• Полный экран
  • В избранное
  • Скачать
  • Комментировать
  • Настройка чтения
Жанр: Проза
Форма: Рассказ
Исправленное, отредактированное издание.

СОБАЧЬЯ ПЛОЩАДКА. Таинственная история любви, переплетённая с историей древнего уголка Москвы

  • Размер шрифта
  • Отступ между абзацем
  • Межстрочный отступ
  • Межбуквенный отступ
  • Отступы по бокам
  • Выбор шрифта:










  • Цвет фона
  • Цвет текста
Мало уже кто помнит, что такое Собачья площадка, а я, как престарелый москвич, не только помню, но и давным-давно жил там с тёткой Нюшей, старой, некрасивой, с огромными бородавками на лице и верхнем веке.
Она постоянно «жевала» папиросу «Беломор», в комнате столбом стоял сизый дым, а когда открывалась форточка, то дым струйкой улетал через неё и растворялся в необъятных просторах Собачьей площадки.
Её хриплый басовитый голос более похож на мужской, да и команды она отдавала по-мужски грубо, чётко, ругала всех, кем была недовольна, но никогда не материлась и за ухо таскала пацанов за то, что «марали язык», и даже девчонок драла за косу, а мальчишек — за чубы или ухо, меня же она никогда не лупила, не «шпыняла» веником или тряпкой.
Тётка Нюша пила самогон, водку, почти не пьянела, только начинала ещё больше придираться ко всем и отдавать приказы.
Дети опасливо дразнили её издалека, но так, чтобы она слышала: «тётя Нюша — тётя хрюша», «тётя Нюша — тётя рюша», ну «хрюша» — это просто для рифмы, потому что моя тётка тощая, бледная, лицо в складках морщин, а вот «рюша» — это точно, потому что она носила платье или кофту с крупными рюшами-оборками, украшавшими её грудь, плечи, шею.
На воротнике у тёти красовалась огромная брошь-булавка в форме красного цветка. Нюша утверждала, что это рубин, гордилась давним подарком-драгоценностью, а соседки из вредности или зависти доказывали ей, что это не рубин, а обычное стекло, тогда тётка начинала орать на соседок басом, голос её проникал не только в коридоры, но даже через двери в комнаты соседей.
Наш дом скучный, серый, в шесть этажей; окна-близнецы с выпирающими на улицу жестяными подоконниками выстроились в длинный ряд. Говорили, что это бывший дешёвый доходный дом то ли обедневшего дворянина, то ли купца, содержащего свою семью скромно, поскольку больших доходов этот доходный дом не приносил…
В тридцатых годах этот дом был отдан на проживание рабочим семьям и стал поэтажной коммуналкой. В одной комнате проживала семья рабочего, и не только жена и дети, но и, бывало, мать с отцом, а то и тёща или свекровь. Однако никто не ворчал, не роптал; скорее всего потому, что других условий, пожалуй, и не знали…
Старый дом просел нижним этажом в землю; в послевоенные годы никому и в голову не могло создать комиссию, обследующую фундамент и сам дом на предмет ветхости.
