Меню сайта
Логин:
Пароль:
Напомнить пароль
Жанр: Военная проза
Форма: Роман
Дата: 16.04.18 13:19
Прочтений: 47
Комментарии: 0 (0) добавить
Скачать в [формате ZIP]
Добавить в избранное
Узкие поля Широкие поля Шрифт КС Стиль Word Фон
Роман частично основан на реальных событиях В книге немало исторических персонажей – медсестра Елизавета Резникова, юродивый старец Афанасий, бойцы народного ополчения Анна Скоробогатько, Валентин Куколкин, Даниил Куцыгин и другие. В книге также есть и реальные жители современного Воронежа – краеведы Ольга Рудева, Николай Сапелкин, Владимир Размустов. Главный герой книги Сергей покупает дачу на берегу «воронежского моря», и случайно находит тетрадь с воспоминаниями прежнего владельца дачи Николая Звягинцева. Повествование развивается параллельно – в современности, и в 30-е и 40-е годы XX века. Особое место занимают «серый дом» НКВД, Орловская психиатрическая больница, оборона Воронежа и бои за Чижовский плацдарм. При этом роман «И на Солнце бывает Весна» - в первую очередь книга о духовном поиске, важности каждого момента, необходимости быть внимательными к окружающим. Для широкого круга читателей.
И на Солнце бывает Весна
Памяти моего дяди Геннадия Ивановича Елфимова

Часть первая
СЕРЫЙ ДОМ
1
Самый неповторимый, долгожданный момент – когда сбывается мечта. Почему-то многие грезят о недоступном. Для кого-то заветный и желанный день радости – это переехать от тесноты и проблем в свой дом, желательно на лазурном берегу подальше от нашей «правды жизни». Ещё нужны счёт в банке, дорогие машины, прекрасные женщины. Несбыточно и банально, конечно, но и люди в массе своей предсказуемы, и даже в мечтах скучны до зевоты. Романтиков мало, да и они также сходят с ума в поисках гармонии, настоящей любви и прочих химер… Я как-то вывел простую формулу, что мечты и есть первопричина внутренней пустоты, тоски и одиночества. Бывает, люди разменивают четвёртый или пятый десяток, а всё доверчиво чего-то ждут от завтрашнего дня, не понимая, что мир предсказуем с тех пор, как был создан. В любом случае, решил я, уж если заложена в человеке «функция мечты», так надо верить и ждать того, что может обернуться реальностью. С простой и внятной мечтой есть шанс ощутить сладость обретения желаемого, и тогда живешь, чувствуя, что взял за руку хорошее настроение и постепенно ведёшь его в своё завтра.
Потому и захотелось мне не заоблачного счастья или богатства, а просто… своей дачи на берегу «воронежского моря», недалеко от санатория имени Горького. Больше пяти лет откладывал деньги, долго просматривал объявления, лишь бы найти то, что нужно. И вот сбылось!
Кто знает это место, рассмеётся: и это… мечта? Невзрачные, выцветшие домики-скворечники стоят один к одному, их поджимают новостройки «успешных» воронежцев, одним словом – яблоку упасть негде. Нет ни участков, ни простора, никакой возможности побыть без посторонних глаз. Да и шумные электрички, что проносятся днём и ночью – разве это отдых?
Ну и пусть! Мне участок ни к чему. Моё детство пришлось на девяностые годы, когда люди месяцами не видели денег от государства. Отец работал на шинном заводе, и зарплату выдавали покрышками, которые он с трудом продавал на трассе, чтобы купить нам молока и хлеба. Потом родители приобрели дом-развалюху с огромным заросшим участком в глухой деревне, решили выращивать на продажу овощи. И я каждое лето помогал отвоёвывать у канадского клёна сотку за соткой, а затем торговал картошкой на рынке. У моих тогдашних друзей были летние каникулы, долгие и праздные, а у меня – посадка, прополка, уборка, базар. Так что в деревню меня теперь не заманишь, не хочу и думать. Да мне и нельзя быть за городом – как журналист, работающий на информационном сайте, я получаю задания внезапно, даже в выходные, так что всегда должен быть недалеко от центра. А вот жить на берегу «воронежского моря» всё лето, имея свою (слово «своя» так и греет!) дачу… Это здорово! Нет ничего лучше июльского вечера, представлял я, когда долго отгорает день, и ты слегка качаешься в лодке, потягиваешь пиво, перед тобой разложены удочки … Ты держишь на коленях ноутбук, доделываешь какую-нибудь новостишку, чтобы скоротать время, когда карасик или линь подойдут на прикормку. И работа, и отдых! Да что там, подлинная свобода! Нет, счастье! По крайней мере, я его понимаю так.
Есть и ещё одна причина покупки домика в этом районе, хотя о ней можно сказать: «Ну, это уже лирика!» Да, пусть лирика. Именно здесь была дача дяди Гены, и все годы, сколько помню себя, я любил приезжать к нему. Когда на душе скопилась муть, надоела компания или расстался с очередной подругой, на сердце и в голове пусто, тошно и не хочется ничего… в такие минуты общение с мудрым дядей стало отдушиной. Я приезжал вечером, мы снимали цепь с лодки, выплывали и рыбачили, а потом до темноты сидели в уютной беседке, обвитой необычайно раскидистым, но редко дававшим урожай виноградом, пили его «авторскую» настойку – совсем немного, закусывали окрошкой, и говорили, говорили. Вернее, больше слушал я. Дядя, сводный брат моего отца, родился в тридцать восьмом и пережил войну ребёнком. Помню его рассказы, как в деревню пришли немцы и венгры, как убивали людей... Говорил он и о себе, делился переживаниями о жизни, иногда – о своих детях, особенно о сыне, – да, в общем-то, о многом. Но даже не смысл слов, а только его спокойный, хриплый от многолетнего курения голос уже помогал мне, будто вымывал из меня суету и глупости. Слушая его и откидываясь на скамье, я смотрел, как дотлевает очередной день, и хвалил себя – как же прав, что приехал сюда, побыл с дядей, а не с пафосными сверстниками. К сожалению, мне всегда не везло с друзьями. И дядя Гена был единственным моим настоящим другом.
Глядя, как он сидит – седой, в старенькой выцветшей «гавайской» рубашке с пальмами, как говорит не спеша, иногда слегка помахивая пустой ложкой, я понимал: хочу быть похожим на него, мне нужно научиться жить вот так, размеренно и мудро. Не завтра научиться, не к его годам, а именно сейчас. Но понимал, что у меня вряд ли получится.
Не забыть мне и предрассветных минут, когда дядя будил меня излюбленной фразой «Вставай, сэр!» В сумерках, не завтракая, а лишь хлебнув кофе, мы шли к лодке, укладывали снасти. Я налегал на вёсла, глядя, как над водохранилищем медленно рассеивается туман, и в дымке едва различимы стоящие на воде столбы электропередач, далёкий пляж, храм, левобережные высотки. Дядя Гена знал ориентиры, указывал мне, каким веслом сильнее загребать, а потом командовал остановиться. Рыбалка была для него таинством, он пусть без излишней строгости, но всё же требовал соблюдать правила – нельзя было не только шуметь, но и разговаривать, приподниматься. Он выбирал неглубокие места, и потому каждое колебание могло спугнуть крупную рыбу. А ловил дядя очень хороших карасей, таких, что и поверить нельзя: в нашей огромной воронежской луже водятся такие красавцы! Но в последние годы он слабел и даже не брал удочек, а только сопровождал меня, молча курил, с какой-то особенной, щемящей грустью встречая холодные рассветы сентября. В такие минуты он нарушал свои же правила и говорил без шепота:
- Вот здесь, где мы остановились, раньше были луга, тут пасли скот, пока не затопили водохранилище. Хорошее место, – он молчал. – А у рыб ведь, как и у нас: трава, деревья, пути-дороги.
- Ага, магазины, офисы, заправки, – шутил я.
- Да кто их знает. Рыбы ведь понимают, как, куда и почему нужно плыть. Это в городе народ бежит без мыслей. А у них как раз по-другому. Запахло жмыхом – там можно поесть. А вот ты, если сидишь в своём офисе, а из окна булкой свежей манит, не пойдешь же, даже если и хочется, нельзя. Рыба свободна, а ты – нет. То-то и оно.
- Рыбы глупые, не понимают вовсе, что раз пахнет вкусно жмыхом – значит, набросали прикормки, самого тебя хотят съесть, – отшучивался я.
- А у людей по жизни разве не так же всё выходит?
Потом наступала тишина, в которой даже и бесклёвье не казалось скучным. Мы сидели, два человека в лодке на фоне дымки, нового утра и слушали, как оживает большой город.
Теперь я всё чаще вспоминаю эти дни. Дядя Гена умер в затяжную, дождливую ноябрьскую ночь. Перед этим его долго и медленно съедала болезнь, а я, как это обычно и бывает, всё время был занят и никак не мог заехать, поговорить, проститься с ним – некогда, дела, задания. Не верилось, что он умрёт. Думал, вот на новогодние каникулы у меня наконец-то будет возможность, мы спокойно посидим с дядей. Какие посиделки! Ничего уже быть не могло, надо было спешить, ехать, побыть у кровати, и потому не нахожу себе оправдания. Помню только последний телефонный разговор. «Ну ты как?» - спросил его. «Иду ко дну», - ответил старый рыбак.
В день похорон я также… был занят. Меня куда-то послали как журналиста, хотя послать должен был я, но смалодушничал.
С уходом дяди Гены для меня осиротело это место на берегу. Я приехал в середине марта на его дачу и, сидя в обвитой сухими стеблями продуваемой беседке, почему-то ждал, что вот-вот он выйдет из домика, на ходу застегивая молнию, или, может, поднимется с другой стороны, захрустит ногами по жухлой траве и скажет: «Ну здравствуй, сэр». Его не было. Ни с одного пути, ни с другого. И не было никого в эти дни рядом…
Домик дяди Гены продал его сын, и, казалось бы, времена, проведённые здесь, навсегда стали прошлым, и мне закрыт к ним путь. Нет! Это место – часть меня. Тогда и закралось в сердце желание – скопить деньги на дачу. Ради этого я даже бросил курить и стал внимательнее к лишним тратам. Начал писать больше новостей, а по вечерам и праздникам подрабатывал в такси, благо, устроиться можно без всякого промедления, получил программу на телефон – и «бомби» на здоровье. Правда, работа эта не так уж легка и безопасна, но об этом – в другой раз.
Теперь экономия на всём – в прошлом. Главное, я купил домик! Его продал мужчина лет сорока пяти, молчаливый, с лысым и широким лбом. Мне почему-то показалось, что он – инженер-технарь. Обычный такой, увидишь лицо – и забудешь сразу. Я решил, он чем-то опечален или раздражен, но вовсе не тем, что расстается с домиком. Может быть, эта продажа стала для него вынужденной – я мог выстраивать сколько угодно версий, но говорить со мной о чём-либо, кроме дела, он не собирался. Претензий к домику-«скворечнику» у меня не было – узкий, двухэтажный, со старой мебелью, что я ещё мог желать за свои деньги? Оформление бумаг, очереди в Росреестре тоже стали для хозяина наказанием, но мы выдержали испытание и расстались, почему-то не пожав рук. Вернее, он быстро растаял, как только мы поставили подписи, завершив сделку. Но я на всякий случай сохранил в памяти телефона его номер и имя – Михаил Звягинцев. Уже в день покупки я быстро забыл о нём – поехал на работу, были встречи, пресс-конференции, открытие выставки, митинг дольщиков и прочая ерунда. А вечером меня ждал…
Свой дом, пусть дачный, неказистый, с покатой шиферной крышей, но свой! Я оставил машину там же, на парковке у железной дороги, как если бы приехал к дяде. Шёл узкой тропинкой между домиками, здоровался со всеми, угадывая знакомые лица, хотя не знал ни одного соседа по имени. Звенел ключами, как колокольчиком, будто показывая всему миру – теперь на земле есть путь маленькая, но моя точка на карте, моё личное пространство! И я буду проводить здесь время, думать, писать какие-то статьи, а может и стихи, как раньше, иногда приглашать друзей и, конечно же, ловить рыбу! Впереди у меня – холодные и ясные зори, поклевки и – хорошее настроение!
Открыл простенький замок (пока вращал ключом, подумал, что при желании попасть в домик нетрудно любому взломщику). Стал внимательнее изучать своё «наследие». Конечно, в основном это был хлам, и я представил, что около месяца буду вывозить на свалку огрызки чужой жизни. Ворохи пожелтевших газет – в основном наша «Коммуна», ламповый телевизор, неработающий магнитофон и гора пиратских кассет с «хитами 90-х», прочий нафталин. Сначала я обрадовался: много книг, но быстро понял, что в основном осталась советская идеологическая макулатура, решения съездов, толстые романы о созидательной силе революции, книги Брежнева и прочая ерунда, на которую в своё время переводили наш чудный лес… Не знаю почему, но я обратил внимание на большую распухшую тетрадь. Мне подумалось, что кто-то из прежних хозяев завел её, чтобы записывать расходы или иную бытовую мелочь, и решил сегодня же с её помощью разжечь мангал.
В мелких, неспешных заботах, которые меня только радовали, я так и не заметил, как наступил вечер. Я вынес на веранду старый торшер, столик, развернул вместо скатерти «Коммуну», поставил пакет вина и плавленый сыр, собрал купленный накануне мангал, готовясь пожарить шашлык и впервые поесть за день.
Ах да, тетрадь. Я сходил за ней. Прежде чем разорвать и бросить на растопку измятые листки, я всё же решил пролистать страницы.
Нет, это были не бытовые записи. И совсем не пустые – я это понял, обрывочно выхватывая мысли из разных мест. Впрочем, налив вина, я быстро забыл про мангал, и стал читать с самой первой страницы.
2
Здравствуй, милый мой внучек Мишенька... Написал эти строки, и подумал: а ведь машина времени существует! Я сижу на втором этаже нашего дачного домика, сейчас – тихое летнее утро. Я слышу, как звенят детские голоса: ты с ребятами играешь в песочнице, шумишь, не хочешь ни с кем делить самосвал, который я подарил вчера. Тебе шесть годиков, и я рад, что всё лето ты проведешь со мной, здесь. Я обращаюсь из восьмидесятого года, пишу тебе будущему, повзрослевшему, потому и упомянул машину времени. Не знаю – в какое время ты сейчас бегаешь глазами по этим неровным строчкам, но, скорее всего, меня уже нет на земле. Я рад, что тетрадь в твоих руках... Когда ты закончишь читать, наверняка подумаешь: как вышло, что никто ничего не знал обо всём этом? И даже я не отвечу тебе. У меня нет объяснения, почему сыну Андрею, твоему папе, я не говорил почти ничего о своем прошлом. Думаю, вряд ли ему стал бы интересен рассказ – Андрей постоянно занят, всё время где-то шабашничает, даже не успевает побыть со мной и поговорить час-другой. Ему нет дела до меня, старика, к сожалению, нет и до тебя, я это давно понял… Но то, что скопилось на душе, что пережил и увидел, я обязательно должен передать. И вот ты держишь тетрадь, и, наверное, вспоминаешь меня. Потом, может, перескажешь что-то детям, и наша семейная нить не прервётся. Так хочется верить! Пишу с надеждой, что пережитое не унесу в могилу, и не растают в безвестности имена замечательных людей, о которых пойдёт речь.
Надеюсь, бог даст сил записать всё быстро и кратко – мне шестьдесят, но война, которая хоть и длилась для меня недолго, но запомнилась навсегда, ранение в плечо и контузия дают понять, что у меня осталось мало дней. Тем более, после того, как умерла Галя, твоя бабушка, мой путь здесь кажется окоченным… Впрочем, важно совсем-совсем другое. В последнее время меня мучают сны. Ко мне приходят те, о ком пойдёт речь в этих записях. Ты не поверишь, но это правда! А недавно я встал ещё до зари, вышел на крылечко подышать, и увидел, как в туманной дымке у осоки на фоне воды стоят силуэты знакомых, близких мне людей. И, показалось, что держатся они за руки, хотя при жизни не были знакомы, улыбаются и зовут меня. Поверь, это не сбой моего ума, они – настоящие, пришли… Будто призывают меня побыстрее кончить дела земные.
Ты не подумай, Мишенька, что я решил написать скучную стариковскую историю, как родился, где учился, я не стану тебя научать – да и как я могу, когда и сам толком не понял жизнь и ничего хорошего не передал сыну. Я думаю, все трудности и ошибки твоего отца, в том числе и с женщинами, связаны с тем, что я мало уделял внимания его воспитанию. Быть может, из-за моей родительской бездарности он и мучается, вертится, путается. Впрочем, перехожу к рассказу.
Я родился в двадцатом году в Воронеже. Мой отец, выдающийся радиоинженер, в начале тридцатых годов занял высокий пост на заводе «Электросигнал». Мы жили на Плехановской в трехкомнатной квартире с высокими потолками, по сравнению с большинством людей того времени, мы были, без всяких сомнений, небедными. По крайней мере, у меня было всё, что я только хотел, и слово голод, которое привычно для многих людей тридцатых годов, особенно для сельчан, я не знал вовсе. Воронеж рос стремительно, в годы индустриализации буквально за одну пятилетку население выросло почти в три раза. Многие переезжали из деревень и жили в бараках на левом берегу, который только осваивался. Но я мало интересовался этим. Когда отец стал руководителем высокого звена, мне было шестнадцать лет, а в такие годы редко кто думает об общественной жизни.
У меня было всё, что необходимо. Когда у мамы появилась мысль, что мне нужно учиться игре на баяне, уже на следующий день новенький тульский инструмент стоял в моей комнате. Да, у меня была своя комната! Не могу сказать, что мы жили в роскоши, но мои родители стремились к ней, насколько это было возможно в реалиях того времени. Особой страстью отца были старинные предметы, мебель девятнадцатого века, книги, редкие технические издания. Его библиотеке завидовали друзья – общался он в основном с партийными сотрудниками, руководителями различных ведомств. Сегодня я часто вспоминаю вечера, когда у нас собирались гости, они обсуждали разные темы, в том числе и книги. Это были люди особой культуры, по крайней мере, так любила повторять мать. Меня часто просили сыграть что-нибудь на баяне, и дядя Женя – самый близкий друг отца, майор НКВД, улыбался и даже иногда хлопал в ладоши, когда я исполнял «Мы красные кавалеристы», «Варшавянку» и другие песни гражданской войны. Мама никому, даже секретарям райкомов партии, не разрешала курить в гостиной, и люди выходили на балкон, дымили папиросами и трубками, смеялись. Тогда Плехановская шумела не так, как теперь. Лишь редкие полуторки и гужевые повозки проезжали, подпрыгивая на ухабах – в то время не было асфальта, ямы и даже канавы пересекали улицу. Помню, как начались перемены, стали появляться трамваи… я постоянно выбегал на балкон, чтобы проводить взглядом эти рогатые, похожие на больших насекомых машины. До сих пор помню учреждения, которые были на нашей улице – «Маслопром», «Заготзерно», «Главшёлк», «Мехторг». Их сухие названия для меня теперь, наоборот, сочны и приятны. Также на нашей улице тогда находился Госцирк имени Будённого, он был разрушен потом, в первые дни боёв в Воронеже. Этот цирк запал в моей памяти соревнованиями по борьбе, которые проходили там, кажется, в тридцать шестом году.
Впрочем, отвлёкся. Гости подолгу курили на балконе, затем возвращались к столу, который вспоминается множеством закусок и графинов с настойками. Друзья отца относились к спиртному, как к формальному атрибуту, и больше произносили тосты, чем пили. Я вообще не помню, чтобы кто-то перебрал и был не в себе. Сегодня, при Брежневе, пьют просто страшно… Да, мама права, это были люди особого устройства, таких сейчас уже и не встретить. Многие из них пострадали от репрессий, иных забрала война… Среди гостей были видные ученые, они много тогда говорили о науке, о прогрессе, и я прислушивался, невольно заражаясь страстью к познанию устройства мира, не зная граней, не понимая, куда может привести любознательность… Когда вечерело, и гости один за другим разбирали в прихожей пальто и шляпы, благодарили хозяев, я выходил на балкон и долго вглядывался в темно-сизое небо, мечтал. Уже тогда, в шестнадцать лет, я чувствовал всё величие, многообразие и… одиночество вселенной. И я тоже был одинок, как холодно мерцающие звёзды.
У меня не складывались отношения с родителями. Папу я видел редко – машина за ним приходила, когда я ещё спал, и возвращался он поздно. Единственный выходной он также проводил не со мной, а с товарищами, но чаще у него и вовсе не было никаких выходных. Мама тоже почему-то всегда была холодна со мной, хотя внешне это не проявлялось. Но сердце не обманешь – даже когда она говорила что-то мне, то казалось, думает о своём. Я знал, что в семье, несмотря на внешний достаток, был разлом. Видимо, между родителями укрепились недопонимания, которые не привели к распаду семьи (да и в то время развод сулил бы отцу концом карьеры), но и подлинной любви, тепла внутреннего, я не ощущал.
Сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю – всё, что случилось со мной в дальнейшем, заложено именно в то время. Искания, мои ошибки, которые могли стоить жизни – всё это основано на скрываемом от внешнего мира семейном разладе. Иногда муж и жена ругаются, ссорятся, но остаются крепки их духовные связи. Я наблюдал обратное: улыбки, милые разговоры отца с матерью, за которыми не было чувств. Маленький мир вокруг меня приторно вонял надушенным лицемерием.
Ещё в школе я любил писать сочинения, отдавая мысли бумаге, искренне рассказывал ей всё, как сельский мальчик на исповеди. Однако не получал высоких оценок, видимо потому, что не очень хотел воспевать счастливое время, роль и достоинства Вождя. Нет, я не был и не стал потом каким-либо скрытым противником сталинизма, и я действительно должен был быть только благодарен за сытое и счастливое детство… но искренне не понимал, почему каждый выдох и вдох нужно делать с единственным именем на устах? Я хотел думать не о Сталине, а о звездах и космосе. Почему каждый учебник, справочник, даже посвященный русскому языку или ботанике, начинался, сопровождался и завершался цитатами руководителя страны? Я тогда не знал, а ведь мне было бы лучше не задаваться подобными вопросами, а жить и развиваться дальше.
Страсть к сочинениям определила и мою судьбу – я стал газетчиком. Впрочем, я мечтал о писательстве, хотел стать новым Горьким, а лучше Алексеем Толстым и написать свою «Аэлиту», но отец настоял именно на этой профессии. Он надеялся, что я пройду путь от корреспондента до редактора и стану уважаемым человеком. Он знал всех руководителей прессы, и после учёбы в техникуме Харькова меня приняли в штат комсомольской газеты.
Что же это была за эпоха? Вторая половина тридцатых годов – эра стремительных перемен, излома, небывалого взлёта. И меня это время будто подняло на алых крыльях, понесло и… бросило с высоты, разбив жизнь и душу на тысячу осколков.
Главный редактор газеты – Степан Степанович Гейко, в первый же день моей работы пригласил в свой кабинет. Это называлось «вызвать на разговор», и все боялись таких встреч. В редких, как правило, «нехороших» случаях, такие беседы занимали час и больше. Гейко всё контролировал сам, и он любил давать задания напрямую, хотя и были в штате ответственный секретарь, редакторы отделов. У него – сорокалетнего нервного толстяка, было раскрасневшееся лицо, он часто пил из графина, отвлекался на телефонные звонки, во время которых требовал от меня побыть в коридоре. Так, урывками, под грозными портретами Ленина-Сталина он и объяснил мне, новому сотруднику, задачу - освещать роль политпросвещения для комсомольцев.
- Сейчас создаются двухмесячные кандидатские школы, кружки политграмоты, ты будешь рассказывать об их работе. Также закрепим тебя за совпартшколами и комвузами, - чеканил он, даже и не глядя на меня. Гейко вообще не интересовало, чем я хотел бы заниматься, какие темы мог бы предложить – он направлял меня на нужный участок, будто солдата на чистку туалетов. Во всяком случае я, в силу ершистости характера, воспринимал это так. Я же ведь в свои неполные двадцать лет после техникума считал себя одаренным человеком, у которого «золотое перо» вшито в руку от рождения. Позже я дерзнул заявить о своём даре Степану Степановичу.
- Ну и направь его, это свой талант, в дело, а то пишешь сухо, неинтересно, - говорил он, постоянно отвлекаясь на бумаги и забывая, что он в кабинете не один. У редактора было свойство – ругать за ошибки, но оставлять без обсуждения заслуги, воспринимая их как норму. – Звягинцев, ты будто и не веришь в то, что пишешь? В наше время перемен, успехов, ударного труда нельзя быть таким вялым! Раз говоришь, что можешь хорошо сделать материал, так давай! Пиши фельетон! Вот тебе хорошая тема на злобу дня!
Степан Степанович надевал на нос очки-велосипеды, находил в завале бумаг листик. Я всегда удивлялся, как он умел за секунду найти нужную бумагу, даже если это был обрывок. Говорили, что и по требованию высшего начальства он также умел со скоростью света найти любую цифру, назвать точный факт или дату:
- Вот смотри, Звягинцев, факт какого безобразия! В прошлую пятницу на лекториях из двухсот с лишним членов комсомольской ячейки железнодорожных мастерских присутствовало только шестьдесят, - он сделал паузу и посмотрел на меня, чтобы я до конца осознал масштаб проблемы. – Какие же это комсомольцы, если им дела нет до политучёбы? Так и напиши, мы должны бить правдой в лицо бездельникам и ротозеям! – на этих словах он покраснел ещё сильнее. – В фельетоне укажи, что некоторых, кто смеет называться комсомольцами, больше интересуют гармошка и бутылка, танцульки, да стишки есенинские. И это вместо учёбы! Пойми же, Николай, - он редко, но называл меня по имени, видимо хотел донести что-то до самой глубины моей души, - пойми, что мы каждый день заняты важным делом! Именно мы, работники советской прессы, находимся на страже идейных основ народного государства! И имеем все возможности, чтобы исправить нашу жизнь, повлиять, высмеять и навсегда победить пороки, изменить, в конце концов, умонастроение масс! Ты меня понял? Ну что, твоего таланта хватит решить поставленные задачи?
Я скучно кивал.
- Так… - он молчал, вспоминая, что ещё должен сказать, - не забудь, что сегодня на заводе имени Коминтерна заседание молодежного клуба воинствующих безбожников. Затем готовься в среду – отправим тебя с бригадой «синеблузочников» - они будут выступать перед рабочими в цехах между сменами. Подробней расскажет твой начальник отдела. Есть ещё вопросы?
Я молчал, и Гейко снимал тяжелую черную трубку, требовал соединить с кем-то, показывая, что меня для него больше нет…
О чем же я писал в те дни? Тогда мне казалось – о скучной повседневности, которая до тошного безумия наполнялась пропагандой и лозунгами. Но сейчас, вспоминая то время, сравнивая с новым, понимаю, что я стал свидетелем, скажу громко – одним из летописцев особой, переломной эпохи в жизни нашего города, целой страны. Глядя на современную молодежь, мне кажется, что мы, по сравнению с ней, верили в коммунизм искреннее, старались быть достойными людьми. Сегодня даже мои сверстники порой смеются за спиной над начальством, над Брежневым. Это плохо, ведь если над властью можно смеяться, значит, её конец совсем уж близок.
И мне бывает грустно, хочется порой вернуться в годы юности и повторить их. Да, несмотря ни на что! На моих глазах быстро рост, строился Воронеж. Закладывались парки, скверы, возводились новые предприятия, здания, научные центры. Уходило безвозвратно прошлое – церкви, в том числе и Смоленский собор на Плехановской, превращали в склады, амбары. Людей старались привлечь к общественной жизни через народные кружки, лекции, клубы. Всё делалось для того, чтобы выстроить совершенно по-новому и быт, и культуру. Вернее, подчинить сердца и умы идее социалистического строительства. Тогда в это верили по-настоящему, мне думается, теперешняя молодёжь уже совсем иная.
С другой стороны я видел, как в годы моей юности менялись люди. Честно скажу, не всё понимал и принимал. Женщины стали терять нежность, навеки утратили «тургеневский» облик, перестали быть хранительницами очага, тонкими, ранимыми существами – они наравне с мужчинами осваивали самолеты, тракторы и самосвалы, крутили гайки и работали на станках. Помню, как меня направили написать очерк в район – про Мотю Тимашову, которая одной из первых женщин освоила в Центральном Черноземье трактор, а затем организовала женскую бригаду. Я писал о санитарном улучшении общежитий, о недопустимости воровства книг, о внедрении кинофильмов для пропаганды, о рабфаковцах, колхозниках и прочем, прочем…
Но особый след оставила в душе лекция молодого учёного, который рассказывал, что мы, поколение молодежи тридцатых годов, станем свидетелями полёта человечества на ракетах, что советские люди стремительно освоят космос. Юный лектор, заикаясь, говорил, что на других планетах солнечной системы наверняка есть жизнь, по крайней мере, в форме бактерий, и очень скоро мы полетим на Марс, установим там красный флаг и примем его природные богатства на народный баланс. Помню, двое ребят, которые шумно вели себя на той лекции, со смехом выкрикнули: «Ага, а из марсианской окиси железа мы наладим вселенское производство сурика!» А я не смеялся. Эта лекция, а вернее, её тема задели во мне какие-то особые струны. Не знаю почему, но тогда я становился сам не свой, лишь только речь заходила о далёких небесах. Я подолгу гулял один, иногда уезжал на велосипеде за город и, лежа в стогу сена, смотрел на звёзды…
Всё изменилось в весенний вечер сорокового года, когда, прогуливаясь недалеко от дома, я познакомился с удивительным человеком, который навсегда перевернул мою жизнь…

3

Я отложил тетрадь. Даже не заметил, как стемнело. Вспомнил о шашлыке, и чувство голода, которое на время чтения ушло, вдруг напало на меня зверем. Я выпил еще вина, закусил сыром, и в голове зашумело, мысли стали гулять беспорядочно, звенеть, как ночные комары. В полумраке домика я на ощупь отыскал ворох газет, и, порвав их, легко разжёг ветки в мангале. Насекомые от едкого дыма быстро отстали, но сбились и жужжали рядом, словно ругали меня. Я дул на огонь, языки плясали, слегка обжигая лицо.
Я подумал: так кто же занят настоящей журналистикой – автор этих воспоминаний, или я, корреспондент нового века, работающий на сайте новостей? Он пишет о своём времени, где были стройки, люди, труд, вера, но хватало и привычной, как сегодня, дурости, лени – да чего угодно. Чем занят я? Ежедневно освещаю какие-то пресс-конференции, встречи, на которых с деловым видом люди в пиджаках что-то заявляют, и это что-то чаще всего либо имеет мало общего с реальностью, либо забывается на другой день. Я давно заметил: прочитав новостную ленту, уже спустя час-другой я совершенно не помню, о чём шла речь. Потом убедился, что это не моя особенность, все живут в таком ритме, хватают и пережёвывают на ходу новости, как пустую жвачку. Я часто бываю на открытии очередных магазинов, офисов, фондов и хвалю их хозяев, понимая, что делаю это только ради заработка, не верю и, главное, не хочу верить их словам и тому, что пишу. Так что же в итоге? В советские годы власть пыталась с помощью печатного слова изменить человека, сделать его целеустремлённым и послушным трудягой. А сегодня… да в принципе то же самое, но разница в том, что в те годы систему создавали для сверхцелей государства, а сейчас – для определенных структур. Даже социальные акции, помощь детским домам, открытие благотворительных фондов сегодня служат одной цели: оправдать систему, показать «человеческое лицо» людей капитала. Нет, давно прошло то время, когда меня привлекал протест, идеи левых партий, но всё же к своим тридцати с небольшим годам я кое-что понял и уверен в правоте выводов.
Я отвлекся от костра и посмотрел на тетрадь. Да, мне становился интересен, близок человек, оставивший когда-то эти записи. Хорошо, что не сжёг, а ведь мог запросто. Только читать тяжело, почерк плоховат. Мне бы хотелось, чтобы разбухшая тетрадь вдруг расплылась перед глазами, слегка приподнялась со стула, увеличилась, преобразилась и стала тем человеком, что заполнил её текстом. Чтобы не малоразборчивые буквы старого человека были перед глазами, а он сам сел рядом, выпил вина, неспешно рассказал дальше свою историю. Читая воспоминания, на первых страницах я испытывал неловкость, ведь слова обращены не мне, а внуку… Кстати!
Я нащупал в кармане телефон, нашёл книгу вызовов. Да, Михаил Звягинцев, так зовут человека, который продал дачу. Это, скорее всего, и есть внук Мишенька, ради которого и писалась тетрадь. Пока я пробежал только начало записей, и меня ждали новые страницы. Да, сказал я себе, пускай некрасиво заглядывать без приглашения в чужую жизнь, у меня нет морального права на это, но я уже не смогу остановиться. Вино и сыр немного отогнали чувство голода. Огонь разгорался, комары окончательно отступили в синюю звенящую темень, и я, положив в мангал крупные брёвна, вновь сел под тускло-жёлтый свет старого торшера.

4

Итак, Мишенька, прежде чем описать эту встречу, начну с другого. Я закурил весной тридцать девятого года. Просто так, за компанию, угостился папироской у товарища по перу Васи Пенькова, потом купил пачку «Эльбруса» с красивым горным пейзажем, да так и втянулся. Отец мой не курил, а мать не переносила табачного дыма, о чём я писал ранее. Я не хотел её огорчать – у меня и так было подорвано здоровье, из-за которого меня признали негодным к строевой службе (это, кстати, сильно меня расстроило тогда). Поэтому свою новую привычку я скрывал, и дома никогда не курил. Вернувшись из редакции и поужинав, я каждый вечер отправлялся на прогулку, чтобы неспешно побродить-подымить. Странно, к двадцати годам я так и не нашёл близких друзей, хотя и общался с некоторыми коллегами по «печатному цеху», и у меня… не было ни одного свидания. Даже при одной мысли о девушках я робел и терялся. Слышал, что мама хотела меня познакомить с дочерью какого-то партийного работника, но отец отрубил, сказав, чтобы она до поры до времени «не дурила мне голову». Пока я не поднимусь хотя бы до заместителя начальника отдела в редакции, ни о каких встречах-свадьбах не может быть и речи. Я всё больше замечал, что отец был мной недоволен, хотя открыто никогда об этом не говорил. Я уже упомянул, что в нашем доме вообще не было принято вслух выяснять отношения и даже спорить. Но по одному только строгому взгляду я понимал, что он считает меня «заболтанным тунеядцем», живущим у него за пазухой, который не хочет работать и расти над собой в силу того, что сытость и покой достались «на тарелочке». Наверное, он был прав…
Сейчас я думаю: что же определяет нашу жизнь? Мы ли выбираем путь, или мельчайшие детали, совпадения без нашей воли направляют нас, меняют, а порой и ломают всё. Стоит подумать – ведь если бы не та первая папироса и привычки к курению, ежедневным вечерним прогулкам, то вся жизнь пошла бы иначе. Какая мелочь! Впрочем, мелочь? Порой лёгкий ветерок может стать причиной схода лавины, крошечный уголёк сжечь могучий лес, а маленькая соринка вывести из строя сложнейший механизм.
Прогулки по вечернему Воронежу стали для меня ритуалом. Я почти каждый день заходил в библиотеку, брал книги или научно-популярные журналы, мне выдавали даже некоторые редкие издания, ведь сотрудники хорошо знали и уважали моего отца-книгочея. Я любил задуматься, сидя с папироской на лавочке в сквере на бывшей площади Круглых рядов. И вот майским свежим вечером, когда белые шапочки соцветий украсили деревья, пели птицы, я встретил у окружённого тюльпанами невзрачного куба – памятника жертвам белого террора, пожилого человека. Он стоял, сгорбившись и потупив взгляд. Рядом на асфальте лежала вязанка потрёпанных книг. Я лишь подумал, как тяжело старику нести их, и он будто прочёл мои мысли, обернулся. Мне бросились в глаза его старомодный, но чистый пиджак, тонкий галстук и мохнатые коричневые бакенбарды, рваные, неухоженные, будто бы человека всю жизнь таскали за них. Я пишу и как будто вижу его большой орлиный нос, кустистые брови, губы, которые тепло, как-то особенно улыбались мне. Я обратил внимание на большой перстень с гранатовым камнем, золотую цепочку часов. Мне подумалось, что этот человек беден, но никогда не продаст эти фамильные драгоценности. Почему я решил, что фамильные? Не знаю, но во всём, даже в молчании его, я ощутил какой-то странный, совершенно не знакомый мне подчёркнутый аристократизм. Таких людей, как он, в то время уже не могло быть! Я пригляделся: ему, скорее всего, было чуть больше шестидесяти лет, но всё же он выглядел именно потрёпанным замученным стариком.
- Здравствуйте, молодой человек, - обратился он, и уже в первых словах мне послышалась вежливая, извиняющаяся просьба. – Мне неудобно вас так грубо беспокоить, но чувствую, мне никак не донести моих сокровищ, - он посмотрел на перевязанные бечёвкой книги. – Больше не могу их поднять – так сильно отдаёт болью в спине. Смилуйтесь, помогите донести – тут совсем недалеко, я снимаю угол на Богословской.
- Где? – удивился я, услышав странное название улицы и представив, как далеко меня просят нести увесистые тома.
- Простите, на Чернышевского, - он снял пенсне, протер платком и улыбнулся ещё добрее, - я, знаете, очень хочу, но так и не могу привыкнуть к новым названиям. Вот, знаете ли, приезжал когда-то Чернышевский в Воронеж, привозили его ещё ребёнком поклониться мощам святителя Митрофана. А он-то, Николай Гаврилыч, безбожником стал, а значит, закон вечности отрицал. А теперь вот улица его имя носит… Чтобы вечно помнили… А я не запомнил еще.
- Удивительно, - не удержался я, - вот я, перед вами, ровесник этих переименований. И вы двадцать лет живёте и помните старые названия улиц?
- Нет, я вовсе не живу старым, поверьте мне.
Я тоже улыбнулся, хотя и понял, что странный человек добродушно посмеивается. Из сквера до Чернышевского было десять минут пути, и я согласился помочь.
- Вижу, вы тоже любите почитать? Это правильно! – сказал собеседник, видя, как я беру под мышку два номера журнала «Наши достижения», которые я только что получил в библиотеке, а свободной рукой поднимаю его «сокровища».
Мы долго шли молча, причем старик немного отставал. Затем он поравнялся и сказал:
- Прошу прощения, ведь я не представился. Карл Леонович.
- А меня зовут Николай. Вы немец? - спросил я. Мне не было интересно, кто он – просто как-то неудобно стало идти молча.
- Давным-давно, - он растянул по слогам, - обрусевший немец.
Мы вышли на улицу Володарского. Я посмотрел на пятиэтажный угловатый дом из серого мрачного кирпича с номером семьдесят. Я знал: в нем жили сотрудники НКВД, в том числе и друг отца майор дядя Женя.
- Любопытное здание, - видя мой интерес, сказал спутник. – Стиль конструктивизм – высокие кирпичные стены, огромные окна, остекленная башенка есть, сдвоенные лоджии.
- А я бывал там, - ответил я с гордостью – попасть в «дом чекистов» можно было только через центральный угловой подъезд, где круглосуточно находился дежурный с наганом. Он записывал имя каждого посетителя. – Хорошо там жить – своя водонапорная башня, котельная, даже санчасть есть и магазин.
- Нет, лучше уж там не жить, не бывать, - с грустью, удивившей меня, ответил старик.
Неподалеку играл духовой оркестр, исполняя «Над рекой голубой». Я любил эту мелодию, и шёл, представляя, как мои пальцы перебирают клавиши баяна. В тишине мы оба прислушались, как летит, незримо кружится, вальсирует в остывающем вечернем воздухе лёгкая музыка.
- Так что же нового происходит? - спросил мой спутник, когда оркестр остался за спиной и мы добрались до горбатого моста. – О чём, так сказать, пишут в «Наших достижениях»?
- Честно сказать, ещё не читал журналы, а только взял их, - ответил я. – Но судя по лозунгам на обложке, коммунизм строится.
- Действительно, строится, - прошептал Карл Леонович. – Скажите, пожалуйста, Коленька, можно я буду вас так называть?
- Конечно, - ответил из вежливости, хотя меня коробило мягкое обращение незнакомого человека.
- Коленька, чем живёт молодежь? О чём мечтает?
Пока мы брели по Чернышевского, я кратко рассказал о своей работе, о лекториях, клубах, достижениях передовиков. Карл Леонович свёл лохматые брови, слушая с неподдельным интересом. Поморщился он лишь, когда я упомянул недавнюю «Красную пасху» – ее устроили комсомольцы в пику церковному празднику, который по-прежнему отмечали многие. Молодежь провела шумный и, как подчеркивалось в ячейках, добровольный сход в парке, и под общие крики и улюлюканье сожгла чучела попа, старухи-богомолки и Христа на кресте.
- Мракобесие порождается вовсе не наличием веры, религии, а злобой и темнотой, - вдруг прервал меня немец. – Великих ученых средневековья сжигали личности, не имеющие ничего общего с христианством. Столетия идут, но ничего не меняется. Больно, больно слышать, лучше бы я вас и не спрашивал.
Я удивился – неужели этот человек живёт, не зная, что же происходит в Воронеже?
- Ну, не сравнивайте, - вступился я. - Тогда людей убивали за убеждения, а комсомольцы сожгли символические чучела пережитков прошлого. Это две большие разницы!
- Пока в сердцах злоба, нет нравственности и любви, людей будут отправлять на костёр.
Я запомнил слова, но понял их не сразу. Сейчас мне кажется, что именно с этого дня у меня началась осознанная жизнь. Я стал запоминать события в красках, встречи, разговоры обрели для меня какой-то особенный смысл, словно легли на душу исписанными страницами. Я и теперь вижу образы, будто опять слышу разговоры и спешу записать их примерное содержание на бумаге для тебя, Мишенька. Странно, но снова хочется сказать о машине времени. Сейчас, несмотря на минувшие десятилетия, пишу и вижу, как мы идем со стариком, навстречу бегут, размахивая портфелями пионеры. На углу продают мороженое, и скопилась очередь – в основном из молодых людей, которые так хотят угостить подруг в эти неповторимые часы мая…
Дом, где жил Карл Леонович, почти примыкал к реке Воронеж, и с высокого места уже была видна голубовато-золотистая на закате вода. Немец без слов взял меня за плечо и указал путь во дворы. Сделав несколько шагов, картина изменилась, будто мы шагнули из города в деревню – женщина мыла в железном тазу простыни и даже не посмотрела на нас, мы обошли развешанное на веревках капающее бельё. Пахло щами из кислой капусты, из окна первого этажа доносился разговор на повышенных тонах. На низкой скамеечке сидел старик в полинялом кителе, с медальками на груди, тянул трубку. Я взглянул в его глаза, и они показались совершенно прозрачными. Подумалось, что он слеп, но лишь только мы поравнялись, он прокряхтел:
- Так ты что же, Леоныч, точно в империалистической не участвовал?
- Не обращайте внимания, - смутившись, сказал мой спутник. – Каждый раз так. Это Василь Петрович, у него двух сыновей убило в четырнадцатом году, а двух помладше забрала гражданскаявойна. Он в беспамятстве.
Так мы и прошли мимо, а старик проводил нас своими прозрачно-вопрошающими глазами.
Карл Леонович оттянул скрипящую тугой пружиной дверь, и мы гулко затопали по тёмному коридору, поднялись по узкой некрашеной лестнице. Я подумал: «А ведь раньше никогда не приходилось бывать в таких местах! Может, стоило оставить его книги прямо здесь, да и идти домой?» За одной из обшарпанных дверей кто-то неумело наяривал «елецкого» на гармошке, слышались смех и мат, за другой плакал младенец. Навстречу вышла женщина с каким-то жаревом на сковородке. Не вынимая папиросы, рассмеялась:
- О, мальчишечку нанял, Леоныч, прям как бюргер! – но смотрела только на меня. – Я бы тоже такого сладкого наняла, на часок. Поможешь и мне по хозяйству, мальчик?
Карл Леонович, видя моё смущение, взял меня за локоть и повел мимо гомона. От его прикосновения стало легче, будто кто-то сильный и хороший повёл если не через ад, то, по крайней мере, через бесконечно тёмное грязное место.
Наконец, в самом углу длинного коридора, мы остановились перед зелёной дверью: железная цифра восемь была сбита и лежала на боку, как знак бесконечности.
Немец пошевелил ключом, и когда замок поддался, пригласил меня войти первым …

