• Полный экран
  • В избранное
  • Скачать
  • Комментировать
  • Настройка чтения
Жанр: Философия
Форма: Очерк

Феномен Фридриха Ницше

  • Размер шрифта
  • Отступ между абзацем
  • Межстрочный отступ
  • Межбуквенный отступ
  • Отступы по бокам
  • Выбор шрифта:










  • Цвет фона
  • Цвет текста
Глава из монографии И.И.Гарина "Ницше", «Терра-книжный клуб», М., 2000, 848 с.

Да, я знаю, знаю, кто я:
Я, как пламя, чужд покоя.
Жгу, сгорая и спеша.
Охвачу — сверканье чуда

Отпущу — и пепла груда.
Пламя — вот моя душа.
И. В. Гёте

Трудно оспорить главный аргумент ницшефобии — разрушительность гения, ниспровержение им всего общепринятого, общеобязательного, соборного. Ницше действительно великий разрушитель, но чего? Все разрушители, по самому большому счету, делятся на две группы — вандалов, варваров, способных к «чистому разрушению», и гениев-матерей, сокрушающих общую веру ради более глубокой новой. За каждой новой парадигмой стоит такой «разрушитель», будь то Ницше, Достоевский, Фрейд, Бор, Эйнштейн. В этом ряду Ницше отличается лишь тем, что притязал ни много ни мало — на тотальность, на переоценку всех ценностей, на пересмотр всего общеобязательного и общепринятого. Никто не утверждает, что столь глобальная задача удалась ему полностью, но то, что удалось многое, сомнению не подлежит — свидетельство тому громкость, продолжительность и неистовость лая Верных Русланов, не ослабевшего вплоть до нашего времени. А порой даже усиливающегося, как мы видим в дискуссиях на этом сайте.
Феномен Ницше — это разрушение традиционных ценностей, достигнутое за счет cаморазрушения, за счет попытки отделить тварь от творца: «Будем по крайней мере помнить, что философия Фридриха Ницше — это уникальный и всей жизнью осуществленный эксперимент саморазрушения «твари» в человеке для самосозидания в нем «творца», названного «сверхчеловеком».
Феномен «Ницше» — это глубоко осознанная вереница отказов и самоотказов, квалифицируемая как «эксцентричность», само-судьба, само-идентичность. В письме, адресованном П. Дёйссену (1888 г.), Ницше признается, что его судьба — изолироваться от собственного прошлого и порвать связывающую с ним пуповину.
«Я так много пережил, так много желал и, возможно, достиг, что ничто не в силах вынудить меня к тому, чтобы снова вернуть далекое и утраченное. Резкий перепад внутренних колебаний был чудовищен; насколько безопасно видеть его издалека, открывается мне из этих постоянных epithetis ornatibus, которыми меня награждает со своей стороны немецкая критика («эксцентричный», «патологичный», «психиатричный» et hoc genus omne). Этим господам, которые не имеют никакого понятия о моем центре и той великой страсти, ради которой я живу, трудно понять, где я прежде действительно был вне моего центра, где я действительно был «эксцентричен»».
Задаваясь вопросом: «Почему я (есть) судьба?» — Ницше как бы констатирует парадоксальный факт, что он является судьбой для самого себя. На самом деле каждый человек является одновременно объектом и субъектом судьбы, случайность при этом как бы вторична, ибо сама генетика во многом определяет жизненный путь. Утверждая «я есть судьба», Ницше мог иметь в виду и свою обреченность на то, что он есть, и множество своих добровольно одетых масок, и внутреннюю склонность к двойничеству, точнее — к многоликости, и самоотчужденность, и протеизм, и склонность к провокации и эпатажу, в конце концов — осужденность на безумие, на самоотождествление с «каждым именем истории».
Не буду оспаривать, что у Ницше немало бравады, фронды, болезненного крика, эпатажа. Он часто напускал на себя вид человека, играющего святынями. Но за всем этим скрывалась не жестокость или мизантропия, а, как писал Томас Манн, трогательное лирическое страдание, сокровенное любовное чувство, горькая жажда любви, которой ему самому досталось так мало...
Понять Ницше — это значит снять с него маски, которые он носил, осознать право мыслителя на провокацию, эпатаж, вызов, игру, дурачество и гримасничанье... Карл Ясперс не без оснований характеризовал Фридриха Ницше как лицедея, буффона, скомороха, носящего маску циника.
Совершенно уникальные неожиданности по этой части ожидают читателя в «Веселой науке», этой, может быть, самой моцартовской книге в мире, написанной «на языке весеннего ветра», без всякого сомнения, и на «птичьем языке», — книге, редчайшим образом сочетающей в себе глубоко народную, местами даже мужицкую соль с истонченной delicatezza едва уловимых намеков и дуновений, как если бы именно на свирельном фоне пейзажей Клода Лоррена пришлось загулять волынке брейгелевских свадеб. Философу, воспитанному в строгих традициях теоретико-познавательной дисциплины, и в самом дурном сне не приснилось бы, что можно употребить в познание — дурачества и гримасничанье, стало быть, дурачась и гримасничая,— познавать, и причем познавать ту именно микрофизику проблем, которая, как оказалось, и не могла быть познана иначе.
Ницше не скрывал необходимости маскировки, более того, видел в ней способ существования «высокого ума», внутреннюю потребность гения в смене личин:
Всякий глубокий ум нуждается в маске: скажу более — у каждого высокого ума постоянно образуется маска.