Везде, кроме кухни, сохранился крупный жёлтый паркет, страшно скрипучий, поэтому поздно вечером или ночью легко можно было догадаться, кто и в какую комнату крадётся, стараясь ступать неслышно: женские ботики и мужские сапоги чётко выдавали ночных «загуляк».
В сквере Собачьей площадки возле нашего дома бросали тень на скамейки рослые тополя, среди которых хорошо прятаться и, неожиданно выскочив из-за дерева, «расстреливать» «врага» из самодельного деревянного пистолета. В этом же сквере назначали свидания, выгуливали собак (поначалу я и думал, что поэтому площадка — Собачья), а также детей-малявок.
Тётя Нюша посылала меня в лавку неподалёку, во флигеле бывшего особняка. Зажав денежку в кулак, вприпрыжку, размахивая авоськой, вбегаешь в полутёмную лавку с одним окошком (наверно, бывшие сени), и сразу в нос шибает карамельный вкус, смешанный с запахом свежеиспечённого хлеба, варёного зерна, мыла и кислого кваса. Пол в продуктовой лавке земляной, крепко утоптанный.
Проваливающийся фундамент нашего дома упрятал полуподвальные окна так, что лишь верхняя половина грязных немытых стёкол видела свет, поэтому в таких комнатах всегда сумрачно, горели жёлтые лампочки без абажура, наводя тоску, от которой спасались водкой. Однако чем выше этаж, тем светлее в комнатах, тем больше завидовали им те, кому не повезло в нижнем.
Дом довольно длинный, да ещё изогнулся флангом к дому Рынкевича. Кто это такой, мы, ребята, не знали, не интересовались бывшим дореволюционным хозяином, но сам дом — небольшой, одноэтажный, удивлял четырьмя колоннами, мезонином, чугунными воротами с набалдашниками. На одном крыле старинных ворот сохранился вензель владельца, мне нравилось рассматривать узоры букв и цифр, которые загадочно переплетались между собой изящными линиями — тонкими ветвями с ажурными листьями.
Дом Рынкевича стоял напротив небольшого уютного круглого сквера, обнесённого низким чугунным заборчиком. В центре скверика — фонтан с собачьими мордочками, а когда фонтан сломался (некому было исправить, да и не того было), на его месте устроили клумбу.
Постепенно Собачья площадка превратилась в трущобы, потому что за состоянием домов никто, конечно, в тридцатые-сороковые годы не следил, но улочки-переулочки манили стариной, тишиной двориков, ощущением врЕменного отсутствия хозяев.
В этих особняках располагались псарный царский двор, придворные псарни — так гласит историческая легенда, но обо всём этом я узнал гораздо позже, а тогда, будучи обыкновенным озорником, я с ватагой мальчишек носился по дворам, и всё реже мы играли «в Будённого», а больше — «в Жукова».
Война затронула моё младенчество, отца я никогда не видел и ничего про него не знал, и лишь однажды, поинтересовавшись, испугался гневного молчания тётки. А Глаша насупилась, закрыла лицо ладонями и всплакнула. На этом я успокоился и больше не расспрашивал Нюшу. Впрочем, как и про мать, о которой тётя никогда не говорила, пряча глаза.

