытие. Она впервые испугалась: как жить теперь, когда умер от инфаркта муж Иван Иванович. В замужестве с Ваней Сима обрела независимость и свободу — не от Феди и даже не от выросших детей, и не от домашних обязанностей, привычных каждой женщине, а именно свободу исполнения своих капризов, планов. Она привыкла покупать себе всё лучшее: одежду, косметику, обувь; брезговала бижутерией, ела не с серебра, но с тонкого фарфора, муж умел доставать красивые дорогие вещи и посуду.
Иван Иванович, благополучный бизнесмен, имел личного водителя, поскольку приличный животик не позволял самому водить машину; он не был заносчив, но вспыльчив.
У Ивана Ивановича от первого брака были сын Алёша и дочь Анна, о которых Симе почти ничего не было известно, поскольку у них давно были свои семьи, с отцом они общались крайне редко, будучи чужими друг другу.
Изредка они выходили «в свет», где за лёгкими беседами и сплетнями дамы осторожно разглядывали туалеты друг дружки, украшения, чтобы потом укорить своего супруга в недостаточно произведённом эффекте среди других супружниц…
Сима, понимая, что «рылом не вышла» в смысле происхождения (отец — всего лишь бывший преподаватель в вузе, пенсионер со стажем и паркинсоном), после замужества быстро нахватала нужных манер и освоилась в новой среде; она научилась сдерживать прежние привычки хамоватых насмешек, язвительных шуток и задиристых придирок. Гордясь собою, она ценила мужа Ивана Ивановича за доступный ей мир светских львов и львиц.
И вот теперь, когда Ивана не стало…
Завладеть полностью наследством можно только через полгода. Но между Симой и наследством встряли Алексей Иванович и Анна Ивановна! Неужели всё придётся делить на троих?! В страхе за своё финансовое будущее Сима даже забыла всплакнуть по мужу, который безропотно обеспечивал её много лет.
Она уже была немолода, теперь, когда уже за пятьдесят «с хвостиком», в ней не осталось ничего привлекательного, кроме по-прежнему стройной фигуры. Она сумела «не разбабиться», даже родив двоих детей. Но рассчитывать на новое замужество — это не только дерзко, но и невыполнимо. После Ивана не за слесаря же замуж бежать?!

…Делёж наследства — удовольствие малое, и как ни кусай губы, а с законом пришлось считаться, «лишнего» не выцарапать, тем более учитывая мощную хватку Алексея и Анны.
Ей законно досталась в наследство треть сбережений Ивана Ивановича, а из имущества… захудалый дом в деревне Погорелое Городище: подгнившее крыльцо, перекошенные ставни, мутные, в грязных разводах стёкла окон, в доме сени с навязчивым запахом мышей, печь с отбитыми углами, слои пыли на доисторической мебели; закустившаяся целина огорода, узкий скворечник-туалет, накренившийся забор. Продать, что ли?
Ну ладно, хоть квартира — её.

…Оказалось — уже не её.
Роман, любимчик Симы, в точности повторил прошлые убеждения матери и брата Анатолия: пора уступить дорогу молодым! Мать стала большой помехой в создании собственной семьи, и раз у неё есть дом в деревне, то не лучше ли ей жить на свежем воздухе, что очень полезно для здоровья, а они, Роман и Анатолий, будут навещать её! И так будет лучше для всех.
Сима побледнела и хрипло спросила: для кого — для всех?.. Рома, отвернувшись, твёрдо и решительно сказал, что вот именно для всех, что он устал встречаться с невестой Маринкой по углам, а жить вместе со свекровью она отказывается, а ей уже за тридцать, пора рожать, и как молодая семья да ещё с детьми будет жить в одной квартире со свекровью, а супруги — в одной комнате с детьми?! И вообще свекровь и невестка — вещи несовместные.
Ошарашенная Сима растерялась: защиты искать не у кого… Что-то кольнуло её память, что-то показалось ей схожим из прошлого… Ах да: Федя… Вот точно так же когда-то она выгнала его из дому. Он ушёл — без упрёка, смиренно, как собака, которую лишили коврика у двери, а потом и самой двери… Совесть слегка шевельнулась в Серафиме, но это было не раскаяние, а ужас схожести судеб. Ведь много лет она ничего о Фёдоре не знала, вроде жив — и ладно. А теперь она задумалась: а где он, собственно, живёт? Роман и Анатолий тоже не знали об отце ничего.
И вот теперь и ей настала пора — собирать вещи. Она заплакала, чуть ли не впервые в жизни, но Роман её «утешил» тем, что сам обещает её свезти на новое место жительства…