— ...Дай мне, прошу тебя!
— Что? Что? Назови!
— Еще одну маску!

Идея масок очень импонировала позднему Мифотворцу: различные этапы и «противоречия» своего мировидения он стал выдавать не за выражение идей, но за «аполлонические образы», скрывающие его вакхическую сущность.
Есть еще одно объяснение «масок», данное самим Ницше: «Мне нужно обвести оградой свои слова и свое учение, чтобы в них не ворвались свиньи». Увы, последнее как раз ему не удалось: маскировка не уберегла его ни от нацистов, ни от наших... Похоже, ограды от свиней вообще не существует — свидетельство тому наши 70 лет...
П. Клоссовски даже безумие Ницше объяснял доведенным до предела «гистрионизмом», бессознательной игрой в маски, страстью к профанации. Возможно, он действительно примеривал на себя самую страшную маску — безумия, но, мне представляется, в его жизни не было ничего, что могло бы испугать его больше, чем утрата собственного «я». Во всяком случае, покушения на самоубийство — уж никак не игра в такого рода маскировку...
Маски сыграли с Мифотворцем злую шутку: многочисленность метаморфоз была расширена интерпретаторами до непозволительных пределов — так возник «психопат» Нордау, одуевский «предтеча нацизма» и «адвокат империализма» с соответствующими этим образам интерпретациями его творчества...
Каким же был Ницше на самом деле? Каков его подлинный облик? Что скрывалось под масками?
Эдуард Шюре рисует нам портрет Ницше: широкий лоб, короткие, остриженные под гребенку волосы, славянские выдающиеся скулы.
По густым нависшим усам и смелым чертам лица его можно было принять за кавалерийского офицера, если бы в его обращении с людьми не было чего-то одновременно и застенчивого, и надменного. Но как обманулся бы тот, кто поверил бы видимому спокойствию его внешности. В пристальном взгляде постоянно сквозила скорбная работа его мысли: это были одновременно глаза фанатика, наблюдателя и духовидца.
А. Риль:
У него была привычка тихо говорить, осторожная, задумчивая походка, спокойные черты лица и обращенные внутрь, глядящие вглубь, точно вдаль глаза. Его легко было не заметить, так мало было выдающегося в его внешнем облике. В обычной жизни он отличался большой вежливостью, почти женской мягкостью, постоянной ровностью характера. Ему нравились изысканные манеры в обращении, и при первой встрече он поражал своей несколько деланной церемонностью.
Л. Шестов:
Ницше был и остался до конца своей жизни нравственным человеком в полном смысле — самом обыденном — этого слова. Он не мог и ребенка обидеть, был целомудренным, как молодая девушка, и все, что почитается людьми долгом, обязанностью, исполнял разве что с преувеличенным, слишком добросовестным усердием.
В. Б. Кучевский:
По своему душевному строю и складу ума Ницше был утонченным аристократом и рафинированным интеллигентом-гуманитарием, влюбленным в античность, знатоком живописи, поэзии и музыки. В его внешнем облике ничего выдающегося не было, поэтому легко можно было его не заметить. Говорил он тихо, имел спокойные и обращенные внутрь глаза, отличался большой вежливостью, почти женской мягкостью, ровностью характера. Ему нравились изысканные манеры обращения. Он был сердечным, наивным и способным смеяться, как дитя, человеком. В общении с людьми проявлял себя любезным, образованным, утонченным и сдержанным собеседником. О нем говорили, что это любопытный человек, очень странный и эксцентричный, может быть, великого ума.
С. Цвейг:
Порог переступает неуверенная, сутулая фигура с поникшими плечами, будто полуслепой обитатель пещеры ощупью выбирается на свет. Темный, старательно почищенный костюм; лицо, затененное зарослью волнистых, темных волос; темные глаза, скрытые за толстыми, почти шарообразными стеклами очков. Тихо, даже робко, входит он в дверь; какое-то странное безмолвие окружает его. Всё изобличает в нем человека, привыкшего жить в тени, далекого от светской общительности, испытывающего почти неврастенический страх перед каждым громко сказанным словом, перед всяким шумом. Вежливо, с изысканно чопорной учтивостью, он отвешивает поклон собравшимся; вежливо, с безразличной любезностью, отвечают они на поклон немецкого профессора. Осторожно, присаживается он к столу — близорукость запрещает ему резкие движения, — осторожно пробует каждое блюдо — как бы оно не повредило больному желудку: не слишком ли крепок чай, не слишком ли пикантен соус, — всякое уклонение от диеты раздражает его чувствительный кишечник, всякое излишество в еде чрезмерно возбуждает его трепещущие нервы. Ни рюмка вина, ни бокал пива, ни чашка кофе не оживляют его меню; ни сигары, ни папиросы не выкурит он после обеда; ничего возбуждающего, освежающего, развлекающего: только скудный, наспех проглоченный обед, да несколько незначительных, светски учтивых фраз, тихим голосом сказанных в беглом разговоре случайному соседу (так говорит человек, давно отвыкший говорить и боящийся нескромных вопросов).
Любопытен портрет Ницше кисти Лу Саломе периода их знакомства:
Для поверхностного наблюдателя его внешность не представляла ничего особенного, можно было легко пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но и крайне аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. У него был тихий смех, тихая манера говорить, осторожная задумчивая походка и слегка сутулые плечи. Трудно было представить себе эту фигуру среди толпы — она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают его умственную силу. Это видно из одного замечания: «Бывают люди, которые неизбежно обнаруживают свой ум, как бы они ни увертывались и ни прятались, закрывая предательские глаза руками (как будто рука не может быть предательской!)».

