• Полный экран
  • В избранное
  • Скачать
  • Комментировать
  • Настройка чтения
Жанр: Проза Юмор
Форма: Рассказ

Суровое воспитание, картошка, жареная колбаса и огнемёты

  • Размер шрифта
  • Отступ между абзацем
  • Межстрочный отступ
  • Межбуквенный отступ
  • Отступы по бокам
  • Выбор шрифта:










  • Цвет фона
  • Цвет текста
Суровое воспитание, картошка, жареная колбаса и огнемёты

1
И не знаю даже, было у меня детство или нет. Всему виной воспитание. Мать у меня была такая: держала в ежовых рукавицах, спуску не давала - мне, то есть. Моему брату зато все его мелкие пакости вечно сходили с рук, и понятно почему. Родился он таким - слабым, тщедушным, а мог бы и не родиться вовсе. Они с мамой здорово постарались, чтобы Витёк родился и чтобы им обоим выжить, и еще врач-акушерка, которая его принимала, Роза Натановна, та самая, которая потом, много-много позднее, на старости лет, уехала спасать собственного сына Мишку в Израиль, и это в годы разгула Брежневщины, когда вырваться из Союза, да еще в Израиль, было той еще задачкой. Она уехала, несмотря ни на что, и в газетах о ней писали, как о предателе родины. Это о ней, у которой вся грудь была завешана орденами - она надевала их в День Победы, на встречи ветеранов. Ведь она начала спасать людей еще на войне, когда была совсем девчонкой, санитаркой в полку, попавшем в окружение, и там из-за гибели всех врачей, вырываясь из окружения, стала врачом-самоучкой - ампутировала конечности, пораженные гангреной, извлекала пули и осколки и даже принимала роды, и так стала по жизни врачом. Это потом уже, после войны, выучилась в мединституте и стала руководить нашим городским роддомом.
Отлично помню день рождения Витюньки. Стоял конец сентября, самые последние солнечные денёчки. Нас с отцом к маме не пускали, очень ей было плохо. Но один раз пустили, накануне операции. Ей должны были делать кесарево сечение, давление у нее зашкаливало, она лежала одна в огромной палате, и все окна были завешены от потолка до пола темными полотнищами, такими же точно, какими завешивают окна в классах, когда учителя показывают разные учебные фильмы. Так что в палате была почти полная темнота, только совсем немного света проскальзывало по краям портьер, несколько солнечных лучиков - по недосмотру санитарки.
Мама лежала под темным стеганым одеялом, и пододеяльник тоже был темный, и простыня, и наволочки на подушках.
Вот написала про темное постельное белье и задумалась: а, может быть, они были просто серые, или даже белые, но из-за темноты в палате казались чёрными.
Меня подвела к маме медсестра. Мы вошли к ней вдвоем, в тихих войлочных тапочках, и медсестра крепко держала меня за руку, чтобы я не шумела, не рвалась к маме. Словно я щенок какой-нибудь безалаберный или котенок.
Мама увидела меня и страшно удивилась, потом взяла за руку и стала разглядывать, попросила повернуться и покачала головой. И медсестра почти сразу поволокла меня назад. Но мама сказала ей: одну минутку, пожалуйста. И заплакала. Медсестра бросила мою руку и побежала к дверям. А мама быстренько пошуровала на стуле, что стоял около кровати, и всунула мне в руку большую плитку шоколада.
Тут прибежала Роза Натановна, оставила дверь приоткрытой, чтобы хоть немного посветлее было, присела около мамы на кровать и стала негромко с нами разговаривать и смешить - меня и маму. Мама перестала плакать. Потом мы попрощались. Я всё время оглядывалась на маму, пока Роза Натановна вела меня к двери, но она уже улыбалась и была такой красивой, как никогда, и лицо ее белело в полутьме. Она смотрела на меня, потом взяла со стула расческу и провела ею по волосам. Мы с Розой Натановной помахали ей от двери руками, и мама нам помахала расческой и хотела еще что-то сказать, но Роза Натановна вытолкнула меня за дверь, плотно закрыла её, а сама осталась с мамой. Я слышала её шаги, когда она шла от двери обратно к маминой кровати. Роза Натановна была крупной женщиной, не очень высокой, но просто здоровенной, с большим животом и громадной грудью, и ходила она уже тяжело, так что было слышно даже из коридора.
Следующее утро только наступило, а отец уже стал собираться. Он был офицер, прирожденный - его отец и отец его отца тоже были военными. И мой отец никогда не выходил из дому, не начистив до блеска сапоги и не побрившись. Пуговицы на его гимнастерке и пряжки на ремне и портупее всегда просто сияли. И он сам почти ежедневно менял подворотничок, так, чтобы горло, когда он застегивал верхнюю пуговицу, всегда вплотную облегала узкая белоснежная полоска.
Но только в это утро он был не в себе. Не побрился, а быстренько почистил зубы, сполоснул лицо и сразу же натянул гимнастерку. Я стояла рядом, глядела снизу вверх. Он затянул ремень, расправил гимнастерку большими пальцами, так, чтобы на животе не было складок, брезгливо осмотрел брюки-галифе, не чищенные с вечера сапоги и махнул рукой.
- Ты что стоишь? - сказал он мне. - Быстренько одевайся. Умылась?
Я кивнула головой. Тогда он сам стал торопливо натягивать на меня платье, чулки, зашнуровывать мои ботинки.
- Надень пальто, холодно, - сказал он и отвернулся. Пошел к форточке на кухне, курить.
Тогда я быстро напялила плащ, потому что на улице было совсем не холодно. Мы с отцом, ещё когда только проснулись, отворили все окна, чтобы хорошенько проветрить квартиру. Солнце било в окно в моей комнате так, что больно было смотреть.
Мы подошли к роддому, отец оставил меня внизу, а сам забежал в приёмное отделение, узнать, как там дела у мамы. Через минуту он спустился. Надо было еще подождать. Я поняла, что операция еще не кончилась. Отец со мной так и не заговорил, а просто отвел за руку подальше от входа, к ограде, достал «Беломор» и стал курить одну папиросу за другой. А я стала ковырять носком ботинка песок и смотреть на воробьев, которые купались в луже вместе с солнечными лучами.
Не знаю, сколько времени прошло, но ждали мы долго, очень долго.
Отец стоял, заложив одну руку за спину, и курил, посматривая в небо. Пошел мелкий дождь, тучи наползали на солнце и уносились, был хороший такой ветерок. Лицо у отца было напряжённое, и я к нему не стала приставать, хотя уже так хотелось писать, что просто становилось невтерпёж. Когда совсем стало невмоготу, я ему сказала, а он только махнул рукой в сторону кустов и отвернулся. Я, конечно, не мальчишка, мне было стыдно писать в кустах, но все-таки я это сделала. И только вылезла из кустов, смотрю, а отец уже шагает к крылечку роддома, а к нему навстречу по ступенькам спускается Роза Натановна и улыбается. Я побежала к ним что есть мочи.
- Поздравляю вас с сыном, - сказала Роза Натановна отцу, - а тебя с братом.
Тут она хотела было наклониться ко мне и погладить по голове, уже и руку протянула, но отец спросил:
- Как Полина? (Моя мама, то есть).
- Отлично! - сказала Роза Натановна. - И мать, и сын чувствуют себя хорошо!
Отец обнял Розу Натановну, приподнял (а она такая большая, представляете?) и немного покружил в воздухе прямо над ступеньками. И расцеловал в обе щеки. Я стояла внизу и пялилась на Розу Натановну. Она была в халате, и весь халат был заляпан алым, жёлтым и розовым, и лицо ее с запухшими глазами было бело-красное, словно изрезанное ножиком на мелкие, плохо слепленные разноцветные кусочки. Про меня они уже забыли и разговаривали очень громко, отец только сунул мне, не глядя, свою фуражку. Так я и стояла с фуражкой в руках, разинув рот, и думала, что вот теперь у меня есть брат и, наверно, завтра мы с ним уже будем играть вместе. Такая я была дурёха, в шесть с лишком лет.
Так что, видите, это просто наглядный пример моего запоздалого развития.
Потом несколько дней у нас в доме был переполох, прибегали соседки, жены офицеров из нашего полка, и все что-то делали, я никак не могла понять, что они делают и зачем, потому что, пока мама лежала в роддоме, солдаты побелили у нас потолки и стены, выдраили и покрыли новой краской половицы, и чистота в доме была необыкновенная. Такая чистота, что мы с отцом дома даже не готовили - отец питался в полку, а меня кормила одна из соседок.
После этого первого дня я вообще не помню, что было. Пока не привезли Витюньку и маму. Витёк оказался таким крохотулечным, и плаксой к тому же, и все над ним просто дрожали. И мама была слабенькая, бледная, и двигалась очень осторожно. Отец и женщины, мамины подруги, старались делать всё, чтобы она побольше лежала, отдыхала. А Витёк всё время только то и делал, что сосал её грудь, плакал, спал и пачкал пелёнки. И у меня все эти дни, целых несколько месяцев, просто выпали из памяти. Только и помню, что Витёк всё время болел, и мама тоже. То у него было воспаление легких, то ещё что-то, и я жила как в угаре, ничего толком не помню. Только обрывки какие-то. Например, как однажды поздно вечером вызвали врача, потому что у Витюньки температура была почти 42 градуса. Прибежала наша врач-педиатр, Карташова (удивительно, что её фамилия мне помнится до сих пор, - наверное, потому, что она была замечательным врачом и очень часто бывала у нас). Карташова сделала Витюньке укол, повозилась с ним, и я отлично помню, что первым делом, войдя в квартиру, она разоралась на моих родителей.