(Отступление: в 1962-м году я приехал к тётке Нюше, чтобы вместе с ней «проводить в последний путь» Собачью площадку, которую уже обступила армия бульдозеров, кранов, солдат-стройбатовцев. Снос Арбата, в том числе Собачьей площадки, его сердца, был неизбежен — так решило правительство.
Толпа, кучками обступившая свои родные жилища, в которых прожило не одно поколение, — толпа рыдала, плакала, суровила брови, хмурилась, возмущалась, негодовала и опять рыдала, страдала, но — покорилась, подкупленная новыми отдельными квартирами на Юго-Западе столицы.
Однако большинство коренных жителей так и не смирились с гибелью Собачьей площадки, Арбата, доживали свой век в хрущёвских «апартаментах», с ненавистью упоминали новый воздвигнутый проспект с домами-книжками, иногда, легко сориентировавшись по улице Молчановке, посещали, как могилы, родные места с высотными домами-надгробиями…)

Тётка Нюша отсылала меня то в лавку, то в «лекарскую», то с записочкой к кому-нибудь. Она не ворчала, когда я возвращался «с улицы» в грязных, а то и рваных штанах, перепоручая заботу о них Глаше — своей помощнице, уже терявшей признаки молодости, невыразительной внешности женщине.
Глаша не была компаньонкой, тем более горничной, и уж тем более не домоправительницей, а больше «игрушкой» тёти Нюши, которая вертела Глашею, как хотела, в обязанности которой входили чистота и порядок, а также обеды, кухарство и закупки в магазинах.
Иногда тётка сердилась на Глашу и тогда басом тянула строго: «Глафи-и-ира, где твоя голова?! Как ты могла-а-а…» — и дальше следовала претензия. Бедняжка понимала, что чем-то не угодила тётке, суетливо бросалась исправлять ошибку.
Неказистая Глаша молчунья, на её рябом лице всегда сохранялось плаксивое выражение, она всё время задевала углы комода, кровать, сундук, роняла мраморных слоников с серванта, била чашки, блюдца и из-за этого тихо плакала.
Мне непонятны были их отношения, ведь Глаша жила у тётки Нюши не как прислуга, а вообще непонятно кто, питались вместе, спали рядом на соседних кроватях (я — на топчане), но тем не менее тётка вела себя с Глашей как хозяйка с прислугой.
На Рождество, Пасху и именины Глаша получала от тёти Нюши подарок — платок, отрез ситца, медное колечко, и тогда на страдальческом некрасивом лице Глаши появлялась угодливая улыбка, она торопливо прятала подарок в сундучок — и не пользовалась подарком, за что тётя Нюша пеняла ей.
Как же мне нравилось жить у тётки! Мне нравилась наша уютная просторная комната, стены которой завешены дешёвыми гобеленами со сказочными сюжетами. Мне нравились тихие переулки с кукольными домиками, зелёные уютные дворики, — Собачья площадка была… как сказочный гобелен, который можно долго рассматривать и каждый раз находить что-то новое.
А воздух! Помимо тополей и множества цветущих кустарников были и липы, ударявшие ароматом цветения, сирень, которую нещадно ломали, из-за чего на следующий год она была ещё пышнее, кучнее.
Давным-давно нет Собачьей площадки, улочек Арбата, множества домов и церквей, снесённых жестоким временем перемен, переименовываются и возвращаются вновь исторические названия, но этот возврат не может возродить дух, образ  с н е с ё н н о й   э п о х и, тех традиций и устоев, свойственных прежней, дореволюционной Москве.
Удивительно, что, несмотря на ссоры, неурядицы в коммуналках, — а из них состоял почти весь город, — людей сплачивали общие послевоенные трудности, сложный быт, недоедание, но было главное — мир! Не было войны — всё остальное нарастёт, как мясо.
Даже мальчишкой — ровесником войны — я понимал это: люди хотели жить, крепя слёзы по тем родным, которым не довелось выжить, хотели любить, рожать детей, обзаводиться имуществом, строить дома, наверстать то, что отняла проклятая война и дала Победа.
Поэтому новое платье соседки Люськи или Зойки восторженно обсуждалось на коммунальной кухне, женщины охали и ахали, щупали материю, срисовывали выкройку, догадываясь, что им теперь «придётся подпоясать животы», то есть сильно на чём-то экономить, а на чём же ещё, как не на продуктах? Но на следующий день после демонстрации платья на столе у Люськи или Зойки в коммунальной кухне анонимно появится вдруг пяток яичек, или полбуханки, или стакан «солнечного», как у нас говорилось, масла, или две свеклы и луковица.
Единственное, что было у всех в достатке, это семечки; мы забирались на какую-нибудь разогретую солнцем крышу, сидели, как воробушки, на перемычке и съедали, бывало, по два кулька (копейка кулёк).
Конечно, семечки спасали от голода ненадолго, поэтому вечером, нагулявшись с ребятами, я получал свою порцию ужина: толстые серые макароны, посыпанные сахарным песком, с солнечным маслом и котлетой, или картофель «в мундирах», а горчица с хлебом — сколько угодно! Подавала Глаша и гороховое пюре, и чечевичную кашу.