…Роман и Толя внесли вещи матери в прохладные сени. Хорошо хоть, что было лето, хотя и на уклон: печь топить пока не надо, а газ и электричество есть. Они уехали, чмокнув небрежно мать: не грусти, всё окей, созвонимся, — сыновья, молодые, устремлённые в счастливое будущее, а Рома — радуясь обретённой свободе, вдохнув напоследок деревенского непривычно свежего воздуха; торопливо уселись в машину и отлетели строить с в о ю  жизнь, и как все молодые, не оглядывались в прошлое.

…— Здравствуй, соседушка. Я Валя, а тебя как звать-то? Ты новая хозяйка, видать?
Серафима не сразу ответила. Незнакомая, чужая среда пугала её.
— Сима… Серафима я.
— Ты чего скукожилась? Непривычно, видать, тебе? Ничего, обвыкнешься. Я в Погорелых Городищах всю жизнь, и тут люди живут.
Сима смекнула, что наставница ей даже очень понадобится: как с печкой ладить? Сажать ли огород и как? И как дом привести в порядок? — и решила подружиться, не так страшно будет одиночество.
Она рассмотрела Валю: лет семидесяти, худая, одета безвкусно, но, наверно, удобно для деревенской жизни: длинная чёрная, несмотря на ещё горячее лето, юбка, блузка, тоже чёрная, с мелкими бордовыми цветочками, на голове почему-то бейсболка с широким околышем.
Валя заметила, что Сима её осторожно рассматривает:
— Ты не удивляйся чёрному-то. Вдова я. А ты?
— Я? Я тоже.
Валя вздохнула:
— А дети есть?
— Вроде.
Валя подсела к Симе рядом, на ступеньки крыльца:
— Это как — «вроде»?
Серафима доверчиво вкратце рассказала Валентине свою историю, не касаясь лишь Феди. Да и о достатке, близком к богатству, тоже. Ни к чему такие подробности, да и вряд ли Валя знает, что такое тальята, киш или формИ…
Симе захотелось выговориться, — слишком круто обошлась с нею жизнь, слепо наметив дальнейшую судьбу. Добрая Валя слушала Симу, подперев кулачками подбородок, шевелила бровями, вытягивала трубочкой губы, покачивала головой, охала, удивляясь чужой жизни, жалея Симу и даже её детей, способных «выбросить» мать из привычной городской жизни.
Исповедь Симы сблизила женщин, она привязалась к Вале, понимая, что одиночество горько и невыносимо. По совету Вали она — старательно экономя — наняла работников, которые привели её дом в порядок: подлатали, покрасили, поправили печь, выпрямили забор, вскопали участок.
Чтобы не сойти с ума от безделья и скуки, Серафима, осмотрев свои владения,  с а м а   принялась мыть окна, полы, посуду — приводить всё в порядок, чтобы было уютно и чисто.
Несмотря на избалованность, привычку жить за чужой счёт, в Серафиме проснулось вековое народное, русское чувство земли, вдохновенного труда. Проснувшееся чувство материнства, неразвитое с собственными детьми, теперь переключилось на заботу о клочке земли, которую надо всхаживать, поить, подкармливать, рыхлить, давая воздух, а тем самым и жизнь, и эта земля, этот тяжёлый труд не просто давали щедрые плоды, но и возродили в Серафиме чувство ответственности, радость своей востребованной необходимости, данные природой.