Истинно предательскими в этом смысле были и глаза его. Хотя он был наполовину слеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того, чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время — минуя близлежащие предметы — куда-то вдаль, или, вернее, они глядели внутрь, как бы в бесконечную даль. Ведь в сущности вся его философия была исканием в человеческой душе неведомых миров, «неисчерпанных возможностей», которые он неустанно создавал и пересоздавал. Когда он иногда, под влиянием какой-нибудь волнующей его беседы с глазу на глаз, становился совершенно самим собою, тогда в глазах его появлялся и вновь пропадал поражающий блеск; но когда он был в угнетенном настроении, тогда одиночество мрачно, почти грозно выглядывало из глаз его, как из таинственных глубин — из тех глубин, в которых он оставался постоянно один, которых он не мог ни с кем делить и пред которыми ему самому становилось иногда жутко, пока в них же, наконец, не погиб его дух.
Даже в безумии, констатирует Лу, Ницше сохранил на лице мету вдохновенной глубины, присущую гениальным натурам:
Интересны портреты, которые представляют Ницше во время последних десяти лет болезни. Это было время, когда его наружность приобрела наибольшую выразительность, когда полное выражение его существа наиболее было проникнуто глубокой внутренней жизнью и в лице его светилось то, чего он не высказывал, а таил в себе.
Человек малопрактичный, совершенно не умеющий устраивать свои личные дела, мягкий, нерешительный (каждое решение доставалось ему ценой циклопической внутренней борьбы и огромных страданий), типичный изгой и аутсайдер, представитель племени людей «не от мира сего», Ницше всю жизнь занимался тем, что выдавливал из себя раба. Он потому любил Достоевского, что — сознательно или бессознательно — чувствовал, что является его героем, Раскольниковым ли, Иваном ли, Алешей... Он не был тем «динамитом», которым хотел стать, больше — ветошкой, ибо все сверхчеловеки — люди действий, а не слов, люди, не знающие рефлексии по поводу своих действий. Сверхчеловеки действуют, а не сочиняют правила своих действий, правила, как устраивать жизнь.
Ты не должен ни любить, ни ненавидеть народа,
Ты не должен заниматься политикой.
Ты не должен быть ни богатым, ни нищим.
Ты должен избегать пути знаменитых и сильных.
Ты должен взять себе жену из другого народа.
Своим друзьям ты должен поручить воспитание твоих детей.
Ты не должен исполнять никаких церковных обрядов.
Возможно, апология жизненности и могущества была бессознательным «преодолением» собственного «юродства», бегством от себя — «святого»... И в этом отношении Ницше снова-таки живой герой Достоевского, преодоление в себе Алеши Карамазова — Иваном.
Все близко знавшие Фридриха Ницше отмечали его деликатность, участливость, сильно развитое чувство сострадания — черты, прямо противоположные тем, которые он живописал в последние годы жизни.
Барон фон Зейдлиц:
Я не знал ни одного — ни одного — более аристократичного человека, чем он. Он мог быть беспощадным только с идеями, не с людьми — носителями идей.