- У вас нечем дышать! - орала Карташова, бегая по квартире и открывая все окна нараспашку. - У вас просто задохнуться можно! Немедленно все открыть! Вы угробите и своего сына, и себя. Чёрт-те что!
И Витьке сразу стало лучше, и он быстро выздоровел.
Может быть, я что-то и путаю, но как орала Карташова из-за духоты, помню отлично.
Полностью память восстановилась у меня в один чудесный день, когда Витьку было уже несколько месяцев, может быть, даже пять или шесть. Вообще это был жуткий день - день, когда я чуть не угрохала своего брата. Дело было так.
Мама уже поправилась, и уже было тепло, снег таял. Мама убежала в магазин за продуктами, а меня оставила с Витюнькой минут на десять-пятнадцать. Так она сказала, на ходу застегивая пальто.
- Смотри за Витенькой! - крикнула она мне с порога.
А я как раз сидела за круглым нашим обеденным столом и рисовала карандашами в тетрадке. Зимой мне исполнилось семь лет, но в школу я еще не ходила, несмотря на то, что уже читала книжки и газеты и сама писала письма бабушке в деревню. Они жили в Черниговской области, в деревне со смешным названием Хаенки, под Ичней. Помните Гоголя?
Когда папа привез Витюньку и маму из роддома, он попросил свою мать, мою черниговскую бабушку (а другой у меня и не было), приехать и пожить с нами немного, хотя бы пару месяцев, пока мама не поправится. И бабушка приехала, но прожила у нас только три дня и умчалась обратно, к себе домой. Она никак не могла оставить хозяйство на деда: корову с телёнком, и кур, и уток, и что-то там ещё. Дед был у нас странный: он ленился работать, все время валялся на печи или на своей крутобокой кровати. Он считался очень больным. В 1942-ом году его комиссовали из армии, где он служил майором (вроде как интендантом) после того, как отрезали три четверти желудка: у него была язва. С тех пор он бродил по деревне как инвалид на пороге смерти. Пробродил и провалялся на печи до 78 лет. А всё хозяйство было на бабушке. Она ещё и на колхозной ферме работала, дояркой. Её руки и сейчас у меня перед глазами, большие страшноватые руки с искалеченными артритом пальцами.
Отец и мама так и не смогли простить бабушке эти жалкие три дня. И зря, конечно: ей и так было несладко.
А у мамы родителей не было. Она была круглой сиротой с двух с половиной лет. Её родители были репрессированы в 30-ые годы, так что со своей мамой, моей бабушкой, она так больше никогда и не увиделась, не успела. У нас всего-то и осталось несколько фотографий. На одной из них моя полугодовалая мама сидит на столике между своими молодыми родителями. Бабушка Рузя (это по-польски её имя), Розалия то есть, совсем молоденькая, стоит - высокая, в белом платье, очень красивая, а дедушка Тима, который был старше её на 20 лет, сидит на стуле, откинув к спинке широкие прямые плечи, и держит в руке кепку. Он тоже был симпатичным, по-мужски красивым. И с ним-то моя мама всё же успела встретиться, а вскоре после этого похоронила его, это случилось как раз года через два после войны. Так что из всех возможных родственников я знала в детстве и юности только своих родителей, братишку и бабушку из-под Чернигова. И поэтому помогали нам только соседки, мамины подруги - жены офицеров. И поэтому же письма черниговской бабушке писала в основном я, своими каракулями разной длины и высоты, а она изредка присылала нам посылки с деревенскими продуктами и всё время извинялась, что так получилось, с уходом за мамой и моим братиком. Продукты зимой доходили хорошо - куры, яйца (каждое яйцо было завернуто в отдельный кусочек газеты), семечки, домашняя колбаса, ковбык (зельц по-нашему) из свиных голов. Но родители, распечатывая посылки, всегда были чем-то недовольны. А я всегда ужасно радовалась. Но это так, к слову.
Убежала, значит, мама в магазин и задержалась. Наверно, решила заодно заглянуть и на рынок за мясом. А я, как только мама ушла, спрыгнула со стула и стала около Витюнькиной коляски - он спал в коляске, детская кроватка для него появилась позднее.
Стою около коляски, слежу, чтобы он сосал соску и не плакал. И тут он как заверещит!
Я стала раскачивать коляску, убаюкивать его, напевать колыбельную. А он все верещит.
Я подсунула руку под его пеленки. Они были мокрые. И запах…
Ну вот, думаю, обделался, бедняга, надо срочно его перепеленать. И обрадовалась: вот, думаю, сделаю всё, как надо, сама, и мама будет довольна.
Я постелила на столе всё, как полагалось: одеялко, простыню, тонкую клеёнку и приготовила свежие пеленки. Размотала Витюньку прямо в кроватке, обтерла ему попку чистой марлей, как это делала мама. Потом перенесла его на стол, положила на клеенку и протерла как следует все его хозяйство и ножки марлей, смоченной в теплой воде. Потом перепеленала, и так он мне понравился, так разулыбался, беззубый, беззащитный, что сердце моё зашлось от умиления.
Я сунула ему в рот свежую соску из его специальной чашечки, взяла его на руки и ни с того ни с сего стала бегать с ним вокруг стола. Витёк задвинул соску в уголок рта, совсем как отец иногда сдвигал папиросу, и ну смеяться. А я хохочу и ношусь вокруг стола как угорелая. И вдруг поскользнулась, да об угол стула, задвинутого за стол, как хвачу! Тем локтем, на котором Витькина голова. И он сразу заткнулся. Я смотрю на него, а он лежит с закрытыми глазками, соска чуть зажата деснами, и вроде бы не дышит.
Меня охватил ужас.
В этот момент вошла мама. Сразу видит: что-то не так.
- Ты зачем его вытащила? - грозно так спрашивает.
А я ответить не могу, губы трясутся, ноги ватные и слезы из глаз градом.
Мама подбежала, выхватила у меня Витюньку. И тут этот свинюха ротик открывает и начинает смеяться.
Мама успокоилась, понесла его к кроватке, а там - неубрано, и какашки торчат: я про них совсем забыла.
Ох, и влетело мне тогда. И пелёнки стирала сама, и со стола убирала, и картошку чистила. Но всё не было мне прощенья. А за что, спрашивается?
Да, а когда я в ванной комнате стирала в тазу Витькины закаканные пелёнки и при этом, конечно, плакала по привычке, одна маленькая какашечка с мыльной руки влетела мне прямо в рот, и я потом зубы чистила раз пятнадцать подряд, не меньше, чтоб мне провалиться!
Одного никто не знает: плакала я не потому, что мама меня ни за что обругала, а от счастья, что Витёк жив остался. Я ведь знала из разговоров родителей, что родничок у него плохо зарастал, и когда локтем ударилась, подумала, что пробила ему этот самый родничок. На самом же деле только расквасила себе локоть, да и то не до крови - так, слегка, только синяк потом долго не сходил, и всё.
Но с того самого дня мой брат стал для меня дороже всех на свете, даже дороже мамы и папы. Эта страстная детская любовь продолжалась долго: пока я не закончила школу и несколько курсов института. Я ему всё прощала, хоть он и был избалован страшно и часто меня мелко так подставлял. И, уезжая учиться дальше, в Москву, я увезла тайком из семейного архива кучу его детских фотографий. Конечно, только тех, копии которых остались у родителей.
Спрашивается: сколько раз нужно ткнуться носом в говно, чтобы прозреть?
Я могу ответить на этот вопрос: столько раз, сколько тебе на роду написано.
Мне написано (хоть я и не хиромантка и оккультными делишками не увлекаюсь, но все же… если хотите, можете убедиться сами, вам только стоит взглянуть на мою ладонь, на линию сердца: у меня она уходит за горизонт между средним и указательным пальцами, как у особо одаренных придурков-альтруистов) - мне написано было много. Увы.
2
Суровое воспитание, однако, дало свои плоды, и сейчас я благодарна родителям за многое-многое. Но рассказать хочу о другом - о тех забавных, маловажных, но почему-то особенных для меня случаях из жизни, последовавшей за непростым детством.
Прошли годы, я уже была на четвертом курсе. В сентябре весь наш поток отправили на картошку, в Талдомский район. Мне вообще не следовало туда ехать, со своим постмиокардическим кардиосклерозом, приобретенным в стройотряде летом после второго курса, под жарким астраханским солнцем. Но и торчать в одиночестве в общаге тоже не хотелось. Наш кардиолог сказал: отдохни там, на свежем воздухе, но особо не напрягайся.
Вся наша группа уехала электричкой, задержалось только человека два-три, по разным причинам. В том числе Серёжка Балкин и я. Мы столкнулись у деканата, уточняли адрес, и Серёжка предложил мне поехать с ним.
- Мой отец проявил великодушие и решил отвезти меня на своей тачке. Поедешь с нами? - спросил Балкин.
- Д-да, - ответила я, помявшись. Мне было как-то неловко напрягать отца Балкина, к тому же профессора-химика.
- Ну тогда встречаемся в…
И Серёга назначил место и время встречи.