…Как-то раз, после Нового года, неожиданно заявился Рома — и не узнал мать. Что-то новое появилось в её облике, мать перестала пользоваться косметикой, дорогими кремами, духами, зато с кухни доносился аромат чего-то сдобного, аппетитного.
Рома поинтересовался, чем так вкусно пахнет? И удивился ещё больше:
— Ну как же, сынок, а вдруг кто-нибудь зайдёт в гости? Не сушками же угощать? У нас так принято. Я и тебя накормлю, у нас тут всё по-простому, пища здоровая, сытная.
Рома был поражён спокойствию, рассудительности и мягкости матери, вопреки прежним ехидству, требовательности и упрямству.
В кресле спал, свернувшись в клубок, полосатый котяра. Вот он поднялся, изогнул спинку дугой, сладко и широко зевнул — и снова улёгся калачиком на другой бочок.
— Мам, у тебя же аллергия, ты же не разрешала нам с Толькой заводить живность?
— Ромочка, какие глупости. Это же живая душа, он и мне душу греет, и всё ж не одна я, — сказала Серафима без прежней иронии, ехидства, и опять сын удивился переменам матери.
— Ну вот видишь, как хорошо, что ты…
— Конечно, хорошо, сынок. Здесь другая жизнь, другие люди, всё просто и понятно. Ты рассказывай, как вы там с Мариночкой поживаете? Как детки?
Рома остался у Серафимы до утра, разогретый теплом, исходящим от натопленной печки, сытыми щами, гречкой с мясом, чаем с пирогом… и непривычной ласки матери.
Утром, прощаясь, он обнял мать, что раньше делал редко; странное чувство, похожее на упрёк совести, кольнуло его, но изменить свою жизнь он не в силах, вздохнул коротко и, оглядев мать из окошка машины, вновь удивился новому «прикиду» матери: валенки, какая-то безразмерная шубейка, платок, — узнать в этой стареющей женщине бывшую гордую даму в модном платье, колье и серьгами с бриллиантами было трудно…