5

Я поднял глаза – фруктовые брёвна прогорели, угли ярко пульсировали тёмно-красными огоньками, но так почему-то не хотелось вставать, нанизывать шашлык и жарить… Не скажу, чтобы меня сильно захватила история, но всё же было в записках нечто особенное.
Тем не менее я поднялся и занялся шашлыком. Пока жарил, переворачивая шампуры с ароматными, шипящими кусочками, думал… о дяде Гене и себе. Мне казалось очевидным, что рассказчик и странноватый немец непременно подружатся на следующих страницах, иначе не описывал бы он в таких красках эту встречу. И снова между мной и Николаем Звягинцевым, истинным хозяином этой дачи, оставившим внуку воспоминания, пробежала искра. Так получилось, что и я сблизился с человеком намного старше меня, нашёл общий язык, причём получилось это тоже словно само собой, нечаянно.
Я оставил мангал – жар слегка ослабел, и можно было переворачивать реже. Отошёл чуть от домика, в темноту, и зашагал по тропинке к шелестящей прибрежной траве. Подумалось –ведь мы живём в прекрасном месте! Моя дача – у воды. Недавно читал в интернете, что наше «воронежское море» уникально, что в мире вообще нет второго такого большого водохранилища, полностью находящегося в черте города. Вдохнул влажный воздух… Эх, морюшко. Сколько о тебе сказано плохого – что по составу твоей воды можно изучать таблицу Менделеева, что грязное ты, вонючее. Будто само себя сделало таким, без людского участия. А ведь пора бы остановится, задуматься, и богатым мира сего совместно с властью выделить средства на очищение, а не на конференции проводить бесконечные по теме спасения Воронежского водохранилища…
Я спустился к мостику и стоял, положив руки в карманы. Далёкий левый берег горел множеством окон. Подуло ночной прохладой, и стало как-то особенно легко, чисто, хорошо на душе. Вновь пришла мысль, что я провожу первую ночь на своей даче, и так получилось, что она складывается незабываемо! Я опять вспомнил дядю Гену, вечера в беседке, и даже с некоторой ревностью обернулся в ее сторону – до неё отсюда было рукой подать… Пойти, что ли, посидеть там?
Но запах подгоравшего мяса заставил меня вернуться к себе. Здорово, – к себе! Каждый раз, возвращаясь к этой собственнической мысли, я только радовался. Никакая власть не победит в нас, простых людях, это счастье: ощущать личное пространство, пусть это даже это избушка пять на пять метров.
Перед домом кто-то сидел на корточках, переворачивая мясо. Мангал дымил, так что, подойдя совсем близко, я не смог рассмотреть лица.
- Ты что ж гуляешь, когда у тебя тут пожарище? – сказал незваный гость. Это был человек лет пятидесяти, в очках.
- Здравствуйте, я ваш новый сосед, - сказал я. – Только сегодня вот дачу купил.
- Да знаем, - сказал он, и я удивился. Ни внук Звягинцева Михаил, человек довольно молчаливый, ни я ни с кем не обсуждали покупку, но, видимо, в каждом домике уже в курсе, что здесь новый хозяин. Мне вспомнилась коммуналка, о которой читал только что, и понял, со временем меняется немногое.
Не разговаривая, мы дожарили мясо, сняли его с шампуров, и я быстро сбегал в домик, нашел еще одну кружку, разлил остатки вина из пакета, не спрашивая, будет ли мой гость. Он не отказался.
- Ну, за знакомство, шашлычник! – сказал он, выпив немного и закусив обугленным кусочком.
- Спасибо, что помогли!
- Давай на ты, мы же дачники, - сказал он, немного развалившись на стуле, в котором недавно сидел я. Нечистыми после шашлыка руками он взял тетрадь и стал ее небрежно перелистывать. Мне было неудобно его одёрнуть. Я спросил:
- А вы знали Николая Звягинцева?
- Дядю Колю что ли?
Я помедлил, глядя с облегчением, как собеседник оставил тетрадь в покое, вернув на лавочку рядом с торшером.
- Дядя Коля был очень хороший человек, - произнес сосед после долгой паузы. – Стоп, а когда он умер? – он посмотрел на меня так, будто я должен знать. – Я его видел в последний раз… Да наверное… Хотя, какая разница. Хороший был дядька, рыбак, всегда и радостный такой, и немного грустный… Выпить у него всегда было, хотя он чаще угощал, а сам не пил. На баяне здорово умел играть, помню вечер …
Он вдруг поднялся с кресла.
- Рад, что ты дачу купил, хороший, видно, парень! – он протянул мне руку и потеребил, уходя. – А за огнём следи – это тебе не шутка! Чуть что, все загоримся, тут тебе не того! Раз затеялся жарить, да ещё мангал поставил у крыльца – изволь следить, а не по надобности бегать!
Я проводил его взглядом, улыбаясь. Сходив к колонке, набрал в пустой пакет от вина воды и залил огонь. Посидев и пожевав ещё шашлык, подумал – то ли пойти спать, то ли еще почитать немного… Впрочем, лучшее решение – хорошая заварка чая и чтение. Быстро нагрев электрочайник, я заварил его прямо в чашке и, прихлёбывая, вернулся к тетради.

6

Карл Леонович жил в тёмной каморке, и на фоне заката в единственном узком окне кружились пылинки. Оглядевшись в этом маленьком пространстве, я подумал – куда бы положить книги? Опустил ношу на пол рядом со стоящим на кирпичах матрацем. Высвободив пальцы от бечёвки, почувствовал облегчение, поднёс раскрасневшуюся ладонь к губам. Карл Леонович смутился:
- Простите, что заставил вас так потрудиться. Я не знаю, как и отблагодарить. Могу ли угостить чаем?
- Нет, я пойду, - ответил я, но Карл Леонович остановил меня.
- Ни в коем случае! Поверьте, я угощу вас, Коленька, особенным чаем, - в его глазах я прочёл искреннюю просьбу остаться. – Побыв немного ещё и составив мне кампанию, вы доставите истинное удовольствие! Я мигом сбегаю к Наденьке! – и, не выслушав мой повторный отказ, он закрыл дверь.
Я сел на низкий табурет, положив на колени журналы «Наши достижения». Только теперь глаза привыкли к полумраку, и я увидел, что вся комната завалена книгами и папками, а в углу стоит громоздкая подзорная труба.
Кто же этот странный человек?
Мне подумалось, что каждый из потертых томов хранил древние, утерянные миром знания, и Карл Леонович – последний на земле алхимик, он собирал их в своей тайной лаборатории и по крупицам сшивал лоскуты прошлого, чтобы однажды пролить свет, выдать из этой душной кельи великую истину. И, как потом выяснилось, я был прав – пожилой немец действительно заглядывал из этого чулана в неведомые дали.
Старик вернулся довольно быстро. Из носика алюминиевого чайника шёл пар, и комнату наполнил странный, приторно-сладкий аптечный запах.
- Я очень люблю заваривать ягодки калины, - говорил он, разливая по железным кружкам. – Удивительное растение. Вы слышали про Калинов мост?
- Это сказка, в смысле?
- Да. Я давно открыл для себя удивительный, глубокий мир русских песен, сказок и понял, что славянские народы ещё в древности владели знаниями многих тайн космоса и мироустройства. Калина – от слова раскалить, я понял так, что мост в том предании был горящим, и ягоды калины по осени горят в лесу, как последний предзимний закат…
Я не очень понял, зачем это было сказано, но слова мне запомнились. Наступила пауза, и я взял кружку, поднес к губам, но тут же обжёгся и поставил обратно. Я никогда раньше не пользовался железной посудой. Заметив мое замешательство, немец улыбнулся:
- А это просто физика, мальчик мой, замечательная наука! Металл ведь отлично передает жар этого напитка! Я люблю пить из таких кружек, чтобы обжигаться калиновым огнём!
Любой другой на моём месте мог бы подумать, что старик не в себе. Но я понимал, что его надо научиться понимать:
- Вы учёный? – спросил я, глядя на старую подзорную трубу.
- Не знаю, как лучше ответить, Коленька, - он помолчал. – Учёные бывают разные, некоторые люди, относящиеся к ним, вызывают у меня восторг и желание прислушаться к их мыслям, но немало и тех, кто имеет высокие степени и награды, при этом суждения их лженаучны и вредны.
- Так значит, вы просто так читаете, занимаетесь, интересуетесь? Из любопытства то есть? – спросил я и подумал, что задаю много вопросов, словно и вечером я остаюсь корреспондентом на работе. Видимо, это уже вошло в привычку.
- Нет, не только, я ещё и пишу сам. И довольно много пишу.
Я ждал продолжения мысли, но Карл Леонович спросил:
- А вы любите науки, Коленька?
- Честно сказать, в школе легко давались литература, история, языки. А вот когда изучали науки точные и естественные, меня они как-то не интересовали вовсе, - старик располагал к простому и откровенному разговору. - Скажем так, яблоко упало на голову Ньютону, знаете?
Он тихо засмеялся.
- Так вот, на уроке все обсуждали, какой закон он открыл, а я, услышав эту историю, задумался больше, а съел ли он яблоко потом, или нет?
Карл Леонович сказал:
- У вас особый склад ума, это сразу видно. А познание точных и естественных наук зависит от того, кто и как учит. Нет человека, который не смог бы постичь их, был бы талантливый педагог.
Он пил розоватый чай, морщась от удовольствия и прихлёбывая:
- Да, я собираю познания, и у меня много книг. Но они нужны мне не сами по себе, а только для того, чтобы получить дополнительные знания, факты для моей теории космогенеза.
- Простите, не понял…
- Развития космоса, планетообразования. Я работаю точно по такому же принципу, как, скажем, многие писатели. Когда они пишут исторический роман, то читают не всё подряд, а отбирают именно те крупицы, которые нужны им для конкретного сюжета.
- Ну, у вас здесь собраны не крупицы, а целая библиотека, которой позавидовал бы мой отец!
- Бросьте, что стоят все эти знания, и даже то, что пытаюсь понять я, по сравнению с законами космоса! – он привстал. – Если хотите, я расскажу вам.
Я кивнул, но готовился к долгому и малоинтересному рассказу, в котором я, скорее всего, не пойму и слова.
- Так вот, Коленька, - он достал из-под матраца несколько увесистых папок. – Это мои главные труды.
Названия были выведены аккуратными буквами. Причем как на русском, так на и немецком языках. Первая папка была тоньше других: «Теория атома».
- Я создал модель атома, отличную от предложенной Нильсом Бором, - пояснил он. – В его модели много недостатков: она не объясняет интенсивность спектральных линий, справедлива только для водородоподобных атомов и не работает для атомов, следующих за ним в таблице Менделеева. Моя же теория основана на более общих и непротиворечивых исходных положениях.
Я пролистнул желтые листы, однако содержание не захватило меня, а больше поразила аккуратность почерка, длинные вереницы формул, рисунков и пояснений к ним. Также стало ясно, что работа выполнена на двух языках. Ни единой помарки, исправления, ни одной косой линии в чертежах – вот она, немецкая аккуратность.
Вторая папка называлась: «Новая космогоническая теория». Карл Леонович, понимая моё замешательство, сказал:
- Вы, Коленька, наверное, думаете, что мои измышления сложны для понимания, но я смогу объяснить главную идею, как говорится, на пальцах. Вот смотрите, - он отодвинул чашки, достал лист бумаги, нашёл огрызок карандаша, и стал рисовать Солнечную систему. Но спросил неожиданно:
- Вы упомянули отца. Значит, у вас есть родители?
- Конечно, отец и мать.
- Замечательно! Просто замечательно! И во всем мире так – у любого материального тела также есть родители! У молекулы, амебы, червячка, птицы и зверя есть нечто, что их порождает. И даже у камня есть скала-прародитель, от которой он когда-то откололся для долгой самостоятельной жизни. И скала возникла не сразу. И планеты, в том числе и наша замечательная матушка Земля, тоже когда-то появились на этот свет. Конечно, не такой зеленой и цветущей, но ведь и ребенок выходит из чрева матери кровавым и мокрым, и только спустя время у него отрастают волосы, появляются зубы, он начинает развиваться.
- Так кто же – родитель планеты? – спросил я.
- Вот! Умница! Это и есть вопрос всех вопросов для нас, её жителей! – мой собеседник волновался, и я понимал, что он говорил на самую важную для него тему. Даже бакенбарды нервно дрожали, когда он шевелил губами. – Но начну с другого, чтобы вы поняли суть! Основа мироздания – непрерывность движения, изменчивость, взаимосвязь внешних и внутренних процессов, цикличность, чередование спокойного периода и резких перемен, взрывов, после которых происходит переход в новое качество. Иными словами, в космосе нет пределов, нет пауз, нет смерти и нет одиночества! Я провёл много-много ночей, раздумывая над этим, и однажды, в полной тишине, мне стало совершенно ясно – планеты рождаются звёздами! Да, да! Появление планет находится в связи с циклическим характером ядерного синтеза в недрах звёзд, они формируются в недрах так же, как дети в лоне матери, и затем отторгаются! Каждая планета уходит на свою орбиту, но не отрывается от матери, а зависима от неё, питается её солнечным молоком!
- Не пойму, как же всё-таки происходят эти… роды? – удивился я.
- Эти роды – энергетическая перестройка звезды, и сам процесс, безусловно, связан с выбросом большого количества энергии. Речь идёт о накоплении энергии и мощном взрыве! Ещё Декарт говорил, что природа тел космоса гораздо легче познается, когда мы видим постоянное развитие, чем когда рассматриваем их, как нечто вполне образовавшееся. Но вы знаете, до сих пор! – он поднял палец, пробежался глазами по завалам книг, - до сих пор ни в одной гипотезе процесс формирования Солнечной системы не взят в развитии от атома до возникновения планет! Вот смотрите!
Он подошёл к окошку и открыл его. В комнате посвежело, и мне стало легче: казалось, что Карл Леонович до предела накалил воздух, наполнил комнату такой энергией, будто бы здесь взорвалась и обожгла все углы роженица-звезда:
- Весна – она ли не воспета в стихах, не её ли мы хотим сделать вечной? – говорил старик. – Все народы, все эпохи поют о весне! А почему? Да потому что она – символ жизни, её пробуждения, рождения всего! Казалось бы, холодная, укрытая снегами почва – мертва и некрасива, но придёт срок, и она освободится от оков, и мы поймём, какая сила в ней скрыта! Пробьются первые травинки, набухнут почки, а затем весь мир наполнился запахами, движением! И всё вокруг поет: слава жизни! Так вот!
Он склонился надо мной:
- Так вот, Коленька. И на Солнце бывает Весна! – он помолчал. – Да, Весна!
Мы помолчали.
- На Солнце время Весны становится главной эпохой, и длится не три месяца, как принято мерить в наших земных широтах, а миллионы лет! Женщина вынашивает ребенка девять месяцев, самка слона – два года, а Солнце – громадное время! С приходом галактической весны в каждой звезде просыпается Великая Мать, и постепенно она вынашивает малышей, отдает всю себя им… И потом, я уже сказал, до самых последних дней она заботится о них, живёт только ими и ради них, отдавая всё своё тепло. И Солнце понимает, что если оно умрёт – не станет и её детей.
- Вряд ли ваши взгляды признают научными, ведь ни один учёный не согласится с тем, что у Солнца есть… некая осознанность действий. Если я правильно понял, то Солнце – живое существо?
- Нет, звезда не выступает живым существом в привычном понимании, она не похожа на людей, ведь мы отождествляем жизнь лишь с биомассой Земли. Слово «космос» - не пустой звук, я нашел, что в одном из вариантов перевода с греческого оно означает «порядок». Мироздание устроено сверхлогично – я имею ввиду, выше логики человеческой. В силу физической ограниченности у нас мало ресурсов, чтобы осознать до конца организованность этой структуры. Я и сам ухватил травинку с огромного поля познания космоса, осознав, что роды у живых существ и роды звезды по своей сути идентичны, что космос так же цикличен, как, например, наши времена года. Но мои познания – это прозрение кузнечика, который сумел запрыгнуть на ветку и увидеть чуть дальше своих собратьев. Но не это главное, совсем не это!
Я не смел даже дышать – так был взволнован мой собеседник:
- Нет смерти! Сверхлогика космоса доказывает это. Ничто не рождается из пустоты, и значит, ничто в неё никогда не уходит. Опять же возьмем пример со скалой, от которой откололся камень. Он – уже не часть чего-то большого, только кусочек, но по своей структуре совершенно похожий на мать. Но у него новое качество! Древний человек поднимает этот камень и с его помощью убивает мамонта! Разве он мог бы убить зверя с помощью скалы? Нет, хотя опять повторю, что по строению скала и камень суть одно. Дерево сгорает, превращаясь в пепел, но оно обжигает горшок, придавая ему новые качества, и само становится частью этого сосуда. Всё в мире перетекает, и ничто не теряется. Да, это не моё открытие, скорее всего. Но важно другое!
В комнате повисла пауза.
- Я прочел много-много научных трудов. Но ни один из них не смог опровергнуть бытие Бога.
Я съёжился и вдруг понял, почему Карлу Леоновичу был неприятен мой рассказ про комсомольскую «Красную пасху».
- Не существует никакой пустоты, этот термин придумал человек по причине своей понятийной беспомощности и узости. Ему нужно было дать название тому, что он не понимает, он испугался неизведанного, - продолжал старик. – Каждое движение в мире подчинено закону. Этот закон и есть Бог. Недаром в церкви столетия изучали «Закон Божий», а в Библии написано: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и слово было – Бог!» В основе мира лежат правила, которые им управляют.
- Вы знаете, но с такой теорией у вас мало шансов получить сочувствие у советских людей!
- Я не ищу сочувствия. Я ищу истину.
- Спасибо вам! – сказал я.
- За что?
- Вы открылись мне, малознакомому человеку. Потому что, видимо, поверили мне. Хотя делать этого и не стоило. Я же комсомолец.
Он не ответил. Я добавил:
- Но, Карл Леонович, ваше доверие стоит очень дорого! Что-то я понял, что-то нет из вашей теории, но судя по записям, формулам, таблицам, вы ведь не только мечтатель, но и ученый.
- Все мои записи основаны на научных знаниях, и они доказывают бытие Бога и торжество жизни, - ответил он.
Я подошёл, чтобы пожать руку, и только встав лицом к лицу, я заметил, как в полумраке блеснули слёзы на его щеках. Не знаю, почему я так поступил, но в тот же миг обнял Карла Леоновича, такого незнакомого, но уже дорого мне человека, и он похлопал меня по плечу.
- На самом деле я ничего не могу, совсем ничего, живу, будто и правда выброшен в космос, – он помолчал. – Большинство книг, собранных здесь – самая настоящая макулатура. Целыми днями я охочусь за знаниями, но чаще мне попадается ерунда, разная идеологическая, - он запнулся, чтобы не сказать лишнего. – Идеологическая литература попадается, в общем. А мне нужны знания, чтобы вести математические, астрономические расчёты, которые могли бы подтвердить мою теорию взаимосвязи атома и планетообразования. И я очень хочу знать, чего достигли ученые там.
- Где… там? – удивился я.
- Там, на дальней планете, в другой жизни.
- Не понял?
- В капстранах, Коленька.
Я поёжился и стал прощаться. Уходя, сказал Карлу Леоновичу, что буду навещать его, и, наверное, лучше было бы, если эти слова стали формальностью и я больше никогда не входил в эту каморку.
В тот вечер я пришёл домой поздно. Мать удивилась, пыталась поговорить со мной. Она, наверное, решила, что у меня появилась, наконец-то, подруга. Но я её разочаровал, сказав правду.
- Молодец, что помог пожилому человеку, - ответила она. – Только в другой раз предупреждай меня, когда решишь где-либо засидеться так долго. Я же волновалась!
И, когда она ушла, я вспомнил, что библиотечные журналы остались там, у Карла Леоновича. Так что следующим вечером я не просто вышел покурить, а шёл и дымил прямо по курсу на дом по улице Чернышевского. Его жильцы поначалу удивлялись мне, бросали фразы и скабрезные шутки, но потом привыкли и я стал частью этого балагана. Удивительно, но я, юнец, крепко сдружился с человеком, который был намного старше меня! В то время я даже перестал читать, хотя раньше находил в этом главную отраду – мне стали не нужны книги, потому что каждый вечер пожилой немец рассказывал мне много нового. Часто он слушал меня, про работу, комсомол, повторяя:
- В вашем лице, Коленька, я общаюсь со всей молодёжью и хочу понять будущее, предположить, каким оно будет.
Я искренне отвечал, что по мне не стоит судить о всех, что я замкнутый малообщительный человек, хотя и живу в самом пекле общественной жизни. И при этом, разговаривая с пожилым немцем, я с каждым днём всё больше и больше разочаровывался в том, что наблюдал вокруг, мне не хотелось писать, рапортовать, обличать пороки, призывать на сбор металлолома и заниматься прочей мелочью.
Всё чаще на меня стал обращать внимание редактор, мне даже дали большой летний отпуск, полагая, что слабость моих корреспонденций вызвана усталостью. Эти свободные дни я проводил в компании Карла Леоновича. Мы бродили по городу – он знал многих книгочеев, работников книжных магазинов, и я углублялся в его особенный мир. Часто я помогал ему купить ту или иную книгу, он краснел, благодарил, клялся отдать деньги как можно скорее, но я знал, что это невозможно. Я не понимал вообще, на какие средства он жил – единственное, я иногда заставал его за сбором стеклотары, иногда он помогал чинить что-то жильцам дома. Самые тёплые отношения у него были с соседкой – тётей Надей, добродушной женщиной его возраста, и он называл её только Наденькой, просил чайник или что-то ещё, пока мы с ним сидели вечерами в его каморке.
Затем я соврал матери, сказав, что у меня появилась девушка – в шутку я назвал свою несуществующую подругу Наденькой. Эта выдумка нужна была, чтобы мама не волновалась и знала, где и с кем я задерживаюсь летними вечерами. На самом же деле с наступлением темноты мы сидели с моим старшим другом, пили чай с калиной и смотрели на звёзды в его подзорную трубу.
И тогда я совершил первую в череде ошибок. Не посоветовавшись с Карлом Леоновичем, решил написать небольшой очерк – о нём и его идеях. Мне представилось, что однажды постучу в его комнату и неожиданно положу на столик пахнущую типографской краской газету, и скажу, что теперь он знаменит, по меньшей мере, в нашем городе. Это будет здорово! Я писал несколько дней, причём ни до, ни после не испытывал такого эмоционального подъема в работе. Строчки сами выливались, и я шумно отстукивал на портативной машинке очерк с громким названием «Воронежский Коперник».
Помню утро, когда сдал материал начальнику отдела, и уже через час меня пригласил… сам главный редактор. Я подумал: ну вот, наконец-то я «выстрелил»! Теперь мне скажут, молодец, сработал с огоньком, принёс что-то новое, по-настоящему свежее. Однако Гейко встретил меня недружелюбно, и по пунцовому лицу я понимал, что эффект мой «Коперник» произвёл обратный.
- Скажи-ка, Звягинцев, - главный обратился по фамилии, и это не сулило ничего хорошего. – Это ведь выдумка твоя, да? Такого же… забавного дядюшки немца нет в нашем городе, ты его сочинил?
- Вовсе нет! – протестовал я. – Он живет на Чернышевского, дом номер… - сказал я, и с удивлением заметил, что Степан Степанович записывает за мной.
- А раз есть, то это хуже. Плохо, Звягинцев, очень плохо, - он резко опустил стальное перо в чернильную установку.
Я молчал.
- Значит, этот твой Карл Эрдман учит тому, что ничто не умирает, а переходит в новую стадию?
- Совершенно верно.
- Что значит, чёрт возьми, верно!
Я вскочил при его выкрике.
- Ты, Звягинцев, больше других сотрудников газеты посещал лектории и кружки, и что ты там, спрашивается, делал? Мух ловил? Ты что, Канта ночью под кроватью начитался?! А сам-то, сам! Критику, понимаешь, наводил на комсомольцев, многие на тебя обиделись за горькую, но правду, а ты, - я смотрел на его разъярённое лицо, и хотел сказать: «Но ведь это же вы меня посылали, направляли, давали тему и говорили, как писать», но не смел и открыть рта. – Какое ещё бессмертие, комсомолец Звягинцев? Хотя какой ты, прости, комсомолец, когда знать не знаешь, что бессмертие – это миф, буржуазная ненаучная метафизика! И это только касаясь одного аспекта, а всё остальное и того хуже в твоём, с позволения сказать, опусе, - он тряс в воздухе рукописью. Скрепка сорвалась и звякнула о пол. – Всё в ней отдаёт какими-то забугорными антикоммунистическими идейками! Откуда он взялся вообще тут, это твой Эрдман, а? Кто он такой? С этим надо будет еще разобраться! Сумасшедший псевдофилософ, или до времени скрытый враг? Хотя какой скрытый – вот тебя уже, вижу, завербовал!
- Да вы что?
- Молчать! – я снова вытянулся. – Хорошо, что твой непосредственный начальник Павел Семёнович эту твою писанину из отдела сразу мне на стол принёс, хотя хотел идти в райком комсомола! Я отговорил! Пока никто больше, ох, никто этого не видел! Всё тобой написанное - издевательский поклёп на науку, каждое утверждение в корне противоречит марксизму-ленинизму! Не существует, и заруби себе на носу это, бессмертных звёзд, планет, существ, и нет никаких бессмертных душ. И боги, хоть греческие, хоть христианские – всего лишь пустые выдумки тёмных людей. И запомни: с мифами не бывает научных параллелей! С этим давно покончено! Зачем приносить со свалки истории подобное мракобесие?
Гейко долго молчал, расхаживая по кабинету. Временами кто-то робко постукивал по обивке двери и едва заглядывал, но редактор умел одним взглядом показать, чтобы от его кабинета отбегали, как от клетки с тигром. Раздавались и звонки, и я знал, как Степан Степанович относится к ним, но сейчас он не снимал трубку, и однообразное дребезжание телефона било сотней молоточков по ушам.
- Ладно, - вдруг он немного изменился, щёки едва побелели, и я выдохнул. – Я понимаю твой интерес к космосу, к устройству звёзд. В этом нет ничего плохого. Так есть же замечательные учёные, которые занимаются этими вопросами! Учёные, Николай, а не шарлатаны-проходимцы. Настоящие светочи науки по каморкам не сидят, в нашей стране нет, и не может быть такого, мы не на Западе живём, вот там-то, у капиталистов, как раз всё наоборот! А наши учёные работают в лабораториях, у них есть самые современные приборы для изучения звёздного неба. В общем, раз тебе интересно, я попробую переговорить с научно-исследовательскими институтами, будешь освещать их идеи и разработки.
- Но…
- Что?
- Все идеи, мысли Эрдмана основаны на диалектике, в этом они нисколько не противоречат марксиско-ленини…
- Звягинцев! – я снова подпрыгнул. – Ты что-то недопонял?
Гейко подошёл вплотную, его лицо опять дышало, как жаровня. Казалось, что вот-вот займутся пламенем мои волосы и брови:
- Я давно и внимательно слежу за тобой, и одного не могу понять. Чего тебе не хватает? У тебя есть всё! Твой отец – уважаемый, талантливый человек, передовик, рационализатор, его имя как светоча радиотехники останется и в будущем! Но ты-то что? Почему занимаешься ерундой, вместо того, чтобы развиваться? Да если уж на то пошло, скажу как есть! Как старший товарищ скажу, хочешь, обижайся: я держу тебя в штате только из-за твоего отца, из уважения к нему! Иначе! – Степан Степанович отвернулся. – В общем, чтобы я читал подобные опусы в последний раз! Ты взрослый человек, и должен понимать, с кем можно, а с кем не стоит общаться, я тебе не родитель, чтобы объяснять подобное, и отвечать за тебя не собираюсь, - он повернулся ко мне вновь. – Не собираюсь! Поэтому в твоих интересах прекратить, я настаиваю, прекратить любые взаимоотношения с неким элементом, который называет себя Карлом Эрдманом. Лучше всего забудь это имя, вычеркни из головы всё, что он тебе рассказал и займись, наконец, делом!
Я внимательно выслушал, но тогда, в свои неполные двадцать лет, я не знал и не мог понять главного: несмотря на высокое положение моего отца, я не имел права на роскошь не скрывать своего мнения и не учился воздерживаться от необычных суждений.
Снова настойчиво зазвонил телефон, и Гейко поднял трубку. Я, пятясь, вышел из кабинета и побежал в корреспондентскую.
Я не внял предостережениям, и в этот вечер пришёл к Карлу Леоновичу. При этом не забыл о просьбе, и принёс портативную пишущую машинку «Москва». Он попросил перевести самые важные рукописи в машинописный текст, и я не отказал. Со временем мы перешли на «ты», и немец, несмотря на разницу в возрасте, требовал от меня тоже обращаться к нему, как к равному:
- С тобой всё в порядке, Коленька? – не раз спросил меня он за тот вечер, видя, как дрожат руки и горят щёки, но я старался улыбаться и шутить. Мне было стыдно, я понимал грубость своей мальчишеской ошибки, и если бы честно рассказал про очерк, то вряд ли бы вызвал сочувствие. По сути, я подставил его.
- Отдохнул, можем продолжать? – говорил Карл Леонович, и продолжал диктовать. Прошло столько лет, а я и сейчас помню текст, слышу его размеренные фразы.
– Итак, тезисы главы таковы. Судьба атома и судьба звезды тесно связаны. Внутри звёзд происходят процессы циклического характера. Прерывистому режиму атомообразования в звезде обязаны планеты своей жизнью. Вспышка звезды – это рождение новых космических тел. Эта закономерность объясняет возникновение нашей планеты Земля, описывает эволюцию Солнечной системы как гетерогенной и разновозрастной системы звёзд, аналогов которой на звёздном небе можно найти неисчислимое множество. Готово, успел? - он с восторгом, подолгу смотрел на печатный вариант своих работ. – Очень хорошо! В следующей главе мы дадим ответ, по каким законам развиваются различные виды материй космоса, в том числе атомы химических элементов и построенные из них небесные тела.
Я многого не понимал. Карл Эрдман одновременно диктовал две работы, и складывал их в отдельные стопки. В одной монографии были сосредоточены сложные для меня термины и понятия, она была суха и казалась весьма основательной, в другой же он позволял размышления и гипотезы:
- В мифологическом наследии разных народов можно найти три основные стадии космогенеза, - Карл Леонович даже не начитывал прежние, готовые рукописи, а, находясь в творческом подъеме, диктовал из головы и сразу начисто. – Например, три шага делает индийский бог Вишну. У древних славян это шаги Вышеня через Навь – мир невидимый, духовный, Явь – мир проявленный, зримый, Правь – закон, объединяющий миры Нави и Яви. В греческой интерпретации имеются три этапа Творения: Хаос – отсутствие форм, Хтонос – формирование плотных тел, Космос — порядок. Записал? И в Библии мы находим…
Каждый вечер я помогал печатать рукописи, и постепенно разговор с гневным редактором забылся. Пришла осень, после первых морозов мы поехали воскресным утром с Карлом Леоновичем за город собрать тронутые зазимком, а значит, утратившие горечь ягоды калины. Он радовался богатому урожаю и тому, что у него есть я – преданный юный друг, готовый помочь донести корзины с этими алыми, собранными в крупные грозди ягодами.
- Ах, удивительная, просто удивительная штука эта калина! – повторял он. – Даже не нужно погреба, чтобы хранить её. Сушится прекрасно, да и в свежем виде лежит долго. А всё благодаря её чудесному составу.
- Калинка-малинка моя! В саду ягода калинка! – с задором пел я, и немец подхватывал русскую песню, и мы, два чудака, шли и приплясывали по звенящему чистотой, осыпанному, как мукой, первым инеем предзимнему лесу. Я знал только сам напев, и был удивлён, что немец хорошо знаком с русскими народными песнями, и слова, несмотря на простой задорный мотив, показались мне вовсе невесёлыми. Он пел:
Ах! Под сосною под зеленою
Спать положите вы меня.
Ай, люли, люли, ай, люли, люли,
Спать положите вы меня…
Снег выпал в начале декабря, и я по заснеженным дорожкам шёл вечером к Эрдману в каморку. Кстати, к тому времени я по его наставлению бросил курить, и причиной прогулок стал только визит к одинокому учёному.
Застал я его за необычной работой: он пододвинул стол ближе к окну, нацепил на орлиный нос толстые очки и что-то паял. В комнате было дымно, пахло канифолью.
- Коленька, как хорошо, что ты пришёл! Сейчас немножко поможешь, если тебе нетрудно. Скоро, я уверен, нас ждёт настоящее событие.
- Что это у тебя такое?
- Это клеммы, катушка самоиндукции, детектор, – улыбнулся он. Эрдман подстригся, привёл в порядок бакенбарды и выглядел торжественно. – Будем собирать с тобой приёмник, чтобы узнать, что происходит в мире науки!
- Карл Леонович, ну что ты в самом деле! – я похлопал его по плечу. – Собери-ка это всё, да и отнеси!
- Что?! – он вскочил, как лев. – Знаешь, чего мне стоило купить это? Не хочешь помогать, иди домой, мальчик! Или ты испугался слушать иностранные волны?
- Я не это имел ввиду, совсем не это! – моя широкая улыбка, кажется, сильно его раздражала, но я специально тянул. – Видно, маловато приходилось нам говорить про моих родителей, а ведь мой отец работает на «Электросигнале», и приёмников – портативных, батарейных и от сети, у меня целых пять. Правда, они меня как-то совсем не интересовали.
- Да ты что! – он взял меня за плечи и выпучил глаза, словно рак. – И ты молчал! Ладно, ладно, Коленька! – он похлопал меня по щеке. – Только не говори мне, что у тебя есть красавец, радиоприемник «9Н-19». О нем еще в газете писали! – и он развернул «Коммуну», где была большая фотография и текст о новом аппарате предприятия.
- Добудем всё, что надо, без всяких проблем! – уверил я. Немец действительно сгрёб в кучу свои детали, как что-то совершенно ненужное, и весь вечер был на каком-то особом подъёме. Правда, достать новую модель я смог не сразу. Отец как-то холодно отнёсся к моей просьбе, даже огрызнулся, мол, что завод – не его собственность, нести с него он права не имеет, а покупать нет нужды – в доме и так есть образцы прежних аппаратов, которые вполне себе ловят и местное, и центральное радио. Добыть приёмник я смог через подчинённого отца, дядю Вову, и, не зная о моём разговоре с родителем, он не отказал в просьбе и выписал мне новый аппарат «на комсомольскую организацию газеты».
- А помнишь, в первый день нашей встречи ты сказал, Коленька, что в школе тебе языки хорошо давались? – спросил Эрдман, когда мы сидели с ним за столом и крутили настройку у нового, блестящего хромом, пахнущего лаком радиоприемника.
- Да, немецкий базовый, а ещё английский и французский. Мама настаивала, чтобы я занимался больше языками.
- Молодец твоя мама. Немецкий то я знаю, как говорится, как родной! – он засмеялся. – Так что Германию беру на себя, а вот буржуев ты станешь переводить.
Три рукописи уже были отпечатаны, подзорную трубу мы забросили, и почти каждый день проводили у радиоприёмника. На столе появились словари иностранных слов, я без спроса взял у отца особенно редкие – для перевода технических терминов. Мы обсуждали, узнавая много нового о том, что происходило тогда в мире. С особым вниманием слушали о том, что пенициллин впервые в США применили для лечения людей, о создании калькулятора для сложных задач на основе реле. Карла Леоновича затрясло, когда он услышал новейшее доказательство, что ионы исходят в частотах, затронутых их движением.
Больше же всего по радио говорили не о науке, а о войне, которая шла уже второй год, но изредка попадались сообщения об очередном открытии, присуждении Нобелевских и других премий, и тогда мы внимательно конспектировали передачи. Так шло время, приближалась весна 1941 года…
Однажды я пришёл к Эрдману и застал его в задумчивости. Он сидел, оперев голову на руку, и впервые мне не удалось получить от него ответа. По обрывочным фразам, мычанию и небывалому волнению понял, что Карл Леонович прослушал какую-то особенную передачу.
- Это невыносимо, ужасно, ужасно. Я и не мог знать, что моя историческая родина дошла до такого кощунства. Как это остановить? Что же дальше? Нет, миру именно сейчас нужны мои знания! – прошептал он. – Они помогут осознать происходящее и даже – прекратить эту ужасную войну. Коленька, скоро начнётся самая настоящая бойня, я чувствую это! Погибнут многие невинные люди, но это можно ещё предотвратить, я уверен! Если мир узнает о реальном устройстве космоса, о его законах, то все побросают оружие, покаются и начнут не рушить, а созидать! Нельзя оставаться равнодушным к этому, нельзя…
Карл Леонович повторял и повторял последнюю фразу, а в радиоприёмнике о чём-то гавкал нацистский лидер…