Мы выехали в полдень. В машине оказалась и мать Балкина, ухоженная, рафинированная женщина средних лет, с узким бледным лицом, прической под Эдиту Пьеху и ярко накрашенным ртом. Она мне сразу понравилась. Всю дорогу она щебетала о прелестях студенческих лет, о замечательных коллективных мероприятиях комсомольской молодежи и так далее. В общем, болтала всякие милые глупости. Отец вел машину опытной рукой, не быстро и не медленно, с ленцой, и покуривал в приоткрытое окошко. Суховатый, волосы ежиком, он чем-то неуловимо напоминал Сергея, но много сходных черт я нашла и в лице Серёжкиной матери. Он был у них единственным сыном, этаким золотым яичком, и они над ним тряслись. Я, конечно, сразу отметила их неназойливый, немного высокомерный интерес к моей особе, но решила не обращать на это внимание. И вела себя, как всегда, непринужденно и немного рассеянно. Отвечала на их вопросы, восхищалась в унисон с Серёжкиной матерью красотами природы. Мы немного порассуждали о перспективах, грядущем распределении. Но до него было еще два с половиной года, это еще дожить надо и доучиться. В общем, это был совершенно пустой разговор.
В Талдоме мы вышли осмотреться, окинуть взглядом центр города, довольно старинного и тем только и интересного. Меня с первого взгляда взяла тоска. Эта, какая-то гундосая, убогость Талдома меня просто ударила в сердце. Как клинком. Точнее, как тупым черенком лопаты. Не очень больно.
Мы снова сели в машину и двинулись дальше.
По договоренности с родителями, Сергея и меня они должны были выгрузить примерно за километр-полтора до того пионерского лагеря, где разместили наш студенческий поток. Дальше мы должны были дойти пешком и порознь, вроде как с электрички. Так решил Серёга. Мне было всё равно, даже смешно, чуть-чуть.
Родители Балкина сердечно распрощались с нами, машина проехала немного вперёд, развернулась и укатила, поднимая волны пыли на узкой грунтовой дороге, а мы остались на обочине, у опушки леса.
Мы могли идти и дальше по дороге, а потом свернуть под указателем, еле видневшимся вдали, у поворота к лагерю.
- Он вон там, - ткнул Серёга пальцем в пыльное облако. - Но знаешь что, не лучше ли прогуляться по лесу? Ты как?
- Конечно, пойдем! - обрадовалась я.
Лес - это третье, что я люблю в природе, после ночного неба и балтийских дюн.
Мы вошли в лес и прошагали метров сорок. Я вглядывалась в пеньки: а вдруг будут грибы? Но время ещё было не грибное. Обомшелые пеньки с ползающими насекомыми, трясущаяся трава-мурава, ещё зелёная, но уже начинающая рыжеть, опавшая золотистая листва - всё было как нарочно подобрано так, чтобы непременно захотеть поваляться, запрокинув голову, поёрзать спиной по всей этой нетронутой замшелости и поглазеть на лесные цветы, меленькие голубые незабудки и всякие другие, которые прячутся под высокими листьями травы. Место было сыроватое, чувствовалась близость болотца или какой-то лесной речушки, ручья.
Мы сбросили рюкзаки и завалились на спину, раскинув руки.
Я была в своей изрядно заношенной и вылинявшей от горячего астраханского солнца и частых стирок стройотрядовской форме: в совсем уже порыжевшей, потерявшей свой исконный цвет штормовке и в таких же тонких плотных брюках с карманами а-ля джинсы, которых у меня ещё отроду не водилось.
На Серёжке форма была новенькая, с иголочки: в стройотрядах он не бывал и вообще в нем слишком чувствовался московский мальчик из интеллигентной и благополучной семьи. Так что и говорить нам особенно было не о чем. Не о поэзии же или метафизике рассуждать с таким уютным доморощенным маменькиным сынком.
Солнце вовсю играло с лиственными деревьями, окружавшими нас, и прямо капало в глаза, куда ни поверни голову. Я зажмурилась, прикрыла глаза рукой и неожиданно задремала.
Проснулась я потому, что Балкин тыкал мне в ноздрю соломинкой. Я села. Балкин сидел напротив и разглядывал меня нахально, с однозначным интересом. Тогда я тоже отыскала соломину и пощекотала Серёгину босую пятку: он, пока я спала, успел разуться, и его носки болтались на ветке куста рядом. Развесил сушиться. Он был в новеньких кроссовках, а сами знаете, как потеют ноги в кроссовках. А я была в своих стареньких тонких спортивных тапочках на резиновой подошве. Тоже удобно, но в них-то ноги не преют.
Эти развешенные сушиться прямо перед моим носом носки ни с того, ни с сего меня так взбесили, что я раздражённо вскочила, накинула на плечо лямку рюкзака и приготовилась идти. Сергей хмыкнул, собрал носки и стал медленно обуваться, виновато поглядывая на меня снизу вверх, как побитый щенок. Похоже было на то, что он вообще не привык к самостоятельным действиям. Даже наедине с девушкой, которая ему нравилась. А в том, что он дышит ко мне неровно, я не сомневалась.
Но у меня тоже был свой закидон: никогда не показывать парню, что он мне интересен. Это - тоже следствие домашнего воспитания. Слишком много хлебнула я к тому времени от своих родителей и братишки. Нет, я их любила, даже обожала. Но страстное предпочтение сына по сравнению с отношением родителей ко мне, девчонке, было таким диким, таким невыносимым, особенно после того, как я уехала учиться в институте, что к мужской половине я относилась куда суровей, чем та заслуживала. Это была болячка, которая не заживала.
И вот в описываемый момент она заныла, застарелая душевная болячка, и всё во мне взбунтовалось. Несмотря на проникновенную солнечную погоду и Балкинское обиженное сопение.
Молча мы дотопали до лагеря. Сразу за воротами Балкин свернул на тропинку, задами тянувшуюся вокруг деревянных домиков. А я потопала напрямик - на горластые выкрики, смех и грохот. Грохотали тележками, перетаскиваемыми из комнату в комнату кроватями, лопатами или чем-то там еще - не важно, чем.
У наших девчонок просто глаза на лоб полезли, когда я подвалила к ним с рюкзаком на плече и букетом лесных цветов.
- Ты что, с неба свалилась? - заорала Кузя, набегая на меня со сковородой, в которой что-то шкворчало. - Ну, ты к самому обеду! - вопила Кузя. - Мне бы такой нос!
По сравнению с моим длинноватым крючком её нос был самый что ни на есть среднерусский, нос-курнос. Розовенький такой пятачок.
В нашем домике нашлось место ещё для одной кровати, и я разместилась рядом с Татьяной, моей подругой. Мы делили на троих комнату и в студенческом общежитии: Татьяна, Кузя и я.
Наскоро перекусив, начали готовиться к ночному костру - празднику, который должен был ознаменовать начало нашей трудовой полевой деятельности. Мальчишки таскали из леса валежник. В каждом домике шло своё приготовление к праздничному вечеру: готовилась еда, раскупоривались бутылки; вина навезли столько, что у меня челюсть отвалилась. Как всегда, я всё проворонила и об этом не подумала - о том, что будет массовое возлияние на лоне природы.
Пока все суетились и было ещё светло, мы с Татьяной побродили по лесу и насобирали разных цветов. Вышли к картофельному полю. Оно было необозримое, и передний край был уже перепахан колхозными картофелекопалками. В суглинке выросла отличная картошка сорта лорх, продолговатая, ровная, нежно-розовая, с синеватыми «глазками». Утром спозаранку мы должны были выбрать её и сложить в кучи. Такая предстояла работа.
Стемнело, и как-то так получилось, что вся наша группа собралась в нашем домике. Еды оказалось впритык, но вина было выпито немеряно.
Наконец, хохоча и толкаясь, мы вывалились из домика. За деревьями, над поляной со сваленным в огромную гору валежником, уже курился дымок, а над ним в темном небе плавали осенние звезды.
Но, прежде чем двигаться к костру, надо было ещё отыскать туалет. Наш заветный деревянный малыш-коротыш с дырой в полу должен был быть где-то рядом, среди деревьев и кустов, привольно разросшихся по всему лагерю.
В трёх шагах от входа в наш домик жила, и похоже, уже давно, матёрая высоченная берёза. И мы с Татьяной в обнимку направились к этой берёзе, кто-то сказал, что туалет прямо за ней. Нас здорово качало. Сзади топали в обнимку Кузубова, она же Кузя, с двумя другими Татьянами - Светловой и Казанниковой. Эта весёлая троица была просто как нос пьяного корабля Рембо. Они протаранили нас с Татьяной, раскидав в разные стороны, и резво устремились на штурм туалета. Который еще надо было найти. Навстречу им из темноты вывалилась компания мальчишек с Балкиным и Чёлкиным во главе. Балкину было совсем худо. Он кланялся каждой ветке и у каждого деревца его рвало. Но ощущение было такое, словно он у каждого куста по-щенячьи задирает ногу. Хохот поэтому стоял невообразимый.
Троица во главе с Кузей подкатилась к нашей берёзе и давай ее обходить: вправо двинутся - и мордой в ствол, влево двинутся - и опять же мордой в ствол. Это был полный кошмар. Так целовались они с берёзой раз десять, пока все не повалились на землю, заходясь в хохоте до поросячьего визга.
Да, это была еще та берёза. Так она их и не пропустила к спасительному туалету, и пришлось им ползком искать подходящее место в кустиках.
Когда они приползли обратно, мы с Татьяной помогли им отыскать дверь домика, и только когда убедились, что, стеная и рыдая от смеха, они нащупали ступеньки, отправились к костру.