…Шло время, Серафима давно освоилась. Деньги Ивана закончились, но её это не огорчало. Она уже ничем не отличалась от односельчан, вошла в ритм деревенской жизни, которая нравилась ей спокойствием, размеренностью, общением с людьми и живностью.
Здесь все знали друг о друге всё, ей стали интересны люди с простыми запросами, искренними отношениями. Она никому не завидовала, желание жить лучше всех угасло само собой; она не осознавала своих перемен и не предполагала «копаться» в их причинах, она просто жила,  к а к  в с е, — изнурительным трудом, едва посильным для ещё не преклонных, но уже ощутимых зрелостью лет.
Когда она вырастила первые огурцы и кабачки, она радовалась им, как ребёнок игрушкам. По весне сосед Илья Семёныч выправил ей теплицу, кое-где вставил стёкла, найденные у Серафимы в доме на чердаке, Петровна дала семян овощей, Васильна — семена мальвы, луковицы тюльпанов… Многие делились всем лишним, что может понадобиться Серафиме и жаждущей посевов земле.
Она построила курятник и летнюю вольеру для цыплят, бросала им нехитрый корм: пшено, варёный картофель, простоквашу, обрат.
К вечеру Серафима так уставала, что некогда было даже у телека посидеть. Хозяйство её укрупнилось: взмахнула зелень на грядках — только успевай полоть! В теплице тяжело обвисли на ветках гроздья крупных помидоров, корнишоны засолены, десяток зрел на семена; падалицу по осени собирала и закапывала в яму, в чём ей по-соседски помогал нестарый ещё, крепкий Пётр.
Зимой она сама неспешно и с охоткой чистила лопатой дорожки у дома и к калитке — вдруг кто забредёт к ней на огонёк попить чайку, посплетничать необидно, поделиться новостями да и просто разделить одиночество в тёмный вечерок. Зимой тоже хватало работы: запастись почвосмеями, отремонтировать теплицу, собрать побольше луковой шелухи — отличное средство от вредителей, яичная скорлупа пойдет на подкормку яблонь; осенью надо сгрести опавшую листву и складировать её для компоста, обрезать ветви смородины, крыжовника… Да всего не переделаешь!
Всему научилась Серафима, её уважали, и это ей тоже нравилось. Её приглашали на свадьбу или поминки, она, став своей за годы, не отказывалась, а лишь одевалась прилично поводу и соответственно зрелым годам.
Соленья, варенья, квашенья — всем делилась с Анатолием и Романом, когда они редко, но навещали её. Серафима работала с утра до чёрного вечера, и не потому, чтобы спрятаться от горьких мыслей; труд стал сутью её жизни.
Однажды ранним летним утром, когда холодная роса блестела на солнышке, едва выскочившем из-за рощи, когда только что проснувшаяся зарянка первой призвала петь проспавшего петуха, — Серафима, кутаясь в шаль, потянулась, зевнула, ступила, босая, на остылое за ночь крыльцо, оглядела свой огород, на котором буйно взмахнула к солнцу ботва кабачков и капусты, — и не почувствовала привычного покоя на душе, что-то вдруг встревожило её, хотя не было никаких причин беспокойства.
Солнечный летний день обещал изрядную жару, а тревога всё более усиливалась в ней. И вдруг жаром полоснуло: Рома?! Толя?! Нет, вслух прозвучавшие имена детей вернулись отдачей спокойствия. Тогда кто же? И тут же рухнула на ступеньку крыльца: Федя!!!
Лёд в душе сменил жар. Она ведь вообще забыла думать о нём. Дети ничего не рассказывали об отце, а она не спрашивала. Они навещали её редко, с каждым разом всё более относясь к ней как… к душевнобольной, не в силах понять смысл её нового существования.
Серафима знала, что растут её внуки, но она не имела никакого желания ехать в Москву, увидеть их, не из жестокости вовсе, а просто не могла бросить хозяйство, дом, цыплят, ласкового лохматого, беспородного Пушка.
Упоминание имени Фёдора настолько встревожило Серафиму, лёд страха так обжигал душу, что она схватила сотовый телефон, подаренный Ромой, забыв, что в такое раннее утро она может и разбудить сына.

…Рома удивился странной просьбе матери, решив, что та уж точно сошла с ума, напугав его, с мольбою в голосе, исполнить всё поскорее, и обещал не задерживаться.
Через два дня, волнуясь, Серафима вышла из дому, села на лавочку у калитки — ждать.

На голове — белый платок, едва прикрывающий седину на висках; простое чёрное платье из бязи, чёрные резиновые калоши. Худая, с прямой спиной, кутающаяся в тёмную шаль, мелкие морщинки-лучики возле губ и глаз, сухая, дряблая кожа на руках со вздувшимися венами.
Серафима сидела, как изваяние, от волнения «жевала» губами — и безотрывно глядела в конец улицы.