7

Неровные строки таяли перед глазами, превращаясь в размытые витиеватые змейки. Читать неровно написанную рукопись, пусть и такую занимательную, было нелегко, и я отложил тетрадь, потёр глаза. За вечер мне не удалось осилить и четверти записей. Я поднялся и размял ноги, думая: кто же всё-таки автор этих заметок? Инфантильный баловень, рафинированный городской мальчик? Тихий, заключенный в скорлупу мечтатель? А может, самый настоящий мудрец, философ, который понял, что нужно искать и постигать глубокие смыслы, найти для себя высокие цели, а время, эпоха, окружение – всего лишь случайные декорации? Как рассказчик Звягинцев заслуживает хорошей оценки – он доносит мысли просто, без пафоса и мудрствований. Читая, так и представлялись образы красномордого апологета советской печати Гейко, странноватого немца с его фантастическими гипотезами, скорее всего, лишенными научной базы, представляется утончённая, ухоженная, но холодная и отстранённая мать, желчный, суровый отец… А ведь в редакции газеты его ругали, но мне, человеку из будущего, очевидно – Звягинцев-то как раз умел писать! Я никогда раньше не слышал имени Станислава Гейко, хотя и писал курсовые работы по истории журналистики. Этот «великий» мастер оказался выброшенным в утиль. Хотя, может быть, автор воспоминаний поменял фамилии, и даже в личных записях избегает называть реальных людей? Но даже если редактора звали иначе, время всё равно утопило память о нём в своих глубоких песках.
Ночью город словно и не спешил засыпать. Стучала, постепенно удаляясь, очередная электричка, где-то в соседних домиках слышались негромкие разговоры, далеко, в летнем кафе выбивали однообразный ритм колонки… Я вновь сел на крыльце, закрыл глаза, вытянув ноги, стараясь различить в этом разнообразии звуков самую лучшую, но приглушаемую музыку – стрекотание сверчков. Минуты текли, я дышал глубоко, сам не понимая, почему улыбаюсь. Становилось легко, спокойно, а потом меня словно подхватили мягкие руки и подняли в небо. Я стал птицей, взлетел над предрассветным спящим городом. Я парил, то опускаясь, то вновь набирая высоту, едва угадывая ландшафты, картины, понимая, что лечу над иным, незнакомым мне Воронежем. Не стало однообразных, как столбы, высотных домов, супермаркетов, заполненных машинами-букашками автостоянок. Пропал искусственный блеск и мельтешение огней, растворились кричащие рекламные вывески. Я с трудом узнавал места – Воронеж ужался, обустроенные пригороды превратились в пустыри и редкие деревеньки, сосновые лесочки, и мой орлиный взор различал далёкие низенькие лачужки, стога сена, вытянутые прямоугольники коровников. Город же подо мной казался серым в дымке, его разделяла неширокая, бегущая неровно, словно змейка, река. Местами по бокам её сжимали пристани с рядами деревянных лодок. Я опустился к воде, к белоснежному юркому паруснику, но ветер отбросил меня к левому берегу. Тут были редкие домики барачного типа, в небольших двориках сушилось на верёвках бельё. Но, поднимаясь выше, я различал стройки, длинные, как шрамы, траншеи, полные кирпича грузовики, глинистые котлованы, насыпи идеально жёлтого песка, горы чёрного шлака. В нос ударил запах гудрона, несмотря на ранний час, уже слышались окрики, шум моторов. Я парю, лечу в иную сторону, кружусь над парком, вижу фигурки спортсменов, лестницу, памятник Сталину – вождь прижимает руку к груди, словно защищает сердце. Перед железными воротами вывеска – «Спасибо любимому Сталину за счастливое детство!» Я лечу всё быстрей, поднимаюсь – с высоты кажется, что правый берег весь утопает в зелени, по железным путям в Березовой роще движется, то появляясь, то скрываясь от глаз первый утренний трамвай. Я петляю, пересекаю улицы, вижу шпалы, рядом с которыми – целые насыпи разномастных камней. Постепенно разгорается день, проносятся глазастые полуторки с деревянными бортами, редкие, похожие на красно-белые огородные бочки автобусы, мелькают люди. Большинство зданий я вижу впервые, рядом со многими хочется замереть, покружиться, рассмотреть колонны, лепнину. Я наконец понимаю, что лечу над довоенным Воронежем, его трудно узнать и уже никогда не вернуть: почти весь город уничтожат немцы, не уцелеет и десятой части всех этих строений. Меня относит к Чернавскому мосту – я угадываю его лишь потому, что он – средний, но совершенно не похож на современный. Затем опускаюсь к деревьям какого-то сквера, сначала не узнаю его, но мои крылья выносят к Ротонде – не к её руинам, я вижу её совершенно целой, нетронутой войной. Она примыкает к стене вытянутого четырехэтажного здания клинической больницы. Поднимаюсь вверх, словно ракета, лечу на космической скорости к солнцу, и оно зовёт, зовёт, но невыносимо слепит…
Я открыл глаза – торшер светил мне прямо в лицо. Тетрадь лежала на груди, я так и уснул с ней. Стало холодно, и я, выключив свет, покачиваясь, побрёл на второй этаж. Думал, что сразу же забудусь, лишь коснусь подушки, но короткая дрёма перебила сон. Мысли, как надоедливые насекомые, обступили меня: стоит ли выплыть рано утром на рыбалку, или выспаться? А не направлял ли меня завтра редактор куда-то? Какой объем текста должен быть про обманутых дольщиков? Что насчёт фото? А не сварить ли кофе покрепче прямо сейчас? А может, отцу позвонить утром и ему дачу показать? Перед глазами вновь проплывали события минувшего дня, я словно слышал чьи-то голоса, видел себя со стороны, вчерашний митинг возле памятника Никитину, крики, лозунги. «Кто крышует застройщиков-мошенников?» «Власть! Прекрати произвол над народом!», «Достройте наш дом!»
Мужчины стояли тихо, потупив взоры, женщины давали волю эмоциям. Многие пришли на демонстрацию с грудными детьми, чтобы наглядно показать, кого лишил обещанного крова ворюга-застройщик. Вырывая друг у друга громкоговоритель, ораторы-политики, не пострадавшие от махинаций, но готовые показать себя как защитники обманутых, заявляли о вине «партии власти» и чиновников во всех бедах, в том числе и этой. Без эмоций на них смотрели телеоператоры и полицейские. Шум нарастал, хотелось заткнуть уши, но внезапно ударил марш, и от проспекта Революции в сторону дольщиков двинулось шествие – пионеры, комсомольцы в белом вышагивали босиком, украшенный цветами и портретом Ленина грузовик ревел неисправным двигателем. За ними шли старики в странных синих блузках, выкрикивая что-то непонятное огромными лошадиными ртами. Они поднимали к небу кумачовые транспаранты «Сталин – великий знаменосец мира!» «Придём к изобилию!» «Будет и на нашей улице праздник!» «Религиозное воспитание – преступление против детей!». Могучий бюст Ленина вырос на фоне вывески «Жар-пицца», словно Вождь вернулся из прошлого и протаранил мощным лбом новое время, сорвал буржуйскую мишуру и цветные фантики. Я отбежал на левую сторону улицы и замер, спрятавшись в тени лип. Огляделся – рядом не было никого, кто наблюдал бы со стороны эту странную картину, лишь только блестящий, как серебро, Белый Бим с начищенным носом смотрел безучастно пустыми глазницами, как одна демонстрация безжалостно таранит, подминает другую. Я подумал, что если бы он был не памятником, а живой собакой, то наверняка заскулил и спрятался от этого ужаса за фонтанами.
Пионеры били в барабаны, несли на руках, словно иконы, большие радиоприёмники, глобусы, шипящие маслом сковородки, ламповые телевизоры, подшивки газет. За ними широкоплечие ребята в красных колпаках тащили на плечах гигантский телескоп, чучело священника, потертую, с множеством сколов гипсовую статую Христа. Я ужаснулся – следом шёл отряд рабочих в кирзовых сапогах. Крепко сжав под мышками, они несли какое-то аморфное, копошащееся, похожее на гигантскую пчелиную матку тело, а за ними, завершая шествие, тянули на телеге распятую фигуру. Скрип колёс заглушал звуки марша, и когда страшная повозка поравнялась со мной, я различил лицо мученика – он повёл орлиным носом, поднял кустистые брови, и я увидел рваные бакенбарды. Из рук и ног вытекала черная кровь, я пригляделся – человека прибили к кресту моими шампурами. Он с трудом шевелил пересохшими губами, водил мутными глазами по искрящейся толпе, пока наконец не заметил меня, спрятавшегося в тени деревьев:
- Пока мы не научились любить и жить по законам космоса, людей будут сжигать на кострах, - едва сумел сказать он, затем поднял глаза и улыбнулся. – А на солнышке сейчас весна! Солнце правильно называть не «оно», а только «она». Солнце – мать. Вот погуляет этой весной, глядишь, родит ещё одну планетку, где жизнь пойдёт совсем иначе. Всё-таки поздние дети – самые талантливые.
Из-за телеги выбежал толстяк с красным лицом, ругаясь, выхватил швабру и заткнул страдальцу рот половой тряпкой. Я с криком бросился, но меня обхватили тысячи рук, вопили сотни разверзнутых, как ямы, ртов, кричали на меня. Кто-то приставил к моему уху шипящий приёмник, иные тыкали палками и кричали: «Нет мракобесию!» Я очнулся, почувствовал хомут на шее: меня запрягли в телегу, и толстяк бил меня по бокам шваброй, заставляя тянуть распятого страдальца…
Я вскочил, с трудом угадывая, где нахожусь.
- Что за чертовщина? – сказал я, чувствуя, как ноет голова и пересохло в горле.
Отдышавшись, протёр глаза – солнце уже поднялось, заглядывает сквозь тонкую паутину в немытое дачное окошко, освещает дальний угол. Да, читать много на ночь, да ещё пить всякую пакетную бурду, по недоразумению именуемую вином, очень вредно. Едва не упав с крутой винтовой лестницы, я вышел на свежий воздух и потянулся. Раннюю зорьку я проспал, но всё же выплыть на рыбалку захотелось.
Лодка моего дяди – широкая, рассчитанная человек на шесть, стала моим единственным наследием (она оказалась никому не нужна), и я, умывшись и напившись из рукомойника, быстро собрал немудрёные снасти, вёдра, прикормку с наживками. Положив всё это у кормы, снял цепь и поднажал на вёсла. Отплыв настолько, что домики показались вдали небольшими коробками, я вдруг замер – а может, стоило взять с собой тетрадь? Да ну её, и так от неё одни кошмары снятся, подумал и махнул рукой. Или всё же? Я резко зачерпнул веслом, и снова направил лодку к берегу.
Тетрадь валялась рядом с пыльным ковриком на крылечке. Эх, многострадальная ты моя, подумал я, и лежала ты долго без цели на полке, и на пол падала, и чуть в мангал не отправилась! Давай теперь ещё и поплаваем, искупаемся на стрости лет. Да, удивился сам себе – начинаю разговаривать с тетрадью, всё-таки мне вредно оставаться в одиночестве.
Я положил тетрадь на соседнее место в лодке, и она плыла со мной, словно компаньон по рыбалке. Я выгреб к мосту – здесь проходили электрички, и, хотя заплывать далеко не хотелось, мне уже порядком надоел их шум, и я поплыл дальше, в сторону острова Рыбачьего. Утро разгоралось, было уже около десяти. Всё же для того, чтобы отдохнуть спокойно на городском водохранилище в выходной день – надо постараться, найти тихое место. Постоянно то по одной, то по другой от борта стороне мимо меня проносились водные мотоциклы, поднимая на поверхность тёмно-зеленую тучу водорослей, плавали шумные, звенящие хитами сезона катера, так что я в своей весёльной лодке казался архаичным стариком из повести Хемингуэя.
И всё же удачное место я наконец нашел. Прикормил, забросил удочку и стал ждать. Припекало, и я вспомнил излюбленный метод охладиться деды Гены – снял кепку, и, набрав ее полную воды, надел на голову. Что ж, совсем хорошо, но сколько ждать клёва? Ладно, подумал я, всё равно лучшее время я проспал, так что просто посижу, буду болтаться тихонько на воде, а заодно и почитаю…
8
Знаешь, Мишенька…если оглянуться, оценить жизнь, задуматься, окажется, что память наша цепляется лишь за отдельные фрагменты, и, чаще всего, почему-то хранит не самые радостные страницы прошлого. Наша память – это и есть мы сами: если лишить нас воспоминаний, не станет и личности. Память устроена странно – она, словно фотокамера, в мельчайших деталях запечатлеет один день или даже час жизни, при этом может оставить вне своих рамок месяцы или даже годы. И я, скорее всего, не запомнил бы так юность в красках, если бы не крутые перемены.
Впрочем, перемены – самое неподходящее из всех возможных определений...
Весна сорок первого года, конец апреля. Наша редакция, комсомольские и партийные организации – все готовились к Первомаю. Я без особых причин впервые за долгое время чувствовал себя на подъеме, радовался новой весне, которая в тот год сильно запоздала и потому была особенно желанна. С мартовских оттепелей я не заглядывал к старику Эрдману, можно сказать, забыл о нем, и не испытывал угрызений совести. С того времени, как мы завершили перепечатку рукописей и особенно после того, как появился радиоприёмник, Карла Леоновича было не узнать. Более того, если раньше любой вечер он проводил дома, то теперь я всё чаще находил его дверь запертой, и никто, даже соседка тетя Надя, не мог сказать, где он бродит и когда вернется. По ее словам, иногда он пропадал сутками, и возвращался растрепанным, со впалыми щеками и горящими нездоровыми огнём глазами. В редкие дни, когда я заставал его, Карл Леонович напоминал мне загнанного зверя, молчаливого, рассеянного. В душе его будто шла война. Он уходил от любых вопросов, неудачно отшучивался или вовсе делал вид, что не слышит меня:
- Всё будет хорошо! – отделывался он от меня. – Так хорошо, что ты и сам удивишься, Коленька! Поверь мне!
Я злился – все-таки мне нужна была компания, общение, я же не мебель, не бездушная печатная машинка. Помню, если мимо его каморки проходил кто-то, Карл Леонович бросал любое дело, прикладывался ухом к двери. На любой мой возглас в такие минуты он резко шипел, поднося палец к губам. Боялся ли он, или ждал тайного гостя – ответить не могу и теперь.
И вот накануне Первого мая я все же пошел к нему, решив – если и сегодня его не будет дома, то пусть… сам меня разыскивает, если захочет. Мы были знакомы год, но впервые я задумался, что связывает нас. Дружба? Даже если она и возможна между людьми разных возрастов, национальности, склада души и ума (а мы, как ни крути, были совершенно разными!) то и такие отношения рано или поздно заходят в тупик. Так что, если и застану Карла Леоновича, и он опять станет бубнить что-то под нос, не замечая меня, я выскажусь и уйду.
Я шел привычным путем, положив руки в карманы широких чёрных брюк. На мне была тюбетейка с ручной вышивкой – до войны они были очень популярны. Смотрел по сторонам, на небо, иногда опускал глаза на новые парусиновые ботинки. Странные чувства переполняли меня – было отчего-то и обидно, и радостно. Подумалось, что меня ждут перемены. На скамеечке сидели и кушали мороженое две девушки, и я невольно залюбовался, как одна из них, изящно зажав большим и указательным пальчиками, медленно подносит к языку кругленький пломбир. Глядя на ее улыбку, ямочки на щечках, длинные черно-угольные косы, на беретку, блузку и узкие плечики, мне захотелось забыть обо всем – в первую очередь о том, куда и к кому шёл. Захотелось присесть на лавку, познакомиться и пригласить в кино. Тем более, вчера мне как раз бросилась в глаза какая-то афиша, кажется, фильма «Любимая девушка». Замечательное название! Раньше я бы загорелся краской от одной только мысли, что когда-нибудь вот так запросто подойду к незнакомкам, а теперь понял, что сделаю это обязательно. Подумал: если они продолжат вот так мило сидеть здесь, когда я пойду обратно от Эрдмана, то решусь на этот шаг. Мне больше понравилась чёрненькая, с косичками. Подумал: да, именно сегодня я найду себе милого человека, близкого и дорогого, и начнется совершенно новый этап для меня.
В голове зашумело, словно ручеёк бежал по камушкам, и я подумал: эта весна будет неповторима! Я поднял глаза к небу и зажмурился. Да, каким бы странным ни казался старик Эрдман и его идеи, в главном он прав – и на Солнце бывает Весна! Там ее начало. Далеко-далеко, в центре нашего мироздания рождаются тепло и свет. И, спускаясь с огненной планеты, Весна единственная правит во всем мире. Она, девушка-хохотушка, солнечная дочь, купается в молодой листве, порхает в цветущих ветвях каштанов и рябин. В воздухе, в пыли и камнях, в вывесках и трамваях, в городском шуме и в моем сердце – везде, в каждой молекуле гигантского мира царила Весна! Я шел и думал об этом, но улыбка вдруг стерлась с лица. Дом, пятиэтажка с номером семьдесят на Володарского… Лишь она выглядела массивным серым кашалотом – служителем иной, противной Солнцу силы. Серый дом напоминал холодную и чужую планету, где обитали непонятные существа, установившие свои законы. Там не было самого необходимого – воздуха и света. Сердце, сжавшись в маленький комок, испугалось одного вида этого дома, и я побежал, стараясь не оглядываться и как можно быстрее забыть о нем. «Семидесятка» смотрела множеством огромных глаз-окон, и, казалось, ухмылялась мне в спину.
Впрочем, Весна быстро вернулась ко мне. Через несколько минут я уже был на Чернышевского. Там встретил знакомых – корреспондента Васю Пенькова с подругой. Я рассмеялся от незатейливого приветствия и пустого разговора. Они дивились моему опьянению и чудачеству. Сейчас, вспоминая всё это, видя себя сквозь годы, застывшего в том времени, словно в янтаре, я вздрагиваю… Нечаянная радость, прилив сил, надежды. Как я был похож на пышный юный цветок, что раскрыл лепестки миру перед бурей!
Я свернул во двор дома, где жил Эрдман. Поначалу не придал значения странной тишине. В любое время года здесь обязательно доносились голоса, иногда – неумелое пение под однообразное пиликанье гармони, ругань, звон посуды, что угодно, но только не холодное молчание… Я громко насвистывал, ожидая, что кто-нибудь из острословов высунется в форточку и развеселит меня бранью. Но окна были глухи. Мой свист оборвался, словно соскочил и убежал с губ. Жильцы для чего-то повесили шторы, простыни, а у кого их не было, закрыли окна газетами. Уж не к празднику же они так готовились, вместе затеяв генеральную уборку?
Тогда я вновь поднял глаза, к солнцу, на котором сейчас была Весна… Но что-то оборвалось, ушло навечно, и я боялся увидеть небо заклеенным выгоревшими, пожелтелыми газетами.
Нет, ничего не поменялось – лучи жмурили глаза, кружились стрижи, редкие белые облачка напоминали кусочки ваты. Мне вспомнилось – сам не знаю почему именно это пришло тогда на ум, – что в минувшее воскресенье была Пасха. В сорок первом она совпала с Благовещением, говорили, что так бывает крайне редко, и старухи судачили, что это – символ беды и двойных испытаний. В эти дни немцы напали на Югославию, и в мире ужесточается война. Но то было в мире, где-то далеко, а на наших границах всё спокойно, я верил в это! И весна, такая радостная весна! Какая война, какие бури? Всё безоблачно и мирно. Я, хоть и был воспитан как безбожник, знал, что вся неделя после Пасхи называется святой. Наверное, так оно и есть – святая неделя, и мир полон света, тепла, радости. Будто об этом мне и пели птицы, пытаясь вернуть мне радость, но я опустил голову, возвращаясь душой в притихший, словно глухой старик, двор. Кстати, старик, Василь Петрович, сошедший с ума от потери четырёх сыновей – и его почему-то не оказалось в этот час на лавочке, хотя всегда, и тем более при такой погоде, он должен быть именно тут…
Я потянул за ручку – пружина пискляво застонала, жалуясь на меня противным голоском. Я протиснулся внутрь, и дверь за мной закрылась с глухим ударом, я оказался в полумраке. В нос ударил запах мела и хлорки, словно здесь решили убрать после выноса покойника. Тишина угнетала – я брёл, натыкаясь на шкафчики, ведра, ящики, разобранный велосипед и другие предметы, которые и раньше всегда были здесь, но выглядели привычными, и я не задевал их. Теперь же они ловили меня, словно когтями, зло и беззвучно требуя остановиться, а лучше – повернуть и бежать что есть силы прочь. Но я брел в полутьме, замирая и прикладываясь ухом к дверям – и в ответ слышал лишь молчание. Многоквартирный дом превратился в склеп, он дышал холодным страхом. Да, он напоминал проклинающего мир мертвеца, с холодными костистыми лапами и тупыми, но крепкими зубами, готовыми сомкнуться и раздавить меня. В ушах звенело, словно пели полуночные сверчки. Хоть что-нибудь бы звякнуло, пискнуло мышью, а лучше сказало, заголосило или даже заплакало – я бы принял любой звук с облегчением. Я брёл, поднимаясь по готовым сломаться подо мной ступеням, и меня качало, как если бы я шагал по опустевшему, гулкому и сырому трюму корабля, на котором не было никого, кроме меня. Словно за мной поднималась вода, и я медленно тонул в одиноком, бушующем океане…
Чем выше я поднимался, тем больше старался не дышать, словно воздух в коридоре вот-вот мог закончиться. Наконец передо мной оказалась зеленая дверь со сбитой набок восьмеркой. Я застыл и не верил, утирая холодный пот, который катился по лбу, смачивал веки и жёг солью глаза.
Комнатушку моего друга… опечатали.
Я провёл рукой, подержал в ладони какую-то странную бирку, и хотел дернуть, сорвать, войти и застать в каморке Эрдмана. Расспросить его – что же, чёрт возьми, происходит со всем домом и, в первую очередь, с ним самим?! Но внутренний голос сказал холодно: успокойся, там, конечно же, никого нет. Разве бывает так, чтобы опечатывали помещение, в котором находится человек? Но что же тогда случилось? Я постучал. Удары, словно камни, падали и осыпались по всему дому, и казалось, что от них дрожат и вот-вот обвалятся стены, похоронив меня под обломками. Но я не мог успокоиться, и барабанил со злобой, будто хотел разбудить этот проклятый склеп, вызвать на себя хоть чей-то гнев, крик – что угодно, но только бы победить эту тишину, разогнать тлен, мрак, паутину, которые, казалось, окутали меня со всех сторон. Я облокотился на дверь, прижался лбом – минуты бежали, и единственным звуком было тиканье моих наручных часов.
Нужно было уходить. Я зашагал по коридору, но тут же замер, повернув голову к обитой двери с цифрой девять – здесь жила Надя, самый близкий для Эрдмана человек. Ну конечно же! К ней он так часто обращался со своими бытовыми нуждами, брал чайник для запаривания своих любимых красных ягод. Неужели и она исчезла? Я стоял, замерев, очень долго, и услышал, как там, по другую сторону, кто-то нерешительно переминался с ноги на ногу, скрипел половицами, невольно выдавая себя. Тетя Надя, как и я, стояла там, приложив ухо, и в страхе ждала…
Я постучал. Квартира вновь отозвалась скрипом.
- Кто? – послышался голос, и мне почему-то вспомнилось, как в детстве мы с друзьями ловили воробьев с помощью веревок-обманок. Если взять в кулак запуганную серую птичку – она пищала также умоляюще, сдавленно и жалко.
- Тетя Надя, что случилось? – я подождал, но мне не ответили. – Не бойтесь, это я – Николай, Коля, откройте, мне надо поговорить!
Я прислушался – там, за дверью, рыдали, пытаясь заглушить панику ладонями.
- Не открою, уходите! – вопила Надя.
- Почему? Что произошло? Это я – Коля! Где Карл Леонович?
- Я не знаю никакого Карла Леоновича, и вас я тоже не знаю, поэтому немедленно уходите, слышите, сейчас же!
- Тетя Надя!
- На помощь! Я сейчас закричу в окно!
Я ударил кулаком, и она отпрянула. Не знаю почему, но мне было радостно слышать, как, повалившись тучным телом, женщина задела ведра, таз, или еще что-то железное. Злоба разбирала меня, и я бежал вниз по лестнице, бил, валял ногами любые предметы, попадавшиеся на пути. Как я обрадовался, когда с грохотом упал огромный шкаф, кажется, он даже раскололся, но я не оглянулся посмотреть. Так вам, так! Схоронились, ироды! Молчуны позорные! Мне было до безумия радостно представлять, что от каждой двери в эти минуты шарахались люди-мыши.
Но вовсе не местные трусливые обитатели, а сам дом, его огромная туша внезапно обрушилась на меня. Под ногами закачался пол, и у самого выхода я споткнулся о швабру и с грохотом ударился головой о стояковую трубу. Долго лежал, захлебываясь спертым воздухом и боясь пошевелиться. Искры поблескивали перед глазами, слух наполнился глухим шумом. Поднялся, и замер от ужаса – темный коридор наполнили диковатые рожи, ряженые клоуны вертелись и играли на дудках, черти оседлали петухов, призрак в длиннополой рубашке проплывал мимо и забрасывал разноцветную стружку. Я поморщился, и дикие видения растаяли.
Я выбежал во двор. Хотя правильней сказать, дом с проклятием выплюнул меня, подтолкнув тугим языком и закрыв со скрипом мерзкий рот-дверь. Меня встретила шелестящая липкой листвой тихая весна, но яркие лучи не могли уже вернуть той радости, с которой я шел сюда. Пустота, запущенность и одиночество царили во дворе. Что же, надо уходить. Вернуться домой, или сходить куда-нибудь – лишь бы подальше отсюда.
У арки путь перегородил Чемберлен. Я знал этого лохматого обитателя двора – большой глупый пес, который всегда встречал меня, радостно размахивая хвостом. Я часто брал для него кусочек хлеба или кости. Но сейчас он рванул ко мне из тени и, ухватившись за широкую штанину, сомкнул челюсти, упёрся и с глухим рыком мотал ушами. Пес словно хотел меня задержать, и, пытаясь вырваться, я подумал, что вот-вот из проклятого дома выйдут таившиеся до этой минуты молчаливые суровые люди, они утащат меня в сырой подвал, чтобы измучить – тихо, жестоко, без цели. Этот дом ненавидел меня… Ну и что ж, и я тоже ненавижу, зло и решительно проклинаю всех вас! С этим помыслом я пнул под живот Чемберлена, и его рычание перешло в испуганный писк. Положив в рот два пальца, я свистнул, и тут же сплюнул – руки после падения в коридоре были в пыли.
Выйдя из двора, я вздохнул так легко, словно покинул чулан. Радости не ощутил, ибо в чулане этом меня без слов оплевали, разодрали и ушибли… но кто это сделал и почему, я понять не мог. Ноги, заплетаясь, понесли меня к реке, и хотя дыхание постепенно стало ровным, мне не удавалось привести мысли в порядок. Почему этот выходной денёк, так чудесно начавшись, обрушился на меня грудой камней? Почему прохожие с испугом оборачиваются на меня? Да что случилось?
Выйдя к берегу Воронежа, я замер, потер локоть и улыбнулся. Навстречу шли, взявшись за руки, те самые девушки, что встретились мне на скамеечке по пути. Всё плохое на миг стерлось, и я широко улыбнулся, подумав, что вот-вот исполню данное самому себе обещание – познакомлюсь с ними, приглашу на фильм «Любимая девушка», и тем самым изменю жизнь! Смелость была со мной.
Но едва я окликнул, и девчата взглянули на меня, то лица их – милые, румяные, сделались жёсткими. На меня смотрели каменные изваяния, холодные глаза наполнились отчуждением и холодом. Звук приветствия лишь сорвался с моих губ, и ушел куда-то вглубь, растворился, умер в груди. Я невольно сделал два шага назад, и девушки еще больше напомнили пафосные изваяния комсомолок. Еще один шаг назад, и я упал, наступив на свою же, изорванную Чемберленом штанину. Полетел я нелепо, и как мне хотелось, чтобы девушки рассмеялись. Лучше выглядеть дурачком, и смех ободрил бы меня… Но одна из них – та, с косичками, что понравилась мне больше, смотрела с какой-то тревогой и шептала что-то на ухо подруге. Я испугал их! До меня донеслось: «Видела у него шишку?» Тронул лоб, вспомнив падение в коридоре проклятого дома. От досады сплюнул, и угрюмо зашагал в другую сторону. Четыре месяца я не прикасался к папиросам, но сейчас, наверное, только курево могло бы меня утешить.
Нужно было срочно идти домой, притом лучше всего не привлекая внимания, шагать тихонько, словно угрюмая тень. Оставшись наедине, в своей комнате я смог бы все обдумать, сыграть самому себе что-то грустное на баяне, или хотя бы просто отлежаться и, как раненный зверек, зализать такие непонятные и непривычные обиды и раны. Но меня трясло все сильней и сильней, новая, яростная, злая сила рвала, калечила душу, превращая меня в кого-то другого. Я шёл, и с меня, как со змеи, сползала старая кожа. Ну что, думал я, как дальше жить будешь, Коля Звягинцев? Ты остался один в огромном, недружелюбном мире, и хоть волком вой, ничего не изменишь.
Теперь понимаешь, что ты… никому не нужен. Ни этим девушкам – им тебя не жаль, ты испугал их, потому что выскочил на них, как безумец. Ты не нужен ни отцу, который сейчас решает важнейшие задачи на заводе, ни матери, которая тоже занята чем-то. Ей нет дела, что ты идешь сейчас по берегу, побитый и злой. Никому, никому, никому нет дела.
Куда ни пойди – везде на тебя посмотрят с подозрением и злобой. Хочется, чтобы кто-то сказал доброе слово, а лучше обнял и подарил самое ценное – любовь. Настоящую, большую, человеческую. Размечтался! Ты один, решительно один, и нет никого и ничего больше!
Желая зацепиться, найти хоть что-то близкое, я вспоминал любимые книги, образы, и на ум пришел Лев Толстой, его уход из опротивевшей Ясной Поляны. Я также ощутил желание оставить всё и вся, идти, куда глаза глядят, лесами и лугами, заглядывая в небольшие деревеньки и сторонясь городов. Вот так, вдруг, бросить всё, взять деревяшку-посох и ступать без цели. День и ночь. За теплые летние месяцы можно далеко уйти, подумал я, и удивился длинной цепочке своих нездоровых умозаключений. Я остановился и вновь прислушался к самому себе, и странный голос говорил, что всё правильно, нужно бежать, притом немедленно. Душа вырывалась из тесной груди, ее поднимали и травили дымы заводов, глушили отдалённые свистки и крики, и она петляла, рвалась, летела, огибая извилистую реку, поднималась к небесной лазури, а затем опустилась звездочкой где-то в лесах, на далекой ветке сосны, и пела, звала за собой оставленное ею бренное тело. Душа моя была уже не здесь, и нужно было следовать за ней, чтобы найти её вновь…
Меня трясло, хотелось пить, и я засеменил по склону к воде. Подход к реке был отличный, и я умылся. Вытирая лицо, я отхлебнул из ладоней, повернул голову к маковкам и башенке Успенского храма.
Я надолго замер, и, задрожав, впервые в жизни перекрестился – размашисто, медленно.
Да что же творилось со мной? Я и сам не мог понять. Захотелось побежать, видеть, как, приближаясь, растет перед глазами старинный храм, ворваться, спрятаться в нём, окунуться с головой, как в тёплое одеяло, в его мягкое чрево и услышать мягкое пение. Только там можно было защититься, оттаять среди тающего медовым теплом свечного воска, расплакаться и отдохнуть среди икон… Только храм этот лишь внешне казался домом Бога, но Хозяина оттуда грубо выселили: я знал, здание находился в ведении Осоавиахима. Это горькое осознание не помешало мне перекреститься ещё и ещё раз…
Вспоминалась покойная бабушка Прасковья – она, в тайне от родителей, крестила меня, когда я гостил у неё в селе Девице. Тогда мне было лет восемь, но я помню ту долгую службу, тройное погружение в иордань, трубный голос старого священника, который в то лето, буквально через несколько дней после моего крещения, куда-то навсегда исчез… Но я помнил, что мне было необычно легко и хорошо, когда батюшка положил мне большие ладони на голову и, говоря что-то, окунал в воду. Может быть, это дивное ощущение можно вернуть, прямо сейчас? Вновь перекрестившись, я стал сбрасывать прямо на мокрый песок одежду. Оставшись в одних трусах, я потрогал лоб – шишка стала еще больше. Провёл ладонью по волосам, и понял, что где-то потерял тюбетейку. Видимо, она осталась лежать там, в доме… И черт бы с… Нет, ругаться и поминать нечистого было не время – он, я был уверен, именно он разложил вокруг меня столько сетей, а я наконец-то нашёл путь, как из них вырваться.
Через минуту я уже плыл, шумно отплевываясь и охая – вода была холодная. Но я быстро привык, и радовался – она на самом деле освежила и быстро дала сил.
- Господи, помилуй меня грешного! – из груди вырвался крик. Я выплыл на середину реки Воронеж, течение несло меня ближе к храму, и я надрывал глотку, словно надеясь, что там, в глубине преданного людьми Дома Бога живёт хотя бы один случайный, запоздавший вернуться на небо, к солнцу ангел. Этот ребенок света услышит меня, поднимет на своих крылышках мой отчаянный зов и донесёт его к тому, к кому я обращался в эту минуту. Мишенька, я именно так и думал в ту минуту, внутренними стремлениями обращаясь к кому-то единственному, кто должен писаться исключительно с большой буквы, ведь Он может меня услышать. Ты, Мишенька, должно быть, сильно удивляешься, читая всё это, и подумаешь: «Но ведь дед никогда не был религиозным». Внешне – конечно, нет. Но теперь ты знаешь, как, в какой день и час я понял, что не могу быть больше один. И потому я так истошно выкрикивал отчаянно молитву – маленький человек, плывущий былинкой по реке и не знающий, что ждет меня…
От сдавленного крика в легких не хватало воздуха, и я стал тонуть. Но, с трудом выталкивая себя, я фыркал и смеялся. Уши глохли от воды. Да, я был совсем один в огромном мире! Люди – неважно, кто они, близкие по крови, так называемые друзья или незнакомцы – все одинаково стали лишь попутчики, им нет дела, утону ли я сейчас, или мне хватил сил вернуться, ощутить изрядно уставшими ногами дно. В мире нет любви, а лишь страх и зло. Есть Бог, который создал нас, дал свободу любить, но мы отказались от этого, и теперь стоим на пороге чего-то страшного, что либо уничтожит, либо исправит нас. Вот Карл Леонович, тот верит!
Или верил?
Я ужаснулся, подумав, что, может быть, его уже и нет на земле, и он навеки отправился к Солнцу и нежится там в лучах Весны! Только там есть место для таких, как он, стремящихся к истине, миру, свету. Он верил в объединение всех людей по принципам просвещённого братства и отказа от насилия, верил в дружбу и знал ей цену…
Бедный Карл Леонович…
Он мечтал объединить человечество, примирить и избавить от войны, но все – и даже те, кто жил рядом, кто обращался к нему за помощью, отвернулись, прокляли и отреклись…
Я перевернулся и, медленно загребая, поплыл на спине. Жмурился. Какое же оно огромное, теплое, хорошее – Солнце! Любящее, сказал бы старик-философ, и согревающее всех, нищих и хозяев жизни, атеистов и гонимых священников, праведников и убийц. Всех любит одинаково. Хотя всё относительно. Чем ближе ты стремишься к Солнцу, идешь его путем, тем быстрее сгораешь. Вот и Эрдман…
Да что такое, в конце концов?! Я вновь греб на животе, стремясь к берегу. С чего я взял, что его больше нет? Глупости. И что происходит? Может, я смотрю дурной, до неприличия затянувшийся сон, и вот-вот очнусь в своей комнате, умоюсь, пойду уже наяву и застану старика в его каморке?
Поднялся ветер, и набежавшие волны накрывали меня, и, захлебываясь, я понимал, что бред, творящийся со мной – реальность.
- Господи, если Ты слышишь меня, прости! – опять крикнул я. Солнце зашло, небо потемнело, словно его закрыли тысячи ворон, ветер усилил холодное дыхание. Как такое могло быть? Паника охватила меня – не было сил сопротивляться поднявшейся против меня стихии. Теперь, когда пишу, вспоминаю и ужасаюсь: неужели эта свистопляска творилась со мной, мягким, сытым мальчиком, не знавшим тревог, голода, страхов? Где, как и почему я очутился? Я слышал далёкое пение, словно сотни монахов собрались вокруг туч и гудели надо мной. И этот зов будил меня, давал силы.
- Раз-два-три! – плыл я, ритмично считая каждое усилие, стараясь держать ровно ноги, всё время тянувшие ко дну. Я ушёл под воду, и, с трудом поднявшись, услышал звон, похожий на колокола, словно провалился во времени, и теперь греб по старинному Воронежу. Кружились с криками птицы, слышался запах далёких костров, как будто плотники прервали работу на верфях и теперь варили сливную кашу. Хоть бы это оказалось правдой – выйти на берег, ступать, оставляя мокрые следы, к кострам, сидеть среди бородатых людей и не чувствовать себя чужим, навеки остаться в Петровской эпохе, раствориться там случайной былинкой, строить с ними русский флот…
Я обнял липкую, пахнущую водорослями сваю мостика, отдышался. Рядом был лодочный причал – нет, не старинный, а привычный, одинокий и пустой. Дрожа, я вышел из воды и побрел искать одежду – течение отнесло меня шагов на пятьсот. Дойдя и с трудом натягивая на мокрое тело рубаху, краем глаза я заметил небольшую толпу, что собралась поодаль на улице. И хотя зрение меня всегда подводило, но по белой форме и синим фуражкам с блестящими на солнце лакированными козырьками и алыми звёздами понял: моим заплывом весьма заинтересовались. С милиционерами стояли и две мои несостоявшиеся подруги и еще какие-то серые фигуры.
Я не обращал на них внимания – пусть смотрят, мне не жалко. Снял и выжал трусы. Захотелось помахать ими над головой, как пиратским флагом, но решил, что хватит дурачиться. Брюки и рубаху натягивал долго, надеясь, что «зрителям» надоест меня наблюдать. Но, натянув с хлюпаньем туфли, понял – нет, люди стоят там же, словно молчаливые судьи. Ну, раз так, пойду сдаваться. Я поднимался вверх по склону, срывая траву, одуванчики, пучки молодой полыни. С этим букетом и подошел к девушке с черными косами. Конечно же, она отпрянула, и подруга вышла наперед, заслонила её грудью. Но, оценив мою решимость, обе спрятались за спинами сержантов рабоче-крестьянской милиции. Строгие ребята, они были примерно моего возраста, молчали, не сводя глаз.
- Купаться запрещено, что ли? Не понимаю! – моя реплика не получила ответа.
Раз так, подумал я, и стойте дальше, а я пойду… Но, сделав лишь шаг в сторону, служители закона взяли меня под руки, как в клещи. Малейшая попытка вырваться или закричать оборачивалась мне дикой болью в плечевых суставах.
- За что? – только и простонал я.
Все обернулись – на скорости круто входя в поворот, выбрасывая из-под колес камни, к нам с рёвом рвалась черная «эмка». Увидев её, люди шарахнулись в разные стороны, будто испуганные курицы, и лишь милиционеры твёрдо уперлись хромовыми сапогами и ломали мне руки. Когда задняя дверь «воронка» открыла черный рот, они грубо затолкали меня в салон. Потирая от боли плечо, я посмотрел в окно – сержанты милиции стояли вытянутые, отдавая честь. Мой озноб перешел в лихорадочную дрожь, и я поджал колени, боясь пошевелиться. Я нашёл силы посмотреть, кто был на передних сиденьях и замер, увидев идеально выбритый затылок высокого человека во френче. Эта голова с малюсенькими ушами идеально напоминала яйцо, гладкости которого мешали лишь складки кожи на шее.
Автомобиль тронулся плавно, но быстро набрал скорость – я едва успел проводить глазами девушек, что семенили по улице, прижавшись друг к другу, как запуганные котята. Я осмотрелся. Внутри машина была обита бархатной тканью тёмно-малинового цвета, в сочетании с черным он казался пафосным и траурным, будто с улицы меня опустили в Мавзолей.
Водитель «эмки» был точно в таком же френче, как и его яйцеголовый спутник. Он управлял машиной с уверенной холодностью, но гнал так, словно не знал, где находятся тормоза и зачем вообще они предусмотрены. Мои незваные провожатые всю дорогу молчали и ни разу не обернулись. Я порывался спросить, но знал, что голос мой сорвется в крик, и потому сдавливал рот и уши. На перекрестке с Плехановской дорогу переходили пионеры, и мы остановились. Их шеренга замерла на миг, ребята смотрели на фары «эмки», будто заглядывали в глаза черному монстру. И вновь внутри прозвучал голос, только теперь он был усталый, словно потерял надежду: «Беги скорее, укройся, где сможешь». Дрожащей рукой я старался нащупать ручку. Эти двое впереди не могли меня видеть, мотор шумно гудел, так что у меня было время выпрыгнуть, увильнуть и запутать следы – эти дворы я отлично знал с самого детства.
Никакой ручки в автомобиле не было – дверь была гладкой, открывалась лишь внешне… Я раскусил губу и, не в силах удержать слез, сосал теплую солоноватую кровь. Толпа пионеров, словно гусиный выводок, прошли мимо окна. Они смеялись, кричали, щипали друг друга. Семенили тонкими ножками, я видел на расстоянии вытянутой руки их скреплённые зажимами с надписями «Всегда готов!» алые галстуки, но… между нами была пропасть. «Эмка» повернула направо, но скорости не набирала. Значит, везут домой, промелькнула догадка. Но зачем? Может, всё не так плохо – просто отец послал за мной.
Только когда остановились в нашем дворе, яйцеголовый обернулся, пошевелил коротко стрижеными усиками, и, толкнув локтем дверь, надел на голову-яйцо красно-синюю фуражку и вышел. Он был в синих галифе, кителе болотного цвета. Дверь открылась, и водитель, который успел за пару секунд выйти, обойти машину, уже грубо поднимал меня холодной рукой:
- Не вздумай бежать! – сказал яйцеголовый. Водитель отошёл, положив ладонь на кобуру. – При побеге будем стрелять.
- За то, что я плавал в речке – за это стрелять?
- Нет, не за это, - сказал яйцеголовый, и я разглядел один ромб в петлицах, правда, вовсе не знал их значения и не понимал, кто передо мной. Звучал голос так, словно вода била сверху по оцинкованному ведру. – А вот что за рыба ты, и в какой мутной речке плаваешь – разберёмся.
- Да вы что, это какая-то ошибка! Да я сын Звягинцева, прославленного радиоинж…
- Мы знаем, кто ты. Живо шагай!
Водитель подтолкнул меня в спину. Я хотел сказать, что знаю, где живу, и лишний раз не надо… но снова получил тычок. В горле скопился комок, я пытался проглотить или выплюнуть, но от бессилия только сильнее кашлял и дрожал, пытаясь отогнать страх. Я знал, что ни в чем не виноват, произошла ошибка, и с этим недоразумением удастся быстро разобраться. Надо успокоиться, и только подумал об этом – начал икать. Что думали мои спутники – остается догадываться. Но, с каждым шагом по бетонной лестнице голова яснела, и от этого становилось лишь страшнее – что за сила побудила меня броситься в реку, шуметь, думать о каких-то высших силах? Неужели всё, что творится сегодня, это безумие происходит не с кем-нибудь, а со мной?
Мы жили на четвёртом этаже, и на всем пути лестничная площадка была пуста. Я подумал, что и соседи мои, хотя и живут намного лучше обителей дома на Чернышевского, затаились не хуже тамошних крыс. Ну что же. Значит, мне суждено остаться один на один со всем этим… недоразумением. Рядом с нашей массивной дверью стояли двое молодых, не только формой, но и лицом схожих людей в форме НКВД, в петлицах я успел рассмотреть по два кубика. Сердце дрогнуло – не иначе, выяснять, «что я за рыба», слетелись крупные птицы. Охрана квартиры отдала честь моим провожатым и распахнула дверь. Ну что же, спасибо, что дозволено войти… к самому себе.
Сразу мне не удалось привыкнуть к приглушенному мраку – видимо, во всех комнатах опустили шторы. В тишине кто-то всхлипывал, или, может быть, капала вода? Нет, это плакала мама за плотно закрытой дверью родительской спальни. Я рванулся к ней и успел схватиться за ручку, но удар в спину – на это раз именно удар, а не тычок, остановил меня. Я упал на пол, но грубые руки подхватили меня и поволокли в дальнюю комнату. Сзади я слышал топот сапог, будто меня в сопровождении грозных судей тащили на эшафот. Открыв дверь, меня закинули в комнату – мокрый от купания, с растрёпанными волосами-сосульками, истерзанный, с шишкой на лбу и в рваных брюках я напоминал пропойцу, но в ту минуту мне было не до того, как выгляжу со стороны.
Шторы и здесь, в моей комнате, были плотно опущены, однако настольная лампа горела знакомым, тёплым, но в эту минуту отталкивающим огнем. Я никогда не оставлял на столе печатную машинку, но теперь она стояла на углу, поблескивая чёрным боком. В углу на полу кто-то едва шевелился, но я не мог отвлечься на это движение – за моим столом восседал, сосредоточенно постукивая карандашом по бумаге, угрюмый и задумчивый дядя Женя – тот самый близкий друг отца, и, не разбираясь в петлицах и ромбах, я знал, что он – майор госбезопасности. Очевидно, здесь именно он был старшим. Я обернулся к двери – её плотно заперли.
В углу опять что-то шевельнулось. Но я снова не посмотрел туда – меня буравили чёрные, как две жирные точки на листе приговора, знакомые, но такие отталкивающие глаза дяди Жени…