Но однажды…
Я прибежал домой, сбросил сандалии, не услышал обычного «мой руки быстро!», откинул мрачные бордовые портьеры, закрывающие от посторонних глаз дверь в комнату, — и остолбенел: обеденный стол раздвинут, накрыт белой парчовой узорной скатертью, а на ней…
Я даже не все названия знал, хотя и видел в коммерческих магазинах: балык, крабовое мясо, сливочное масло на блюдечке, нарезанное кубиками, пшеничный хлеб, сыр и даже кисть чёрного винограда.
Стол сервирован серебряными вилками, хрустальными фужерами, блюдами, а не обычными толстыми фаянсовыми тарелками, посередине стола восседал серебряный начищенный самовар-толстяк, отражающий вилки, блюда и этажерку с книжками. По центру стола с красной этикеткой стояла початая бутылка портвейна… Я даже подумал: туда ли попал?
Тётушка и Глаша красовались в одеждах, в которых я их никогда на них не видел, особенно поразила меня тётя Нюша, сменившая чёрное одеяние на белоснежную блузку с маленькими, перламутровыми пуговками-горошками, с пышными короткими рукавами-фонариками, белый лёгкий шарфик из капрона колыхался от дыхания тёти.
А Глаша… Оказывается, она, несмотря на рябые щёки и слегка горбатый носик, была даже симпатична, и не из-за синей блузки с широким кружевным воротником, а из-за того вдохновенного внутренним счастьем лица, которое я — таким — впервые видел.
Я сообразил, что у нас какой-то праздник, но в разгаре лето, и ничего такого не намечалось по календарю, висевшему на стене рядом с дверью. Может, день рождения Нюши, а я забыл?! Тётушка призывно махнула мне рукой, я сел за стол в предвкушении праздничных явств, поёрзал, ожидая приглашения «начать», и только тогда заметил по игривому блеску их глаз, что и тётя, и зарумянившаяся Глаша уже изрядно «отметили» — но что?
Глаша, осмелев, заявила, что по  т а к о м у   случаю можно и ребёнку рюмочку налить, на что тётя неожиданно согласилась. Вино в хрустальном фужере, налитое для меня, пацана, вдруг уравняло меня с моими «дамами», я поднял рюмку, как это делают взрослые, и произнёс наиглупейшую фразу: «Ну, за что пьём?» — я просто повторил то, что часто слышал от взрослых мужчин на кухне или во дворе.
Мои «дамы» дружно рассмеялись: тётя Нюша раскатистым баском, а Глаша — ручейком. Я никогда не слышал, что Глаша может смеяться вообще, да ещё так красиво. Глазки у неё блестели, она не только улыбалась, она сидела за столом  н а р а в н е  с  Нюшей. Что-то произошло, и явно хорошее, ну не могут же они нарядиться так празднично-светло, да ещё так богато «проставиться»?
Наконец тётушка подняла фужер, выпрямилась, длительно глядя Глаше в глаза, произнесла торжественно:
— Ну что ж, Глашенька, день сегодня такой… Ну давай, не помня печали, помянём день тот далёкий и явление миру новорождённого раба Божьего Авдея…
Впервые испробовав портвейн, я захмелел от нескольких глотков, но связал несколько слов:
— А… кто это? И чего это мы за него пьём?
Глаша взглянула на Нюшу, погрустнела, а потом махнула рукой в мою сторону:
— Нюра, Нюрочка, а пусть знает! Большой уже! Когда-нибудь он должен узнать правду!

…История, которую я услышал, тогда, будучи мальчишкой, лишь удивила меня, а потом, через годы, запоздало щемило сердце, меня потрясло благородство души, исчезающее ныне…

…Очень не повезло Илье, мелкому дворянину, без особой славы в роду, — родиться в 1859 году, накануне отмены крепостного права, когда большинство мелкопоместных дворян потеряли бесплатную рабочую силу, бОльшую половину своих владений, земли, с которой «сдуло» крестьян, обретших свободу и убегавших в города, где легче было жить, найти работу и скромно содержать свою семью, а кое-кто и поднялся, даже дорос до внушительного чина.
Отец Илюши, третьего ребёнка в семье после двух дочерей, умный и расчётливый, забросил своё поместье, выгодно продал его и отправился в Москву, рассчитывая вернуть свои доходы и приумножить их.
Москва постепенно расширялась, улицы становились всё более оживлёнными, работная жизнь кипела, предоставляя возможность ухищрённым умам ловко перестроиться от земельных доходов — к мануфактурным, купеческим, а также к военной славе.
Отец Ильи, прежде чем вызвать семью, прикупил и обустроил небольшой дом в отдельной уютной слободе, прославленной своей историей, — самобытная Собачья площадка.
С рождением сына Ильи отец мечтал и прочил ему коммерческую службу: преуспевая по мануфактурной части, он видел в сыне наследника и рода, и отцовского дела.

Так и случилось. Шло время, старели отец с матерью, сын же Илья мужал и, как обычно бывает, — заменил отца по мануфактурному делу, держал несколько магазинов, где весьма успешно шла торговля.
На требование отца жениться, заиметь в доме хозяйку и отделиться своей семьёй Илья исполнил его волю, и сам чувствуя тому необходимость. Молодая жена, из обедневшего дворянского рода, сказалась хорошей хозяйкой и матерью: в 1889 году она успешно произвела первенца, которого назвали А в д е е м.
Лицом в мать, а нравом в отца, Авдей с ранних лет обнаружил на радость родителям не только необыкновенные способности к математике, но и коммерческую жилку. А какой же родитель не захочет видеть в своём чаде продолжателя рода и дела? И Авдеюшку-наследника баловали, выделяли вниманием любимца, однако не обходя заботами и дочерей.