Заметив знакомый серый автомобиль, взволнованно встрепенулась, как пугливая птица, вскочила и протянула руки, словно для объятий.
Роман подъехал прямо к калитке, вышел из машины, открыл заднюю дверцу…
Из машины, тяжело опираясь на струганую палку, с большими усилиями подняться и встать вышел старик, с бородой, будто кромсанной неаккуратно ножницами, небритый, страшно худой, так что сильно поношенный непонятного цвета пиджак висел на тощих плечах, как на вешалке. Мятые брюки подпоясаны бечевой вместо ремня, стоптанные ботинки.
Старик смотрел не на Серафиму, а себе под ноги — улыбаясь глупо-бессмысленно, как дурачок у паперти. Он привык, что им распоряжаются: где встать, куда лечь, он едва мог передвигаться; больные ноги, измученные язвами, артрозом, непослушны. Старик не помнил, когда и что ел и пил. Он уже почти потерял разум…
— Что вы с ним сде-ла-ли?! — по слогам, истошно закричала Серафима, схватившись за голову и уронив шаль...
— А ты, мамочка? — ехидно и, в общем-то, справедливо заметил Роман, беспокоясь больше всего о велюровом салоне на предмет вшей и вони…
— Федя!!! — снова завопила Серафима, потрясённая видом бывшего мужа. — Что они… что я! Я с тобой сделала!!
Она подскочила к Фёдору и, чувствуя, что без опоры он стоять не может, подхватила его под плечо:
— Роман! Помоги мне отнести его в дом!
Сын брезгливо, но послушно подпёр другое плечо отца — и так вдвоём они внесли Фёдора в дом, уложили на диван.
Фёдор всматривался в лицо Серафимы, его спокойное лицо стало ласковым:
— Симочка, это ты?
Она не разрыдалась. Не сейчас. Надо действовать — и прежде всего нужны лекарства, мази и всё, что требуется. Сердце её отчаянно билось, расслабляться проявлениями ужаса и жалости сейчас — нельзя, только быстро действовать!
Заметив на лице сына плохо скрываемую брезгливость, она не возмутилась, а строго, требовательно, с прежними железными нотками в голосе потребовала немедленно привезти лекарства, оставить ей на лечение и уход денег — и только пикни!
Рома всё выполнил, уехал, вкратце рассказав матери историю отца, которого они с Толей едва нашли в подвале старого большого дома, — и был таков.
Серафима бросилась раздевать мужа, долго мыла в корыте его сухое дряблое тело, мазала язвы, завернула в простыню, напоила горячим липовым чаем («Пока хватит, Феденька»); он уснул, чистый, бритый, но это был даже не сон, а забытьё, провал в беспамятство.
И только теперь Серафима позволила себе разрыдаться — о нём, Феде, превратившемся в нечто, что и человеком назвать сложно, а ещё — и более всего — она рыдала над собой, своей жестокостью, дуростью, бесполезно прожитой жизнью, оттолкнувшей когда-то своё счастье…

…До глубокой осени она старалась вЫходить Фёдора, отходя от него только по необходимости. Она чутко спала, прислушиваясь к стонам и хрипу Феденьки, чувствовала его судороги, ловила его дыхание и успокаивала, как ребёнка, когда он плакал, не просыпаясь. Она отпаивала его бульоном, козьим молоком, мёдом; потом приезжал врач, но в больницу Серафима мужа не отдала: сама вЫхожу!
Однако врач, цокая языком и покачивая головой, сказал, что, возможно, она и права…

…Фёдор лежал на диване, головой на коленях Серафимы. Она искала в его жёлтом лице с острыми скулами, запавшими глазницами черты Феденьки, который так страстно поддался её поцелую на скамейке у пруда в парке…
Неожиданно Федя открыл глаза, взгляд его прояснился, он слабо улыбнулся ей, и его последние слова были:
— Сима. Я помню Сокольники.

…Старуха в одиночестве сидела, как изваяние, на скамейке возле калитки, «жевала» губами — и безотрывно глядела в конец улицы, словно на что-то надеясь…

Откуда-то взялась незнакомая шумная компания молодёжи, с рюкзаками, явно туристы. Они громко разговаривали, девчата ныли от усталости и жажды, им хотелось пить и искупаться хоть в луже.
— А вот и Погорелое Городище! — Юрка указал на бревенчатый дом, который был в их распоряжении целых два дня.
Один бедолага нёс даже два рюкзака, позади всех шла стройная высокая девушка, вид который почему-то сильно встревожил Серафиму. Да и девушка уставилась на неё, чем-то напуганная.
У обеих — одинаковая маленькая пуговка-родинка на левой щеке.
Так они смотрели друг на друга — в страхе узнать друг друга. Потом девушка сорвалась, побежала догонять ребят:
— Юрка! Ребята, подождите меня, — и они скрылись в доме Петровича, уехавшего на два дня к сестре, в «район».
Cвидетельство о публикации 585899 © Ирина Голубева 02.05.20 18:23