3
Не важно, как прошёл тот учебный год. Возможно, сейчас мне просто неохота вспоминать, не знаю… А вот потом!.. Потом наступило лето после четвертого курса - странное лето.
Мальчишек увезли на сборы. Мы наконец сдали самый жуткий экзамен - по военной подготовке, состоявший из нескольких основных предметов, преподававшихся на военной кафедре. Этот экзамен был государственным, на нём никому не давали спуску, и провалившийся автоматически отчислялся из института. Но таких случаев бывали единицы, и те из области страшилок на ночь.
Мальчишек отправили в леса, там они приняли присягу, а мы, девчонки, отбыли свою долю повинности, перебирая пыльные архивы институтской библиотеки.
Потом был длинный осенне-зимний семестр, в течение которого разные корифеи вводили нас в теоретические основы спецкурсов по будущей специальности. Второй же семестр пятого курса был уже полностью выделен на преддипломную практику.
Нас с Татьяной институт отправил на эти четыре с половиной месяца в лабораторию высокооблучённых и радиоактивных твердых тел отдела радиохимии одного из московских академических институтов. Была такая лаборатория. Была - и вся вышла: в небытие.
Начиналась пора, при вспоминании о которой у меня в голове всплывают всегда одни и те же четыре строчки из Георгия Иванова:
                                                                                     По улицам рассеянно мы бродим,
                                                                                     На женщин смотрим и в кафе сидим,
                                                                                     Но настоящих слов мы не находим,
                                                                                     А приблизительных мы больше не хотим…
Настоящих слов в радиационной физике твердого тела у нас не то что не было, но и быть не могло. С утра до ночи мы возились со спектрами, тормозили на каждом шагу - в Менделеевке приборная база была устаревшая, и курс физики твердого тела, а тем более ее радиационную часть преподавали из рук вон плохо. В лаборатории мы получили доступ к самым современным радиоспектрометрам, обжигали руки жидким азотом, носились с кристаллическими образцами синтетических гранатов, рубинов и сапфиров, использовавшихся в лазерной технике, и пытались внести свой хилый вклад в изучение поведения этих материалов в радиационных полях.
Временами на нас находил стих, и мы нагло прогуливали работу, ссылаясь на несуществующие болезни, выдумывая чёрт знает что.
Между тем подошел Международный день трудящихся 1 Мая. В лаборатории по этому случаю устроили праздник.
Мы с Татьяной впервые присутствовали на лабораторной пирушке, и она нас поразила.
Начать с того, что почти весь спирт (чистейший ректификат), выдаваемый лабораториям по чёткому графику для обработки и промывки оптических приборов, оказался обработанным клюквой и лимонной кожурой. Клюковку и настойку на лимонных корочках мастерски делала Наина Семёновна, наш техник и старейший сотрудник лаборатории. Держала она этот неприкосновенный запас в специальном лабораторном сейфе.
Кто бы знал, как жаль мне нынешних студентов - юных демократов, не испытавших огненных высот социалистического оптимизма и всесильного трудового оргазма!.. Ммм…
Мы расселись за сдвинутыми столами в самой большой комнате нашей лаборатории. Стол застелили широкими листами плотной крупнопористой фильтровальной бумаги. На середину стола поставили широкие и глубокие ванночки из цейссовского химического стекла с маринованными огурчиками и первой весенней зеленью с рынка, навалили нарезанный крупными ломтями хлеб. Венцом программы была краковская колбаса. Ее помыли, обсушили вафельными полотенцами, выдаваемыми так же, как и всё другое, для работы и, в частности, протирки рук. Эту колбасу нарезали тоже крупными кусками и положили в длинную узкую лодочку из кварцевого стекла. Заведующий лабораторией закатал рукава до локтей и приступил к священнодейству. Из широкогорлой конической колбы он щедро полил колбасу специально припасённым неразбавленным спиртом-ректификатом, воскурил сигарету и бросил непогашенную спичку в лодочку с колбасой.
Взметнулось чистейшее синее пламя, и кожура на колбасе начала взбухать, трескаться, сквозь трещины потек жир, как магма из расщелин вулкана. Минута - и блюдо, вкуснейшее, надо сказать, было готово к употреблению.
Дружно чокнувшись цейссовскими же химическими стаканчиками с «клюковкой», сотрудники лаборатории опрокинули по первой и загомонили, выхватывая из кварцевой лодочки, полыхавшей всеми оттенками розового, шипящие куски свежеиспеченной колбасы и растаскивая их по ломтям хлеба.
Мы с Татьяной чуть языки не проглотили, такая это была вкуснотища.
И тут завлаб, большой шутник, артистически взмахнул рукой и призвал всех к вниманию. Все затихли, ожидая. Как я позднее поняла, все сотрудники - а кто когда-либо попадал в лабораторию, практически на всю жизнь в ней и оставался, - знали, чего ждать. Не знали только мы, практикантки несчастные.
- Вот так, - сказал завлаб, улыбаясь (веселые морщинки собрались в уголках его пронзительно синих аристократических глаз) и любовно оглядывая пузырящийся, пышущий жаром кусок колбасы на своем ломте хлеба, - вот именно так, наверно, трескались и истекали жиром немцы под огнем наших огнемётов!
Все захохотали. Татьяна подавилась и вскочила, тряся руками, пока кто-то не хлопнул её по спине, чтобы кусок провалился в пищевод. Я торопливо заглотнула из своего стаканчика остатки «клюковки». Завлаб смеялся, глядя на нас своими яркими бесстыжими глазами. Наина Семёновна хохотала так, что у неё из глаз потекли слезы. И только Окунева, заместитель завлаба, замечательный учёный и славный человек, кисло ухмыляясь, сказала - довольно громким и противным голосом:
- Фу!… Надо же такое придумать! Теперь кусок в рот не полезет.
- Ещё как полезет, Лидия Георгиевна, - хохоча, сказал завлаб. - Главное, не теряйтесь, а то не полезет, потому что просто не достанется.
И все дружно накинулись на еду.
Когда в недавнем сентябре наш завлаб, по дороге на работу выйдя из вагона метро, упал и умер от острой сердечной недостаточности, мне позвонил из лаборатории один из двух оставшихся в живых сотрудников (в живых - в том смысле, что не сумел вписаться в рыночную экономику, плюнуть на науку и уйти продавать промышленные мясорубки или аппараты сахарной ваты, да так и остался жить возле зачехленных ИК-Фурье-спектрометров и полуживых ЭПР-радиоспектрометров, перебиваясь с копейки на копейку), мне на миг показалось, что моё сердце остановилось.
Это было только одно мгновение: моё сердце теперь не может остановиться никогда, потому что в нём, в предсердии и в желудочке, плавают электроды кардиостимулятора, и кардиохирург, оперировавший меня, сказал с доброй усмешкой, что у таких, как я, даже после смерти сердце продолжает биться, и эта его шутка согревает меня до сих пор.
Так вот, когда позвонил Лёшка Худяков и сказал, что наш завлаб умер, моё полуавтоматическое сердце застыло.
Как жир на том куске колбасы, который Татьяна так и не смогла дожевать.
4
Если бы можно было написать целую и законченную книгу о жизни - такой, какая она есть, если бы я решилась взяться за такую книгу, я назвала бы ее примерно так: «Сад затоптанных троп».