9

В кармане завибрировал телефон. Я посмотрел на поплавки, дальний берег, и только затем отложил тетрадь. Подумалось почему-то, что меня разыскивает бывший хозяин дачи, внук автора воспоминаний. Я уже готовился рассказать Михаилу, какую уникальную тетрадь случайно отыскал в домике, но на дисплее высветилось «Отец».
- Привет, привет! – говорил я, одновременно проверяя удочки – за время чтения кто-то откусил кончик червя на одной удочке и полностью снял мякиш хлеба с другой. – Да, купил, уже ночевал, ага. Нет, на рыбалку еще нет, - я помолчал, сам не понимая, зачем вру. – Точнее, вот, только выплыл, но не ловить, так, на разведку. Конечно, приезжай. Отлично. Ну да-да, как к дяде Гене ехать, там же ставь машину, а я к тебе сам выйду. Да, возьми чего-нибудь, если хочешь.
Я подбросил смятую в шары прикормку и смотрел, как заплясали от их удара о воду поплавки. Нет, все-таки рыбалка ни с чем не совместима. Собрался ловить – никаких тетрадок, книг, ноутбуков и чего-то подобного. И хотя интересно было прочитать, что будет дальше, я решил пока не заглядывать в записи. Муть от жмыха собрала мелкую рыбу, стали попадаться плотвички. Со дна поднимались струйки пузырьков – значит, там роются мордочками караси. Ну ищите, ищите, вы на верном пути, ребята. Но рыба будто поняла мой коварный замысел, и клёв прекратился. Я осмотрелся – до прибрежной осоки было километра полтора, а до противоположного берега, над которым высился город – все три. Если бы Звягинцев в своем религиозном экстазе доплыл бы сюда, то обратно вряд ли сумел бы дотянуть. Хотя сейчас бы его спасли – столько катеров, лодок да мотоциклов пенят воду, движение прям как в городе. Кто-нибудь да подобрал бы бедолагу.
Интересно, а смог ли я впасть в такое же состояние, как он, если бы мне стало по-настоящему больно и одиноко? Пару раз я ведь закатывал и не такие представления, правда, голова моя дурела по другой причине. А здесь…
К полудню к волнам от катеров и гидроциклов добавился ещё и ветер. К новым порциям жмыха перестала подходить даже красноглазка. Стало душно, и я вспомнил примету дяди Гены – если клёв резко прекращается, стоит ждать затяжного ненастья. Я поднял садок – около десятка плотвиц бились, играя на солнце серебряной чешуей. Ну что ж, вы будете первыми счастливчиками, кого я завялю к пиву. Отец обещал быть часам к пяти-шести, и неважно, какой будет погода к вечеру, нужно запомнить это местечко, бросить много прикормки, чтобы собрать рыбу на вечернюю зорьку. Вдвоем-то мы уж наверняка найдем подход к крупным, похожим на тёмно-золотистых поросят карасям. Я сложил удочки, поднял груз и погрёб в сторону дома.
- Дома, - повторил я вслух, и улыбнулся. Хотелось налегать на вёсла плавно, войти в ритм, смотреть по сторонам и наслаждаться. Не хочу ни с кем спорить, но по мне так «воронежское море», эти места – очень красивы, и здесь, на воде, я отдыхал, зная, что никогда не захочу ехать на Дон или Волгу, мчатся куда-то за судаками и крупными щуками, держать их в обветренных руках, возвращаться с бешеными глазами и насморком. Нет уж, лучше такая «синица в руке».
Впрочем, наслаждаться видами дач, мостиков, взбитых, будто в миксере, водорослей на воде мне не дали – постоянно звонил телефон. Да, этот маленький дребезжащий гад – такой же лишний предмет на рыбалке, как и всё остальное, не имеющие отношения к отдыху. Два звонка были от друзей – звали повеселиться. Я ответил, что мне и так очень весело, и, рассказав им, где я, услышал в словах подлинную зависть. Видимо, они решили, что я плаваю на «модном катере», но… и мое суденышко лучше, чем их душные квартиры. Искали меня также и с работы – велели через полтора часа быть на какой-то дворовой сходке и живенько отписаться о жалобах тамошних обитателей. То, что у всех – воскресенье, а также где я, могу ли, в расчет редактор брать не собиралась.
Ну что же, так, значит так. Но вместо того, чтобы скорее плыть, я лишь давал лодке направление – ветер помогал мне. Успею, чего уж там. Сталинское время, о котором мы знаем на самом деле не так уж и много, считают эпохой тоталитаризма. А сегодня, думают многие, демократия и свобода. Но где же они? Ведь меня можно «достать» в любое время и час, даже если я болтаюсь на воде! Найдут, где хочешь, даже из-под земли достанут, если там есть связь. А попробуй не ответить, даже в воскресенье – поймут, конечно, но и в кошельке потом не досчитаешься. Демократия – самая справедливая и прогрессивная система? Можно долго спорить, когда были чище и лучше люди – в эпоху, когда Воронеж грандиозно строился, или теперь? Или в годы войны, страшных испытаний, когда от города почти ничего не осталось, а мирных воронежцев вешали прямо на столбах?.. Думаю, в главном мы не меняемся, да и система общества строго иерархична и даже более подконтрольна, чем раньше. Впрочем, вероятность того, что сейчас я доплыву до берега, и меня под белы ручки увезут на «воронке», мала, но все же… Люди в большинстве своем честно трудились и до войны, и тем более после, когда нужно было столько всего восстановить. Потом и мой отец, уже в другое время, все время работал, а в «девяностые» терпел унижения. И вот я теперь в воскресенье должен ехать, чтобы не отрезали копейку. Да черт возьми!
Я перезвонил редактору, и объяснил, что никак не смогу попасть на мероприятие. Да и правда не смогу – ведь, если выполнять это задание, не успею и не смогу провести вечер с отцом. А что важнее?.. В трубке услышал холодный ответ, что подвожу редакцию. Ну что же.
- Эх, подвожу я, подвожу я, - запел вдруг как-то весело, налегая на вёсла, и словно снял груз с сердца, да и лодка пошла так уверенно, что, не успела мне эта однообразная песенка надоесть, как я уже причалил к знакомым мостикам.
Защелкнув замок на цепи, я подумал и решил оставить весь скарб на дне – всё равно скоро плыть, а из местных, думаю, вряд ли кто покусится на мои скромные снасти. Так что, взяв подмышку тетрадь и отцепив садок, я выпрыгнул и стал подниматься по узкой дорожке.
- Ну привет, бог шашлыков, забыл как звать тебя? – спросил меня идущий навстречу мужчина в панамке и расстегнутой рубашке. В глаза больше бросалось не лицо, а красноватое овальное пузо. Я не сразу узнал ночного гостя.
- Да, Сергеем, в общем, - ответил я. А он уже оценивал мой улов.
- Не густо, да. Ты где ловил?
- У Рыбачьего.
- Ха-ха-ха! – его живот затрясло. – Да ради таких-то! Вон на мостике пацаны наши ловят, Васька мой сын, и то лучше, и линь бывает. Всех котов местных перекормили уже рыбой. Вон посмотри, - он указал пальцем. – Мостик, и рыжий котяра лежит? Думаешь, просто так, что ли? Рыбачков ждет. Ты бы там и ловил, чего плавать-то невесть куда.
Мой сосед, видимо, был главным экспертом страны «советов», а я не люблю, когда меня учат отдыхать, жарить шашлык, ловить и так далее. Уж как-нибудь сам разберусь.
- Спасибо, - все же ответил я и зашагал к себе.
- Да не за что, новичок, - и он пошел, забыв обо мне, по дороге сворачивая и здороваясь то с одними, то с другими обитателями дач.
На первом этаже прямо на входе у меня была небольшая кухня, и я быстро засолил улов. Настенные часы в форме домика сообщали, что сейчас – половина третьего. Впрочем, какая разница – я вышел на крыльцо и развалился в кресле, как отдыхающий после удачной охоты барин. Мимо иногда проходили люди, и я улыбчиво здоровался, особенно девушкам в купальниках. Все-таки есть что-то особенное и очень хорошее в таких «тесных» дачах. Можно будет познакомиться с кем-нибудь, например, вот с этой, в леопардовом бикини, посидеть как-нибудь вечерком… Я вспомнил, чем обернулась мысль о знакомстве с девушками для героя воспоминаний, и невольно привстал в кресле. Если уж и знакомиться, то с девушкой умной, может быть, таковые и здесь на берегу встречаются, а не только эти, леопардовые. Вот с умной бы и красивой затеять разговор. Например, выдать теорию Эрдмана за свою и посмотреть на реакцию. Атомы там, синтезы, братство вселенной… И перейти на то, что ты, мол, не девушка, а целый космос! Да. Я ничего толком не понял из теории этого немца, разве только то, что она утопична. Я знавал людей, отдаленно похожих на него, правда, помимо бедности и высоких идей их также отличали любовь к выпивке, склонность винить судьбу, ранимость и саможалость…
Я закрыл глаза и задремал, чувствуя приятное дыхание ветра. Перед мысленным взором расплывалась дорожка. И теперь шли по ней не прекрасные обитательницы соседних дач, а мрачные офицеры НКВД. Каждый из них оборачивал голову на меня, сводил брови и напрягал скулы, но вышагивал молча. В ушах били удары их сапог.
Я очнулся и зевнул. Надо же такому присниться! Так, где тетрадка? Что-то я все чаще стал терять её. Из лодки забирал, а потом? Поднявшись, побрел снова на кухню – вот же она, у раковины, на её обложке блестят засохшие чешуйки. Убрав их, я побрел читать на крылечко – до приезда отца времени оставалось достаточно.

10

Я затеялся писать воспоминания, чтобы ты, Мишенька, знал правду о своих родственниках. Запомни: твой прадедушка, мой отец Матвей Звягинцев, был гениальным радиоинженером, хотя его имя вычеркнули из истории. И виной тому… конечно я. А, может быть, то самое время, в которое нам выпало жить. Но как сказать, ведь, с другой стороны, именно сталинская эпоха позволила ему, простому пареньку, подняться с самых низов, стать тем, кем он стал. И так больно упасть. В тот злополучный день в моей комнате мы оказались не одни с майором - шевелился в углу, невольно выдавая своё присутствие, как раз мой отец. Он сидел прямо на полу – то ли сам выбрал такое незавидное место, то ли дядя Женя не разрешил сесть на стул. Папа был растрёпанный, в рубашке с оторванными верхними пуговицами. В темноте было трудно понять, но мне показалось, что глаза его воспалены, а подбородок дрожит. Возможно, его допрашивали.
Если бы я знал, что вижу отца… в последний раз. Я бы бросился к нему, попросил прощения за всё-всё, попробовал бы найти какую-нибудь тонкую, но нашу общую связующую нить, и с её помощью вернуть то время, когда он держал меня на руках, воспитывал, брал на демонстрации, субботники. Мы бы объяснились – пусть даже в присутствии свидетеля. Не думаю, что он остановил бы тогда эту сцену… Но она не произошла. И во многом потому, что в запуганных и злых глазах отца я прочел… жгучую ненависть ко мне. Это я – ленивый барчук и мечтатель, не знающий цену куску хлеба, в один миг переехал всю его жизнь, великолепный путь талантливого, ничем не запятнанного советского человека. «Щенок, что ты натворил! Ты же нас всех подставил!» - я смотрел на него и угадывал мысли. Они рвали меня, как сотни голодных псов, и хотелось, чтобы эта гнетущая тишина оборвалась. Кто сделает это первым?
В противоположном углу стояли большие напольные часы, барские, середины прошлого века – отец, как я уже писал, увлекался стариной, летом обязательно выезжал в сёла и покупал разное добро, хотя многое, по его же словам, отдавали задаром, или за табак. Вот и эта громадина. Комната замерла в ожидании, и лишь золотой кругляш маячил из стороны в сторону, отсчитывая наше время. За окном пели птицы, наверное, гуляли пары. А мы… слушали бег времени, и каждый улавливал его смысл по-своему. Я так и не мог понять, почему всё, что происходит, вообще стало возможным – я ни в чем не виноват, отец – тем более кристально чист. Почему же он опустил голову и дрожит, судорожно сжимая и разжимая кулаки?
Я украдкой взглянул на дядю Женю – тот будто и не замечал нас обоих. Он внимательно читал какие-то бумаги, порой подчеркивая что-то химическим карандашом. Со стороны можно подумать, будто мы заглянули к нему на работу и ждем, когда он закончит дела, чтобы потом отдохнуть и спеть его любимые песни под баян. Ну, как раньше. «Мы красные кавалеристы».
Дядя Женя рявкнул, закашлявшись в кулак, и мы с отцом вздрогнули. Затем он закурил папиросу, и мне вспомнилась мама, которая никогда никому не разрешала дымить в доме… Глядя на то, как искрится, щелкает уголек, я уяснил – передо мной не старый друг отца, не тот человек, который давно-давно любил катать меня на плечах и рассказывать о своей службе в конармии в гражданскую и о том, какие бывают лошади. Нет, это бы майор госбезопасности. Бесстрастный, собранный и… чужой. Он вникал в бумаги, которые, вероятнее всего, имели дело к нам, или ко мне. Так прошло полчаса – массивные часы с боем сообщили об этом с педантичной чёткостью царских времен.
- Так, ты совсем плох, - произнес он наконец, - для начала переоденься в чистое, хорошее, а то выглядишь, как Гаврош. Хотя какой ты, - он сплюнул в пепельницу, которой служила для него статуэтка-лодочка, сделанная мной из коры дуба. – Чего молчишь? Ждешь, что я выйду что ли? Живо вставай и перемени бельё. И как это ты только воспитал такое? – последнюю фразу он сказал не мне, но и к отцу даже не повернулся.
Пока я рылся в шкафу, дядя Женя не сводил с меня глаз, постукивая пальцами по столу. Звук стал невыносим – словно мне на плечо сел дятел и копался клювом в ушах. Хотелось закричать, рвануться к двери, но я только сжал зубы и молча натягивал рубаху.
- Вот, правильно, теплее одевайся, - я не знал, язвит ли майор, или советует.
Свернув и бросив в угол грязные штаны, я сел на венский стул рядом с книжной полкой. Дядя Женя что-то писал, и я подумал, что тишина затянется еще на полчаса, однако он, не отвлекаясь от бумаг, сказал:
- А чего ты там сел-то? Давай к столу, помощь твоя нужна, - он на мгновение поднял глаза на печатную машинку. – Поможешь мне документы отщелкать? Ты же, Николай, насколько я знаю, отлично печатаешь? И корреспондент, и наборщик из тебя отличный, ну просто ударник! Ну что, поможешь, а то рука ой как устала, - и он бросил карандаш. – Жалко только, у твоей «Москвы» буквы «м» и «с» западают, придётся их потом чернилами вписывать. Но это ничего. Ну, чего молчишь?
- Вы серьёзно?
- А ты серьёзно? – рявкнул он и вскочил. Я вжался в стул, а отец закрыл голову руками, будто ждал, что его станут бить. Дядя Женя достал из планшета три папки, и я, конечно же, сразу узнал их. Я уже понял, что причина всего происходящего – моя дружба с Карлом Эрдманом. Ну что же, раз редактор Гейко ничего не понял об этом замечательном человеке и его теории, то хотя бы теперь объясню. И он, и я, в конце концов, честные люди, отпираться, скрывать что-то, недоговаривать я и не помышлял.
- Узнаёшь? – спросил майор.
- Конечно.
- И не отрицаешь, что набрано тобой и на этой машинке? Или будешь доказывать, что в Воронеже есть еще одна печатная машинка, где точно так же не пропечатываются эти две буквы? – чеканил он. Отец при этом тяжело вздыхал, словно хотел тем самым подсказать мне что-то, если не исправить, то хотя бы облегчить судьбу. Говорить ему либо запретили, или он не хотел сам.
- Нет, дядя Женя, я не буду ничего отрицать и тем более…
- Я тебе, сучий сын, вражина такая, не дядя Женя, - он подскочил ко мне, брызнул в лицо слюной. Никогда раньше, да и потом я не видел и не помню, чтобы на меня смотрели с такой ненавистью.
Он встал, провел руками по ремню, расправляя складки, и, подойдя к двери, крикнул:
- Сержанта Юдина ко мне, - через секунду в комнату вошел один из охранников, что встречал нас у двери, и отдал честь. – Садись. Ты ведь мастер строчить на этой, - майор указал согнутым пальцем на машинку с брезгливостью, так, будто и она была «вражиной», соучастником какого-то преступления. Одного я не мог понять, как работы Карла Леоновича попали в органы?
- Итак, значит ты, Звягинцев Николай Матвеевич, тысяча девятьсот двадцатого года рождения, - сержант уже принялся настукивать, я даже невольно залюбовался – бегал он тонкими пальцами легко, словно пианист. Майор Пряхин расхаживал по комнате – мимо меня и до окна, где, застыв, беззвучно рыдал отец. – Не отрицаешь своей причастности к подпольной прогерманской антисоветской организации?
- Что? – я невольно поднялся на полусогнутых коленях, но майор осадил меня, ударив ладонью по плечу. Я отдышался, и залепетал:
– Я могу, я должен всё объяснить. Это… какая-то ошибка! Уверен, что если вы выслушаете меня от начала и до конца.
- Выслушаем, обязательно выслушаем, - он снова закурил, комната пропиталась запахом крепких папирос.
- Молчи, - простонал отец и отвернулся.
- Тебе знакомо имя Карла Леоновича Эрдмана? – спросил майор, а его помощник, быстро отстукав по клавишам, бесстрастно ждал моего ответа.
- Да, - машинка в ответ стукнула дважды.
- А Фердинанда Эммануиловича Фишера?
- Нет, впервые слышу, - машинка спешила за мной.
- Ганса Васильевича, точнее, Ганса Вильгельмовича Шмидта?
- Да кто все эти люди? – выпалил я, когда прозвучала уже двадцатая незнакомая мне фамилия.
- Всё ясно, - протянул Пряхин. Он отодвинул штору, заглядывая в окно. – Значит, успели сговориться, что никто из вашей группы никого не знает. Ну, ничего.
- Да какой группы?
- Антисоветской! – рявкнул майор, обернувшись.
- Я знаком с Карлом Эрдманом. Наша встреча произошла весной прошлого года, - я кратко пересказал историю. Машинка продолжала стучать, майор вновь отошел к окну, курил и не перебивал. – Так мы завершили перепечатку его работ. А потом он стал пропадать, я никак не мог его застать. Вот и сегодня я пришел, и…
- Да, ты пришел, а подпольную шайку вашу раз, и накрыли! Каждого второго из этого дома на Чернышевского пришлось вытащить на допрос, чтобы раскрыть весь ваш заговор.
Я заёрзал, понимая, отчего был так молчалив дом, вспомнил перепуганную до смерти тетю Надю. Страшная картина, которую я и вообразить не мог, складывалась по кирпичику в какой-то дьявольский навет. Я нервничал, не понимая, что говорить и как доказать свою невиновность, когда обвинения настолько фантастичны!
- К псевдотеориям, которые лишь внешне похожи на утопические формулировки, а на деле являются шифровками для Запада, мы еще вернемся, - Пряхин смотрел исподлобья. – А вот сейчас перейдем к вопросу номер два. О чем ты, Николай Звягинцев, умолчал.
Я прокручивал в голове свой рассказ, понимая, что многое я мог и упустить… Майор вновь подошел к двери, махнул рукой, и второй сержант… внес радиоприемник.
- Модель «9Н-19», - сказал ведущий всего этого адского действа со злорадством, будто в комнату внесли самую главную улику, само присутствие которой молчаливо обличает все мои, и не только мои, преступления. – Матвей, отличная аппаратура! – он обернулся к отцу, и, кажется, впервые за все это время посмотрел и обратился к нему. – Ты большой молодец! И, кстати, не в минус тебе, дорогой, то, что не ты помог сынишке его достать. А кто помог, - майор повернул шею, и так резко и круто, что напомнил филина. – Тот уже во всём сознался.
- Итак, соучастник подпольной группы Николай Звянинцев, будешь еще строить из себя невинное дитя? У меня, - он поднялся, внимательно перелистывая бумаги в папке, - двенадцать доносов от жильцов дома по улице Чернышевского, где свидетели дают показания: вы слушали немецкие, а также иные профашисткие и западные, капиталистические голоса, вели их расшифровку, оригиналы которых находятся у следствия, - он достал сделанные моей рукой записи, которые были дома у Эрдмана.
- Я только помогал! Эрдман просил меня, и я… только переводил! – видимо, при слове «следствие» во мне тогда проснулся и четко заговорил его наипадлейшество Трус. Поняв, что никто и никогда не поверит правде, я решил, что стоит срезать углы. И Евгений Пряхин, старый чекист, понял это, раз и навсегда поймав меня на крючок.
- Ты знал, что Эрдман слушает вражеские волны? Знал и не донёс, - майор налил воды из графина и жадно пил. Мне тоже хотелось промочить горло, но я не посмел спросить. К удивлению, мой мучитель, будто умея читать мысли, сам налил полный стакан и поднес мне. – Поэтому я и говорю, что ты – соучастник прогерманской группы. Возможно, что невольный. Но это тебе ещё предстоит доказать, - он растянул последнее слово по буквам и вцепился в меня угольными глазами.
Я не знал, что ответить. Я выпил дрожащей рукой воду, половину пролив на воротник.
- Ну вот, опять замарался, - сказал Пряхин. – Ладно, с тобой мы еще продолжим. А теперь у меня будет другой разговор, точнее, его продолжение на новую, так сказать, тему, с твоим отцом…
Сержант понял эти слова, как приказ. Он поднялся, сложил набранные листы вместе, положил перед собой на стол и отдал честь. Каждый шаг выверен, чёток, словно младший сотрудник органов госбезопасности был проверенной и надёжной машиной. Дверь открылась, и к нему присоединился второй. И, пока они меня не увели из комнаты, которая все эти годы считалась моей, у меня была секунда, всего секунда, и я верил в неё…
Я посмотрел на отца, и да – наши глаза все-таки сошлись. Сейчас, когда я порой достаю чудом сохранившиеся фотографии, я понимаю (в юности не придавал значения) как сильно мы с ним похожи – внешне, особенно глазами. Может быть, и характерами тоже, время и судьба не дали понять мне этого. Но тогда мы смотрели друг другу в глаза, и в эту секунду я видел, я знал – он меня не ненавидит! Папа тогда… боялся за меня. Я был уверен, что ему хотелось остановить этих вытянутых молодчиков, которые вот-вот уведут куда-то, в холодную и злую неизвестность, а может быть, и в полную безвестность, меня, его единственного сына. И дорогого. Да, в эту секунду, о которой я потом так много думал и вспоминал, он бесконечно любил меня, просил прощения. За то, что был плохим отцом, который вечно был занят работой, или встречался с так называемыми друзьями-номеклатурщиками, или собирал барский хлам по деревням, а на сына… не оставил времени. И то, что я бродил без дела в поисках друга, идей и смыслов, – он не винил меня. Я знаю!
Прости меня, папа! Прости меня! Если бы я мог… ну вот, и ты, Миша, прости меня, что я, старик, расплакался, размазал по страничке чернила, и тебе теперь так затруднительно читать эти строки. Может, они не нужны вовсе, и их стоит просто вырвать и переписать, но у меня совсем мало времени. Вот теперь и ты видишь, какая величайшая странность, несправедливость нависла над нашей семьей, будто злой рок. Я не сумел найти дружбы, согласия и мира с отцом, и потерял его. Для чего, что я уяснил? Ведь стал таким же, как он, и не имею понимания теперь, спустя годы, уже со своим сыном. И надеюсь, глупый старик, очень надеюсь, что у тебя, Мишенька, всё будет совершенно по-другому. Жизнь дана нам для радости, которая недостижима, если ты не имеешь мира с близкими. И нет страшней и откровенней секунды, когда ты понимаешь всё, но исправить ничего не можешь. Я искренне желаю тебе, мой милый внучек, вырасти достойным сыном и стать любящим отцом. Будь хорошим, обязательно будь!..