…Спустя годы начались великие события, сломавшие прежние устои, царствование последних царей Александра III, а затем Николая II; поколениям тех лет пришлось лихо: Русско-японская война «съела» доходы мелких дворян; стачки, волнения в народе, кризис в стране привели к тому, что стареющему Илье пришлось закрыть несколько магазинов, прибыль резко упала, в семье исчезал достаток, но полностью семья не разорилась, выстоял Илья, приспособился и к этому новому времени, и к его законам.
Дочерей Илья пристроил замуж, без труда отыскав женихов, которые были соседями по Собачьей площадке и знали невест ещё с нежных лет, достойно оценив данное им воспитание и… приданое.
Авдей же Ильич не перечил родителю, однако настоял на отсрочке своей женитьбы и, к сожалению, не смог получить вовремя благословение внезапно почившего отца, оставившего ему дела без должного разбору. Однако сметливость и ум оказали ему вспомогание, и вскоре Авдей, несмотря на бурные события в стране, сумел не растерять отцовское наследство и сохранить средства, обеспечившие ему и матушке вполне сносное существование.
А события развивались так бурно, что проникли и в их родное местечко — Собачью площадку, где несколько домов принадлежали роду Авдея.
Авдея вроде бы не касались грандиозные перемены страны, ветер революции не закружил его голову; подвалы и погреба хозяйского, главного, дома, надёжно скрытые от чужих глаз, и не только половицами, в случае нужды, который скоро и представился, — были завалены съестными припасами: крупами, балыками, солёностями, копчёностями. Одно только расстраивало Авдея Ильича: верной прислуги осталось всего несколько человек, которые хитрым крестьянским умом видели выгоду жизни при сытом хозяине, к тому же революция гарантировала какие-то там права и сытую жизнь в непонятно далёком будущем, хаос пугал их — и они покорно продолжали служить «господину».
Откупившись от гражданской воинской повинности, от войны, Авдей, словно наперекор ей, её грязи, страстям, хаосу — в 1919 году, будучи уже тридцати зрелых лет, женился, наконец, на той, которою бредил, с которой он, в мечтах, уже строил свою жизнь, которую давно обожал, дожидаясь приличествующего случая объявить о своём намерении.

А было так…
Ещё при жизни родителей Авдей, будучи молодым, подающим большие надежды наследником, имел неосторожность полюбить девушку из сословия более низкого, заранее предугадывая отказ отца и его недовольство ранним и неравным браком.
Однако, живя близко домами, юные влюблённые, после взаимного объяснения, встречались тайно в саду возле дома Авдея, горячо исповедуясь друг другу в тех пылких и с трудом сдерживаемых чувствах, которые они испытывали друг к другу с первой встречи.
О женитьбе не могло быть и речи, Авдей и Соня страдали, положились на судьбу, питали надежду на вмешательство высших сил, которые должны пощадить их стремление друг к другу, чтобы затем отправить под венец с клятвою вечной верности…
Так продолжалось долго, они оба переписывались крохотными записками, назначая свидания друг другу в саду, летом и по весне — в беседке, сохранившейся ещё с давних времён на задворках сада Собачьей площадки, зимой — по проторённой дворником дорожке.
Оба берегли свою тайну, доверив её только «девушке» Сони, которая была у неё в услужении, в «подружках». Ей, и только ей Соня могла открыться, зная верную преданность своей «девушки», только ей можно было доверить и переписку влюблённых.
«Подружка» Сони была ровесницей своей хозяйки, они действительно дружили, она была бы хороша собой, если бы нежное румяное лицо не обезобразили о г р о м н ы е б о р о д а в к и на лице и даже на верхнем веке. Однако Соня и Авдей, будучи благодарны Нюше — так они ласково звали её, — не замечали в ней не только физического неприглядства, но и горячего сердца, которое т о ж е может любить.
Если бы не их спасительница, если бы не она, было бы невозможно не только тайно видеться, но и переписываться или передавать на словах новости друг другу.
Авдей и Соня понимали, что природа не пощадила Нюшу, придав ей отталкивающую внешность, но не лишила женственности и ума. Они замечали в Нюше благородство помыслов, трудолюбие, но не замечали, как волновалась Нюша при встрече с Авдеем, как краснели её щёчки, как пылал взгляд и билось отчаянно сердце, как, втайне от Сони, которой была чрезвычайно преданна, выплакивала по ночам, обнимая подушку, свою не менее крепкую любовь к тому, кого ей нельзя было любить — ни по положению, ни по чести, ни по совести…
Однако ничего не поделаешь, она помогала влюблённым, перенося записки от одного дома в другой, она перешёптывала Соне всё, что просил передать Авдеюшка на словах, она сторожила их скромные свидания, — но при этом сама Нюша жестоко страдала, сердце её разрывалось от любви к Авдею и — безысходности…