В этой книге я бы написала, наконец, об утреннем песке вдоль обочин, о том, какой он тонкий, светлый, нетронутый… лежит себе, покрытый тончайшей резьбой, выполненной ветрами: вечерним ветром, и ночным, и тем ветерком, который обязательно поднимается на рассвете, повалявшись всласть на этом песке, - поднимается и взлетает всё выше и выше, чтобы погонять тучи, разметать облака к восходу солнца. Но песок на рассвете хранит не только следы ветра. Кто знает, может быть, они еще что-то означают, эти волнообразные полупрозрачные отпечатки на мелкодисперсном силикагеле, пронизанном первыми солнечными лучами. Идешь себе по пустой еще дороге, по безлюдному утреннему шоссе, и вдоль всего пути по обочине - этот песок, светлый, нежный, нетронутый, покрытый легкой рябью: волны нахлынули - и ушли.
Пока глаза мои были ясны и зрение было молодым и чутким, и жили такие пески вдоль обочин, и бывали такие утра, и было ощущение глубокого родства с этим миром, но потом это чувство как-то затушевалось, замылилось и постепенно исчезло.
Как-то неожиданно пришло другое время, кончилась лафа - пора было искать настоящий заработок, уходить из института, отказаться от тихой приятной исследовательской работы, требовалось прыгать, сбивать свою сметану в какой-нибудь коммерческой фирме, торгующей всё равно чем, лишь бы выскочить из нищеты и вытащить из неё свою семью.
В такой нелёгкий, прямо скажем, момент меня бросил муж - ушёл с облегчением, с чувством выполненного долга, как ветеран на заслуженный отдых: к женщине, о которой мечтал, оказывается, всю свою долгую (относительно всё же недолгую, каких-то 12-13 лет всего-навсего) трудовую жизнь со мной. И к этой женщине привела его за руку, можно сказать, я сама, настойчиво пытаясь подыскать и подыскав наконец ему хорошо оплачиваемую и интересную работу, в которой он смог проявить свои лучшие способности, использовать свои разнообразные знания и умения, свою высокую квалификацию системного программиста и математика.
Потенциально я, наверно, хороший менеджер. Сколько себя помню, я никогда не упускала возможности прорекламировать достижения и одарённость своих друзей. Возможно, мне следовало бы заняться рекламой? Не знаю. Вся моя жизнь - цепь измен себе. Измен осознанных и в моих собственных глазах вполне оправданных. Я всегда слишком хорошо думала о себе. С самого раннего детства. И по сей день я отдаю себе должное. И сейчас, в эту минуту, и в любой другой, в каждый действительный момент моей жизни я решительно сознавала, что именно и почему делаю. И почему не поступаю иначе. Почему, заметьте, а не зачем. Поэтому, и только поэтому, я имею то, что имею, и ничего сверх того.
Изменой себе был и мой брак. Возможно, потому, что прежде чем подумать: муж, я думала: друг. Недопустимая ошибка.
Кстати сказать, одно из моих любимых стихотворений - четверостишие Бруно Ясенского из романа «Заговор равнодушных»:
                 "Не бойся врагов - в худшем случае они могут тебя убить.                                                                                                         
                  Не бойся друзей - в худшем случае они могут тебя предать.                                                                                                      
                  Бойся равнодушных - они не убивают и не предают, но только с их молчаливого согласия                                      
                  существуют на земле предательства и убийства".
Эти стихи сейчас что-то никто не цитирует. А зря. Часто, слишком часто мысленно повторяя их, и я не постигала до поры до времени их глубокого, многослойного смысла.
На новой, неожиданной-негаданной своей работе мой муж-«друг» эту свою женщину и встретил. Она не была его непосредственным начальником и уже очень хорошо зарабатывала, то есть была совсем не бедной, и ухоженной, и интересной, и к тому же свободной во всех отношениях и смыслах, и пару месяцев, пока развивался их роман, вечер за вечером я проводила у окна, ожидая мужа с трудной, увлекательной и перспективной в смысле денег и карьеры работы.
Мои друзья в лаборатории, в которой мы все нищенствовали, слушая мои рассказы о том, как повезло моему мужу и как много ему приходится работать - даже ночами (он возвращался далеко заполночь, и я все эти бесконечные ночные часы до его прихода торчала с сигаретой на холодной лоджии, вслушиваясь в шум улицы, в скрипы тормозов и далекие крики ночных гуляк, и молила Бога, чтобы ничего худого с ним не случилось в этих осенних промозглых потемках: пусть больной, израненный, измученный, но пусть только дойдет, доползет, позовет издали, я помчусь ему навстречу, подниму, дотащу, сделаю все возможное и невозможное, только бы он жил, только бы дышал и был рядом со мной и нашей дочкой; так я его всегда ждала), - так вот, мои друзья только переглядывались и тихо посмеивались, пока однажды Лёшка не сказал: «Умная у тебя соседка, однако», и я начала понемногу прозревать.
Но первой, как случается, прозрела дочь, а потом наступил момент, и муж сам сказал, разуваясь, сидя в два часа ночи на табуретке в прихожей, мне, трясущейся от внутренней, нервной, дрожи, объясняемой долгим ожиданием на холодной лоджии и полутора десятками выкуренных одна за одной сигарет, сказал, как бы между прочим, что живём мы неправильно, а жить надо по-европейски и давать друг другу свободу, и вот он не хочет скрывать от меня правду. И мне тоже следовало бы вести себя так же и подыскать себе кого-нибудь на стороне, чтобы всё было по-честному. Для меня всё, что он говорил тогда, уже не было новостью, и он удивился, а мне было как-то неловко продолжать о том, что, во-первых, мы не в Европе, да и к тому же в Европе сейчас наблюдаются совсем даже противоположные тенденции, ну и, во-вторых, что значительно важнее, я таких отношений - членом туда, членом сюда - принять не могу. Я бы влепила ему пощечину, и, честно говоря, я попыталась это сделать, но получилось, как яйцо всмятку: глупо, бессильно и смешно. А он неожиданное еще и оскорбился.
Все было правильно: когда-то в самом начале нашей совместной жизни он сказал: «Для меня на первом месте работа, а семья - уже потом». И я это проглотила.
Не бейся, глупое сердце: из нищеты мы все-таки выбрались, каждый по-своему. И потом: развод - о, это ведь такое простое, обыкновенное чудо. «А можно и не разводиться», - сказал муж. Но тогда было бы, как в той славной песенке: встаньте, дети, встаньте в круг, встаньте в круг, встаньте в круг, ты мой друг, и я твой друг, самый лучший друг. Нет уж, фигушки вам!
Но ещё задолго до этого признательного вечера я, ожидая, когда же муж наконец решится поставить меня перед фактом, начала метаться по юристам, выяснять права дочери на нашу кооперативную квартиру, пути и перспективы сохранения жилья. Один старый приятель дал мне адрес одной старушки, корифея в этой области. Она вышла ко мне, опираясь на палку, маленькая хрупкая женщина лет семидесяти с хвостиком, и задала один вопрос, отвечая на который, я залилась краской.
- У него появилась женщина, и вы уверены, что это серьезно, так?
- Так, - ответила я.
- А у вас кто-нибудь есть…?
- Нет, - смущенно ответила я и попыталась объясниться.
- Значит, он у вас единственный? - с улыбкой переспросила старушка.
- Ну да, - ответила я, с изумлением слушая свой голос и как бы глядя на себя со стороны.
- С квартирой всё просто, вам придется собрать деньги и откупиться, - сказала старушка. - Тут ничего не поделаешь.
И когда я трясущейся рукой вкладывала ей в ладонь смятую зелёную купюру, она наклонилась ко мне и сказала:
- А вот решить второй вопрос вы обязаны, и как можно скорее. Не важно, кем он будет. Надо немного испачкаться… чтобы выжить. Понимаете? И найти такую работу, чтобы продыху не было. Только это вас и спасет. Вы меня поняли?
Я поняла. Упасть - чтобы подняться, так, кажется? И сделала, как советовала замечательная маленькая женщина, мир праху ее.
Это было легко.