11

Я положил тетрадь на колени. Нет, не имею я права читать это! Человек советский, может быть, не открыл бы чужие записи. Читая такие сцены, он сгорел бы от стыда, понимая, что увидел чужие, адресованные не ему откровения. Что ж, я дитя иного времени и века, с детства воспитан телевизором, который только и учил заглядывать в окна и узнавать частные подробности.
Поднявшись и отойдя к берегу по привычному уже маршруту, я обернулся к своему домику, невольно оценивая его на фоне других. Он казался худым, бодрым, вытянутым стариком – уверенным и знающим себе цену, не желающим понимать, как он стар и несовременен. Его соседи были не младше его, но прикрыли морщины штакетником или сайдингом, хотя бы внешне стараясь обмануть время. Прямо как люди… Возможно, что принадлежавшую теперь мне дачу строил Николай Звягинцев сам, находя любой подходящий материал в условиях советского дефицита. Ну что же, старичок-домик… половина цены, что отдал я за тебя – это стоимость земли под тобой. Но это не значит, что ты плох. Не всё определяется деньгами. Ты наблюдал судьбы людей, был свидетелем жизни человека с удивительной и горькой судьбой, и теперь, вместе с этой тетрадью, тихо повествуешь мне эту историю. А раз теперь стал ты моим пристанищем, моей точкой на огромной земле, то и воспоминания, страдания и тревожные мысли предыдущего хозяина твоего невольно становятся и частью меня.
Так я навсегда убедил себя больше не возвращаться к моральной стороне своего посвящения в чужие семейные тайны.
Уже можно было идти встречать отца, и я медленно зашагал в сторону дороги. Во второй половине дня ветер почти стих, пришла летняя духота, хотя в лодке, на открытой воде, наверняка было свежее. Конец июля выдался мягким, приветливым, тёплым, но склонным к переменам, дождям и грозам. Вспомнилось, что уже завтра мне нужно быть не здесь, на уютном берегу, где так приятно обдувает влагой, а бегать по городу, как собака-ищейка, в поиске новостей, или, что еще хуже, редактировать чьи-то новости, сидя среди белых стен и мониторов. Я уже заранее устал, лишь подумав об этом. А не взять ли мне в ближайшее время отпуск, пусть даже на недельку, за свой счет, как теперь принято, ведь никакого другого отпуска и не бывает…
На стоянке оказалось свободное место рядом с моей машиной, так что отец точно не ошибется, когда приедет. Я решил прогуляться вдоль забора, закрывающего доступ посторонним в дачный кооператив. Положив руки в карманы, я смотрел на высокую железнодорожную насыпь – именно здесь и проносились с гулом электрички. Вверх, закрывая широкими листьями щебёнку, плотной массой тянулись какие-то лианы – может быть, хмель. Да, странно устроен мир – весь, не только человеческое общество. Вот эти растения с головками-хоботками, все время стремятся куда-то, растут, в слепоте своей пытаясь ощутить пространство впереди. Их главная цель – тянуться к теплу и солнцу. Если и есть в корнях, теле и этой головке зачатки разума, то он подчиняет себе растение, требуя ежечасного стремления к высоте. Нужно опередить других, если получится, запутать их, обмануть, увести с правильной дороги, помешать. Впереди – солнце! Но, растянувшись вдоль высокой насыпи, поднявшись на неё, лиану здесь ждет не солнце, а рельсы. Может быть, она от несовершенства своего примет блеск стали за луч, и положит свою чемпионскую, достигшую наивысшей цели, голову… Браво, хмель, или как там тебя зовут – неважно! Ты первый. Но смотри, уже с рёвом несется кто-то. Он промчится по тебе, ничего не почувствовав: ему, такому огромному, нет дела до тебя и твоей маленькой души. Палач убьет походя, даже и не заметив тебя. И не тронет тех, кого ты обманул, кого оплёл и сбил на долгом пути своём к мнимому солнцу…
За спиной посигналили, я обернулся – отец припарковался, подал знак из окна. Я помахал в ответ и побежал навстречу. Именно побежал, хотя не было никакой необходимости. Это привычка, традиция, хотя… ни одно приходящее на ум слово не подходило. Я помню себя примерно с трех лет, и детство для меня – это ожидание возвращения папы с работы. Зная примерное время, когда он должен приехать, я садился у окна и ждал, никакие игры и даже мультики не могли меня отвлечь – я томился и грустил, если он задерживался. И хотя я вырос, и самому давно бы пора иметь детей – я бегу к отцу, когда давно его не видел, не могу просто идти.
У меня с отцом сложились близкие отношения, хотя и мне, как Николаю Звягинцеву, приходилось видеть его урывками. Конечно, бывало всякое, но с годами я поумнел и стал более снисходительным и терпеливым, в том числе, например, и к постоянному отцовскому бурчанию. Он нередко говорил, что у него ко мне много претензий, и главная из них – моя излишняя самостоятельность. В двадцать лет я заявил, что ухожу из дома, буду работать и параллельно учиться, снимать квартиру, жить с девушкой. И мне удалось выстоять в том скандале, и только спустя два годы найти примирение. С тех пор прошло почти десять лет, я самостоятелен, правда, так и не создал семью. Но… зато могу теперь поделиться радостью от покупки дачи.
Впрочем, и по этому поводу он, выходя из машины, бурчал:
- Наверное, развалюху взял! Нет, чтобы со мной посоветоваться! Веди уж, показывай хоромы, - он вручил мне два пакета, в одном что-то душевно позвякивало.
- Ну и что же, если бы я с тобой стал дом смотреть? Думаешь, если бы он тебе не понравился, я бы не стал его покупать?
- Вот вечно ты ершишься!
- Нет, это ты вечно! Нормальный дом, сейчас сам увидишь.
- А Генин вон тот ведь был?
- Конечно, а ты уже забыть успел? Мой совсем близко. Если б дядя Гена был жив, мы бы теперь стали соседями.
Папа придирчиво обошел мою дачу, поднялся на второй этаж, постукивал по стенам, что-то бормотал. Хотя он проработал всю жизнь на «шинном», но дни отпуска проводил на подработках – в основном на разных стройках. Судя по тому, что, спустившись, он ничего не сказал, дача получила удовлетворительную оценку.
Я разложил продукты, поставив по центру столика бутылку коньяка, предчувствуя, что нас ждет тёплый душевный вечер под звёздным небом.
- Рыбачить-то поплывем? – спросил отец и взял в руки спиннинг – лишний раз проверить исправность.
Я закончил нарезать бутерброды и оценил натюрморт:
– Давай немного поедим, и в бой.
Сосед, что приходил ночью и встретился на берегу, шлёпал мимо, и я ловким движением убрал под стол бутылку, улыбнувшись тому, как быстро учусь премудростям «коммунальной» дачной жизни. Тот, с ленцой взглянув на закуски, зевнул и, покачиваясь, пошел мимо, как-то недоверчиво поглядывая на отца.
Мы сидели на крыльце, расслабившись. Минуты текли неспешно.
- Матери позвони хоть, а то и объявляться перестал.
- Да. В лодке ей наберу, - я потянулся, и стал с ленцой убирать со стола.
- Что, плыть уже надо? – сказал отец, будто рыбалка ему, расслабленному, теперь была в тягость.
- Хочешь, я тебя посажу на тачку и отвезу в лодку? Я у соседа видел, отличная, просторная, – засмеялся я.
Мы неспешно погрузились, и отец занял место у кормы, закурил, собрал спиннинг. Пока мы не отплыли на глубину, он задумчиво смотрел на высотки левого берега, храм вдалеке, думал о чем-то. Мне хотелось разогнать негу и полусон, и я стал быстро грести.
- Давай не так шибко, я на «дорожку» хочу попробовать, - сказал отец, и сел ко мне спиной.
Ветра почти не было, небольшие пенистые волны бились о борта, и я плавно работал вёслами, словно занимался на тренажёре, смотрел на сутулую фигуру отца, седой затылок, жилистую руку и жёлтый от курения палец, замерший на старомодной ленинградской катушке.
Напротив сидел самый близкий мне человек, на которого я был так сильно похож и внешне, и душой.
Если и есть во мне что-то хорошее, то взял я это у него. Разве мы не конфликтовали? Еще как! До дыма и дрожи! И дело не в извечном споре «отцов и детей», о котором говорят и пишут все, кому не лень – от старика Тургенева до нынешних коуч-тренеров по семейной психологии и других аферистов. Конфликт – противоборство интересов и взглядов, это нормальное явление. Я знал семьи, и немало, где споров почти не возникало – только потому, что люди жили под одной крышей, наплевав друг на друга. Вернулся сынок в час ночи, побитый и пьяный – и никакой ругани, потом задержался непонятно где отец, или мать с кем-то говорит, странно улыбаясь, второй час по телефону, и ничего. Бесконфликтное общество возможно – города хиппи, например, по такому принципу и устроены. Я уважаю твою свободу, ты мою, никто не переходит за черту. Умрешь от передозировки – это твой выбор. Твоя смерть – проблема тебя одного. Разве это не идеология наплевательства?
Бойкий тёмно-зелёный окушок, зажав во рту тройник блесны, пролетел мимо моего носа, несколько капель слетели мне на лоб с его подвижного хвостика.
- Ну ты и подсекаешь, - засмеялся я. – Чуть в лицо мне рыбой не ударил.
- А ты не расслабляйся! – папа снял рыбешку и отпустил за борт.
- Зря. Еще таких с десяточек поймать, и знатная получилась бы уха.
- Жарко сейчас для супа.
- Вечером самое то!
Эх, папа! Я стал жить самостоятельно для того, чтобы сберечь наши отношения. Если бы я тогда сдался под твоим натиском, остался с вами послушным домашним мальчиком, то, поверь, от этого потеряли бы все. Не сразу, но ты смирился, стал помогать мне во всём и обижался, если я что-то делал, не посоветовавшись с тобой. Извини, уж таков я. Говорят, точная копия тебя самого. Обо всем этом мы ни разу не говорили, и никогда не будем, понимая всё без слов. Я знаю, ты помнишь обо мне каждую минуту. Любишь без слов – а иначе и нельзя, любовь не говорлива. Я, как сын, стараюсь быть достойным тебя, не стыдить нашу фамилию. Спасибо, что приехал и сейчас со мной.
Поверь: ты для меня – самая лучшая компания.
- Опять окунь? – я смотрел, как согнулся кончик спиннинга, и я перестал грести, чтобы не создавать сопротивления. Видимо, попалось что-то хорошее: щука, а может, даже судак? Отец умело наматывал на блестящий диск катушки толстую леску. Мгновение – и он достал крупную ракушку.
- Ах, как жаль, триумф не получился. Ну что, а её то мы уж не отпустим, зажарим, пап?
- Обязательно, в майонезно-коньячном соусе, по-французски, - ответил он.
- Это что-то новенькое.
- Нет, старый рецепт парижских студентов.
- А сапог, который ты сейчас следом поймаешь, как замаринуешь?
- В гуталине.
Да, папа, мы с тобой люди разных взглядов, и багаж, который за плечами у каждого, несравним. Я складывал пластмассовые разноцветные буквы и считал палочки, когда ты на снежном ветру торговал этими проклятыми покрышками, что выдавали вместо зарплаты. Помню, как ты приехал и привез мне кожаный ранец. Я обрадовался, но ведь не знал, каких трудов он тебе строил. А также форма, тетрадки, хлеб на нашем столе. Ельцинская власть под лозунгами свободы рынка унижала тебя, но ты выстоял достойно, без ропота. Со смирением ты вытягивал баржу нашей семьи. Ради чего так напрягался? Ради меня и матери. Ты – советский человек по восприятию мира, честный, и остаёшься таким, но ты при этом – подлинный христианин… И вот сидишь ты ко мне спиной, куришь, смотришь на кончик сделанной еще при Горбачёве, а может, и раньше, снасти, и ничего тебе от жизни больше не нужно, для счастья то есть. Молодец ты, не то, что я…
Сменился строй, ход времени, иными стали люди… разными, в большинстве своем, конечно, неглубокими, как эта отмель, что мы проплываем сейчас – все гниловатые водоросли до самого дна видно. Ни ты, ни дядя Гена не приняли новый мир и его порядки, и, может быть, вы правы по-своему. Я и сам порой чувствую себя чужим в этом обществе, где большинство, увидев тонущего, начнут снимать его на камеру телефона и выкладывать в интернет, а не спасать. Ты живешь по старым правилам – и в плохом, и в хорошем смысле. Меня ты, конечно, осуждаешь за покупку дачи. Раз я скопил деньги, то лучше бы потратил с умом, сберёг на «черный день». Но я не собираюсь готовиться к плохому «завтра», даже если от будущего стоит ждать только бед. Я хочу, чтобы мне, и тебе, было хорошо здесь и сейчас.
Вот Звягинцев, в трагическую минуту расставания посмотрел в глаза отца. Больно? Больно… Спасибо Богу за то, что у меня всё иначе. Сейчас смотрю не в глаза, а в спину, и уверен, что так даже и лучше. Я верю, что и у меня будут дети. Обязательно. Как только найду девушку, у которой не вбита гвоздём в мозг доктрина «Мужик должен!» И если будет у меня сын, или дочь, то главное, к чему буду стремиться – строить мост понимания.
- Долго ещё? Ты что, ловить собрался в тундре? – видимо, отец заскучал, ведь больше на его заветную снасть никто из подводных обитателей не искусился.
- Считай, уже на месте.
После того, как мы опустили груз и забросили снасти, время замедлило бег. Мы, два человека, похожих и разных одновременно, молча смотрели, как пляшут на фоне светло-зеленоватой воды поплавки, как ярко играют на солнце обрадованные очередной порцией прикормки рыбки-верховки. Временами я затевался спросить что-то, мне хотелось разговора, причём, совершенно неважно какого, самого пустяшного. Но слова обрывались, не хотели идти, словно боялись нарушить тишину и гармонию. Мои утренние старания оправдались – карасик подошел, но клевал только у папы. Отец посмеивался надо мной, когда я, сосредоточенно подсекая, вытаскивал очередную уклейку – такую маленькую, что на солнце просвечивался скелетик.
- Ну что, сынок, это твой размерчик. Вот лучше поучишь у меня, а то помру, не у кого будет учиться.
Это была его излюбленная фраза, к которой и я, и мама давно привыкли, хотя лучше было бы его отучить говорить подобное всуе. Ах, совсем забыл! Отложив удочки, я позвонил маме. Отец доставал увесистых карасей, будто они массивной стаей собрались только у его поплавка, и при этом постоянно вставлял в мой разговор по телефону фразы и шутки.
За вечер я так ничего и не поймал, но нисколько не расстроился, считая себя матерым егерем, цель которого – подготовить успешную рыбалку.
Наступил вечер, наполненный странной, звенящей тишиной. Казалось, если крикнуть – то голос долетит до левого берега и станет там самым громким звуком.
- Ох, даже голова немного отпустила, - сказал, потягиваясь, отец, когда мы плыли обратно. Он опять забросил спиннинг, блесна играла за счет движения лодки.
- А что, болела?
- Да так, не так чтобы. Забудь.
Я знал, что он никогда не будет жаловаться, даже если отнимут ногу.
- Да так, сынок, ерунда какая-то бывает. Это, наверное, потому что воздухом дышу мало.
- А ты чаще ко мне приезжай, с мамой. Считай, что дача наша, общая.
- А помнишь дом-пятистенок в деревне, как латали его с тобой? Подпорки ставили, вычищали от хлама? И как пахали?
- Еще бы, такое забудешь… Лучше не напоминай.
- А я о том времени часто вспоминаю, - он достал сигарету и задумчиво закурил.
Нет, отец, даже не буду спорить! Я знаю, ты с теплотой вспоминаешь «девяностые», хоть они и стали испытанием, которое не всякий бы выдержал. Ты любишь то время… потому что был моложе тогда. Не болела голова, не ломила спина, не ныли колени. Но зачем я стану говорить про это? Нет. Я просил:
- Мама сказала, ты компьютер хорошо освоил, который я тебе подарил, ноутбук маленький.
- Да, но я цель имел, не просто так. Собрать информацию обо всех родственниках и односельчанах, кто где воевал и как погиб на войне. Недавно все-все архивы выложили в интернет, а также и награды, причем с прикреплением сопроводительных документов, за какие заслуги орден или медаль.
- Да, это интересно.
- Еще бы. Я даже думаю книгу написать, о фронтовиках нашей деревни.
- Дядя Гена много знал, он рассказывал. А вот знаешь, какой я дурак.
- Знаю, какой ты дурак.
- Да подожди, я о другом. Вот работаю, считай каждый день кого-то записываю на диктофон. И в основном тех, кто говорит чушь – записал и стёр. А дядю ни разу так и не записал. А ведь какая бы ценность была!
- И не говори.
- Нет, все же дядя Гена родился до войны, оккупацию помнил, - я помолчал, слушая предвечернюю тишину и глядя на слабый отсвет солнца, пляшущий на воде, словно восторженный шаман. Высоко в небе крикнула и умолкла птица, словно прочла короткую поминальную молитву. И по маминой линии многие тоже ведь воевали? Деда-то я помню, хотя мне пять лет было, когда он умер.
- Да, он тебя на колени любил посадить, нянчить.
- А я медальками его позвякивал, как погремушкой, мне нравилось. Сам-то не помню, мама рассказывала.
- С помощью сайтов тоже я многое о нём нашел. Он же ничего не рассказывал.... А почитай сопроводительные бумаги к его орденам! Рембо, или как там его, из боевиков. Только настоящий! Один, с пулемётом и гранатами восемнадцать немцев положил!
- Да, боевой у тебя был тесть.
- Хороший мужик, да. Жаль, из-за ран мало прожил. Сестра его старшая, Татьяна, погибла на фронте, санитаркой была. И двоюродный брат его тоже, интересный персонаж. Я про него как раз сейчас ищу подробности.
Мимо нас промчался катер, нетрезвые пассажиры махали нам руками.
- Вот чёрт, сейчас раскачает, - отец выплюнул окурок. – А звали его…
- Кого?
- Брата деда! Ты меня слушаешь?
- Конечно! – грести обратно было тяжело, я немного устал, но просить отца подменить меня на веслах не хотел.
- Евгений Максимович Пряхин.
Я замер, подняв весла – капли падали вниз.
- Он был старший майор госбезопасности, участвовал в ликвидации Елецкой группы противника в бригаде войск НКВД. Погиб в начале июля сорок второго года. Посмертно награжден орденом за успешную борьбу с вражеской агентурой и диверсантами. Выдающийся, видимо, был человек, а сведения о нём такие скупые.
Отец даже не заметил моего изумления, или не придал значения – он не мог знать того, что известно мне о… Пряхине. Ведь это был он, вряд ли однофамилец... такого ранга.
- Что с тобой, отдыхаешь? – спросил он.
Жесткий офицер из воспоминаний Звягинцева, сталинский палач и мерзавец – мой родственник? Пусть не прямой, конечно, но всё же… Я снова взялся за весла, грёб машинально и молчал, несколько раз порываясь рассказать отцу о дачной находке и удивительной истории, в ней записанной. Но папа снова пересел ко мне спиной и забросил блесну, и я решил, что лучше пока помолчать.
Налетел ветерок, он принес запах сырости, чистоты. Я поднял глаза – с левобережной стороны шли тяжелые тучи, они заволокли небо и нависли тяжелыми свинцовыми подушками над городом, который с исчезновением солнца побледнел, стал мрачным, сероватым. На миг опять всё притихло, и только весла били по воде, поднимались и опускались вниз, словно плывущие дельфины. Глухота обволакивала нашу лодку, но гром и молния вспороли её. Они всколыхнули водохранилище, будто подняли бурю в огромной ванной.
- Да, чудеса, - сказал отец, сматывая спиннинг. Он обернулся ко мне, думая, как бы помочь мне ускорить ход лодки. Вариантов не было. – Вот какая перемена. Сейчас накроет.
Волны стали бить по бортам, словно бросали в нас камни.
- А я знал, что так будет, - прошептал я, налегая все сильнее.
- И я знал.
- Странно даже, что у тебя клевало.
- Ну так, это же у меня.
Отец по-прежнему сидел спиной, и я видел, как дождь, начавшись тихо и резко усилившись, стучал по голове каплями, и волосы его с сильной проседью вдруг стали чернее, словно благодаря ливню он стал молодеть на фоне равномерного стеклянного звона.
Поёжившись от холода, я не переставал грести. Когда причалили, оба мы промокли и замерзли. Я вспомнил, что и раньше, когда с отцом рыбачил в деревне, мы часто попадали в грозу, и возвращались, словно мокрые псы. «Ну и рыбачки!» - говорила в таких случаях мама.
Прибившись к берегу, мы зацепили лодку, побросав в ней всё снаряжение, и бежали, спотыкаясь, по размытой дорожке, ноги с чавканьем вминали траву-повитель.
- Какой тут твой то дом? – папа бежал впереди, и запутался.
- Туда, туда правь! – засмеялся я.
В домике мы вытерлись старой занавеской – ничего подходящего под рукой не нашлось. Глядя на нас со стороны, можно было смеяться, а мама, видимо, причитала бы и бранила за то, что засиделись долго, что сами виноваты и теперь можем заболеть.
- У нас там осталось что согреться? – спросил папа.
- Ещё бы.
Гроза стихла, дождь стучал равномерно, тихо, словно шептал, звал ко сну.
- Это теперь надолго он зарядил, - сказал папа. Обсохнув, мы сидели на втором этаже, и капли стучали по крыше. – Надо бы за садком сходить.
- Надо, - ответил я, - ты пойдёшь?
- Нет, неохота.
- Вот и мне тоже.
Рыбалка – странное занятие, и многие вполне обоснованно не могут понять её логику. Если мы тратим время и силы ради поимки рыбы, то почему она… совсем не важна в итоге?
Я выключил торшер, и мы лежали с отцом в полной темноте на одной кровати, укрывшись одеялами.
- Спишь? - спросил я.
- Нет…
- А вот скажи, как думаешь, почему бывает, что дети и родители друг друга не понимают?
Папа помолчал, я слушал его хриплое от курения дыхание.
- Всё относительно, сынок, - сказал он. – И от времени зависит. Бывает так, что дети не понимают родителей, или наоборот. Когда ребенок маленький, он не понимает родителей по одной причине, повзрослеет – находит другие.
- Ну а в общем?
- А в общем всё это идет к запоздалому раскаянию. Моего отца нет уже тридцать лет, и знаешь, я во многом, если не во всём, если смог бы повторить, вел бы себя с ним иначе. Это не значит, что у нас были конфликты, совсем даже наоборот. Просто сейчас уже понимаю… а сделать, поменять ничего нельзя.
- Странная штука, - сказал я. – Ладно, давай спать, а то завтра мне на работу ехать.
- Спокойной ночи.
Папа заснул быстро, словно ребёнок, а я ещё долго смотрел в потолок, слушал дождь, равномерный храп и хриплое посвистывание отца, и думал…
Почему мы все постоянно совершаем какие-то ошибки, большие и малые, словно обречены на них? Вот и религии учат, что человек в силу несовершенства ежеминутно грешит. Христианство предлагает покаяние как выход, но ведь это не избавляет от повтора глупостей. У каждого допущенного промаха всегда найдется объяснение – причинам им незрелость, самоуверенность, тщеславие, нежелание слушать советы. Масса всего. Но в любом случае получается так, что жизнь – всегда неудача?.. Совершить какое-либо действие или промедлить – и то и другое станет ошибкой, просто с какой стороны посмотреть. Считать себя безупречным – ошибка. Считать, что имеешь право на ошибку – тоже. Все ошибаются и платят. Вот Звягинцев, если бы он не помог тогда старику донести книги, то, скорее всего, не попал бы в такой переплёт. В какой-нибудь другой – да, но не в этот. Но отказать пожилому человеку – разве это правильно?
Я повернулся лицом к стене и стал прокручивать в голове те или иные события из своего прошлого, и понял, что всё, до последней минуты, в том числе покупка дома, сегодняшняя рыбалка, чтение чужих записей содержит в разной мере элемент ошибки. Но тогда что же, стоит просто об этом не думать и всё?
Поняв, что не усну, я медленно встал и спустился на первый этаж. Какую бы ещё ошибку совершить? Я взял сигарету из пачки отца – она промокла, плохо зажигалась, и я тянул ее, сидя на крылечке. В прохладном воздухе сильно пахло мясным варевом – кто-то из дачников припозднился ужинать. Меня окружали большие и малые детали чужой жизни. Казалось бы, вот мы, живем в городе, спиной друг к другу, но при этом совершенно чужды.
Где начинается чужое? За крыльцом моего дома. Но и он, этот дом, наполнен чужими переживаниями, вещами. И хотя бы это, раз мне не спится, нужно сегодня попробовать исправить.
Я бросил окурок, и, включив на первом этаже свет, стал собирать книги по истории КПСС, кассеты, обрывки и прочий хлам в коробку из-под телевизора. Я подумал – зачем нужно вообще… хранить на даче, в гаражах коробки от телевизора и других приборов, а не выбрасывать их сразу же после покупки? На всякий случай, а мало ли. Так и во всём мы поступаем, а потом жалеем, что жизнь наша наполнена сотнями ненужных связей, предметов, людей…
Закончив с уборкой, я взял в руки тетрадь… Случайно уцелевшая достойная вещь в море ненужного барахла. Тетрадь, а теперь ещё и отец поведали мне удивительную историю. Выходит, что я потомок палача, сломавшего судьбу хозяина этой дачи. Если бы я не раскрыл тебя, тетрадь, то и не узнал бы об этом. Прочесть тебя было бы ошибкой, равно как и не открывать вовсе.
Эта мысль вновь и вновь приходила ко мне, словно надоедливый, жадный до крови комар в комнате, злиться на которого и отгонять, в общем-то, было лишено смысла.
- Завтра на работу надо, - сказал я, но понял, что вряд ли усну. А раз так, лучше почитать, чем мучиться в темноте от бессвязных философских мыслей. Тем более, осталось и не так много страниц, так что я успею дочитать воспоминания Звягинцева до рассвета.

12

Подчинённые Пряхина вывели меня из комнаты. Я нелепо перебирал ногами – у меня не было опыта ходить под конвоем. Невольно сутулясь и ежась, я каждый миг ожидал тычка, а то и удара, но меня не трогали. Проходя по коридору и глядя на обои, которые впервые показались мне мрачными, я лишь слегка повернул голову в сторону комнаты, не решался, но потом поборол трусость и крикнул:
- Мама, держись! Не плачь, меня отпустят! Всё будет хорошо!
Один из провожатых больно сжал мой локоть, я в ответ лишь свёл брови и опустил голову. Будь, что будет.
Меня вновь вывели на лестничную площадку. Спускались мы так быстро, что я будто летел и ждал, что вот-вот сорвусь и, ломая шею, кубарем покачусь вниз. Когда же передо мной распахнули дверь парадного входа, я обрадовался свежему ветерку и солнцу, которое, казалось, не знало и не могло знать о совершаемых на земле злодеяниях и несправедливости. Сердце сжалось от пьянящего запаха цветущей сирени. Фиолетовый огонь деревьев во дворе показался мне жгучим, прощальным, кладбищенским. Весна земли была отравлена этим дурманом. Но я знал, что там, далеко-далеко, на прекрасном безгрешном Солнце царила самая настоящая Весна, она была так недосягаема, что не слышала крика, когда мне впервые в жизни выкрутили руки. Меня грубо запихнули в «воронок», опять возник яйцеголовый, который теперь казался ещё жёстче и злее. Меня повезли, и, глядя в окно, я прощался с родными, с этим двором, деревьями, молодой травой. Я почему-то решил, что меня вывезут далеко-далеко, прямо сейчас отправят в страну вечного холода и снегов, где я сгину в одиночестве, так и не поняв, за что был приговорён, наказан, обречён на угасание и смерть.
Яйцелоговый обернулся и посмотрел так, будто сказал: «Какие снега, какие вечные льды, я удавлю тебя немедленно!»
Он опустил на моих окнах шторы, и я уже не мог видеть, куда меня везут…
Ехали мы недолго. Остановились лишь на мгновение, к водителю подошёл кто-то, и спустя мгновение он тронулся, резко завернул и выключил мотор.
Впрочем, закрытие штор оказалось лишней затеей, возможно, так требовалось по правилам. В доме работников НКВД, во дворе «семидесятки» я бывал прежде, потому сразу узнал его. Но это было в какой-то чужой, неведомой жизни, с которой я, видимо, уже не имею ничего общего. Нет больше времени дружбы моего папы и майора Пряхина. А ведь они были так близки с детства, всегда поддерживали друг друга, папа доверял ему… Теперь человек, которого я лишь недавно тепло называл дядей Женей, устроил мне допрос, а отец сидел молча и белее мела. Судьба его, скорее всего, теперь была до боли похожей на мою.
В серый дом мог попасть не каждый. Мне вспомнились слова Карла Леоновича, сказанные прошлой весной в день нашей встречи, что лучше бы и не попадать. Как он был прав! Дом был автономным, во дворе стояла своя водонапорная башня, имелась котельная и даже магазин. И все ради того, чтобы никто не мог узнать об иной, жуткой стороне этого здания под номером семьдесят. Помимо хозпостроек тут располагалась и тюрьма – такая же серая, как и основное здание, похожая скорее на массивный сарай с круглыми решётчатыми окошками.
Меня вытолкали из машины, повели. Я смотрел под ноги, потом стоял лицом к стене, мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать противных лязганий петель и замков. Меня ввели, и с тяжёлым ударом двери за спиной, в душном мире одиночной камеры для меня навсегда закрылось моё беззаботное, светлое прошлое. Я – в тюрьме, а значит, преступник. Мое пребывание здесь уже можно принимать как доказательство этого, ничего больше не нужно. Но ведь я ни в чём не виноват… Я присел на голую холодную кровать, поджал под себя колени, и, вцепившись руками в волосы, сидел так очень долго. Может быть, я и на самом деле совершил что-то ужасное, противозаконное, просто сам этого так и не осознал? Вдруг Карл Леонович и вправду был не тем, за кого себя выдавал? А раз так, мне нет, и не может быть оправдания.
Весенний день неспешно отгорал, и лимонный свет его, с трудом проникая через решетку, блекло отражался квадратиками на шершавой стене.
А вдруг и правда я…
Этот ползучий «вдруг» - черный, писклявый, как камерная мышь, но при этом злой и холодный, словно судья, пришел ко мне после заката и шептал, шептал на ухо свои липкие мысли, приводил все новые и новые тошные доводы.
Карл Эрдман – агент фашисткой Германии?.. И он действовал не один. Большинство людей, с кем водил знакомства, особенно немцы, у которых он доставал книги (я же помогал их покупать!) также по данным госбезопасности были вражескими элементами. Я качал головой, больно кусая ладонь, прося внутренний голос, эту неумолкающую в тишине и одиночестве сволочь замолчать. Временами мерзкий «вдруг» соглашался уйти, но потом подступался ко мне вновь и нашептывал гнусь с самого начала. Он заходил всё с новой и новой стороны, колол острыми ногтями душу, обволакивал меня холодным мороком наползающей ночи. Я ёжился, надеясь забыться во сне, иногда видел обрывочные, перемешанные с несусветной чушью образы минувшего долгого дня – я плыл по реке, и за мной в полном обмундировании гнались сотрудники НКВД. Порой они глубоко ныряли, хватались за мои ноги и тянули ко дну. Потом видел девушку с черными косичками, но говорила она голосом Пряхина. Слышал птиц – далёких, плачущих протяжно в далеком небе. Затем я стоял, мокрый и босой, в пустом и темном храме.
Лязг засова вынудил меня поднять воспалённые веки. Караульные принесли какую-то баланду в железной миске и ушли, а я провалился в глухой колодец сна, но только на миг.
Меня ударили по ногам, и только я вскочил, получил ладонью по щеке. Я едва успел рассмотреть обидчика. В темноте камеры он возвышался чёрным силуэтом, и в широких галифе он напоминал толстую стрелу. Человек молчал, и, убедившись, что я пришел в себя, просто ушёл.
Я с самого утра ничего не ел, но на миску смотрел с отвращением. И когда вновь опустил голову, то снова услышал лязг, шаги и получил новый удар. Так продолжалось несколько раз за ночь, мне умышленно не давали спать, и, не в силах терпеть, я с трудом поднялся и стал ходить, покачиваясь, из угла в угол. Несмотря на боль, обиду и усталость голова прояснилась, будто пролилась свежая, холодая струя воды. Как долго будут насиловать меня? За что? Не в силах стоять, я рухнулся на койку, но, услышав скрип двери, поднялся. Мой мучитель не отходил от двери, всё время следил в глазок. Время стерлось, тишина залепила уши, словно глина. Я уже не мог поднять голову, и, понимая, что надо мной вновь стоит этот изверг, я мысленно попросил помощи у Бога, чтобы боль от удара не была такой сильной. Но меня не трогали. Теперь я увидел не своего мучителя в галифе, а яйцеголового провожатого. Злоба дрожью прокатилась по всему телу, захотелось улыбнуться и сказать: «А, и тебе сегодня не до сна?» Но я молчал, глядя на его маленькие, как у Гитлера, усики.
- Ну что, Звягинцев, желаешь во всем сознаться? – я впервые услышал его голос, и он показался тонким, визгливым, как у истеричной женщины.
- В чём? – прошептал я.
- Во всем, - и он протянул мне бумагу. – Ни тебе, ни нам нет смысла тратить время, зачем лишние допросы и муки? Правильно я говорю? – он смотрел на меня, не моргая, и глаза казались нарисованными на бледном безучастном лице. – Ведь всё совершенно ясно, Звягинцев. Ясно, как днем!
Я не находил сил прочесть то, что мне подсунул яйцеголовый, и, стараясь собрать волю и внимание, смотрел, как он расхаживает из стороны в сторону, как медведь в клетке, и чеканит рубленными фразами:
- Отпираться совершенно бессмысленно. Твоя вина полностью доказана. Следствие располагает восемнадцатью доносами на тебя, - он остановился, согнулся, я чувствовал запах чеснока и ждал, когда закончится эта мерзкая пауза:
- Первый донос на тебя поступил еще в начале весны, партийную бдительность проявил товарищ Гейко, - он говорил так, будто доставал из рукава френча главные козыри. – Степан Степанович сообщил нам о твоих связях с антисоветским элементом, но он как честный человек не мог даже догадаться, что ты связался с целой группой врагов советского народа. С группой, хорошо законспирированной и отлично подготовленной для ведения подпольной подрывной деятельности. Ведь об этом ты, конечно, ничего не говорил Гейко, когда принес статью о вашем главаре?
- Если бы всё было именно так, - я удивился спокойности своего голоса. – То тогда в чём смысл, мотив писать об Эрдмане в газету и тем самым выдавать так называемую подпольную банду?
- Да, ваша группа действовала нагло, на удачу. Возможно, вам поступило задание из Германии легализоваться, это мы выясним очень скоро. Товарищ Гейко оказался проверенным и бдительным идейным борцом с такими, как ты и твои подельники. Не на того напали! И не только он. В доме на улице Чернышевского жильцы дали подробные показания о вашей шайке, паролях и тайной сходке. Каким надо обладать изощрённым, кощунственным воображением, чтобы желаемую вами победу мирового зла на всей планете – фашизма, именовать весной мира? Наглецы, мерзкие служаки! Знаешь, как лично мне, человеку, прошедшему гражданскую войну, было противно соглашаться с тем, чтобы подождать и не брать вас всех и сразу! Но я выполнял приказ, и мне нелегко было ждать сегодняшнего дня, когда наконец-то раскрыли вас всех.
Я не знал, что ответить на этот бред.
- Мы следили за вашим главарем, Эрдманом, за его подельниками и тобой, единственным русским, завербованным в немецкой профашисткой группе. Благодаря проверенным людям нам удалось в самом начале, можно сказать, в зачатке предотвратить вашу попытку передать шифровку в Германию под видом научных работ. Собственно, ваша наглая вылазка дала следствию последние улики.
- То есть, Карл Леонович все-таки… попытался передать рукописи?
- Да, именно! Но ему не удалось отправить шифровку дальше Воронежа. Так вот!
Слеза сорвалась, покатилась по носу, повисла на моей верхней губе: бедный Карл Леонович, неунывающий человеколюб, идеалист, борец за мир и праведник! Вот где ты пропадал эти дни – искал верных людей, чтобы отправить на Запад свои работы, веря, что они помогут! Ну почему же ты ничего не сказал мне? Я бы попробовал тебя отговорить, зная, как это опасно! А ты не знал, а если и знал, то отказывался трусить, медлить. Наверное, ты посчитал, что пришел день, ради которого родился на свет. Что вся жизнь, открытия, бессонные ночи, разочарования, откровения и труды были нужны именно для этого. Я представил, как Эрдман сидит, перед ним на столе – отпечатанные рукописи, и он думает, как выпустить их, словно глашатаев, из своей душной каморки. Отправить птицу мира и предотвратить большую войну. Да, да, он говорил, и не раз: «Только правда остановит это! Солнце светит для всех, и если спрятаться от его лучей, это не значит, что оно не существует, ведь именно Солнце – источник света материального, а Бог – причина всему. Когда, словно гром, прогремит истина, солдаты бросят оружие, покаются, и начнётся эра созидания! Двадцатый век пошёл по кривому, тёмному пути, и именно теперь у нас есть шанс вернуть его на тот путь, который ему предначертан! Не путь войны, горя и слёз, а мира и Весны!»
Вот что он хотел! А эти… Я следил за яйцеголовым, и он напоминал мне бездушного охотника, обложившего сетями невинных зверьков.
Бедный, бедный Карл Леонович.
- Так вот, Звягинцев, у тебя есть единственный путь – раскаяться во всем, и сотрудничать со следствием. Внимательно ознакомься с этой бумагой. Считай, что мы идем тебе навстречу, хотя с таким врагом, как ты, этого и не следовало делать. Принимай это как великую и ничем не заслуженную милость. Прочти. Потом тебя вызовут ко мне, и ты там всё подпишешь.
Тишина после его ухода казалась могильной. В окошке забрезжил рассвет. Я держал перед лицом лист бумаги так, чтобы со стороны двери казалось, что читаю. На самом деле я закрыл глаза и пытался уснуть: мысли путались, как сеть в руках мальчишки, а чтобы понять хоть что-то, мне надо хоть немного прийти в себя.
Мир, бескрайняя вселенная, мудро устроенный космос и его законы, великое таинство рождения, создание каждой былинки и всего сущего, наконец, любовь... Это – главные ценности, ради которых можно умереть. Но всё, что теперь окружало меня, всеми своими тёмными силами пыталось опровергнуть эти истины, доказать, что мир основан на лжи, предательстве, злобе и трусости, что именно они движут историей и судьбой каждого сознания. Я видел во сне коршуна, схватившего огромную рыбу в мощные когти, медведя у горной реки, обвал камней с кручи и будто слышал чьи-то крики. Тяжёлые блестящие сапоги мяли вязкую землю, и я видел себя камушком на ней. Вот и конец твой, Коля, обличитель пороков молодёжи, мастер фельетона, написанного по разнарядке шефа. Вся твоя жизнь – насмешливый фельетон, написанный кем-то про тебя, за тебя. Теперь жди, как на твоей могиле спляшет ансамбль восхвалённых тобой рабфаковцев.
Светало, и я поднялся, подошел к окну прочесть бумажку, написанную аккуратно от руки. До сих пор, хотя и примерно, помню её слова:
«Следствие обладает достаточно вескими доказательствами о моём участии в прогерманской антисоветской организации, и поэтому желаю рассказать самостоятельно, не скрывая ни одного факта, о проведенной как мной, так и другими участниками группы действиях с тем, чтобы получить смягчение наказания. Я был завербован (здесь оставили место для написания даты) с целью ведения подрывной антисоветской пропаганды. В состав группы входили…»
Ниже шли около двадцати фамилий – исключительно немецких, сейчас я, конечно, не могу вспомнить их все, но первой, конечно же, значился Карл Эрдман. Я не успел сообразить, что это, и как мне быть – дверь открылась, и надзиратель коротко произнес:
- На выход.
Я надеялся оказаться на улице, думал, что глоток свежего утреннего воздуха поможет собрать мою волю и мысли, но вместо этого мы спустились в какой-то подвал и долго шли темным тоннелем, затем поднялись и оказались, как я смог догадаться, внутри серого дома – тюремное помещение имело с ним подземную связь. Меня привели к двери и приказали войти.
За широким столом в кабинете, уставленном книгами, сидел… майор Пряхин. Я даже вздохнул как-то легко – несмотря ни на то, в этом замкнутом вражеском мире он по-прежнему, по привычке казался мне «своим» человеком.
- Что это у тебя в руке? – спросил он.
Я протянул ему бумагу.
Майор долго читал её и почему-то хмурился:
- Это у тебя откуда? Сам написал? Когда и почему?
- Нет, мне принесли.
- Кто?
- Этот, как его, не знаю…
- Капитан Циклис?
Я молчал. Дядя Женя свернул бумагу и убрать под сукно.
- Вот что я тебе скажу, - он скрестил руки и молчал. – Ты совершил огромную ошибку, ты понимаешь?
- Да, - вдруг признался я.
- Немецкая подпольная группа полностью арестована, и этот факт тебе должен быть понятен.
- Я не знаю этих людей. Только Эрдмана. Я говорю честно, поверьте мне, - сказал я с мольбой в голосе, и майор Пряхин посмотрел на меня как-то особенно, с хитринкой, но по-отечески, словно принимал исповедь.
- Допустим, это так. Возможно, что я тебе верю. Но верю я, или кто-то другой, не имеет значения. Вопросы веры попы решают, а у нас следствие. Именно здесь и сейчас мы должны окончательно выяснить, что ты за рыба. И помни, что от каждого твоего слова зависит не только твоя судьба, но и родных.
Я помолчал. Не в силах смотреть на Пряхина, я поднял глаза на портрет Дзержинского, но его лицо заставило меня дрожать еще сильнее.
- Ладно, садись и пиши.
Я взял лист, и дядя Женя надиктовал мне новый вариант моего «чистосердечного раскаяния», от предыдущего он отличался тем, что я был ввёден в неведение и стал невольным соучастником группы, которая выдавала себя за учёных. При этом имена он продиктовал те же.
- А теперь ставь подпись, - Пряхин считал дело завершённым.
- Нет, - вдруг прошептал я.
Пряхин, пока диктовал, всё время вращал в пальцах длинный мундштук – он давно бросил курить, но с этим предметом не мог расстаться. Он резко бросил его на стол:
- Что ты сказал, глупый мальчишка! Ты не понял, что я вытягиваю тебя из болота, спасаю от смерти, чёрт тебя дери! Хотя и не имею права этого делать!
- Но, спасая себя вот так, я обрекаю на суд и мучения два десятка людей, которых даже и не знаю…
- Молчать! – майор привстал, он дышал тяжело, но потом успокоился. – Уверяю тебя, все они – самые настоящие преступники, и не печалься об их судьбе, они враги народа и заслужили кары. Ты знаешь меня с детства, я никогда не вру.
- А я не могу вот так, не могу!
Я схватился за волосы и, не выдержав, заплакал. Меня сломали, как мальчишку.
- Вывести! – крикнул майор, и тут же появился мой провожатый, - никого в камеру не пускать, и даже Циклиса, передайте ему, что это мой личный приказ!
Меня вновь опустили в мёртвый мир камеры и оставили одного… надолго.
Надолго.
Написал это слово с красной строки специально, и задумался – какое небольшое, короткое слово, на листе выглядит маленьким, но означает оно минуты, бесконечные, горькие, слитые в единообразный тяжёлый поток дней. Два раза в день мне приносили баланду – жидкую пшённую кашу, и я привык к ее недосолённому вкусу. Я царапал ногтём на стене каждый раз, когда меня кормили – именно так я мог понять, сколько дней прошло. Когда набралось двенадцать отметин, меня впервые вывели во двор.
Я стоял, жмурясь от солнца, и не мог понять, что за женщина плакала передо мной. Она обнимала меня, целовала, стараясь не голосить, и только благодаря запаху духов я понял, что это мама. Да, только до боли знакомая «Красная Москва» подсказала мне, кто стоит рядом. Я не узнал в женщине с осунувшемся лицом, заплаканными пустыми глазами красивую женщину, любившую щёгольски одеваться, модницу и красавицу. Передо мной стояла мрачная статуя. Её лицо было трудно узнать – несколько дней изменили так, как меняется, сереет, натягивается кожа у покойника, заостряя скулы и нос. И она, и люди в форме позади меня казались неживыми, словно я оказался в театре кукол, режиссёром которого выступала Беда:
- Сынок, мне разрешили свидание! Столько дней я просила! И не дали ничего тебе передать, не разрешили, а я так хотела…
- Мама, не плачь, - я пришел в себя, её голос привел меня в чувство. - Как папа?
- Я не знаю! Но я должна сказать! Поверь, тебе надо во всём признаться, ради нас и себя!
- Но я ни в чём не виноват.
- Я верю, - она помолчала и потупила взор. Мама всегда делала так, когда ей приходилось врать. – И отец тоже верит.
- Они хотят, чтобы я написал донос!
- Тише!
Я почувствовал движение за спиной. Мама обернулась к надзирателям, и они что-то приказали жестами.
- Сынок, будь разумней! Очень прошу тебя!
Её увели. Больше мы уже никогда не виделись. Забегая вперед, скажу, что моего отца сняли с должности – формулировка не касалась меня, но причина лежала на поверхности. Его перевели из Воронежа в Новосибирск, где он работал радиоинженером на каком-то эвакуированном предприятии, они с матерью жили в нищете. В конце сорок третьего он был осужден на десять лет за вредительство на производстве и пропал в лагерях. Мама умерла тихо и страшно, скончалась от горя, живя у чужих людей. Говорят, она работала прачкой и ютилась в какой-то насквозь продуваемой времянке…
Мне горько писать об этом. Я взял на себя страшный грех, думая, что спасу их жизни. Никто и никогда не знал, что я натворил. Я исповедуюсь перед тобой, Мишенька, и только перед тобой. Никому, и деткам своим будущим не рассказывай об этом страшном, трусливом моём поступке. Он никому не помог.
После ещё четырёх дней в камере я, вспоминая лицо мамы… подписал ту проклятую бумагу, продиктованную майором Пряхиным…