Лу Саломе, подчеркивая изящные, доходившие до церемонности, манеры своего воздыхателя, объясняла их внешней маскировкой: мягкостью, вежливостью, обходительностью Ницше скрывал свой глубоко спрятанный духовный мир:
Я помню, что при первой моей встрече с Ницше — это было однажды весной, в церкви св. Петра в Риме — его намеренная церемонность меня удивила и ввела в заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий человек, так же неумело носивший маску, как человек, пришедший с горных высот и из пустынь, носит обычное платье горожан. Очень скоро поднимался вопрос, который он сам формулировал в следующих словах: «Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?».
Эта черта рисует только оборотную сторону того чувства одиночества, которое объясняет собой всю душевную жизнь Ницше — все возрастающее уединение в самом себе. По мере того, как это чувство растет в нем, все, обращенное на внешний мир, становится притворством — обманчивым покрывалом, которое ткет вокруг себя глубокая страсть одиночества, чтобы сделаться временно внешней оболочкой, видимой для человеческих глаз. «Люди, глубоко думающие, кажутся себе актерами в сношениях с другими людьми, ибо для того, чтобы быть понятыми, они должны надеть на себя внешний покров».
Можно даже сказать, что самые идеи Ницше, поскольку они выражены теоретически, составляют толь¬ко этот внешний покров, за которым в бездонной глубине и в безмолвии покоится внутренняя жизнь, из которой они вышли. Они подобны «коже, которая кое-что выдает, но гораздо более таит», «потому что, — говорит он, — нужно или скрывать свои мысли, или скрывать себя за свои¬ми мыслями».
В отличие от большинства друзей, неспособных оценить его дар и его новаторство, холодно встречавших его гениальные книги, Ницше горячо откликался на их опусы, известные в наше время только потому, что авторы волею судеб попали в его «круг». Когда в 1881-м Рэ сообщил о своем намерении завершить собственную книгу, он тотчас получил самый восторженный ответ: «В этом году должна появиться на свет книга, в стройной системе и золотой последовательности которой я буду иметь право забыть мою бедную раздробленную философию! Какой дивный год 1881-й!»
Ницше неизменно радовался успехам друзей и отдавал последние силы, дабы поддержать их в трудную минуту жизни. Вспомним, например, то нежное участие, которое он проявил к Петеру Гасту, написавшему отвергнутую всеми театрами оперу В е н е ц и а н с к и й л е в. Предлагая другу материальную помощь («Пусть наши капиталы будут общие; разделим то немногое, что у меня есть...»), он, испытавший все мыслимые степени унижения, писал ему: «Мужайтесь, не позволяйте себя развенчивать; я, по крайней мере, будьте в этом уверены, верю в Вас; мне необходима Ваша музыка, без нее я не мог бы жить...». (Получал ли он сам когда-либо подобные письма?).
Хотя ему пришлось претерпеть в жизни много зла, он не знал злопамятства: «Я ненавижу людей, не умеющих прощать». Это не громкая фраза — это святая правда, и вся жизнь Ницше — тому свидетельство.