И вот когда наступили самые горькие дни, и месяцы, и годы, ко мне как раз и вернулось прежнее острое зрение, и с ним ко мне вернулось прежнее видение песка, и травы, и деревьев, и ясных утр. Дни обрели свои рассветы, начала, нетронутость. И мне с каждым таким днем становилось всё лучше.
Порой среди городского шума, где-нибудь на улице, я вдруг словно просыпалась и ощущала за плечами удивительную легкость, словно кто-то незримый помогал мне шагать, подталкивал в спину, словно крылья снова появились у меня за спиной, а я сама помолодела на много лет. Пришла свобода. Это были счастливые часы, и их становилось всё больше. И трава, и песок вдоль дорог, по которым я упрямо шагала, и прежняя зоркость - всё вернулось, и это был действительно подарок судьбы. Тогда меня снова охватила тоска по прежним друзьям, друзьям молодости. И я встретилась с ними - и с Кузей, и с Балкиным, и со многими другими.
Мы стали встречаться регулярно, чаще по грустным поводам, реже - по счастливым, много выпили вместе, и не единожды, и много было пустых разговоров ни о чем.

Зима кончается, снег дотаивает, светлеет небо, а мне всё вспоминается то ясное время, когда я жила в студенческом общежитии на Соколе и проводила время в балагурстве, и в занятиях точными науками, и в лихорадочном поиске идеалов, среди друзей, многие из которых уже ушли навсегда, очень рано и страшно.
Мне вспоминаются годы, прожитые на одном дыхании, друзья и подруги, которых больше нет.
Но кто-то остался. Кто? - спрашиваю я себя. Нет ответа.
Вот, например, Серёга и Кузя - они поженились сразу после окончания института.
В один прекрасный день, месяца за три до защиты дипломных работ, Кузя подошла ко мне и сказала:
- Балкин созрел.
- Что? - спросила я. - В каком смысле?
- Ты что, совсем ни бум-бум? - засмеялась Кузя.
- А-а-а, - сказала я. - Ну и о чём это говорит? К чему это ты?
- Он к тебе неровно дышит, ты знаешь?
Я затихла, с трудом соображая. Но вообще-то, честно сказать, меня даже пОтом прошибло.
- Ну? - растерянно сказала я.
- Что «ну»? - сказала Кузя. - Смотри, если он тебе не нужен, я готова им заняться.
- Ну если тебе больше нечем заняться, занимайся, - ответила я.
Потому что когда Кузю тянет на откровенность, меня сразу начинает тошнить.
- А что, и займусь, - обиженно ответила Кузя. - Хочешь пари? Через неделю я лягу с ним в постель.
- Ложись, мне-то что, - ответила я.
Кузя ухмыльнулась, запела и вышла из комнаты, хлопнув дверью. Татьяна только сплюнула в окошко, закурила, подмигнула мне, и мы захохотали, потому что Балкин ей тоже нравился, а смех - хорошая защита.
Через два месяца Кузя объявила о своей якобы беременности, и Балкин повел ее в ЗАГС.
Балкинская рафинированная мать рвала на себе волосы, а отец-профессор срочно решал квартирный вопрос: жить с такой невесткой старикам даже в ночных кошмарах не снилось.
Ровно год спустя, светлым майским утром, я спустилась по лестнице общежития аспирантов Академии наук, что на углу улиц Вавилова и Дмитрия Ульянова, и направилась к Ленинскому проспекту. Я остановилась на тротуаре под светофором в ожидании «зелёного человечка». Какой-то бутуз лет под тридцать несся к этой же точке мира на такой скорости, что чуть не сбил меня на проезжую часть. Я обернулась. Это был Балкин. С отросшим брюшком, свежей коротенькой бородкой, изумленными глазками и «профессорским» портфелем в руке.
- Ты! - сказал он, задыхаясь (он все еще тормозил кроссовками по тротуару, такая у него бешеная инерция).
- Я, - сказала я.
- Не может быть! - крикнул Балкин.
- Ещё как может, - вырвалось у меня.
И мы дружно двинулись вперед, со свернутыми набок головами, потому что взять и оторвать вот так запросто глаза друг от дружки после целого года небытия - задачка непростая. Её еще осмыслить надо. А у нас на это времени не было.
Вокруг рвались клаксоны, хрипели тормоза, а мы шли развесив уши, с застывшими улыбками, и пялились друг на друга.
Что-то надсадно визжало вверху, машины остановились, а потом кто-то стал перед нами и что-то стал говорить. Что именно - мы долго не могли взять в толк.
Менту (это был совсем молодой усатый парень с розовыми, как яблоки, щеками) надоело объясняться. Он просто взял нас под руки, как двух дурачков, и перевел на другую сторону.
Там мы попрощались и разошлись - Сергей направо, я - налево. Каждый - на свою сторону жизни.