13

- Почему встал так рано? Не спалось? - голос отца отвлёк меня. В тетради осталось не более пяти листов.
- Да я и не ложился, пап.
- Что так? А я спал, как убитый.
- Рад, что отдохнул. Завтракать будешь? Я сейчас что-нибудь соберу.
Летнее утро разгоралось быстро, ничто уже не напоминало о вчерашнем дожде, и день обещал быть душным. О том, что сегодня нужно работать, думать не хотелось.
- Ты куда планируешь ехать? - спросил отца, когда ели шипящую на сковородке яичницу.
- Собираюсь в гараж.
- Отлично. Сможешь тогда мусор с собой взять выбросить? Я целую коробку хлама собрал.
- А что сам-то не можешь?
- Боюсь не успею, дел очень много.
- Вечно у тебя отговорки. Ладно, помогу.
Мы положили в его багажник короб - он оказался так тяжел, что один я бы не справился. Пожав руки, расстались, я провожал взглядом машину отца, положив руки в карманы, пока она не скрылась за поворотом.
И вот я один... И вот он - понедельник, летний, жаркий, зовущий к неге и безделью. Самый худший из всех возможных понедельников. Уже через полчаса я ехал за рулем по песчаной дороге, с завистью глядя на вечных дачников - пенсионеров в плавках и панамах, с тёмно-коричневыми от загара плечами, они неспешно бродили по участкам, поливали цветы и грядки. Но и они остались позади, я вырулил с улицы Горького на развилку Северного моста, и скоро стал одной из множества песчинок огромного, ревущего моторами города. Я спешил к событиям нового дня, чтобы рассказать о них читателям.
К полудню, посетив выставку и встретившись с каким-то депутатом, устав от разговоров, вечных пробок и жары, я поехал в редакцию на Московский проспект. Рабочий день, казалось бы, только начался, но я уже устал и мечтал скорее вернуться на берег, развалиться в кресле и, конечно же, ничего не делать. Сказывалась ночь без сна. В корреспондентской работали шестеро коллег, остальные были на заданиях. Я хотел заставить себя расшифровывать интервью, но вместо этого без цели читал что-то в интернете и потягивал чай. Кто-то положил мне ладонь на плечо:
- Сереж, к нам пришел интересный гость, можешь побеседовать? – я повернулся. Редактор нашего портала Юля – худенькая, как всегда, излишне накрашенная – улыбалась. За её спиной стояла женщина в летнем платье.
- Познакомься, это – Ольга Фадеевна Рудева, краевед, - сказала редактор. – Думаю, нам стоит подготовить несколько репортажей. Тебе надо будет сходить на экскурсии «Воронеж пешком», Ольга Фадеевна тебе все расскажет.
Ну вот, хоть что-то интересное, подумал я.
Я подвинул от соседнего стола кресло для посетителя и предложил чаю, при этом успев включить диктофон. Сам иногда поражаюсь, насколько мои действия доведены до автоматики. Ольга Фадеевна отвечала на вопросы, рассказывая о недавних экскурсиях – «Воронеж театральный», «Древний город Воронеж». Из папки она доставала фотографии, распечатки прежних публикаций.
- Много фото выложено в нашей группе в социальных сетях, если понадобится, их можно тоже использовать на ваше усмотрение, - говорила краевед. – Там есть и анонсы будущих экскурсий.
Слушая, я также на автомате успел найти эту группу и подписаться. Обещав быть послезавтра на пешей прогулке по городу, я, сам не понимая почему, решил спросить:
- А вы слышали что-нибудь об истории дома номер семьдесят на Володарского, в котором жили чекисты?
Краевед молчала, с интересом глядя на меня. Легкая улыбка говорила – я задел какую-то особую тему:
- Ещё бы, не просто слышала, я некоторое время жила в этом доме.
Я невольно выпрямился, подвинул диктофон поближе к собеседнику.
- Это здание – часть целого комплекса, построенного в начале двадцатого века для работников спецслужб, - я слушал рассказ. – Сотрудники ОГПУ закрепились в историческом центре Воронежа еще во времена гражданской войны. Для удобства в работе они выбрали лучший дом, когда-то принадлежавший купцам Нечаевым, сейчас там памятник Бунину. А для жилья им определили несколько домов «врагов народа» неподалеку – купцов Бухонова и Трубецкого. Затем в тридцатые годы на нынешней улице Володарского стали строить здание для НКВД, сейчас это театр юного зрителя. Сад «Аквариум», что был неподалеку, превратился в парк имени Дзержинского, а ближайшие улицы Покровская и Воскресенская получили имена того же Дзержинского и Орджоникидзе.
Услышав это, мне почему-то вспомнилась компьютерная игра, стратегия в стиле фэнтези, подростком я мог дни напролет «зависать» в её виртуальном мире. Если играть за нежить, чтобы строиться и осваивать земли, их нужно было сделать зоной мёртвых, выжечь и обезобразить. Чекисты, видимо, также меняли под себя территорию.
- Так что работники НКВД получили для себя лучшие места в центре города, - продолжала краевед. – Семидесятый дом возводился здесь специально для них, в стиле конструктивизма, там были большие даже по сегодняшним меркам квартиры – больше ста двадцати квадратных метров. Он был автономным, и попасть туда было нелегко.
Ольга Фадеевна в подробностях рассказала мне то, что я уже знал из воспоминаний Звягинцева, в том числе и про тюрьму:
- Даже сейчас в подвале одного из подъездов есть дверь с глазком и тюремным засовом. Видимо, в том время, когда после войны сносили тюрьму, кто-то решил заиметь себе такую крепкую дверь. То, что она связана с горем и людскими бедами, видимо, не смущало, тогда люди были другие.
- Да, жутковато как-то, я бы ни за что себе такую дверь не поставил, - сказал я.
- Люди мыслили иначе, они пережили страшное время и были закалены. Старожилы уверяют, что между «семидесяткой» и обкомом партии на площади Ленина был подземный ход. Лично я в этом не сомневаюсь. О нём не раз шла молва, да и в целом это в духе того времени. Потом, после смерти Сталина, сотрудники КГБ его замуровали.
Затем Ольга Фадеевна рассказала, что в годы войны судьба посмеялась над судьбами жильцов «дома чекистов». Во время оккупации семидесятый дом сильно пострадал, как и в целом Воронеж, который фашисты разрушили практически полностью. Вернувшиеся в разрушенный город сотрудники спецслужбы вынуждены были жить с семьями… в той самой тюрьме, где когда-то содержались заключенные. А «семидесятку» уже потом восстанавливали пленные немцы. По воспоминаниям старожилов, при ремонте находили арки, проемы, трубы между квартирами – видимо, они были для связи. Когда работы завершились, тюрьму за ненадобностью снесли.
- В истории этого дома не обошлось без мистики, - на этих словах я оглянулся и понял, что коллеги отвлеклись от мониторов и слушали наш разговор. Даже редактор Юля смотрела на Ольгу Фадеевну, не обращая внимания, что на её столе вибрировал телефон. – С ним связано много странностей, есть то, что смело можно назвать судьбой, роком. Практически все дети – потомки сотрудников НКВД, трагически ушли из жизни. Хорошие, образованные люди, которым только жить и жить, гибли в автокатастрофах, тонули, заболевали, спивались. При этом их ровесников, переехавших в «семидесятку» и не имевших кровных родственников из органов, несчастья обходили стороной. Это замечали все, пугаясь очевидной мистики событий.
Помолчав, она добавила:
- Этот дом – свидетель многих трагедий. Он – не просто памятник, а самое настоящее напоминание о том, что всё на земле, любой шаг, поступок имеют цену и последствия.
Никогда в нашей редакции не было так тихо.
- Об этом обязательно, - сказала Юля, - просто обязательно надо написать.
«Ага, - подумал язвительно я, - а не про твои любимые убийства, прорывы канализации и капремонты».
- Чтобы рассказывать людям об этом, мы и создали наше сообщество, - улыбнулась Ольга Фадеевна. – Мы каждый день проходим, проезжаем мимо зданий, строений, не зная, не замечая того, что почти каждое из них – как открытая книга. Нужно только потрудиться, обратить внимание, научиться читать – и мы узнаем так много о прошлом, о людях, живших в нашем городе! Иногда маленький невзрачный домик, в котором жила всего одна семья, может рассказать больше, чем огромная девятиэтажка. Там была своя жизнь, трагедии, радости. Когда мы рушим прошлое, мы не домов лишаемся, а выхолащиваем ценности, опустошаем себя. Как сквозняк выносит тепло из дома, так и мы выносим суть, смыслы, лишаемся исторических корней. Человек, который не относится бережно к вещам в своем доме, никогда не будет беречь и все остальное. Пустые люди оставляют после себя пустое место. Ведь раньше, когда хотели сглазить, говорили – «чтобы пусто тебе было!»
Она помолчала.
- Пустота и есть тот сглаз, который мы получили из-за исторических невзгод. Мне жаль людей, которые, получив образование и заняв высокое место в обществе, остались варварами, равнодушными к прошлому, бесчувственными к родной старине. Они точно также относятся не только к историческим памятникам, а ко всему – к природе, к городу. Они глухи ко всему тому, что с точки зрения культурного человека надо любить, хранить и беречь. Когда варвары захватили Рим, они сносили памятники на городских форумах, чтобы сеять пшеницу. Сегодня есть люди, которые поступают точно так же, только ради современного хлеба – торговых комплексов.
Все молчали.
- Так что архитектура и о нас самих поведает не меньше. Ведь то, в каком состоянии находятся чудесные памятники, не характеризует ли нас? Наше отношение к жизни? Именно к жизни – как мы обращаемся с историей, так же мы смотрим и на все вокруг. Скоро мы организуем экскурсию «Теневая сторона Воронежа», чтобы показать людям, что стало, во что превратились многие наши памятники. Без войны и нашествия врагов, бомбёжек и оккупации, просто от бездействия и нашего общего равнодушия.
Ольга Фадеевна вздохнула:
- Если вы всё же захотите написать о доме на Володарского, я могу на время дать вам мою работу, посвящённую этой теме. Только это рукопись, я всё собираюсь, но не успеваю перевести в электронный вид.
- Спасибо! – сказал я, удивляясь, как сама История нашла меня. Каких-то несколько дней назад я и не задумывался об этом, но вот дом – большой, серый, он будто сам громко постучался ко мне, поведал о себе, добавив как бы между прочим, что и мой родственник жил в нём, занимая далеко не последнее место…
Вспомнились слова о незавидной судьбе потомков чекистов, и я невольно поёжился. И верно – вспомнилось, что двоюродная сестра моей мамы умерла от рака, долго страдала, перенесла несколько сложных операций. И еще я слышал историю про дядю Сашу, он пьяный разбился на мотоцикле, кажется, в семидесятые годы, задолго до моего рождения. Осталось только помолиться и попросить, если возможно, замкнуть эту цепочку.
- Вам позвонит наш активист, Таня Лукьянова, она передаст мою рукопись о доме, - сказала Ольга Фадеевна, - я вам доверяю, но очень прошу, сохраните её, она всего в одном экземпляре.
- Конечно-конечно, - ответил я. – Более того, обещать не буду, но постараюсь если не всю работу, то хотя бы часть её набрать на компьютере.
- Это будет здорово! Я буду вам так благодарна, я просто не успеваю.
Я поблагодарил краеведа и проводил. Подниматься опять не хотелось, решил подышать. Было душно, тянуло побыть в тишине, но даже в нашем проулке не удавалось спрятаться от городского шума, урчания сотен моторов, проносящихся по проспекту. Мой коллега, Витя Малуха, спустился, слегка покачиваясь, закурил. Мы с ним были единственные корреспонденты мужского пола в большом коллективе редакции, журналистика из-за невысоких зарплат давно стала «женской профессией».
Я попросил сигарету, думая, как быстро опять втянусь в эту привычку. Я бросаю и начинаю курить постоянно с четырнадцати лет, с перерывами порой на полгода и больше. Но все равно берусь за старое, вот и теперь.
- Классно она рассказывала! – сказал Малуха, давая мне прикурить. – Вот кто делом реальным занят, не то что мы.
Я кивнул. С этим сложно спорить – сочиняя каждый день по десятку коротких новостей в сухом «форматном» стиле, выдавая интервью разной степени скучности, мы были самыми настоящими бездельниками. Журналисты – трудно сказать, по собственной воле, или нет, давно отказались от служения высоким целям, и потому стали лишними людьми в обществе. Люди, интересуясь новостями, совсем не брали в расчет автора и его мнение, да и нас вынуждали доносить информацию, а не оценивать её. Так что мы стали роботами. Скоро компьютеры сами начнут формировать новостные заметки, брать интервью, и тогда от нас совсем откажутся. Я уверен, что с задачами, которые сейчас ставят перед нами, машины справятся не хуже.
Я молча стоял, а Витя просто смотрел на меня и, кажется, он ловил мои невесёлые мысли.
- Краеведы, бессеребренники, чудаками кажутся, - сказал он. – А ведь это просто люди увлечённые, со своей целью и миссией, каждый из них в глубине души убеждён, что занят важным делом. Собственно, это и есть их стержень, ради него они вкладывают силы и даже средства. А мы – нет. Мы не верим в то, что делаем, даже на поверхности души не верим.
Он потушил окурок. Я знал, почему Малуха так говорил, что его раздражает. Юля отчитала его за то, что он взял с какого-то сайта новость и хотел поставить её почти один в один, заменив всего пару слов. И поступил он так не потому, что думал украсть чужие мысли – там их просто не было. Даже не в лени дело. Он больше не любил профессию. Перегорел, устав от нестыковки реальности и собственных ожиданий.
Эх, Витя, вот стоишь ты, закурив вторую сигарету, небритый, сутулый, с ощутимым даже на улице шлейфом ночного подпития, и глаза твои мутны. А ведь я знаю тебя давно, и учились вместе, только ты – на два курса старше. Тебя же сам заведующий кафедрой всем в пример ставил! Старик – либерал и идеалист, он на тебя просто молился! Ценил твой слог. Кому он нужен теперь, да? У тебя над кроватью тогда висел портрет Василия Пескова и ты говорил, что добьёшься своего, обязательно проедешь по стране и станешь автором лучших очерков о природе и людях. Ты видел себя мастером, представлял на вершине и мечтал, конечно, не о том, что имеешь теперь. Если бы тебе, тогдашнему студенту, открыть правду и показать тебя нынешнего, ты бы плюнул и не поверил, да. Журналисты сейчас – самые лишние люди. Это уже не творческая профессия, в ней может преуспеть разве что амбициозный халтурщик. А ты не смог стать таким.
- Молодец, эта Ольга Фадеевна, краевед, - наконец произнес он. – А Юлька – дура. Ненавижу её. Псевдоредактор. Сама бы в жизни хоть что-то написала. Администратор от журналистики, смех один.
И тут ты по-своему прав. Я это тоже знаю и вижу. И мне ты сейчас говоришь всё это только потому, что доверяешь, хотя мы далеко не друзья, и не будем ими. В нашей профессии стало излишне много девочек, особенно много – на командных местах. С другой стороны, я не знаю, какой редактор лучше – глупенькая Юлечка, или недосягаемый в своей идейной правоте Степан Степанович Гейко… Мне подумалось, что в любой ситуации, при любой власти и строе всегда что-нибудь обязательно пойдет не так. Не одно, так другое. Я ощутил бессилие от понимания этого, и понял, что лучше обо всем этом просто не думать.
Мы шли с Витей Малухой вверх по лестнице, и, глядя на его сутулую спину, я подумал: «Бедняга, ты плохо кончишь». Захотелось выкрикнуть это. Но зачем? Я промолчал, да и он не поймет, ведь мы и не говорили с ним по душам сейчас, а так… просто покурили, перебросились парой фраз.
Рабочий день, как всегда, очень медленно подходил к концу. Я спускался вниз, на ходу позвякивая ключами и думая, что скоро окажусь на даче. В этот момент завибрировал телефон, и, достав его, я увидел незнакомый номер.
- Здравствуйте, Сергей?
- Да, слушаю.
- Меня зовут Таня Лукьянова, я звоню по просьбе Ольги Фадеевны, она просила передать рукопись.
«Как быстро!» - подумал я. Да, Витя прав, краеведы – настоящие фанаты, если бы их нанимали на работу и платили за краеведческий труд, все бы они получали премии за усердие. Среди них, конечно, есть люди одержимые и не всегда адекватные, даже откровенно сумасшедшие, но не бывает унылых и пассивных.
- Где мы можем встретиться?
- Я сейчас в центре, в районе «Утюжка». Но иду в сторону Петровского сквера. Давайте встретимся у «Петровского пассажа», хорошо?
Медленно продвигаясь на машине по Московскому проспекту, я подумал: никто не любит пробок. А я вот, честно, когда стою в веренице автомобилей – то трогаясь вновь, то ожидая движения – часто задумываюсь о жизни. Да, определенно есть какая-то философия в дорожных пробках. Они дисциплинируют. Кто-то не выдерживает, хочет рвануть, но только нервничает, выслушивая раздражённые сигналы со всех сторон. Когда такой поток по всем дорожным полосам, ты бессилен что-то исправить, каким бы мощным ни был твой двигатель, и сколько бы ни стоила твоя машина. Это нужно понять и принять, но многие ли сохраняют спокойствие? Я – да, и понимаю свое место простой единицы в потоке, впереди меня кто-то уже прошел определенный путь и ближе к цели, но и позади очень многие. Кажется, все мировые религии учат смирению и глубокому пониманию устройства мира. К этому зовут и пробки, нужно просто понять и принять их нравоучение. Но нет – моторы бесполезно ревут, иногда слышны крики и ругань. Глупые люди.
Я обещал Татьяне, что буду через двадцать минут, но негде было припарковаться, и я проехал до улицы Коммунаров. В последнее время, даже если я опаздывал на важное мероприятие, то никогда не переживал по этому поводу и тем более не бежал. Пусть бегают мальчики-корреспонденты и особенно – девочки, раз их развелось так много. Но сейчас, хотя и повод особенным не назовешь, да и смысла нет, но я почему-то я шагал всё быстрее и быстрее, а затем вовсе бросился со всех ног, огибая прохожих.
У входа в «Петровский пассаж» стояла девушка. Она улыбнулась:
- За вами гнались?
- Нет, это я так к вам спешил, - честно ответил я.
На мгновение наши глаза сошлись. У Татьяны они были чёрные, глубокие, и трудно было понять, то ли смеются они, то ли плачут. И странная мысль поразила меня – неужели я вот так загляну в них только сейчас, на миг, и всё? Девушка передаст мне папку, мы поблагодарим друг друга, и разойдемся.
Я каким-то особым, наверное, звериным чутьём почувствовал, принял и распознал всю её, словно знал Татьяну всю жизнь, искал и стремился к ней. У нее был какой-то особый родной запах. Нет, не духов вовсе, а какая-то иная, далекая и близкая одновременно нота, которая слегка тронула что-то во мне, и душа зазвенела, словно сотня маленьких колокольчиков.
Кто она? Татьяна младше меня лет на семь, а может быть, и больше, хотя этот взгляд… такой умный, осознанный, взрослый. У девушек слегка за двадцать обычно не такие глаза. Да и что со мной случилось вдруг, не пойму.
Я долго молчал. Она протянула папку, и мы сжали пальцы, каждый со своего уголка, и смотрели друг на друга. Татьяна улыбнулась и сказала:
- Понедельник – трудный день, вы, наверное, устали сегодня?
- Почему же, нет. Хотя вы правы.
- Я так подумала, потому что у вас очень усталый взгляд, немного грустный. И ещё вы не расслышали мой вопрос про Ольгу Фадеевну…
- А вы спросили?
- Конечно.
- Ах да, Ольга Фадеевна, - и я глупо повторял эту фразу, - вы знаете, Татьяна…
- Таня, лучше просто Таня.
Что же сказать? Чёрт меня возьми, что же? Я был не готов к этой встрече, терялся, а на языке вращались, как веселые мысли-кружочки, какие-то лишние, неуместные слова.
- Я обязательно сохраню рукопись, изучу всё, и верну быстро. С ней ничего не случиться.
- Не сомневаюсь, - она продолжала улыбаться, и мне казалось, как-то участливо, тепло, очень тепло… И добавила:
- Мне пора, сейчас уже начинается встреча с Николаем Сапелкиным здесь, в книжном магазине. Он писатель и краевед, вы наверняка о нём слышали?
Я кивнул. С Николаем Сергеевичем мы были не просто знакомы, а подготовили не одну статью для журналов, газет и сайтов. Я работал над многими его проектами и считал своим старшим другом.
- Он скоро отправляется из Воронежа на Север и хочет проехать на машине до Магадана. Сегодня расскажет об этой экспедиции, - говорила она. – Страшно интересно, вы простите, но я так боюсь опоздать.
Мои мысли прояснились:
- Таня, так ведь и я тоже приехал сюда послушать, здорово, что у нас так всё совпало, - если душа способна дышать, подумал я, то сейчас она у меня выдохнула с радостью и облегчением.
- Ну что же, пойдём! – сказала она, и мне было радостно проходить с нею через стеклянные двери, видеть её плечи, белые волосы, слышать – да, теперь именно слышать её запах. Я шёл за ней, и был рад этому. Как-то странно и неожиданно для себя я ощущал, что жизнь моя, моё время движется, будто дорога, которая вьётся змеёй, порой делая резкие повороты. Вот и сейчас она словно сменила направление. Ведь я мог бы просто попрощаться и ехать на дачу. Ничего особенного. Несколько минут назад я вовсе и не знал Таню, её в моей жизни не было. Не было тридцать с небольшим лет, которые я прожил. И вот секунды, секунды, да – какие-то секунды! А я уже верю, будто что-то пошло иначе. Она казалась мне маленькой, аккуратной, похожей на куклу, но в самом хорошем смысле – обычно я называю куклами пустых девушек. А Таня была иной.
Я хорошо знал книжный клуб в «Петровском пассаже» - там создали уютную обстановку, и собирались люди особого склада и интересов. Здесь постоянно проходили каких-то встречи, часто именно здесь презентовали книги крупные российские писатели.
Встреча ещё не началась. Вокруг Николая Сапелкина собралась группа, и он им что-то рассказывал. Мы поздоровались, и путешественник отвлёкся, спросил меня о чем-то, я отвечал. Боялся, что потеряю Таню, что она растает здесь среди стеллажей и полок, станет невидимой и уйдёт, словно и не бывала. Превратится в образ, пейзаж на стене, и будет также улыбаться мне, но уже из далёкого мира, словно я лишь придумал её.
Но Таня, конечно, была здесь, она села в уголке и листала какой-то журнал. Я решил устроиться с противоположной стороны, так, чтобы не показаться ей назойливым, но и во время встречи видеть её. Вернее, смотреть всё это время только на неё.
- Во время отпуска большинство стремится к морю. А вот я решил отправиться на Cевер, - рассказывал герой вечера. Таня что-то записывала, положив ногу на ногу. – За тринадцать лет я побывал в Воркуте, Норильске, Нарьян-Маре, Владивостоке, Магадане и других городах Севера и Сибири, а в первую экспедицию отправился с группой единомышленников в тридцать лет.
- Путешествовать по России дорого, в Европу было бы съездить дешевле, - бросил реплику кто-то.
- Конечно, это так, - ответил Николай Сапелкин. - Но я бывал и в Европе, и в Латинской Америке. Но вот тянет меня лучше узнать не далёкие берега, а родную страну. В России отдых интеллектуальный, потому что в процессе познаёшь свою Родину. Часть маршрута по Северу и Сибири можно преодолеть на машине, автобусе, самолёте, а где-то приходится лететь на вертолёте или плыть на катере, пробираться на вездеходах и снегоходах. Территории на Русском Севере огромные, хорошие дороги между населёнными пунктами – редкость. Поэтому мы поедем на грузовиках.
Николай Сапелкин рассказывал, что люди на Севере и в Сибири удивительно щедрые и великодушные, и потому они там по-настоящему счастливы. А я думал о том, что счастье не стоит искать где-то далеко, может быть, оно здесь, рядом, нужно только протянуть руку, сделать усилие, открыть душу новому дню.
- Экспедиции по Сибири и Северу довольно длительные, - говорит путешественник. – Прошлая поездка в Красноярский край, к месту падения Тунгусского метеорита, и обратно заняла у нас больше шестидесяти дней. А новое путешествие мы планируем примерно на полтора месяца. Мы проедем больше двадцати тысяч километров. Уже запаслись продуктами, горючим.
Таня, слушая рассказчика, несколько раз посмотрела на меня, и быстро отводила глаза. Я, видимо, обжигал её своим интересом, и она это чувствовала. Тогда я невольно отводил взор, смотрел на толстый ряд какой-то энциклопедий.
После встречи ко мне подошёл Николай Сапелкин, мы договорились, что после экспедиции я первым возьму у него интервью. Он спросил, продолжаю ли я писать стихи, или журналистская рутина полностью поглотила меня. Я врал, что да. Рассказал про дачу, и он кивал, поддерживая меня:
- У творческого человека должно быть такое место, своё, потаённое, нужное ему, где он сможет не просто отдыхать, но ещё и развиваться. Писать, стараясь разобраться в себе, научиться быть честным с самим собой, и благодаря этому стать лучше, - сказал он.
Не знаю почему, но я сам затянул этот разговор и понял, что упустил Таню. Люди расходились, и её в книжном клубе уже не было. Попрощавшись с путешественником, я суетливо побежал, и, кажется, невольно толкнул кого-то в дверях.
Было уже около девяти, вечер падал на город мягким июльским покрывалом, пары прогуливались, кто-то фотографировался у памятника Петру Первому. Тани нигде не было. Я бросился к остановке, хотя и не мог знать, в какую сторону она пошла. Вот же дурачина, ругал я себя, так глупо, без всяких причин упустил её. Конечно же, не навсегда – сегодня найти человека, если ты этого по-настоящему хочешь, нетрудно, это можно сделать даже с помощью компьютера. Только, потеряв её на этот вечер, отчего-то был уверен я, уже ничего не удастся исправить. И я бежал, не думая, правильное ли у меня направление, кто-то вёл меня тайным и твердым голосом.
И она… действительно была на остановке, и уже хотела запрыгнуть в автобус, но на мгновение замерла, обернувшись ко мне. Посмотрела на меня и спросила:
- Сергей, простите… а где папка? Вы её не потеряли?
Я ударил себя по лбу: ведь сам же обещал, что внимательно отнесусь к рукописи Ольги Фадеевны…
- Чёрт возьми, то есть, простите, нет, конечно. Я сейчас, не уезжайте! Я мигом! – крикнул я и опять побежал в магазин. Щеки мои раскраснелись так, что хотелось хотя бы на миг остановиться и умыть лицо в фонтане. Даже в двадцать лет, наверное, я не выглядел так глупо, как сейчас.
Работники книжного магазина уже собирались уходить, но ради меня открыли дверь.
«Как мальчишка», - думал я, когда бежал обратно с папкой. И казалось, что не было всех этих лет, и я вновь тот же, каким был в день ухода от родителей, когда впервые влюбился и был уверен, что встретил свою судьбу и стоит начинать новую жизнь. Словно круг времени совершил оборот и вернулся к прежней точке, и теперь пойдет заново, захватив меня с собой. И пробежит иначе, на этот раз – правильно.
Таня не уехала. Она стояла одна на остановке.
- Вы хотели мне что-то сказать? – спросила она, и посмотрела на меня, взъерошенного, задыхающегося от непривычности бега так спокойно и по-доброму, что прыгающее в груди сердце стало замирать, а пульсирующая кровь в висках успокаиваться, как горная река, постепенно спускающаяся на равнину.
- Может быть, мы прогуляемся, хороший вечер, - сказал я.
- С удовольствием, но мне нужно попасть домой как можно быстрее, - ответила она. – Я снимаю комнату, а хозяйка ложится спать рано и не любит, если я задерживаюсь.
- А вы не из Воронежа?
- Нет, я приехала из поселка Добринка, может слышали, это рядом, в Липецкой области.
- Слышал, но не бывал.
- У меня там живет мама и две сестры. Мама настояла, чтобы я окончила техникум и стала швеёй, как она, но потом я поняла, что это – не моё. И этим летом я решила поступить в ВГУ, у меня очень скоро начинаются экзамены.
- Таня, тогда что же мы стоим? Раз у вас такая злая хозяйка, - я рассмеялся, но ей моя шутка не понравилась. – В общем, давайте я вас подвезу, я на машине.
- Не надо, не надо! Мне надо на левый берег.
- И мне туда же, - соврал я.
- В район «Машмет»?
- Конечно!
Пока мы шли до машины, Таня рассказала, что хотела бы стать историком, или культурологом, но всё-таки будет пытаться поступить на маркетинг. Я удивился.
- История, особенно история искусства – это то, что мне по-настоящему интересно, - ответила она. – Я поэтому и пошла на экскурсии «Воронеж пешком» - чтобы познакомиться с интересными, творческими людьми, и мы быстро сдружились с Ольгой Фадеевной, она мне очень помогает, - Таня помолчала. – Но мне, как говорится, не шестнадцать лет, и я понимаю, что в современном мире с гуманитарным дипломом далеко не уедешь, так что культуру с историей придётся оставить просто как развлечение.
- А маркетинг, неужели вам и правда интересны реклама, продвижение товаров и тому подобное? Я боюсь, что это – полная противоположность культуре, двигатель вещизма и потребительства.
- Возможно. Но маркетологи сегодня востребованы.
Я помог Тане сесть в машину, а сам думал о совершенно кривом и ничтожном устройстве нашего общества. Для того нам и нужны различные институты власти, управления и министерства, где люди получают зарплаты мешками, чтобы отрегулировать общественные отношения и сделать так, чтобы каждый смог найти себе применение, согласно своим интересам и навыкам. Похоже, что страной по-прежнему, как и в начале необузданных «девяностых», управлял злой, неконтролируемый никем рынок. Безликий и беспощадный.
По проспекту Революции ехали молча, почему-то не решаясь продолжить разговор. И лишь когда выехали на Вогрэсовский мост и увидели искрящуюся на закате воду, я спросил:
- Таня, интересно, а у вас есть главное увлечение в жизни, настоящее? На которое, может быть, не всегда хватает времени. Я, например, раньше пытался писать стихи, и мне говорили, что получается неплохо, даже печатали что-то в журналах. И я сам понимаю, что это – моё настоящее призвание, и один стих, может быть, стоит дороже всех моих журналистских статей. А у вас есть что-то такое?
Я невольно отвлёкся от дороги, глядя на неё. Видимо, вопрос я задал особенный, и она решала, стоит ли говорить об этом со мной. Пауза затянулась настолько, что мысли отчего-то унесли меня в прошлое, и я вспомнил времена, когда подрабатывал вечерами в такси, чтобы накопить на дачный домик. Тогда я часто подвозил людей, и не раз перемахивал через этот, и другие воронежские мосты, о чем-то говоря с клиентами, и забывая разговор сразу же после оплаты проезда. Но такого вопроса я, конечно же, никому никогда не задавал, хотя и Таню знаю не намного дольше, чем кого-то из пассажиров. Может быть, я перешёл грань и спросил о чем-то интимном, и слишком рано?
- Я очень люблю, - Таня снова замолчала, а потом подняла веки, и её черные глаза блеснули, как две пуговки. Мне показалось, что в ней проснулся ребёнок, который готов открыться, сказать что-то, но боится, что его обидят. – Я люблю куклы, особенно старинные. Я ищу их так же, как некоторые коллекционеры заняты поиском икон. Когда ещё училась в техникуме, мне случайно попалась старая кукла, девятнадцатого века, и я сама ее отреставрировала, сшила для неё одежду. И назвала её Настя. С тех пор я очень люблю антикварные куклы. И Ольга Фадеевна меня в этом поддерживает, иногда подсказывая, к кому в Воронеже и в области можно обратиться, кто также интересуется куклами. Ольга Фадеевна – увлечённый человек, который всегда готов помочь. Вот и вам, Сергей…
- О нет! – перебил я, - раз вы сказали мне, что вы – просто Таня, тогда и меня не называйте по полному имени. Я это тоже не люблю. Есть имена, которые и полные звучат непринужденно, но при обращении «Сергей» чувствую какую-то… официальность, что ли.
- Вот и я так же реагирую на имя Татьяна.
- Вот и здорово. Так что я Серёжа.
- Но к Серёже так не идёт обращение на «вы», уж очень мило и близко оно звучит, как-то по-есенински.
- Тогда перейдем на «ты». Антикварные куклы – это, наверное, и правда интересно, я бы, по крайней мере, хотел бы на них посмотреть. Даже в музеях они встречаются не так часто. Ну, а если надо в чём-то помочь, я готов.
- Спасибо, - ответила она и посмотрела в окно.
- Таня, так где твой дом?
- Рядом с парком на Ростовской улице, я покажу.
«Я покажу», - мне стало смешно, я опять вспомнил времена работы в такси.
Мы свернули во двор – весьма мрачный, окружённый серыми, совершенно одинаковыми пятиэтажками. Недаром всё-таки этот район считают неблагополучным, подумал я. Большинство воронежцев отличаются тем, что посещают одни и те же места, связанные с работой или иными обязанностями и нуждами, при этом никогда не бывая в других частях города. Вообще никогда. Я бы и сам не поехал бы на «Машмет» и не согласился бы здесь жить. И хотя экологическая и криминальная обстановка со времён «девяностых» годов здесь немного поменялись, в целом и сейчас тут было как-то серо и неуютно, особенно с наступлением сумерек. Даже летом, не говоря уже о мрачных однотонных днях поздней осени и холодной зимы. Задавать Тане глупый вопрос, нравится ли ей место, где она снимает комнату, я не стал. Самое лучшее – это предложить проводить до подъезда, подумал я, глядя на трёх парней лет двадцати в спортивных костюмах, которые сидели на пустой детской площадке. Она отказалась, сказав, что это лишнее, но я всё же настоял.
Таня жила на третьем этаже. На первом недавно помыли полы и пахло мелом, стоял велосипед, на втором запахи менялись – одна из дверей была приоткрыта, слышались голоса, пахло жареным луком. Я проводил Таню до двери и дождался, когда заскрипел замок и в узкой щели появилось худощавое старушечье лицо. Женщина, похоже, вовсе не заметила меня, или не хотела замечать, а только что-то бурчала под нос. Таня протянула руку, я пожал, и я ещё раз на прощание заглянул в её глаза:
- Всё-таки не стоило меня провожать, - тихо сказала она. – Серёжа, вы, то есть ты совсем не умеешь врать. Это сразу видно. Тебе совсем не нужно было в этот район. Ведь правда?
Я был рад её прямолинейности, улыбке, каждому слову, было в её речи что-то теплое, хорошее. Особенно в этом её обращении на «ты», которого я добился, в нём уже звучала близость.
- Надеюсь, мы ещё увидимся, Таня?
- Конечно, почему бы и нет. Приходите на наши экскурсии!
Внизу по-прежнему сидели те же три юных жлоба, они молча жевали, провожая меня тупыми взглядами. Я был старше их лет на пятнадцать. Моё появление здесь их явно не радовало, но с места они не трогались, а лишь молча таращились на то, как я садился в салон и заводил машину. «Вот уродцы», - почему-то промелькнула мысль, и я забыл о них, как только вырулил на Ростовскую улицу и просчитывал в голове маршрут, как удобнее ехать на дачу.
Даже на закате было душно, и мне казалось, что дело не в июльском вечере, а в мыслях и эмоциях, что путались во мне огромным клубком, переплетая узлами душу. Хотелось курить. Я сжимал пальцы на руле, почти не обращая внимания на дорогу, и постепенно выехал к Ленинскому проспекту. Понимая, что с таким шумом в голове недалеко до беды, я припарковался. Нет, на дачу я сегодня не попаду. Купив сигарет, я позвонил другу Лёхе – он как раз жил тут, неподалёку, мы в последнее время чаще созваниваемся, чем видимся, и в разговоре пеняем друг на друга, что никак не можем встретиться, посидеть, поговорить, как раньше. Я набрал его:
- Конечно, заезжай, какие вопросы, - услышал я, - я тут со своей разругался, она к матери смоталась, так что спокойно посидим.
Мы устроились на кухне, яичница с колбасой и пара стопок немного привели меня в чувство.
- Если бы ты знал, Лёха, какой у меня сегодня был странный и долгий день, - я выдохнул. – Даже вспомнить его тяжело.
- У меня каждый день такой в последнее время, - ответил он. – Понимаю.
Я рассказал про Таню.
- Ну а так-то она как, ничего? – спросил он.
- Она? Да, ничего, - ответил я, понимая, насколько этот вопрос и ответ пусты.
- Смотри, а то влетишь, как я со своей дурёхой, будешь всю жизнь цапаться. Моя тоже милая была, все они первое время милые. Потом на свадьбу будешь деньги рыть, потом на машину и прочее. Не смейся, это не анекдот и не песня группы «Сектора Газа», а жизнь. А вздумаешь вот к этому прикоснуться, - он указал на бутылку, - так сразу скандал, слёзы и к маме. Особенно когда денег нет.
Мне не хотелось слушать «правду жизни» в Лёхином варианте, и я вышел на балкон. В городе даже в самые ясные ночи не увидать звёзд, да ещё с моим зрением. Воронеж дымил трубами заводов и тысяч машин, не затихая и ночью, закрываясь от вселенной плотной оболочкой смога. Словно прятался от мироздания, боялся его. Я курил, глядя только вверх, пытаясь найти Большую Медведицу. Звёзды казались одинаковыми слабыми точками, словно бы их нанёс художник миллионы лет назад, и со временем их краски померкли. Мне вспомнился Карл Эрдман и его теория. Тетрадь лежала там, на даче, в моём домике на берегу, и я жалел, что не взял её с собой. Может быть, когда Лёха, уставший от быта и водки, уснул бы, я смог бы неспешно её дочитать… Больше трёх десятилетий она ждала читателя, это целая жизнь, и не успела довести мне свой рассказ до конца, поведать, быть может, самое главное…
К тетради я вернулся только спустя неделю – дела, встречи, интервью закружили так, что не было времени поехать на дачу, я ночевал у себя на квартире. Когда покупал дачу, я вообще планировал не появляться там всё лето, а жить только на берегу. В мечтах всегда всё идеально, а на деле только в пятницу вечером я плавно ехал по песчаной дороге вдоль водохранилища, глядя усталыми глазами на бесконечную череду домов и участков. Ничего не хотелось – рабочая неделя вымотала так, что тянуло просто ничего не делать, остаться с самим собой.
Домик как будто отвык от меня за время отсутствия и казался каким-то неприветливым, стылым. Я долго сидел на кровати в полутьме, держа телефон в руке. Хотелось набрать Тане – с понедельника, как проводил её, мы больше не общались. Да, надо позвонить, но уже поздно, да и что сказать? Просто так…
Нет. Я не стал... Видимо, лучше в другой раз. Я нащупал в темноте шнур, нажал кнопку на торшере. Разбухшая от моего небрежного чтения тетрадь лежала рядом...