Я приветлив к человеку,
и к случаю приветлив,
я приветлив к любому,
даже к травам:
веснушки на зимних щеках...
влажный от нежности,
ветер оттепели для заснеженных душ;
......................
высокомерен, я презираю
мелкие выгоды:
там, где я вижу длинные пальцы торговцев,
так и не терпится мне
протянуть те, что короче,—
этого требует от меня мой прихотливый вкус.

...Одному гимназическому товарищу, впрочем довольно скептическому во всем остальном, приходит в голову сравнение с «двенадцатилетним Иисусом в храме»; «маленький пастор» — это прозвище пристало к нему еще с самых первых классов школы («он мог декламировать библейские речения и церковные песнопения с таким выражением, что это почти исторгало слезы у слушателей»); удивительный факт: какой индикатор святости мог бы сравниться по точности с детским? — но вот же и сама точность: в присутствии этого подростка нельзя было осмелиться на грубое или сальное слово; сохранился рассказ: какой-то однокашник хлопает ладонью по рту и восклицает: «Нет, этого нельзя говорить при Ницше!» — «Что же он тебе сделает?» — «Ах, он смотрит на тебя так, что слово застревает во рту».
Вот ведь как: «убийцу Бога» в жизни многие воспринимали il Santo, святым — «таким он казался даже случайным путевым знакомым и простым людям». О том же свидетельствуют почти все его знакомые и друзья: «атмосфера «святости» и «праведности» овевала будущего «безбожника» с детских лет».
Взять хотя бы психологический портрет 32-летнего Ницше периода жизни на вилле Мальвиды фон Мейзенбуг кисти самой хозяйки:
Сколько мягкости, сколько добродушия было тогда в характере Ницше! Как хорошо уравновешивалась разрушительная тенденция его ума добротою и мягкостью его натуры! Никто лучше не умел смеяться и веселиться от чистого сердца и прерывать милыми шутками серьезность нашего маленького кружка.
Здесь проницательно подмечена дихотомия ум-натура, антитетичность «дьявольского» ума и характера «святого». Человек самой нежной души, монашеских добродетелей, высочайшей нравственности, объявивший войну собственным природным качествам, — вот что такое «феномен Ницше». Действительно, Ницше боролся не только с преодолением наследия Шопенгауэра и Вагнера в своем творчестве, но с теми своими качествами — интеллигентностью, мягкостью, кротостью, которые никак не отвечали воспеваемой «воле к могуществу». Если хотите, жало его книг, в первую очередь, направлено на их автора. Главный казус его книг — «казус Ницше».

Силясь скрыть избранность Божью,
Корчишь чертову ты рожу
И кощунствуешь с лихвой.
Дьявол вылитый! И все же
Из-под век глядит святой!