…И вот наконец в 1919 году тридцати лет, Авдей женился, наконец, на той, любовь к которой не иссякла, которую давно обожал и которую привёл, наконец, к аналою… Бедная же Нюша открыто плакала в церкви от счастья за свою хозяйку и от великого горя, — навсегда потеряв Авдея.
Молодые супруги были счастливы, строили планы — а на улицах Москвы, да и Собачьей площадки, стреляли, откровенно грабили, — гражданская война не примиряла сословий, кипела вражда, на улицы, особенно вечером, выходить было опасно, поэтому Авдей с Соней наслаждались своим обществом, зажигали свечу, уединившись от мира.
Авдею было неспокойно: война войной, но, несмотря на большие продуктовые припасы, всё же надо заниматься делом. Мануфактуры его и магазины разграблены, кроме одного на Собачьей площадке, который, впрочем, почти не приносил доходу.
Нюша жила при молодых, да ей и идти было некуда. При доме осталось всего три человека — повар, у которого было всё меньше работы, конюшенный без роскоши выбора выезда, и сама благодетельница Нюша.
Многое приходилось делать по дому самим, жили втроём как одной семьёй. Ласковая Нюша крепила сердце, потом, когда прошло отчаяние, поклялась себе не покидать дорогих Соню и Авдея, служить им вечно, смирилась с безнадёжностью и обречённостью своей любви, запрятала чувство глубоко — и стала довольствоваться тем, что просто видит, слышит любимого, не выказывая даже намёка признания.
Шло время, страсти на улицах не утихали, наоборот, всё кипучее был гнев и бывших господ, и их бывших слуг. На улицах, а теперь уже и в домах грабили, резали, убивали.
Сильно всё изменилось в Москве за последние годы. Мало она стала походить на столицу. Исчезали заборы, столбы, ограды — их жгли в железной печурке, они стали единственным источником тепла.
Удручающее впечатление производили некоторые разрушенные на улицах дома. Ни днём, ни ночью нет спокойствия в столице. Ночью жители занимались грабежом, днём искали пропитания, стояли в огромных очередях.
В такой-то вот обстановке в 1920 году Сонечка родила с помощью приглашённой бабки-повитухи дочь, названную по обоюдному решению Глафирой.
Не только родители — Нюша души не чаяла в ребёнке, дочке Авдеюшки… Как и где она умудрялась доставать в городе молоко, она не рассказывала, но умоляла Авдея не показываться на страшных улицах, где ему могла грозить опасность из-за его барского виду, ей же, п р о с т о л ю д и н е, было безопасно, а из-за внешнего отталкивающего образа — и подавно.
И Соня, и Авдей молились, что им послана такая верная душа.

…Наступали новые времена; голод, разруха, хаос, грабежи постепенно уходили в прошлое, надо было не только принять новые условия жизни в практически новой стране, но и найти своё место в ней, искать службу, забыть о прошлом благополучии, содержать семью, членом которой полноправно считалась Нюша в качестве м а м у ш к и.
В Москве строились заводы и фабрики, дома, но жилья всё равно не хватало, так как население быстро росло. Началось уплотнение, и в квартиры, рассчитанные на одну семью, вселяли две-три семьи, а иногда и больше.
Это уплотнение коснулось и Собачьей площадки, хозяев если не выселяли, то переселяли в одну комнату.
Авдей лишился вначале одного дома, потом половину второго, а затем его семье оставили две комнаты. Соня очень переживала, что в их зале, где когда-то стоял рояль, висели картины, в специальных шкафах собрана небольшая библиотека, — теперь жили совершенно чужие люди, и далеко не самые вежливые и образованные. Их дом превратился, как и везде в Москве, в коммуналку, где соседствовали люди разных сословий, уровня культуры.
Нюша, а особенно Сонечка старались реже выходить из своих комнат, страдая даже физически от порухи когда-то чистого, ухоженного дома, где в коридорах мягко скрадывали шаги толстый войлок или ковры.
Теперь коридоры топтали башмаками, половики исчезли, обои облезли, с кухни доносились резкие запахи грубого варева, случались часто ссоры, крики — всё это было трудно выносить, а Соня к тому же беспокоилась за подрастающую дочь Глашу, которой однажды довелось услышать вслед себе злую, неоправданную грубость: «буржуйское отродье»...
А Глаша… внешне удивительно не походила ни на Соню, ни на Авдея: так распорядилась природа, что более всего она напоминала рябым лицом свою бабушку по отцу, но родительскую любовь этот недостаток не смущал.
Девочке было уже восемь лет, когда грянула страшная беда, и обе женщины — Соня и Нюша — обнявшись, выли, пугая маленькую Глашу. Был 1928 год… Авдею было всего 39 лет.