14

Мишенька… что же я могу сказать тебе, и имею ли я право оправдываться теперь?.. После того, как я поставил подпись под показаниями, что был невольным соучастником прогерманской антисоветской группы и «глубоко раскаиваюсь в этом, полностью признавая вину», меня продержали в камере еще несколько дней. Становилось теплее, возможно, май уже давно сменил июнь – я потерял счет времени. Утро разгоралось рано, и я смотрел сквозь узкое окно, как плавно меняются краски, как плотная ночная синева становится сиреневой, а затем приходят малиновый и лимонный цвета. В иное время только бы радовался, что могу видеть рождение нового дня, но я часами напролет смотрел, и не плакал, а выл тихо, слушая предрассветных птиц. Днём до меня иногда доносился чей-то смех, голоса с далекой улицы, и не было во всём мире ничего мучительнее этих звуков. Я был в самом центре города, но в застенках, и про меня будто бы уже давно забыли, как если бы я находился в могиле. Я давно всеми оплакан и забыт. Может быть, мне уготовано сидеть здесь до глубокой старости, получать два раза в день жидкую пшёнку. А может, я умру от тоски и раньше. Или сойду с ума…
Даже сон и явь сместились. Однажды в камере я увидел Карла Леоновича. Он вошёл, но я не услышал привычного глухого скрежета замка. Я лежал, лишь слегка приподнявшись на локте, и старый друг, которого я предал, стоял надо мной огромной тенью, возвышаясь в полный рост и… вовсе не укорял меня. Он не выглядел стариком, морщины расправились, казалось, что лицо в полумраке светилось. Он улыбался белыми, ровными жемчужинами, хотя я помнил, что раньше рот его был пустым, он растерял от хмурь и невзгод все свои зубы. Его было трудно узнать, но это был он, Карл Эрдман.
- Прости, - только и прошептал я, а он улыбнулся, взял меня за руки, поднял, и мы пролетели через решётку окна, поднялись над мрачной тюрьмой и спящим городом, парили над облаками, где уже не было ночи, а только свет бесконечно огромного, тёплого и любящего солнца. К нам присоединялись люди, их было не меньше двадцати, и они тоже светились. Эти были те, кого я обрек на гибель, но мне не было почему-то больно и страшно. Я улыбался, жмурился, пока грубый лязг не вернул меня с небес в камеру.
Передо мной стоял вовсе не мой лучший друг, а незнакомый человек, сухощавый, лет сорока, в длинном белом халате. Он сжимал пухлый кожаный портфель. Бросились в глаза его впалые щеки и неприятная длинная бородка. Он шевелил тонкими усиками, словно насекомое, которое в полумраке не может найти жертву, но с помощью этих слегка влажных локаторов пытается нащупать мое тепло. Его голос скрипел, как форточка в стылом доме, и я так устал быть всё время в тишине, что почти на каждый его вопрос огрызался невнятно, просил его исчезнуть, будто человек в халате был таким же миражом, как Эрдман, но уже совершенно из другого, липкого, затяжного кошмарного сна. Шипя ему в ответ и бросая самые грубые, какие только мог, ругательства, я не мог знать, что сейчас решается моя судьба. Впрочем, будь я аккуратен и учтив с ним, ничего бы не изменилось. Поэтому и сейчас не жалею, что назвал его Кощеем. Да, в этом я и не ошибся, как узнал потом. Этот человек действительно стремился к спасению своей жизни, к бессмертию, и хотел этого достичь любым путём…
Я знал, что, если у меня и есть несколько вариантов будущего, то завидного среди них не представлялось вообще. Первый, самый маловероятный, почти фантастический – меня отпускают на свободу. Но кем я буду там, в этом мире? Изгоем, отщепенцем? Мне не доверят даже выпускать стенгазету в самом отсталом колхозе, я буду жить, как клеймённый, в нищете и презрении, и все будут молча ждать, когда же я, Иуда, по законам жанра наконец-то наложу на себя руки. Второй вариант, самый вероятный – я получу срок за соучастие в группе, и жизнь моя скорбно завершится где-нибудь на окраине страны, и последнее, что я увижу, кутаясь от холода в дырявый ватник – колючую проволоку и вышки лагеря. Я знал нескольких людей, которые просто исчезли из нашей жизни. Среди них был и профессор, мой преподаватель истории в Харькове. Его тоже обвинили в соучастии в какой-то право-монархической группе, а виной был донос студента, что в лекциях он «грубо искажал правду о царском времени и давал положительные оценки последним правителям династии Романовых». Он пропал в тридцать седьмом году. Его-то обвиняли в любви к царскому строю, которого уже не было, а меня – в соучастии нацистам. Куда страшнее…
Но я не мог знать, что ожидал меня иной, третий вариант, и этот Кощей как раз был его соучастником. Он задавал и задавал дурацкие вопросы, ни один из них я не помню, водил перед глазами какой-то палочкой, щелкал костлявыми пальцами над ухом. Казалось, он весь был пропитан хлоркой, больничной мёртвой чистотой, холодом глухих коридоров мрачной лечебницы. Одним видом он заставлял ненавидеть себя. Слабый, тщедушный человек. Я знал, что, несмотря на потерю сил, даже тогда я мог бы одним ударом сбить его с ног. Врач чувствовал свою силу и, видимо, думал, что владеет мною, как подопытной крысой, и может сделать всё, что пожелает. И, прочитав агрессию в моих глазах, проскрипел:
- Не делай глупостей, спокойнее… иначе – укол.
Я отвернулся, стараясь не дышать. Хотелось зажмуриться так сильно, чтобы просто исчезнуть из этого мира и очнуться в иной реальности, где всё иначе. Где нет зла, подлости, лжи и порока. Где я совсем другой. Но реальность оставалась одна. И в ней я был плоским червём, мерзким, жалким гадом под чьим-то грубым сапогом.
Врач ушёл, так и не объяснив, зачем приходил. Ближе к вечеру меня вывели из камеры и по темным, ставшим уже знакомыми коридорам проводили в кабинет Пряхина.
Казалось, майор работал круглыми сутками, хотел, но не мог скрыть усталости. Это суровое здание также проглотило и медленно пережёвывало его, сделав своим грозным и беспристрастным оружием. Но «серый дом» питался не только болью, что творилась в его застенках, он также медленно ел тела и души своих прислужников, выпивал их, потому и лица работников госбезопасности были такими бескровными. Пряхин по обыкновению долго молчал, не отвлекаясь от бумаг, будто бы меня и не было. В тишине только слышался стук напольных часов, мне даже и не нужно было смотреть в тёмный угол, я знал их звук с детства. Это были наши часы. Пряхин по-прежнему не смотрел на меня, а лишь произнёс:
- Ну что? – теперь он что-то писал, скрипя железным пером, поминутно макая его в большую, похожую на жабу чернильницу. Он ждал, будто мне было что сказать, добавить, сослужить ему в очередном «тёмном» деле, обличить каких-то новых заговорщиков.
Но я не отвечал. Мне даже не хотелось спрашивать: «Так что же будет дальше?» Не стоит теперь вымаливать спасения у человека, для которого нет ничего святого, который попрал дружбу, доверие. За служение языкастому богу «серого дома» он отдал всё, положив на красный алтарь душу, а заодно и души сотен несчастных жертв. Мне даже послышалось в тишине, как урчит ненасытное нутро дома НКВД.
- Ничего, - произнёс я.
Пряхин резко встал.
- Обвинение тебе предъявлено не будет, - вдруг сказал он, скрестив руки за спиной и отойдя к наглухо зашторенному окну.
- Значит, я невиновен? – запела моя скользкая душа под сапогом. Слабая, измученная, она не слушалась моей воли, и пищала, пищала о спасении.
- Ты сам признался, что являешься невольным соучастником преступной группы, и помог следствию во всём. Ты – не враг родины, тебя просто ввели в заблуждение. Ведь так?
- Так, - поддакнул я. – Так, вы же сами знаете.
Во рту пересохло, я хотел пить, или хотя бы сглотнуть слюну, но поперхнулся, будто в горле разбухла шершавой губкой моя слабость.
- Значит, в камеру я больше не вернусь, раз я не враг?
- Нет.
- А… как же? Домой?
Пряхин сел за стол, стал снова разбирать какие-то бумаги. Я сжал губы, хотелось закричать: «Хватит издеваться! Сколько же можно!»
- Знаешь, что это у меня? – спросил Пряхин.
Я потупил взор.
- Вот это – свидетельские показания Коршуновой Марии Владимировны, двадцать первого года рождения, комсомолки, учащейся техникума, и Ермаковой Анастасии Сергеевны, того же года рождения. Тебе эти имена что-то говорят?
- Нет.
- Ещё бы. Хотя вы встречались, - он выдохнул. – При весьма странных, подчеркиваю, странных обстоятельствах, если не сказать больше. За тобой вообще водится слишком много странностей и, похоже, им наконец-то найдено объяснение. Так вот, Коршунова и Ермакова свидетельствуют, что такого-то числа апреля примерно в полдень молодой человек нырял в реку Воронеж, громко выкрикивая лозунги религиозного содержания, а также иные бессвязные реплики. Далее. По словам сотрудников народной милиции, упомянутый молодой человек не был пьян, однако поведение его нельзя признать вменяемым. И ещё.
Пряхин достал из папки новый один лист.
- Согласно проведенному обследованию, врач Орловской психиатрической клиники Василий Олегович Беглых установил, что Звягинцев Николай Матвеевич, такого-то года и так далее, нуждается в принудительной госпитализации для лечения острой формы шизофрении.
Земля поплыла из-под ног. Я задыхался. Казалось, что я снова плыву по реке, слышу отдаленный колокольный звон, а ноги стали ватными, и неведомая сила тянет меня в чёрную пучину, из которой смотрят два жестоких глаза.
- Нет, нет! – я закричал. – Это бред! Что вы делаете? Что вы все делаете! – я бросился к столу, схватив огромную чернильницу, и хотел бросить в майора, но тот поднялся, выхватил её так умело и грубо, что даже не пролилось и капли темно-синей, как воды реки Воронеж, жидкости. Я повалился на пол, сумев ухватить показания врача, стал жевать бумажку ладонью, пока не получил удар в затылок. Перед глазами поплыли круги, они превращались в морды, а затем в треугольные, ромбовидные и иные лычки НКВД. Они плясали передо мной, словно тысячи ярких, необычайно близких, и потому жгучих до нестерпимой боли звёзд.
Очнулся я на полу. Пряхин вылил мне на лицо графин с необычайно тёплой водой, и казалось, что она пахла водорослями, будто её только-только набрали из реки.
- Проклинаю тебя! Ты предал отца! Ненавижу! Ты ответишь! – хрипел я, а маленькая гадина, что совсем недавно пищала в моей душе, схватив зубками свой крысий хвостик, навсегда убегала куда-то далеко, видя моё пробуждение, мой гнев. - Я… я… никогда не прощу!
Но Пряхин смотрел на меня без злобы. И впервые на его холодном лице я прочёл что-то странное, будто бы в нем, где-то глубоко-глубоко ещё таилась человеческая душа. Спрятанная внутри в колоды, во внутреннюю тюрьму, она на миг прорвалась. Мне показалось, что по его щеке катилась слеза, а может быть, это всего лишь брызги из графина попали и на него.
Сейчас, Мишенька, вспоминая это, я даже жалею о тех словах и проклятиях, что сыпались из меня, будто сотни змей. Даст бог, со временем я объясню тебе, почему.
Впрочем, моя тетрадь заканчивается, вот, всего несколько клеток не заняты на последнем листе. А я ведь почти ничего тебе и не рассказал. Во всяком случае, всё это – лишь начало моей истории, а главное не вошло. Продолжение ты прочтешь в другой, красной тетрадке, ты найдешь её без труда рядом с этой, или среди книг. Я не стал при жизни рассказывать тебе об этих записях, но молюсь, что они не затеряются в вечности. Ты обязательно найдёшь их, прочтёшь. Очень, очень крепко молюсь, ничего иного мне не остаётся…

15

До трёх часов ночи, включив свет на двух этажах домика и вооружившись мощным рыбацким фонарём, который когда-то подарил мне дядя Гена, я искал красную тетрадь с продолжением истории. Искал с остервенением, как, быть может, пьяница разыскивает спрятанную бутылку. В ту ночь я был так же неадекватен, как любой зависимый. Мне нужно было во что бы то ни стало именно сейчас узнать продолжение истории, погрузиться в неё, читать и читать, пока не придёт рассвет.
Но красной тетради нигде не было. Иногда попадались какие-то пожелтевшие записки, и видя, что это рецепты, кулинарные записи, выписки из астрологических книг и прочая ерунда, я со злобой бросал их. Пот выступил на лбу, и мне стоило бы остановиться, задуматься и понять, что этой тетради в домике просто нет. Да и вообще, кто знает, Звягинцев обещал начать новые записи, но на деле его закружили стариковские дела, вот эти все бесконечные рецепты, звёзды и блюда из капусты, и он так и не начал писать новую тетрадь. Или не успел завершить, а может, и написал, а потом сжёг. Впрочем, если сжигать, так обе тетради, одна-то уцелела и теперь лежала рядом с торшером. Казалось, она насмешливо шептала: «Ну что, поплавал со мной, побывал везде, трепал и дурачился, а теперь найди-ка мою сестру!» Я будто слышал её голос, косился, и даже мысленно просил: «Раз так, хоть подскажи, намекни, где искать! Очень, очень прошу!» Но первая тетрадь, будто зная, что наши отношения с ней завершены, молчала, лёжа раздутой усталой дамой.
Я нервничал, понимая, что продолжения этой истории мне просто не узнать. Её нет. Как, скорее всего, нет и никакого будущего между мной и Таней. Всё устроено так, как устроено. Не мы придумали, не нам менять. Это в книгах каждая история имеет начало и конец. В книгах случаются странные совпадения, люди влюбляются внезапно, дрожат от страсти друг к другу. А в жизни мы сидим в темноте, одни в ожидании рассвета и нового дня. И верим, что этот день будет лучшим и что-то обязательно принесёт. Да, именно так. Мы воспринимаем новый день, как послушную собачку, нашу служку, обязанную принести нам счастье, как тапочки в зубах, и обижаемся, видя и понимая, что это вовсе не так.
Второй, этой самой красной тетради не было. Не было, и всё.
Я не смог уснуть, и хотя бы в этом нашёл утешение. Есть что-то особенное, чарующее в июльских ночах, особенно между тремя и пятью часами. Это – самое неповторимое время. Оно такое же хорошее, как и в начале лета, о чём писал Звягинцев. Но всё же серёдка лета иная. Другие запахи, природа. Я стоял и курил, глядя на дымку, что поднималась над Воронежским водохранилищем. И впервые ощутил, будто я не один. Показалось, где-то там, на самой середине воды, сидит одинокий старый человек в лодке. Да, это он, дядя Гена… будто и не умирал. Каждое утро он в туманной дымке по-прежнему выплывает на рыбалку, и сидит там, в тиши и холоде, ловит карасей и линей, и едва можно различить золотой блеск чешуи. Дядя Гена отправляется туда каждое утро с тех пор, как ушел в вечность, и чтобы увидеть его, надо или не ложиться, или встать очень рано, настроив сердце и душу на особую волну. И я различил, как дядя Гена, забросив в лодку увесистый садок и убрав снасти, грёб навстречу мне. Работал вёслами крепко и уверенно, то исчезал, то появлялся опять…
Я докурил, затушив окурок о землю, и распрямился.
Что будет дальше, что имею теперь? Господи, спасибо за то, что есть. За то, что прошёл и увидел. Много глупостей совершил, да. Но, может, впереди будет дано пережить что-то настолько важное, что удастся забыть плохое и всё исправить.
Я покинул домик, который казался душным. Улыбался и шёл вдоль туманного берега водохранилища. В белесой дымке я видел тень рыбака в соломенной шляпе, он правил лодкой и пел старые, неведомые мне песни о вере, жизни и любви…

Часть вторая
СПЕШИ ЛЮБИТЬ
1
Лето, как и всегда это бывает, устремляло бег, уследить за которым было так трудно. Сначала оно летело вперёд и смеялось, но потом, будто достигнув вершины огромной радуги, стремглав понеслось вниз. Это было особенно заметно мне как человеку, который после покупки дачи хоть немного, но приблизился к природе. Мне как-то легко и хорошо стало просыпаться рано, чтобы молча наблюдать, а точнее, в каком-то спокойном, близком к медитации состоянии смотреть на восход солнца. И я понимал, что дни достигли пика, и теперь всё быстрее и быстрее катились вниз, и каждый раз первые лучи появлялись всё позже и позже.
В августе жаркие дни сменились прохладой, и хотя дожди были тёплыми, наполненными свежестью летних трав, всё равно в них ощущалась какая-то грусть, первое дыхание пока ещё молодой, но близкой осени. В один из таких дней я наконец-то, отказавшись от других дел, поехал на экскурсию «Воронеж пешком», хотя и понимал, что в такую непогоду послушать о прошлом нашего города, скорее всего, соберутся немногие. Я удивился, увидев перед кукольным театром группу человек из двадцати – в основном молодых людей, возможно, студентов. В стороне от них курил оператор телевидения. Я бегло заглядывал в лица стоящих под зонтами людей, и, конечно же, искал среди них Таню. С момента той встречи мы пересекались несколько раз, но эти недолгие минуты нельзя было назвать общением. Собственно, понимание того, что я могу вообще потерять с ней контакты, мысль, что девушка забудет меня, и привели меня в этот день сюда, а вовсе не интерес к краеведению.
- Большую Дворянскую, которая сейчас называется Проспект революции, гости нашего города недаром сравнивают с Невским проспектом Петербурга, – Ольга Фадеевна общалась с журналистами. Странно, но я забыл, кем работаю, и просто слушал, хотя диктофон и блокнот были при мне. – Сегодня мы по-новому посмотрим на наш город. Он уникальный. Достаточно просто ходить по Воронежу, рассказывать о том, что видим, и будет интересно. У нас очень красивый город, просто мы в череде будней как-то не замечаем этого. Наши экскурсии иногда называют неформальными, и это абсолютно верно. Я считаю, что надо дать как можно меньше цифр, и как можно больше впечатлений, самой истории, её тайн, неожиданностей.
Девушка-репортёр держала перед лицом Ольги Фадеевны мохнатый микрофон, который уже порядком набух от дождя и напоминал мокрого ёжика. Я подумал – и почему все тележурналистки так любят кивать в такт словам, будто китайские болванчики?
– С Большой Дворянской раскрывается дверь в прошлое, здесь есть немало порталов, благодаря которым можно окунуться на сто и более лет назад, - продолжала краевед. – Я думаю, что историю можно понять не столько через какие-либо масштабные события, а просто и внимательно разглядывая бытовые мелочи, отдельные судьбы. К сожалению, многое исчезло из-за войны, или погребено под новой застройкой, но мы стараемся оживить прошлое. Кстати!
Ольга Фадеевна улыбнулась, оглянувшись на группу молодых людей. Желающих послушать об истории Воронежа прибавлялось, погода никого не пугала:
– На наших экскурсиях люди часто находят новых знакомых, единомышленников, а иногда даже – вторые половинки. Многие потом начинают серьезно увлекаться краеведением.
«Находят – молодцы, – подумал я. – Только Тани как не было, так и нет».
Кто-то осторожно, едва заметно тронул меня, будто маленькая птичка села на плечо и тут же вспорхнула к дождливому небу. Я вздрогнул и обернулся. Таня улыбалась, её губы напоминали алый полумесяц, и я вновь столкнулся с её тёмными, похожими на бусинки глазами. Её волосы сильно намокли.
- Так спешила, боялась опоздать, что про зонтик не вспомнила, – зазвенел ручей её голоса. – Недаром мама меня всегда называет Танюшка-копушка.
Мне захотелось обнять её, но я удержался. Я не смог скрыть радости, что она здесь, и Таня это поняла, немного засмущавшись моего взгляда. Мы смотрели друг на друга, и я не знал, что стоит сказать, и нужно ли вообще говорить.
Тележурналисты, как всегда, «отстрелялись» довольно быстро и, поснимав любителей краеведения с разных ракурсов, уехали. Мы стояли плотной группой, словно на митинге, прижавшись плечами, и те, у кого не было зонта, жались к тем, у кого были, причем большинство друг друга не знало. Что-то объединяло всех нас, и это не просто чувствовалось, а выглядело просто и естественно. Я снял куртку и укрыл Танины плечи, она отказывалась, говоря, что в одной рубашке я быстро простужусь, и мне ничего не оставалось, как отшучиваться и заверять, что на свете нет более закаленного человека, чем я. Мы двигались в сторону памятника Никитину.
– Наш город сильно пострадал в годы войны, и, на мой взгляд, этому есть объяснение, – рассказывала Ольга Фадеевна. – В Москве не ожидали нападения Гитлера на Воронеж. Сталин полагал, что враг пойдёт или на столицу, или в южном направлении – к нефти. Поэтому город оказался просто не готов к вторжению. Именно здесь, где мы находимся, произошла трагедия. Территория рядом с гостиницей Бристоль после революции стала Садом пионеров – здесь появились фонтаны, лавочки. В июне после окончания школ лучших детей Воронежа собрали именно здесь. Планировалось награждение, пришло и много взрослых порадоваться за успехи своих чад. Я не знаю, каким словом можно назвать ответственных лиц того времени, организаторов, но именно в тот день немцы стали бомбить город. И сюда попали бомбы. Я не буду подробно об этом рассказывать, любой фильм-катастрофа по сравнению с тем, что здесь было – просто нелепая выдумка. Теперь на этом месте каждый год в день трагедии собираются люди, и приходит одна старушка… у неё нет половины лица. Она вместе с сестренкой бежала сюда на праздник.
Ольга Фадеевна молчала, и мы тоже…
– Есть легенда, – продолжила она, – что за штурвалом бомбардировщика сидела летчица, и даже называют имя – то ли Герда, то ли Хельга, но это выдумка. Во время войны в составе люфтваффе не было женщин-бомбардировщиков вообще, ни одной. Немцы получили приказ бомбить авиационный завод, но он был хорошо защищен зенитными орудиями. Самолеты разворачивались, но не имели права идти на посадку с боеприпасами. Поэтому бомба, упавшая здесь, скорее всего, не была предназначена для мирных жителей, хотя это ничего и не меняет, конечно… Вот этот дуб – свидетель той трагедии. Обратите внимание, почти все довоенные деревья в Воронеже отличаются такой развилкой кроны. Причиной этому, конечно же, были взрывы.
Затем Ольга Фадеевна рассказывала, как менялись границы Кольцовского сквера, о памятниках-«путешественниках» в центре города – оказывается, монументальный поэт Иван Никитин не всегда привычно «сидел» в своей сосредоточенной позе на одном месте, а не раз перемещался. Таня спряталась под зонтом экскурсовода, и, стараясь укрыть от капель большую папку, слегка дрожащими пальцами доставала из неё старые фото и репродукции. Девушка напоминала маленького воробушка, доброго, нахохленного и немного смешного. Видя, что дождь не утихает, Ольга Фадеевна предложила перейти в летнее кафе, а заодно и согреться горячим чаем. Она продолжила рассказ о самом сложном времени для Воронежа, о том, как немцы устраивали захоронения в городских садах, добавив, что после войны останки как врагов, так и советских людей откопали и вывезли на кладбища. Одну тему сменяла другая, и каждое новое слово звало в прошлое, заставляя задуматься, насколько правильно мы живём, сохраняем ли наследие. Захватчики разрушили город, но не только они приложили руку к уничтожению ценностей.
- Когда-то был потрясающей красоты Митрофановский монастырь – одна из знаковых потерь Воронежа, – говорила краевед, и мы сгруппировались, сдвинув столы. Таня показывала фотографии. – Мы знаем, что после революции монастыри закрывали, они подвергались страшному, надо сказать, варварскому разорению. Видимо, высшие силы хранили их, и многие здания уцелели. В этом монастыре располагался концлагерь, в нём в годы гражданской войны сидел старший Ростропович. Алтарь монастыря был уникальным – белым с голубым золотом, и всё это просто погибло под молотками. Никто из апологетов «новой эпохи» и не подумал сохранить эту красоту хотя бы в музейных целях. Колокольня монастыря была около семидесяти пяти метров и, пожалуй, в Воронеже на тот момент оставалась самым высоким зданием. Во время немецкой оккупации она так сильно пострадала, что потом колокольню называли «чёрным монахом».
Ольга Фадеевна помолчала.
- Сегодня многие историки говорят о том, что подвиг Воронежа можно сопоставить с подвигом Сталинграда, и это, я убеждена, близко к истине. Но из-за чьей-то политической воли наш город так и не получил статус города-героя.
- Почему? – спросил кто-то.
- У меня нет ответа, – сказала краевед.
Во время экскурсии я не отрывал глаз от Тани, боясь, что она уйдёт раньше, растворится, исчезнет среди людей. И потому, как только встреча завершилась, я предложил подвести её до дома.
- Мне так неудобно просить вас, - сказала она.
- Таня, ты забыла, мы же перешли на «ты», – сказал я, и подумал, что нет ничего чище и прекрасней, чем общение с такой девушкой на «вы». И всё же это «вы», хотя и отдавало романтикой прошлых веков, совсем не помогало сближению. – Таня, я и правда боюсь, что ты заболеешь, поэтому никаких отговорок. Едем. К тому же мне…
- Очень надо в мой район, - засмеялась она. – Не говори глупостей, я же вижу, ты совсем не умеешь врать.
«Ах, если бы так», - подумал я и улыбнулся.
Воронеж из-за дождя стоял в пробках, и я увидел в этом еще один прекрасный повод полюбить их. Быть с девушкой, слушая тихий шум, смотреть, как плавно бегают из стороны в сторону «дворники»… сидеть почти плечом к плечу, видеть, как от её дыхания запотевает окно, и она что-то пишет на стекле, или рисует, тут же стирая, чтобы не мог увидеть я… Да это же настоящее свидание, близкое, интимное, хотя сразу понять это и нельзя. Вот он – огромный шумный город, люди бегут, укрываясь кто чем может, жмутся на автобусных павильонах, создавая там небольшие, случайные, быстро исчезающие микромиры. Незнакомые люди не чувствуют стеснения, ругают погоду, спрашивают друг у друга, давно ли бы автобус. Они там, в стихии городского дождя, тоже едины по-своему. А мы – в прогретом салоне, сидим, словно у камина, отстранённые от всего этого, и есть только я и она. На время, конечно. Наше единство так же быстротечно, как ручеёк, что стекает с журчанием по наклону улицы. Но этот скромный мирок двух людей тонок, уютен и тем дорог, что скоро будет потерян.
Я посмотрел на Таню и был рад, что в этот миг она слегка отвернулась, и не видела, а лишь чувствовала моё внимание. Черты её лица расплывчато отражались в стекле, и белые волосы напоминали воск. Хотелось протянуть руку, слегка тронув её подбородок, мягко позвать к себе и поцеловать. Никогда и ничего раньше мне не хотелось сильнее этого. Хотя, если бы я правда так поступил, то миг нашей близости и моего счастья продлился всего долю секунды. Но в это мгновение над вереницей серых мокрых машин взошла бы радуга, и наш автомобиль засиял бы в пробке, будто маленькая жемчужина среди холодных камней. Но я знал, что плата за этот шаг может быть, а вернее, обязательно станет слишком высокой. Она воскликнет, затем откроет дверь, спасаясь от моей внезапной, и потому пугающей нежности, и выбежит туда, где ветер и дождь, оставив меня навсегда в этой тёплой пустоте салона, которая быстро утратит память о ней, упустит запах её духов. Даже если и я также выбегу за ней, оставив машину прямо посреди дороги, не обращая внимания на сигналы и крики, брошусь вслед, это ничего не изменит.
Потому я только молчал. Моя страсть тонула, шла на дно в океане нерешительности. Но я знал, что поступил правильно, погасив эту страсть, потому что именно здесь, именно с этой девушкой я не мог позволить такой риск. Что будет, если она не поймёт, отвернётся от меня, навсегда закрыв путь к душе?.. Тогда и весь мой мирок, который выстраивал годами, все мои рыбалки, дача, мысли о творчестве померкнут, превратятся в гору хлама, который будет меня лишь тяготить. Я не мог объяснить, почему случилось так, но именно эта беленькая Таня, которая была младше меня, сумела, совершенно ничего не делая, стать главным для меня в этом мире. Даже и не подозревая, Таня вошла в ядро моего сердца, и если она уйдёт, рухнет всё. Я удивился тому, что это так, и принял навсегда за истину.
Да, вот же чёрт, усмехнулся я. Хочешь поцеловать девушку, а даже и не знаешь ничего о ней. Нужно было о чем-то поговорить, мне просто хотелось услышать её голос. Она спросила:
- Серёжа, а не кажется ли странным, что мы едем сейчас, хотя могли бы и совсем быть незнакомы….
- Я как раз думал об этом.
- Честно? – она посмотрела на меня, но пробка тронулась, и я вынужден был отвести глаза на дорогу.
Она помолчала:
- Год какой-то интересный у меня, столько событий, встреч, людей. А у тебя в этом году было ли что-то необычное?
Хотелось сказать: «Да, например, встретил тебя!» Но опять задушил порыв. Эх, какая-то сила учила меня не спешить.
- Хочу рассказать тебе интересную историю, - сказал я. – Весной я купил дачу, и нашел там любопытную тетрадь.
Я пересказал Тане воспоминания Звягинцева.
- А дальше, что же дальше? – кажется, я даже взволновал её.
- А ничего, Таня, совсем ничего.
Она удивилась:
- Как же так?
- Николай Звягинцев написал, что есть тетрадь с продолжением, и даже указал, что она красного цвета. Но я её так и не нашёл. Всё, абсолютно всё в домике перевернул с ног на уши, и на чердаке смотрел, даже под половицами – нигде нет.
- Так не бывает, - сказала она грустно. – Где же справедливость? Это же целая история.
«Бывает, Таня, очень даже бывает, - подумал я, не сказав это вслух. – Жизнь – это не сюжет кинофильма, где всё завершено, логично, и так красиво, что не веришь, хотя всё равно продолжаешь смотреть на экран. А на деле вся жизнь – это сплошной клубок незавершенности, недосказанности и, конечно же, несправедливости».
Мы выбрались из плотного потока машин, впереди показался вогрэсовский мост, и заторов впереди не было. Я подумал, как мало времени нам осталось быть вдвоем. Хотя ведь мы совсем и не общались, почти не знакомы, но меня тянет неведомая сила, которая вовсе не опирается на разум. Ведь не краеведческие походы и интерес к прошлому могут нас объединить. Я могу их разве что использовать для того, чтобы быть рядом с ней. И ничего больше не надо. Я встречался со многими девушками, у меня были серьезные отношения, пока я не закрылся в себе и не стал жить, как бирюк. Но ни к кому я не испытывал раньше такого странного, щемящего и радостного одновременно чувства, как к этой маленькой хрупкой девочке с умными глазками. И я знал, что чувство моё на этот раз – живое, невыдуманное и крепкое. Мне вовсе не хотелось называть его любовью – это слово так заездили и опошлили в последнее время, что его стоит забыть, и искать другое. У мены было… просто чувство, зато настоящее. Большое, красивое, согревающее кровь чувство. Помогающее сердцу биться, а ногам – идти спокойно по пути, который отмерен мне кем-то свыше.
Мы быстро добрались до её дома – серый двор, который обступили старые пятиэтажки, выглядел пустым. Из-за огромных луж Таня с трудом вышла, а точнее, выпрыгнула из машины, стараясь не замочить ног. Но она обернулась, и вновь вернулась, словно что-то забыла.
- Серёжа, я хотела попросить, - ее щеки покраснели. – Только мне так неудобно. Просто в Воронеже у меня совсем никого нет…
Она смущалась, а в моей груди разгоралась теплом звёздочка, наполняя меня дорогим и таким приветливым огнем. Помочь в чём-то – это самое лучшее и нужное, что она может только предложить. Будто сама судьба выводила нас на новую дорогу в отношениях.
- Да всё, что угодно, Таня, я всегда готов.
- Дело в том, - начала она и замолчала, потупив взор. – Я говорила, что люблю старинные куклы, они для меня… не просто увлечение, а значат гораздо больше.
- Я понимаю.
- Только не смейся, ладно?
- Где ты видишь, чтобы я смеялся?
Она улыбнулась:
- Купить антикварную куклу непросто, тем более мне. Ведь я даже еще не студентка, нигде не работаю, да и снимать комнату мне помогают родители, пока я не поступлю и не переберусь в общежитие. Но я постоянно ищу, слежу за сайтами и объявлениями, и вот мне попалась случайно одна замечательная дореволюционная кукла. Правда, она в плохом состоянии, но это ничего не значит. Я знаю, что смогу ее восстановить сама.
- Я помогу тебе её купить.
- Нет-нет, дело не в этом, деньги у меня есть. Но Богучар, где она находится, так далеко отсюда. Я смотрела по карте, это самый край области, и поехать туда одной на автобусе мне не то что неудобно, а как-то даже… страшновато.
- И не надо на автобусе, что за глупости. У тебя же есть ответственный персональный водитель, пусть на простой, но исправной машине, - я улыбался.
- Брось шутить. Ты правда поможешь?
- Конечно!
- Ой, я так рада! – слова слетали с губ, как мягкие нежные перья. – Я оплачу бензин, если мы поедем.
- Не бери в голову. У меня много бензина.
- Нет, но всё же…
- Оставим тему горючего. Когда надо ехать?
- Да когда будет удобно.
- Можно подумать о субботе, туда и обратно все-таки нужен день, и лучше бы выбрать ясный, без дождя.
- Конечно! Я уже посмотрела прогноз погоды – в выходные будет тепло и солнечно.
- Да, ты хорошо подготовилась.
- Ещё бы. Для меня эта кукла не просто важна. Я даже боюсь, что кто-то опередит и купит ее.
- Не волнуйся, всё будет хорошо.
- Я уже звонила, хозяйка куклы обещала, что не продаст, но только при условии, что я приеду как можно скорее.
«Вряд ли в Воронежской области есть ажиотаж на старинные потрёпанные куклы», - подумал я, но не сказал, боясь обидеть.
- Таня, можешь во всём на меня рассчитывать, во всем.
- Спасибо! – она была так рада, и, кажется, захотела меня обнять, но помешала неловкость ситуации.
- Беги домой и суши вещи, грей ноги! А то, не дай бог, заболеешь, и твоя кукла будет по тебе плакать.
- Ни за что! – засмеялась Таня, и слегка сжала мою руку на прощание. Я проводил её взглядом, пока она не скрылась в подъезде. Чудесная девушка! Может, подумалось, я и правда сделал в жизни что-то хорошее, раз судьба послала мне её.
Дождь стих, дороги в городе обдул тёплый ветер, так что от непогоды не осталось и следа. Я ехал, думая, чем заняться, и не сразу услышал телефон. Может, Таня забыла еще что-то сказать?
Звонила мама.
- Слушай, ты на машине? Можешь сегодня съездить в гараж? – попросила она. – Там погреб надо почистить, достать и выбросить старую картошку.
Я удивился – подобными делами всегда занимался отец, и не хотел никого обременять. Гараж был его любимым местом, куда он никого не подпускал.
- Ты знаешь, я вообще не хотела говорить по телефону, - голос мамы насторожил. Я ехал, продолжая говорить, но на этих словах припарковался у остановки. – Отец жалуется на головокружение и боли. И говорит, что они стали постоянными. Недавно он был в гараже, и чуть с лестницы не упал в погреб, представляешь! Он и сейчас хочет ехать, а я его отговариваю.
- Мам, не пускай его! Я прямо сейчас заеду за ключами.
Отец ушёл в магазин, мама была дома одна сильно расстроенная.
- Нужно в больницу идти, провести обследование, с этим не шутят! – сказал я. Она кивала, но говорила, что он не хочет.
- Дело серьезное, надо всё-таки настоять, - убеждал я.
- Вот вернётся, я с ним еще раз, конечно, поговорю.
В гаражном кооперативе я не бывал давно. Может, лет пятнадцать. Доехав, я понял, что не смогу среди одинаковых рядов железных коробок отыскать нашу. Гаражи казались какими-то глухими и выцветшими, словно больными, и ржавыми. Хоть что-нибудь было яркое, способное напомнить и дать ориентир. Машины здесь, похоже, давно никто не ставил, разве что на зиму. Унылый, пустой район, поросший по склонам какой-то высокой травой. Я медленно ехал, понимая, что никакое чутьё мне не поможет. Звонить отцу тоже не стоит – он скажет, чтобы я возвращался домой, а он лучше все-таки приедет сам, когда сможет. Мама тоже не подскажет – она не была здесь целую вечность. Но и кружиться до вечера мне тоже не хотелось. Я оставил машину, стал напрягать память. Кажется, вот этот ряд. Я шел от гаража к гаражу, на глаз прикидывая, подойдет ли длинный ключ к замку. И, конечно, мне не везло.
Вспомнилось время, далёкое, и, казалось, позабытое навсегда. Но память о нём лежала где-то на дне души бесполезным грузом, и теперь время возвращалось ко мне, наливаясь красками давно ушедших дней. Когда я учился в начальной школе, мы с папой бывали здесь часто. Это было то самое плохое время, когда зарплату не платили месяцами, и мы выращивали овощи для продажи и хранили их здесь, в гаражном погребе. Тогда у нас был красный «Москвич», отец называл его «рабочей лошадкой» и очень любил. И он не оставлял его во дворе, боясь, что шпана, которой в то время развелось немало, выбьет стекло. Поэтому «лошадка» почти всегда ночевала здесь. Путь до дома отсюда занимал минут сорок. И я вспомнил себя, держащего отца за руку. Мы шли, и я рассказывал ему анекдот про Чебурашку, а он смеялся.
Я остановился. Давно ушедшее и никогда не напоминавшее время схватило меня за горло. Оглянувшись, я вспомнил, что тогда рядом с нашим гаражом в низине росли березы. Теперь-то они наверняка вымахали выше проводов и помогут мне в поиске.
Я оглянулся – три белых ствола возвышались далеко от того места, где был я. Если бы не это случайное, прилетевшее птицей воспоминание, я мог бы до темноты кружиться здесь. Теперь я даже вспомнил, как выглядел наш гараж – он был линялого песочного цвета, и без труда нашел его. Замок послушно щёлкнул, и я вошел в полумрак. Света не было, так что убирать доски и опускаться в пахнущее сырью чрево погреба пришлось с помощью подсветки телефона. Я вспомнил, как школьником не любил это место, потому что однажды увидел на старых, покрытых зеленоватой плесенью полках огромного слизня, по размеру и форме похожего на шевелящийся палец. Отец смеялся надо мной, уверяя, что слизни – самые миролюбивые создания, и укусить они не могут. Но эти холодные скользкие твари еще не раз приходили ко мне в кошмарах.
Сейчас я, наверное, и не вздрогну, даже если в темноте меня ждёт мохнатое чудовище с красными голодными глазами. Я улыбнусь и попрошу его помочь выбросить эти уродливые сетки с картошкой. Мои родители, как и другие представители старшего поколения, не утеряли привычку запасаться на зиму овощами и солениями так, словно стоит ждать голода или войны. Запасов с лихвой хватило бы на пять семей. Заполнить погреб, чтобы потом ближе к концу лета выбросить гниль – старая традиция. Правда, это было дело родителей, не мне судить, к тому же с тех пор, как я ушел из дома, меня до сегодняшнего дня к этому не приобщали.
Очистка заняла около получаса, и, выбравшись на свет, я увидел, как сильно испачкал в черной картофельной гнили джинсы. У меня, как у порядочного холостяка, это были единственные штаны на все случаи жизни, так что вечером меня ждала ещё и стирка. Я закурил, облокотившись на верстак. Щелкнув зажигалкой, на мгновение различил в дальнем углу картонную коробку, показавшуюся мне знакомой. Хотя мало ли бывает на свете коробок, бог с ней, пусть стоит, думал я. Мне вспомнился тот день, один из самых, наверное, лучших в уходящем лете, как мы с отцом ловили рыбу. Со временем я, скорее всего, вообще забуду всё это лето, но какие-то крошечные, самые милые и дорогие сердцу детали обязательно возьму с собой.
Да, коробка… Я застыл – а не та ли эта, которая была с мусором, книгами… Точно, она. С брошюрами по истории КПСС, про Брежнева и всё такое. Я же сам попросил тогда отца выбросить её. А он, старый куркуль, решил сохранить, видимо, для розжига. Он иногда здесь жарит шашлык с соседями, мама рассказывала, сильно ругаясь. Видимо, после посиделок этих он с трудом добирался домой.
А может быть?..
Я выбросил окурок, и, подняв коробку, вышел с ней из гаража. Бегло просмотрев, я не нашёл ничего, кроме книг с красными звездами и гротескными портретами вождей разных лет. Я выкладывал эти книги прямо на влажную траву, и маленькая искорка надежды таяла, чем ближе я приближался ко дну большой коробки. Нет, здесь не оказалось второй тетради Звягинцева. Да он, может, и вовсе не успел, или не захотел за неё браться.
Нет, только потрёпанные идейные книги. Ничего больше. Я стал их складывать обратно, бросая как попало и думая, что отцу их хватит на растопку не одного мангала. Особенно вот этого тома. Хотя стоп! Эта книга хорошая – большая энциклопедия «Вторая мировая война. Итоги и уроки». Её следует оставить.
Перевернув книгу боком, я увидел, что в середине между страниц зажато что-то. Открыв там, я обнаружил красную тетрадь на восемьдесят листов! Поверить было трудно, но разбухший том об истории войны вот так, чудесно и необычно сохранил и еще одну интересную историю о том времени. Обложка, несмотря на прошедшие годы, не выцвела, сохраняя яркий алый цвет, словно костер, который так долго горел в одиночестве, и наконец увидел случайного, но такого долгожданного путника. Я невольно вскрикнул и поцеловал яркую обложку.
Но вдруг… это вовсе и не она? Что-то иное? Не может же быть такой удачи! Я отошёл к берёзам, увидев там широкий пенёк, и открыл первую страницу.
2
Мишенька! Я рад, что ты нашел вторую тетрадь. И то, что ты её читаешь, значит, что тебе хочется знать о моём прошлом, и ты – мой благодарный потомок. Я в это верю. А если бы не верил, скажу честно, то вряд ли нашёл бы сил написать и страницу. Моя вера в тебя и в то, что мне стоит открыться и рассказать обо всём, как было, греет и направляет меня.
В этих записях речь пойдет о вещах, во всех отношениях лишённых радости, и о людях, которые дали меня силы жить. Хотя их уже нет со мной, они и до сих пор остаются моими путеводными звёздами.
Так вот, вернёмся к тому моменту, на котором оборвались записи в первой тетради. Меня вывезли из тюрьмы поздним вечером. Со мной были только два санитара. То, что среди сопровождающих не было никого из НКВД, удивило меня – неужели с меня на самом деле сняты все обвинения, и будущее мое не такое и мрачное, как виделось в застенках «серого дома»? Я попытался заговорить с санитарами – это были два крепких угрюмых парня лет тридцати. Мой голос они воспринимали так же, как и неровное чихание мотора. Они были тверды и бесчувственны. Но стоило мне пошевелиться, как они наводили на меня черные глаза, словно дула пистолетов.
Мне почему-то думалось, что путь предстоит долгий. Сейчас меня привезут на какой-нибудь аэродром, этих провожатых сменят такие же угрюмые одинаковые парни, мы будем лететь в самолете, винты которого ревут так, что могут лопнуть барабанные перепонки. Потом будем плыть, и я неделю или другую проболтаюсь в сыром трюме. Почему-то думалось, что я – важная птица, которую вот таким сложным путем надо сопроводить куда-нибудь на край света, а там или убить, или поместить в самый жестокий и необычайно далёкий от цивилизации трудовой лагерь, где я и пропаду, и меня никто не вспомнит, обо мне не скажут, не напишут, не заплачут.
Тогда, Мишенька, мне было немногим больше двадцати лет, а в таком возрасте нелегко разобраться в происходящем, понять свое место в огромном, и, в общем-то, злом мире.
Ехали мы недолго – может быть, не больше часа, и дорога, несмотря на сумерки, выглядела знакомой. А когда показался в окне широкий Дон, я начал догадываться, куда меня везут. Машина остановилась перед высокими белыми воротами – они больше напоминали решетку. Водитель, не глуша двигатель, сам открыл их, и мы въехали на территорию. Первое, что бросилось в глаза – обилие зелени. Липы, сосны, березы, рябины, каштаны, какие-то кустарники создавали здесь ощущение старой, но ухоженной барской усадьбы. Это место не отпугивало, а наоборот, манило тишиной и покоем, будто шептало, что здесь меня ждет отдых, покой и забвение всех былых страхов. Мне казалось, что я слышал внутри какой-то голос. Умиротворённый, приглушенный, он словно нашёптывал русские сказки, которые так любил Карл Эрдман, находя в них гармонию и скрытые подтверждения своей теории. Но я знал, что часто в народных преданиях мягкий, расстеленный ковер звал путника отдохнуть, чтобы усыпить его вечным сном. И эта зелень была таким ковром. В покое этого места таилась какая-то опасность, что-то страшное, пугающее. И я сильнее почувствовал это, когда санитары вывели меня. Я никогда не бывал здесь, но слышал об этом месте, находящемся недалеко от Воронежа. Больница занимала участок, близкий к квадрату, а старые аллеи делили территорию, словно оси. На основной оси находилось самое больше здание, и я сразу понял, что это – главный административный корпус, а всего их было около девяти. От него аллеи звездообразно расходились к другим корпусам. Вдали стоял домик, выбивающийся на фоне других архитектурой – его можно было назвать старым теремом, украшенным резьбой. Все корпуса были связаны аллеями, и кирпичные неоштукатуренные здания напоминали друг друга, как братья. В сумерках они почему-то казались мне угрюмыми готическими замками со странными высокими окнами, рассечёнными множеством стеклянных квадратиков.
- Можете хотя бы объяснить, что со мной происходит, - не вытерпел я, обращаясь к санитарам, хотя и без их ответа обо всём догадывался.
- Это лечебница для людей с душевными расстройствами, Орловка, - не сразу ответил один из них бесчувственным холодным голосом, не глядя на меня и продолжая вести по аллее, придерживая за локоть. Мы ускоряли шаг.
Меня ввели в один из корпусов, я почувствовал запах медицинского спирта, в глухих коридорах, по которым мы шли, слышалось бормотание и всхлипы. Мы попали в комнату, где за столом вместе с медсестрой сидел знакомый мне врач с неприятной бородкой, тот, что приходил ко мне в камеру и определил страшный, не имеющий ничего общего с реальностью диагноз. Они не смотрели на меня, заполняли какие-то бумаги, и врач что-то диктовал, постукивая карандашом по толстой медицинской книге. Тогда я чувствовал себя настолько уставшим и злым, что события вспоминаются как липкая дрянь, однотонная и беспросветная. Врач, лишь на миг взглянув на меня, приказал санитарам отправить меня куда-то, и мы перешли в другую, без окон подвальную комнату, где мне при свете тусклой лампы обрили голову и выдали серое чистое бельё. Затем меня проводили наверх, и, открыв железную, похожую на тюремную дверь с решёткой, жестом приказали войти. Я стоял, вглядываясь во мрак, а санитары были сзади, как два черных крыла. Я вошёл, увидев вытянутые ряды коек с людьми. Одни спали, другие смотрели в потолок, не обращая на меня внимания. Кто-то бурчал, иные посмеивались. Они не интересовали меня, больше опасений вызывали те, кто приподнялся и внимательно, странными бегающими глазами изучал меня. Казалось, что этих глаз были сотни, и я чувствовал себя маленьким беззащитным человеком в глухом лесу, где за каждым пнём и еловой веткой затаился бездушный хищник. Санитар прошёл за мной, указал на свободную койку, и исчез, закрыв дверь. Я лёг, стараясь не произносить ни звука. Скрестив руки на груди, я закрыл глаза и хотел стать мышью в этом непонятном мне мире, незаметной и серой. Может быть, благодаря этому моё появление быстро забудется, и я быстро стану частью его маленького мира. Я боялся поднять веки – думал, что десятки людей с бритыми головами в одинаковых, как у меня, одеждах, обступили мою кровать, смотрят, тянут руки с дрожащими пальцами. Они кривят рты, хотят потрогать мои волосы, губы, глаза и рот. Одиночная камера в тюрьме «серого дома» вспоминалась теперь, как родной, навеки недоступный дом.
Я нашёл силы, собрался с духом и посмотрел. Никто, казалось, не обращал на меня внимания, и я подумал, что легко погрузился в эту тьму, упал камешком на дно колодца, лишь на миг встревожив его мёртвую тишину. Люди вокруг лежали, тихо постанывая или храпя, и лишь один из них, напротив, дрожал, словно его лихорадило, а потом вскочил, долго искал что-то под подушкой, подошёл к стене, которая в лунном свете казалось жёлтой, как топлёное молоко, и стал судорожно рисовать. Стена оставалась такой-то чистой и пустой, как и была.
- Эй, не спишь? – окликнул кто-то слева, и я вздрогнул. Это был парень, может, чуть старше меня. Он повернулся ко мне на бок, положив руки под голову, и улыбался приветливо. – Тебя как звать-то?
- Николай, - не сразу ответил я, глядя на безумные взмахи руки человека напротив.
- А меня Яков, просто Яша. Не бойся, я здоровый. Просто страдаю от внешнего мира, грубости его устройства, от этого не раз пытался свести счеты с жизнью, ведь имею же на это право. Имею, как думаешь?
- Думаю, имеешь, - ответил я, не зная, о чём говорю.
- Вот и я так думаю, а они считают, что за это мое место здесь, хотя я еще раз говорю, что здоров. Разве это болезнь? Что за жизнь, когда мне, художнику, не дают права выбора, как распорядиться собой? Я всё давно понял, и захотел спокойно уйти, раз мир так крив и уродлив. Ну а ты как попал?
Я не хотел отвечать, хотя этот Яша с глазами навыкат располагал к себе.
- Не хочешь, не надо, - произнес он. – В другой раз тогда расскажешь, времени у нас с тобой для этого будет много.
- А что это с ним? – спросил я, указывая на человека, который не останавливался, с ещё большим остервенением пытаясь что-то нарисовать.
- А, этот. Ничего особенного, не бойся. Здесь вообще никого не нужно бояться, опасных содержат отдельно, – его слова должны были успокоить, но на меня пока не действовали. – Просто привыкни к нему, и всё. Это Матвеич, его все так называют. Он шизофреник. Каждую ночь вот так пытается довести до высших сил, или каких-то иных, видимых ему одному сущностей, тайные мысли и знаки. Он, несчастный, всегда рисует на стене невидимым карандашом только ночью – считает, что мы можем украсть у него из головы идеи. Бедный Матвеич, думаю, он один из самых несчастных тут.
- У меня тоже… шизофрения, – не сразу сказал я.
- Да ну… неужели.
- Это не я придумал, и то, что я здесь – большая ошибка, несправедливость.
- А кто здесь не по ошибке? Все так считают, даже вон Павлик, который храпит в дальнем углу. Он самый мирный, может целыми днями сидеть и рассматривать ладонь, или кружиться на месте, или бог весть ещё что непонятное вытворять. Но с санитарами иногда говорит, и не признает, что чем-то болен, - Яша говорил быстро, и моё расположение к нему вовсе не крепло. Он старался шутить, быть беспечным, может, и правда хотел мне помочь свыкнуться здесь. Но я не мог и не хотел этого, потому и воспринимал его, как часть этого больного, чуждого мне мира.
- Я знаю, что скоро отсюда выйду, доказав, что здоров, - сказал я то ли ему, то ли дерзко заявив это судьбе.
И он посмеялся. А мне хотелось плакать, как ребёнку, которого оторвали от матери, положив в темное и холодное место. Я и правда не мог знать, что будет дальше, и от этого страх только нарастал. Яша еще что-то говорил, и я старался не слушать. Безумец рисовал, иногда ухая и каркая, и под эти звуки я проваливался в затяжной, лишённый картин сон, однотонный и больной. Не сразу, но я увидел нашу квартиру на Плехановской, отца и мать, комнату и чёрный баян, похожие на жемчужины ряды его кнопок. Видел себя со стороны, глупого и беззаботного, каким уже не буду никогда. И потому я жалел того хрупкого мальчика, которого больше нет. Но, видя утраченный мир, я был спокоен и счастлив, будто ничего не происходило. Кошмар пройдет, и я вновь стану этим мальчиком, проснусь в своей комнате и уйду утром в редакцию. Ничего не было – в том числе и Эрдмана с его теорией, моих поступков, погубивших и его, и других людей. И будут дни, тихие, летние, спокойные, в воскресенье придут гости, и я, как всегда, сыграю что-нибудь для дяди Жени, он споёт о гражданской войне, где участвовал, но никогда не рассказывал подробностей. В этом мире, куда я вернусь, он всё такой же близкий, проверенный друг отца.
И я спал, а кто-то из больных, может быть, в ту минуту склонился и смеялся над самым ухом.
3