Важно понять, что Ницше-человек и Ницше-писатель — два несовместимых лика Одинокого скитальца, богоизбранного и богоотверженного в одном лице, святого и провокатора... Книги Ницше множили ему врагов, жизнь Ницше свидетельствовала о высочайших человеческих качествах:
Я никогда не знал искусства восстанавливать против себя — этим я также обязан моему несравненному отцу, — и даже когда это представлялось мне очень ценным. И как бы это ни казалось не по-христиански, я даже не восстановлен против самого себя. Можно вертеть мою жизнь во все стороны, и редко, в сущности один только раз, будут открыты следы недоброжелательства ко мне, — но, может быть, найдется слишком много следов добрых отношений ко мне... Мои опыты даже с теми, над которыми все производят неудачные опыты, говорят скорее в их пользу; я приручаю всякого медведя; я делаю канатных плясунов все еще благонравными. В течение семи лет, когда я преподавал греческий язык в старшем классе базельского Pеdagogium’a, у меня ни разу не было повода прибегнуть к наказанию; самые ленивые были у меня прилежны. Я всегда выше случая; мне не надо быть подготовленным, чтобы владеть собой. Из какого угодно инструмента, будь он даже так расстроен, как только может быть расстроен инструмент «человек», если я не болен, мне удается извлечь нечто, что можно слушать. И как часто слышал я от самих «инструментов», что еще никогда они так не звучали...
В Е с с е H о m o Ницше признается, что его религия, лучше сказать — гигиена, буддистская: освобождение души от зла, мести, неприязни. «Не враждою оканчивается вражда, дружбою оканчивается вражда» — это стоит в начале учения Будды и в начале житейской позиции Ницше (вопреки разрывам многих его дружеских связей — большей частью не по его вине).
Конечно же, Ницше не был прообразом сверхчеловека и, как мне представляется, не претендовал на это. Сверхчеловеческими были только его страдания. Конечно, он знал себе цену, но высокая самооценка не воспрепятствовала ни рефлексии, ни унынию непризнанного гения. «Я только пустослов: «а чту в словах! чту во мне!» Откровенно говоря, эта горечь отвергнутого меня удивляет: разве может притязать на признание человек, осознавший, что далеко упредил свое время? Никому ничто человеческое не чуждо, но гениальность представляется мне самодостаточной: вера гения в себя, как мне кажется, выше непризнания или остракизма. Не случайно признание при жизни коробило Элиота и других эзотерических поэтов, видевших в славе лишь недостаточно высокий уровень, обеспечивающий прижизненное признание. Человек, написавший о себе, что он «достаточно силен для того, чтобы расколоть историю человечества на два куска» (письмо к А. Стриндбергу), не должен страдать от того, что «песок человеческий» не оставил на себе его отпечатков.
Ницше никогда не курил, был умерен в еде, не любил спиртного. Он вообще не любил «быт», мелочи обыденной жизни вызывали в нем отвращение. «Все непередаваемое музыкой, признавался он, отталкивает, делается для меня отвратительным». «Я боюсь реальной действительности. По правде говоря, я не вижу больше ничего реального, а сплошную фантасмагорию».
О личности Фридриха Ницше можно судить по жизненным правилам, которые он выработал для себя в период после 1880 года:
Будь независим, никого не оскорбляй; пусть гордость твоя будет мягкой и сокровенной и не стеснит других людей, пусть не будет в тебе зависти к их почестям и благополучию; сумей также воздержаться от насмешки. Сон твой должен быть легок, манеры свободные и тихие; не употребляй вина, избегай знакомств со знаменитостями и особами королевской крови, не сближайся с женщинами; не читай журналов; не гонись за почестями; не посещай общества, за исключением людей высокой умственной культуры; если таких людей вокруг тебя не окажется, то обратись к простому народу (без него так же нельзя обойтись, как без того, чтобы не засмотреться на мощную и здоровую природу); готовь себе самые легкие блюда и приготовляй их себе сам. Лучше, если пища совсем не будет требовать приготовления...
Впрочем, в обыденной жизни Ницше мало чем отличался от обыкновенных людей. В пансионах, в местах, куда его забрасывали метания по Европе, он встречал множество людей, далеких от его интеллектуальных исканий, относившихся к одинокому, больному, немного странному человеку с манерами аристократа с теплотой и симпатией. Он умел быть любезным, утонченным, предупредительным собеседником и встречал такое же отношение к себе. Однажды одна пансионерка, девушка хрупкого здоровья, имя которой нам не известно, попросила Ницше дать ей его книги. Зная, что она горячо верующая католичка, Ницше ответил отказом: «Я не хочу, чтобы Вы читали мои книги. Если то, что я пишу понимать буквально, то такое бедное, страдающее существо, как Вы, не имело бы права на жизнь». Сохранились свидетельства о том, что случайные знакомые Ницше с удовольствием общались с профессором и высоко ценили беседы с ним.
Они уважали, любили своего соседа и ценили его странные талантливые беседы. Они хотели сидеть с ним за соседним стулом во время table d’dote: этого было мало для того, что обычно именуется славой, но это много значило для Ницше. Благодаря этим знакомым он находил в Энгадине ту атмосферу доверчивости, в которой так нуждалась его душа и которой ему не хватало в Германии.
Cвидетельство о публикации 575322 © Гарин И. И. 09.10.19 07:24

Комментарии к произведению 1 (0)

Каждый сам себе Ницше, каждый создаёт собственную философию, чтобы приспособиться к реалиям. У кого-то это принимает гипертрофированные . формы, как в случае с Фридрихом. Каждый додумывается сам до многих его откровений, и маски его : простая попытка стать счастливым. Впрочем, как у всех. Все мы в масках, и так было и будет всегда.