А случилось вот что…
…Авдей устроился на службу на фабрику трёхгорной мануфактуры, это было ему близко по духу, там он нашёл себя, заслужив уважение и начальства, и рабочих. Всё шло хорошо, но были и завистники, анонимно предлагающие «разобраться в классовом происхождении» Авдея и даже его «намеренном вредительстве».
Ничего этого ни Соня, ни Нюша не знали, да и сам Авдей вряд ли предполагал дальнейшие события, но однажды он ушёл на службу — и не вернулся… Хлопоты Сони ничего не дали в смысле розыска мужа, но через несколько дней к Соне явились два подозрительных человека в штатском костюме, объявили, чтобы Авдея более не ждали, и настояли о переселении из двух смежных комнат, ещё хранивших «барское добро», — в большой казённый доходный дом на Собачьей площадке, а комнаты они должны были освободить в три дня для «рабочего трудящегося человека»…
И вот две женщины с ребёнком, с небольшим скарбом, узлами переехали неподалёку в серый, шестиэтажный дом возле сквера на Собачьей площадке, заняв одну комнату, кое-как устроились, добрые люди помогли перевезти самое необходимое из мебели, — но оглушённая горем Соня, к ужасу Нюши, слегла, не в силах пережить страдания, жестокую потерю любимого мужа.
Перед концом Сонечка умоляла Нюшу не бросать Глашу, взять над ней опеку, заменить, насколько может, мать и, с уже затуманенным взглядом, в горячечном бреду, ласково простила Нюшу, давно догадываясь о её чувствительной привязанности к Авдею. С этим Соня и отошла, покинув мир, дочь, без умиротворения и довольства жизнью…

…История, рассказанная тёткой, тронула меня, моё ещё неопытное в житейских делах сердце.
И всё-таки непонятно было: к чему такой пир? Почему у нас праздник? По какому такому с л у ч а ю  пир? На это Нюша, погрустнев, склонив голову, теребя свою «драгоценную» брошь с рубином в форме цветка, сказала, что нынче мы все могли бы за этим праздничным столом, дорогим угощением, отметить шестидесятилетие Авдея Ильича, которого нет с нами уже двадцать лет.
Всё время рассказа Глаша, под хмельком, ласково льнула к Нюше, будто виноватилась и просила прощения…
И вдруг сильно захмелевшая Глаша резко повернулась ко мне, обхватила ладонями мою голову и неистово-горячо, беспорядочно стала целовать моё лицо куда попало и затем, отпрянув от меня, но всё ещё держа ладонями мои щёки, всматриваясь, ласково, но неожиданно барственно обратилась к Нюше:
— Анна, послушай, Анна, как же он всё-таки, слава богу, похож на своего дедушку!
— Глафира, — просительно прижав руки к груди, обратилась тётка к взволнованной Глаше, у которой блестели глаза и чуть не сорвались с губ слова правды. — Я прошу тебя, голубушка, он ещё ребёнок и вряд ли сможет понять!
А я впервые задумался: если Нюша — моя тётка, то чьей сестрой она была? Отца или матери?
Я вспомнил, как когда-то, спросив про моих отца и мать, испугался яростного молчания тётки, а Глаша насупилась, закрыла лицо ладонями и нервически всплакнула.
И вот теперь страшная догадка и в то же время потрясение открытия возмутило мою душу…
Я пристально рассматривал лицо Глаши, словно искал какое-то сходство со мной…
Но скрытую навсегда тайну, возможно, нечестную, — я так никогда и не узнал…
Cвидетельство о публикации 578323 © Ирина Голубева 08.12.19 21:05

Комментарии к произведению 1 (1)

Как будто там побывал, в том времени. И язык отличный. Спасибо!

Спасибо Вам!