Десяток лет спустя мы встретились в очередной раз всей нашей изрядно помелевшей группой, как раз в те дни, когда мой экс-муж завел разговор о размене нашей кооперативной двухкомнатной квартиры и мне до зарезу требовались деньги - откупные. Скажу сразу: я их наскребла с грехом пополам, и мы с дочерью остались в своем доме.
Но тогда, во время веселого застолья, выяснилось, что чета Балкиных вплотную занялась бизнесом: проф. Балкин возглавил технический отдел парфюмерно-косметической фирмы, а кандидат Кузя - испытательную лабораторию этой фирмы. Многие из наших сумели найти себе нишу в новой экономической системе. И я сама уже зарабатывала прилично, хватало и на квартплату, и на лекарства для больной матери, и на одежду и репетиторов для дочери. Но отступные для мужа собирались со скрипом: что-то уже удалось скопить, что-то дал взаймы мой новый хозяин - директор фирмы, в которой я работала тогда менеджером по информации и маркетингу, приличную сумму - в долг без процентов подбросил щедрой рукой мой младший братишка, из своих «военных» денег «за науку». Не хватало сущей безделицы: девятисот долларов.
Мне снились эти девять зеленых бумажек. Они означали свободу и крышу над головой.
Я пересела на стул около Балкина (Кузя как раз отлучилась полюбоваться комнатными цветами и рассадой), чокнулась с ним и попросила в долг эти девятьсот долларов, ненадолго, месяца на два - три. Балкин улыбнулся мне улыбкой моего нынешнего гендиректора и пообещал посоветоваться с женой.
Похоже, советуется уже десятый год.

Я давно рассчиталась с мужем и вернула долги: ... всем.
Теперь я никому ничего не должна - только, может быть, совсем немного той семилетней девчонке, все еще бегающей в моих снах вокруг большого круглого стола с кульком-братишкой на левом плече.
Вы говорите - друзья, друзья…
Нет, ребята. Не друзья.
Огнёметы. Метатели огня.
От этого дружелюбного огня ваши волосы к сорока годам приобретают цвет жухлой осенней травы, местами выщербленной безжалостным скребком жизни до корешков, и сердца начинают срываться с ритма.
Но не надо этого бояться.
                                                                                  Не бойся смерти - она явится за тобой, куда б ты ни скрылся, странник.
                                                                                  Не бойся жизни - пусть она длится дольше, чем нужно людям.
                                                                                  Даже самый тусклый рассвет в декабре холодном -
                                                                                  Праздник Вечного Возвращения - восхода Солнца.








1


11
Cвидетельство о публикации 572653 © Яричевская Л. 11.08.19 12:07

Комментарии к произведению 3 (3)

Великолепный рассказ! Прожигающий насквозь... Некоторые места перечитывала по нескольку раз... Цепляет и не отпускает...

Эля,

спасибо! Вы меня взволновали: Вы сами отлично пишете. А я вот в небольшом неожиданном отпуске у синего тёплого моря, заглянуть в интернет получается только ночью, и ответить на такой волнующий отклик - трудно, мысли разбегаются. До возвращения домой собрать их в кучку - та ещё задачка.

Удач Вам (творческих и сопутствующих).

С уважением,

Люда

вру, что не читаю прозу

читаю вот...

это нельзя быстро, Люда

это - чтобы читать

Наташа,

проза - да, надо читать, а у нас у всех, похоже, одна проблема: время - летящее с куда бОльшей скоростью, чем свет :)

Пронзительный текст, Людмила.

Для тех, кто понимает о чём это.

Кстати, а причём тут юмор? Самоиронию вижу - внутри очень грустного повествования - оптимизм и жизненную мудрость тоже вижу.

А юмор в современном понимании это что-то другое, или я неправ?

Игорь

Да, конечно, ирония в большей степени.

Вот у Некрасова есть стихотворение, которое всегда всплывает при этом слове:

"Я не боюсь иронии твоей,

оставь её не жившим и отжившим,

а нам с тобой, так глубоко любившим,

ещё остаток чувства сохранившим, -

нам рано предаваться ей."

Не скажу, что боюсь иронии, а самоирония - это да, это наше почти всё.

Спасибо за тёплый отклик!