Вечер опустился на землю, и гаражи в сумерках казались огромными мертвыми коробками, в тишине их железного мира стало неуютно. Я пошел закрывать гараж. Большой рыжий кот сидел у входа и смотрел наглыми и одновременно требовательными глазами. Покормить его мне было нечем, и он, сам быстро поняв это, убежал. Когда закрывал дверь, в кармане завибрировал телефон, и я подумал, что это мама хочет узнать, всё ли в порядке. Но на экране выставилось – «Витя Малуха». Я удивился – мы созванивались редко, даже не помню, когда в последний раз. Вспомнилось, как недавно курили, без слов понимая друг друга. Мы и потом виделись каждый день в редакции, только он стал таким молчаливым и замкнутым, что я его не замечал. Редактор Юля недавно, жалуясь на качество его новостей, призналась, что хочет и не может его уволить – все-таки писать он умеет очень хорошо, но теперь словно потерял себя. Как высшую радость и избавление от мук Юля ждала его заявления по собственному желанию, боясь сама с ним заговорить о необходимости этого. Он никогда не скандалил, даже если редактор в пух и прах разбивала его тексты, не доказывал своей правоты. Если бы он поругался с Юлей, может быть, это было бы и к лучшему. Витю никто не понимал, да и он не понимал никого и ничего из происходящего. И вот он звонит мне.
- Серёг, привет, - прохрипел он в трубку. – Это я, узнал? Как дела?
- Да всё в порядке. А у тебя?
- Старик, можешь выручить?
- Что такое?
- Да понимаешь, ситуация… Позарез нужны две тысячи рублей, а лучше три. Срочно, кровь из носу нужно достать. Я бы никогда не стал обращаться, мне неудобно, но понимаешь – надо. Я очень скоро отдам, с аванса.
Я не любил таких просьб. Если бы мы были друзьями, иное дело. Но я представил себя на его месте – стал бы я звонить Малухе, даже если прижало? Нет и ещё раз нет. Хотя, кто знает, я же в трудную ситуацию, слава богу, не попадал. А какая у него может быть проблема? Явно она связана с выпивкой, ну, по крайней мере, без неё в истории, которую он умалчивает, точно не обошлось. В любом случае просьба его мне не нравилась. Да и, с другой стороны, я и сам ждал аванса, хотя на карточке что-то и было. Но не отдавать же последние Вите, даже если ему вдруг так надо. Это не разговор.
- Витя, извини, нет, никак не могу выручить. У самого знаешь, тоже, - я что-то ещё добавил о каких-то проблемах.
- Понял, пока, что ж теперь, – ответил он. – Я в понедельник не смогу быть в редакции, Юльке тогда передай.
- Ладно, передам, - сказал я, подумав, почему бы ему самому ей не позвонить.
Я поднял глаза, посмотрел на березы, различив среди ветвей пустые гнезда. И, закрыв дверь, уехал на дачу. Приготовив что-то поесть, замочил джинсы, намешав туда мыльной пены – порошка не было. Занять себя было нечем, но и читать тетрадь, которую так хотел найти, почему-то пока не хотелось. Раздетый, я прилег на кровать, взяв тетрадку с собой. В эту минуту я думал о Тане и нашем разговоре, о предстоящей в выходные поездке. Таня, кстати, говорила, что будет несправедливо, если тетрадь не отыщется. Будто знала, а точнее, верила, считая ее находку чем-то правильным, неизбежным и справедливым. Твоя правда победила, Танюша, умная хорошая девушка. Я нашеёл страницу, на которой закончил чтение, и вновь мысленно вернулся в мрачную клинику.

4

Мой сон растаял, исчез в шумном утре. Санитары объявили подъем. Я вскочил, пытаясь понять, где нахожусь, и увидел Яшу, который застилал постель и улыбался мне приветливо.
- Ничего, Коля, скоро ко всему привыкнешь, вот увидишь, - сказал он. – У нас тут вообще строго, прям как в тюрьме.
Я не знал, как лучше назвать место, где был. Наверное, палатой. Здесь были только мужчины, одни давно встали и сидели на кроватях, иные стояли, кому-то санитары грубыми, но уверенными движениями помогали одеться. О том времени вспоминать нелегко, и эти страницы для меня самые тяжёлые. Большинство дней, проведённых в больнице, я хотел бы забыть, навсегда вычеркнуть, если такое было бы возможно.
Нас повели на завтрак, давали какие-то лекарства, в том числе и мне, строго проверяя, чтобы мы их выпили, а не положили за щеку, а потом выплюнули. Что это были за медикаменты, не знаю, но они постепенно убивали тягу к жизни. Днём мы работали, я чаще всего носил ведра с водокачки. Она располагалась в лощине, у восточного склона которой находится несколько водозаборных скважин. За мной никто, казалось, не следил, но и убежать было трудно. Да и куда было бежать – все равно найдут и вернут обратно, меня даже некому было спрятать. Помню, что с запада территорию больницы ограничивала кирпичная подпорная стена. Вплотную к ней, врезаясь в холм, стояло здание дизельного корпуса. Водонапорная башня располагалась в западной части этого комплекса, в небольшом старом саду. Отдыхом для меня было посмотреть на Дон, его сильное, независимое течение. Мне тоже хотелось стать рекой. Свободной, бурливой, широкой. Ещё я смотрел на дорогу, это и был подъездной путь, по которому меня привезли в колонию для душевнобольных.
У меня постепенно появились и другие навыки – я научился работать на швейной машинке, часто помогал на кухне. Но было и свободное время, когда можно было просто дышать, гулять среди аллей и думать. Думать, слава богу, никто запретить мне не мог, а вот отучить с помощью лекарств – без проблем. Я постепенно забывал о прошлом: не вспоминал о родителях, Карле Эрдмане и его теории, и о несчастной «группе» немцев и допросах забыл. Но так стало далеко не сразу. Этому глухому безвременью предшествовал острый, но бессмысленный пик моей борьбы.
Первое время я вел себя тихо, и больше присматривался к остальным, всё, что говорили врачи, исполнял безропотно. Обо всем и всех старался узнать у Яши, но не напрямую, а, пользуясь его болтливостью, сам наводил его на нужный разговор. Он хотел найти во мне друга, видимо, сразу поняв, что я и на самом деле нормальный, по крайней мере, веду себя лучше остальных. Но к его стремлению сблизиться я оставался глух. Да, он – художник, может быть, настоящий, или только говорит так о себе. Он не просил, чтобы ему дали холсты и краски, а когда к праздникам нужно было подготовить плакаты, он отказывался помогать. Но я не считал его здоровым. Порой Яша был весел и активен, дурашлив, а затем мог превратиться в озлобленного, агрессивного, замкнутого зверя, к которому лучше не подходить. Потом он начинал кричать, что нет смысла жить, что изверги не дают ему уйти из мира. И эти перемены настроения в нём никак не зависели от внешних обстоятельств. Наверное, его не зря поместили сюда, во всяком случае, во время приступов за ним следили так внимательно, что покончить с собой Яша не мог. Мне не хотелось понимать, что с ним, и почему происходит так. Всё, что меня занимало – это желание выбраться отсюда. При этом мысли о том, что я буду делать в том мире, откуда меня привезли, кому там нужен, я оставлял в стороне.
Я взбунтовался не сразу, сначала думая, что в спокойной и рассудительной беседе докажу врачам, что совершенно здоров, и стоит пересмотреть мой диагноз. Но они не реагировали, и я становился злее. Ожесточения добавляло и то, что обстановка в колонии, люди, которые меня окружали, а также медикаменты меняли меня, и я знал, трезво понимал, что пройдет время, и я на самом деле стану невменяемым. Если здорового человека поместить в душную среду, где воздух буквально пропитан вирусами, его будущее очевидно. В устройстве людской психики всё обстояло точно так же.
С тех пор прошло сорок лет, но я до сих пор хорошо помню многих больных, окружавших меня в то сложное время. Кого-то могу назвать по именам, от других остались в памяти лишь жесты, привычки, повадки. Был парень, длинный и худой, и я приметил его, потому что внешне он казался совершенно нормальным. Но стоило ему заговорить, понимал, что у него – бред преследования. Беда в том, что он тоже хотел общаться со мной, как Яша, все его слова сводились к тому, что группа людей давно следит за ним, чтобы убить. Порой он отказывался есть и голодал сутками, чем и объяснялась его худоба. Он думал, что враги добрались до столовой и добавляют яд, причем – только в его тарелку. То, что его держат в лечебнице – тоже часть коварного плана. Наслушавшись в своей «прошлой» жизни о группах и врагах, я хотел закрыть уши. Казалось, что и там, где меня осудили, и здесь меня окружали нездоровые люди, помешанные на заговорах и шпионах так, что ещё миг – и уже я начну во всё это верить.
Не вспомню имени и другого человека средних лет, с сухим лицом и впалыми щеками. Он запомнился тем, что лежал на кровати в странной позе, которую можно назвать «воздушной подушкой». Он лежал на койке, подняв шею, словно подушка и правда была, но невидимая, и он не испытывал неудобств от этого. В другом корпусе лежала молчаливая баба Дора – какие-то голоса давно запретили ей говорить. Было неловко и страшно смотреть на эту крупную старую женщину, которая никогда, даже в жару, не снимала большой шерстяной платок. Тусклыми глазами она смотрела на всех одинаково.
Больше других я жалел Людмилу, Людочку, как мы её называли, девушку лет двадцати пяти. Она была такой сухой, тоненькой и миловидной, что напоминала берёзку в поле. Люда со всеми здоровалась, улыбалась, и если бы я встретил ее в той, прежней жизни, то, скорее всего, влюбился бы с первого взгляда. Однажды нас определили работать вместе на кухне – чистить картошку. Её пальчики сжимали клубень, и тонкая кожура спускалась лентой, падала в ведро с грязной водой. Можно было часами следить за ней, так аккуратно она умела, в отличие от меня, управляться с овощами, что я подумал, что из Люды получилась бы отличная хозяйка в доме. Она показалась мне такой чудесной, что я радовался тому, что мы сидели рядом, плечом к плечу, и нам предстояло еще очистить каждому по ведру. Хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, подбодрить, увидеть улыбку. Она была тиха и прекрасна в своей замкнутости, и я решил, что она находится здесь по воле самой судьбы – в том, страшном мире её просто бы уничтожили, она погибла бы, как цветок под колесами грузовика.
И она, поправив выбившуюся из-под платочка русую чёлку, посмотрела на меня и спросила:
- Ты ведь Коля, да?
- Да, меня так зовут.
- Хочешь, Коля, я тебе расскажу о себе?
- Конечно, а то мы что-то молчим и молчим, - я смотрел на её руки – одна сжимала картофелину, другая – маленький ножик. Я подумал почему-то, что, не дай бог, она полоснет им по своим венам, или сделает что-то ещё. Несмотря на то, что она казалась нежной и миролюбивой, этот замерший в ладони блестящий сталью инструмент почему-то пугал меня. С нами на кухне были ещё две медсестры, повар, и мне от этого стало легче.
Люда стала шептать мне на ухо, чтобы никто не слышал:
- Я родилась в желудке отца. Папа зачал меня, потому что он необычный человек, и способен на очень многое. После родов, когда я окрепла, он дал мне кольцо и сказал, что будет моим мужем. Правда, это кольцо у меня отняли, когда я попала сюда, - на её глазах заблестели слезы. Нож выпал из руки и плюхнулся в воду. Санитарки сразу обратили на нас внимание. – Очень жду его, а он не приходит. Его просто сюда не пускают, вот и всё. Как же мне быть?
- Успокойся! – я обнял Люду, но санитарки отстранили меня, обхватили её с двух сторон и увели. Оба ведра мне дальше предстояло почистить одному. Потом, вечером, я встретил её на прогулке. Она сидела на скамеечке, и, увидев меня, заулыбалась, словно мы встретились в парке и можем отлично провести остаток дня. Но я прошёл мимо.
Как же она была красива…
Была и ещё одна очень красивая женщина, старше Люды лет на десять. Когда у неё случался приступ, она начинала танцевать, причем порой под деревьями. И кружилась она так красиво, что можно было только предположить, кем была она в своей «той» жизни, пока душа её не сломалась, а тело не угодило сюда, в эту ловушку.
Других и не хочу сейчас вспоминать. Было много алкоголиков. Одному всё время мерещились крысы на кровати, и он часто просыпался по ночам и звал на помощь. Другой дошёл до того, что в приступе горячки видел перед глазами рожи, хватал их, невидимых для остальных, и засовывал в рот, лихорадочно жуя. Насмотревшись, наслушавшись, и поняв, что сойду с ума в кругу безумных, я решил бунтовать. Безумие вокруг непременно породит безумие внутри меня. И я ещё раз обратился к врачу, к тому самому Беглых, который определил мой диагноз, с требованием собрать врачебную комиссию и остановить моё совершенно не нужное лечение.
- Звягинцев, ты, наверное, забыл о своём прошлом? – он смотрел на меня противными глазками, и я вспомнил, что ещё в одиночной камере во время нашей первой встречи дал ему про себя прозвище Кощей. – Да ты не просто шизофреник с раздвоенным сознанием, который может внезапно прыгнуть в реку и создать трудности для нормальных людей, а вернее, угрозу для них. Ты еще и враг нашей советской родины! Да, враг, один из самых коварных и скрытых. И для чего тебе, больному на голову врагу, свобода? Чтобы вернуться и продолжить вредить? – он придвинулся ко мне, заглядывая прямо в лицо, и если бы не два санитара за спиной, я бы непременно его ударил, даже если бы это сулило вечное пребывание в стенах больницы. Мне хотелось, чтобы его челюсть приятно хрустнула от моего кулака. – Звягинцев, твое законное место – это тюрьма, лагерь, но ты по недоразумению пока находишься здесь, как будто лечишься на курорте, ешь хлеб, получаемый от труда честных, не таких, как ты, людей, и ещё чего-то смеешь требовать?
И тогда у меня сдали нервы, особенно издевательскими показались слова о курорте. При этом слово «враг» я воспринял холодно и спокойно, потому что Кощей говорил его мне, а я знал, кто мы по отношению друг к другу. Ясно, что он-то пытался сказать от имени народа, но я-то знал, что такого права ему никто не давал. А значит, враг я, и самый настоящий, ему и никому более. И я принимал это совершенно ясно, и он тоже. И потому я сказал Кощею, что он, его отношения к работе, методы лечения людей и есть самые настоящие вражеские. Что он предал врачебный долг, отрёкся от всего светлого, и служит темным силам. Я так и сказал тогда, хотя понимал, что мои слова, тем более подобные, занесут в какой-нибудь протокол или иную бумагу, доказывающую мою шизофрению.
Я ждал от Кощея любой реакции, но только не спокойствия. Лучше бы он ударил меня. Тем самым он дал бы разрядку, и, может, моя голова стала свежей, и я перестал бы выкрикивать бессвязные обвинения. Но я кричал, и голос звучал для меня как посторонний, будто вместе с истошным, переходящим в сипение и лай звуком я вырывался из ватного, непослушного тела. Рвался куда-то, стремился раствориться, стать лёгким, прозрачным, подняться к потолку, пройти через него и исчезнуть там, где нет столько зла, унижения и несправедливости.
Но вместо этого я подавился криком. Санитар сделал мне укол, и я провалился в беспамятство. Очнулся я, едва чувствуя, как сильные руки, крепким движением разомкнув и сжав мне челюсти, вливают в рот кружку сладкого сиропа. Вода ударила в нос, но большую часть я всё же проглотил, закашлявшись.
- Ну как вы себя чувствуете теперь? – спросил Кощей, склонив лицо надо мной.
Я захлебывался, словно опять плыл один-одинёшенек посреди реки Воронеж, но не видел ни колоколов, ни старых храмов, ни проблеска надежды, а только холодную, пахнущую тиной и какой-то приторной сладостью воду, которая поглощала меня и тянула ко дну. И я уходил всё дальше и дальше, и, хотя слышал людей, среди них не было того, кто хотел бы мне помочь спастись, вновь вернуться к солнцу и воздуху. Но удушье закончилось. Ком, что застрял в груди, исчез, и я снова видел белые стены, санитаров – крепких ребят, спокойных и жилистых, медсестру, сосредоточенного Кощея. Его бородка касалась моей щеки, и мне так хотелось схватиться и потянуть… но я не чувствовал сил.
Люди обсуждали моё состояние, как что-то отдельное от меня самого. Я уловил взгляд санитарки. Девушка, строгая, с тонкими губками, лет двадцати. Она слушала Кощея, как профессора, каждое слово которого – откровение в медицине. И мой враг знал, что управляет этим процессом, и что его здесь ценят и уважают все, кроме, конечно, подопытного. Но я чувствовал себя так плохо, что единственное слово, которое часто повторялось, я запомнил. И уже потом оно стало для меня не просто словом, а кошмаром.
Инсулинотерапия. Или инсулиношоковая терапия. Бездушный метод лечения больных шизофренией. Говорят, что сегодня от него уже отказались, доказана его бесполезность. Но тогда, сорок лет назад, врачи думали иначе. Шизофрению пытались вылечить с помощью инсулиновой комы. Все, что я помню об этом – это постоянный ступор и оглушение. Иногда я метался в постели, кричал, покрывался потом, у меня так текли слюни, что от них можно было задохнуться. Но все же часы, когда мне вводили каждый раз увеличенные дозы инсулина, были глухой пустотой. Каждый раз я словно погружался на дно реки Воронеж, и каждый раз с неимоверным трудом находил в себе последние силы, чтобы выбраться на поверхность. Меня бросали и бросали на это дно, и как будто привязывали к ногам камень. Чем больше была доза инсулина, тем тяжелее становился груз. Возвращался к жизни я каждый раз одинаково, чувствуя во рту отвратительный приторный вкус сиропа. И чем дольше продолжалось моё лечение, тем больше я превращался в безвольную рыхлую массу, в куклу, у которой механически вращались конечности, глупо и однотипно моргали стеклянные глаза.
Я чувствовал себя лучше только в те минуты, когда разрешалось отдыхать среди аллей, сесть на одну из лавок, а лучше – прямо на траву. И, глядя сквозь плотную зелень липы на небо и солнце, я тихонько плакал и стонал, стараясь ни о чем не думать. Ещё немного, совсем чуть-чуть, буквально несколько дней, и я уже не вспомню свое имя, прошлое, и продолжу жить только телом, а сам навечно останусь лежать камнем на дне реки. И это понимание вовсе не пугало, а казалось простой и очевидной истиной, и я начинал глупо улыбаться, мычать, протягивая нараспев буквы «м», «н», «о» и другие. Иногда я чувствовал, что становлюсь невесомым, и без труда поднимаюсь по незримой лестнице, забираюсь на облако и, свесив ноги, смотрю на огромный мир. Он кажется зелёным и тихим, но где-то совсем близко горят города и деревни, слышен рев танков, чужая речь. Под визг снарядов я срываюсь вниз и падаю, понимая, что лежу под липой, вокруг тишина, и никому в целом мире нет до меня дела.
Но в этом я оказался не прав. В один из таких дней, когда я с трудом отличал явь от видений, рядом со мной на траву присел плечом к плечу врач Лосев. Я раньше не особенно замечал его, хотя и знал его фамилию. У него были умные и спокойные глаза, и когда я внимательно посмотрел на него в первый раз, он в своем белом халате почему-то напомнил мне ангела. Я видел много людей в таких же халатах, но никто из них прежде даже близко не вызывал такой ассоциации.
Потом я не раз убедился, что Алексей Сергеевич особый человек, он отличался от большинства сотрудников чуткостью к больным. Было ему около двадцати восьми лет, то есть не намного больше, чем мне. В нормальной жизни мы вполне могли бы стать близкими друзьями. Впрочем, мы ими стали и в условиях лечебницы. Думаю, что он искреннее хотел общения со мной, а не делал это только из врачебной необходимости. Алексей Лосев ко всем больным обращался только по имени-отчеству, с подчёркнутым уважением. Он жалел каждого из нас, считая такими же полноценными людьми, личностями. Потому и были у него, как я понимал тогда, открытые и скрытые конфликты с Кощеем. Кто из них был выше во врачебной иерархии, я не разбирался.
- Ваше лечение инсулином следует немедленно прекратить, - сказал он тогда. Я слышал его голос как будто издалека, улыбался, словно был не в силах снять эту гримасу. – Что в моих силах, я всё для вас сделаю. Это не лечение, а самое настоящее убийство личности. Я не могу понять и не могу знать, за что вам это. И я не просто верю, - он замолчал и смотрел на меня, пытаясь понять, доходят ли до меня его слова, вовремя ли он вообще приступил к разговору. – Я знаю твердо, что вы – совершенно здоровый человек, попавший в колонию для душевнобольных по ошибке или чьему-то злому умыслу. В любом случае я буду добиваться отмены дальнейшего курса инсулиновой терапии. И вы придёте в себя, обязательно придёте. Слышите? Да просто обязаны!
А я молчал, и, поджав под себя ноги, смотрел на небо. Становилось жарко. Я уже не разбирал слов, но чувствовал рядом плечо Алексея Лосева, и мне было хорошо. И потому не сразу, но до меня дошел смысл размытой фразы, которая отрезвила меня:
- Нам приказано не говорить пока об этом с больными, но вам я доверяю и сообщу, - произнес врач. – Сегодня утром началась война с Германией.

5

Признаться честно, я ждал дня, когда нам предстояло ехать с Таней в Богучар. Я подумал, что она, при всей внешней скромности и миловидности, всё же бесстрашная девушка. Или, может, просто без опыта. Вряд ли бы ее родители обрадовались, узнав, что дочь едет на самый край Воронежской области, почти за три сотни километров ради какой-то старой куклы, да ещё с человеком, которого едва знает. Мало ли что может прийти в мою голову по дороге?
Конечно, она мне доверяла, а это значило многое. Очень многое… для меня. Я слышал такую восточную поговорку, что двух людей разделяют десять шагов. И, чтобы им сблизиться, каждый должен сделать свои пять шагов. И если ты их прошел, а человек остался на месте, значит, не стоит терять времени. Это не твоя судьба. Так вот, не знаю, сколько шагов уже успел сделать я, но Таня, как представлялось, доверившись мне, первый сделала точно.
В день поездки я встал слишком рано, хотя знал, что лучше бы выспаться. Но, проснувшись часа в четыре, больше не мог сомкнуть глаз. Я вышел на крыльцо, слушал тишину, думал о том, что прогнозы оправдались – дождя не будет. Хотя, если бы небо заволокли тучи, я всё равно ни за что не отказался бы от поездки, и уговорил Таню ехать. Если здесь дождь, то в трехстах километрах южнее все может быть иначе. Я придумал бы что-нибудь такое, чтобы мы отправились вдвоем в этот путь, даже если и понимал бы его опасность. Хотя, в конце концов, разве я первый день за рулем, думал я, дожидаясь рассвета.
Я всегда не могу уснуть перед важным событием. И, если засыпаю, то тяжело, видя всю ночь размытые повторяющиеся картинки. Вот и теперь, закурив, я присел на крыльце и вспомнил, что видел ночью во сне себя и Таню. Мы долго ехали, а потом остановились вечером среди берез, и она развернула какую-то причудливую скатерть-самобранку, разложив сотню блюд и вин, и была такая тихая, приветливая, хорошая, словно для неё не было ничего важнее и ценнее, чем эта наша короткая остановка, минуты случайных слов, медленного общения. И, видя это, я сам стремился к ней, к её свету, но во сне разве можно достичь счастья? И я думал, думал, затем затушил окурок, посмотрел на часы.
Я должен был стать шофёром, который за день проедет больше полутысячи километров. У меня было немало друзей, которые одним днём ездили в Москву из Воронежа, и обратно. Этот маршрут намного серьёзней, чем предстоящий мне, и уж раз ребята брали такую планку, то и я легко проеду свой путь. Но правда оставалась правдой – я никогда раньше не отправлялся на такие расстояния. Когда подрабатывал в такси, то заказы были не дальше Рамони или Нововоронежа. Самый дальний, что выпал – в Новую Усмань.
Летом нелегко ощутить переход одного месяца к другому, но в ранние часы это возможно; и я видел, как слабо теперь разгорается солнце, словно восход подталкивает его. День окрепнет к полудню, разгорится в полную силу, и, конечно, попытается доказать, что он ещё на многое способен. Но я, сидя и закуривая новую сигарету, как сторонний наблюдатель и судья видел силу холодного утра и знал, что тепло будет уходить. Но сейчас, в эту тихую минуту, мгновение которой ощущал лишь я, тёплый и нежный июль отдавал власть брату августу, и я стал невольным свидетелем минуты их близости и долгого, такого тихого разговора и рукопожатия.
Я ушёл в домик и прилёг, заведя будильник на два часа вперед, если вдруг сила сна все же сморит меня. Но всё же я не забылся, продолжал думать. Нет, август по чистой ошибке назван мужским именем, как и другие месяцы года. Почему все месяцы носят мужские имена? Да и сказка такая есть, про двенадцать месяцев, двенадцать братьев. Я не мог понять, почему, ведь август – это точно женщина. Да и всё лето, и первые месяцы весны никогда не вызывали у меня мыслей и ассоциаций с силой мужской. С первых дней, как земля обнажается от снега, и до того момента, как белый бархат снова покроет её, она всегда остаётся женщиной. Словно каждый год в природе пробуждается, радуется свету, идет от первой до трагической точки. И август – это женщина, хорошая, милая, с золотым пшеничным венком, она особенно нежна ночами…
Август – зрелая женщина. Грустная, но готовая отдать последнюю силу тому, кто её по-настоящему сумеет понять, принять и полюбить.
Об этом думал я, постоянно ворочаясь и ждал, когда стрелки часов сдвинутся к половине восьмого. Мы договорились выехать не засветло, но и не поздно. Я обещал заехать именно в восемь, но, оставив попытки уснуть, завёл машину намного раньше. Заправив у Северного моста полный бак, я плавно ехал на левый берег, открыв форточку, прохладный ветерок пел о чём-то. Воздух даже в городе в ранний час, когда солнце только поднимается, казался особенным, чистым.
У подъезда Тани не было, и я стал ждать. Курил в открытое окно, глядя, как голуби бродят, словно куры по деревенскому двору, семенят красными лапками, пьют воду из луж. Хмурый дядька с красным лицом, пошатываясь, брёл из круглосуточного магазинчика прямо в заросли бурьяна у гаражей. Сухонький мальчик в очках вывел на прогулку такую же жалкую, как и он, собачонку. Старушки устраивались на лавки, как на рабочее место, подкладывая под себя картонки, и, похоже, их больше всего интересовал я.
Наконец появилась Таня – в джинсах и легкой кофточке без рукавов. До машины она шла всего пару шагов, но по белым плечикам уже бежали мурашки, она ежилась:
- Вечно вы, молодежь, модничаете, – сказал я Тане, приветствуя и, кивая на старух, передразнивал. – А потом сопли сушат, болеют и детёв рожать ня могут!
Садясь в салон, она рассмеялась:
- Днём жарко будет.
- А это что у тебя там такое? – я указал на туристическую сумку. – Чехол для куколки такой?
- Да брось ты! – ей не нравились, видимо, любые шутки о куклах. – Там бутерброды, чай в дорогу для нас с тобой. Ты же, наверное, ничего не взял.
- Нет.
- Вот видишь. Вечно на вас, мужчин, рассчитывать не приходится.
- Так ты и на меня бутербродов взяла?
- Ну конечно!
- Значит, на меня рассчитала! – я дотронулся её плеча, пока перекладывал сумку на заднее сидение. – Вот так и в будущем. Всегда, когда что делаешь, на мою долю тоже рассчитывай!
Утром в субботу машин не так много, как в будни, поэтому мы уже через полчаса выехали на трассу. Замелькали пригородные поселки, заправки, киоски, позже – деревеньки и длинные зелёные полоски огородов с картофелем. Их сменяли берёзовые посадки, желтеющая пшеница, стоящие в рост, как солдаты, подсолнечник с кукурузой. Я очень люблю такие пейзажи. Достаточно просто проехаться за город, посмотреть, и отдохнёшь. А уж если остановиться, зайти в хлебное поле подальше от шумной автострады, прилечь хотя бы на минуту среди шуршащего пения злаков – тогда вздохнет душа, на минуту оставит землю, полетит куда-то далеко, к синеве неба. Эх, хорошо… но сегодня разлеживаться в пшенице совсем не время.
Мы долго молчали. Таня, как мне показалось, даже задремала. Может, она тоже не могла уснуть, представляя нашу поездку, и думала, мечтала о чём-то таком… похожем и на мои мечты. Так пусть поспит, улыбнулся, подумав, я. Лишь бы мне самому не уйти в дрёму на скорости.
Я крепче взялся за руль.
- Серёж, ты хорошо себя чувствуешь? – спросила Таня. Нет, она не спала, и, похоже, умела чувствовать, понимать мои мысли.
- Нет, всё отлично!
- Мне показалось просто, что ты не выспался.
- Нет, я поспал. А вообще когда мы с отцом ездим на рыбалку, то всегда рассказываем друг другу разные истории, чтобы не было дрёмы. Может быть, ты расскажешь, почему так любишь куклы?
- Тебе это интересно, или чтобы не уснуть?
- Нет, ты не так меня поняла.
- Да всё в порядке, - ее смех прозвучал тихим ручейком. Я понял, что люблю слушать его больше, чем слова. – Куклы я собираю всю жизнь. Именно собираю, слово «коллекционирую» я очень не люблю. Оно, это слово, какое-то неживое, а куклы имеют душу, понимаешь. Их можно только собирать, как родственников на праздник. Я, когда возвращаюсь и смотрю на своих кукол у себя дома в Добринке, так и говорю: ну что ж, вся семья наконец-то в сборе. Искать куклы – это такая же страсть, как охота, рыбалка у мужчин, я так думаю. Но сравнивать вообще трудно, ведь мир кукол особенный. Даже такое понятие есть в учёных кругах – плангонология. Это и есть собирание кукол.
- Плангонология, - произнес я по буквам, подумал, что звучит как наука о болезни глотки, или гортани, вызванного курением наркотиков. Но, конечно, своим первым впечатлением от слова не поделился.
На обочине показался автомобиль ДПС, сотрудник держал в руках жезл, не сводя с меня глаз. Таня замолчала, думая, что нас остановят, но мы проехали дальше.
- Ну же, продолжай, - сказал я, - мне правда интересно.
- Так вот, у меня с детства было много кукол, и для них всех я всегда была самой хорошей мамой, любила и заботилась обо всех с одинаковой силой и преданностью. Шила для них одежду, шляпки, и у каждой куколки был свой гардероб, – она снова засмеялась именно так, как мне особенно нравилось. – Я портила мамины обрезы ради этого, но она никогда не ругалась, хотя я даже тогда знала, как она ценила эти материалы в то непростое время. У каждой моей куклы есть имя, - она помолчала. – Но все они остались там, дома в поселке, и я по ним сильно скучаю. Будто там осталась вместе с ними какая-то очень большая и значимая часть меня, самая лучшая и светлая, наверное, часть… Вот и сегодня мне почему-то приснилась кукла Вера, только она была живой девочкой, она смотрела на меня как-то грустно, расчесывала мне волосы и о чем-то пела. Это особая кукла семидесятых годов, ее выпускали на московской фабрике «8 Марта». Кукла Вера будто хотела мне что-то сказать.
- Наверное, чтобы ты была внимательнее в поездке, - засмеялся я.
- Может быть.
- Таня, ты не переживай только, ладно! Насчет дороги то есть. Я тебе, не помню, говорил или нет, но в прошлом я подрабатывал в такси, мне много приходилось ездить…
- Да уж, как не волноваться, ведь таксисты – такие лихачи, знаю-знаю! – она снова смеялась.
- Ко мне это не относится, - я выжал педаль газа, и на повышенных оборотах пошел обгонять фуру. Таня вжалась в кресло. – Это так надо, - сказал я, возвращаясь в свой ряд. – На трассе частенько приходится выезжать на встречную. Главное следить, чтобы впереди не было машин. Давай-ка ещё расскажи что-нибудь.
- Про куклы?
- Можно и про них.
- Ну, чтобы ещё такое рассказать… Знаешь, иногда думаю, что со временем я напишу книгу о куклах. Такую, научно-популярную. И в ней расскажу всё, что знаю, и что чувствую. Ведь подумай, кукла – это, скорее всего, один из самых древних предметов, который появился у человека. Думаю, первобытные люди создали первые куколки тогда же, когда освоили палку и камень. И для них куклы были не игрушками, а предметами культовыми, магическими.
- Да, куклы Вуду, например.
- И это тоже, хотя я не люблю о них говорить. Еще я терпеть не могу фильмы ужасов, где показывают страшные куклы, которые представлены в крови, злости, как убийцы.
- Сейчас вспомню фильм моего детства… кукла Чаки, вот. Знатный такой садюга с ножичком. Целая серия ужастиков.
- Сереж, правда, давай не будем об этом, я очень не люблю!
- Конечно, извини, это я так. Продолжай.
- Это все чушь, бездарная и вредная. Я видела много-много кукол, посещала выставки, и поняла что у каждой из них своя особая, весёлая или грустная история, судьба. Но у всех у них, вне зависимости от прошлого и пройденных испытаний, добрые души. Куклы – самые открытые существа на свете. Но и у них есть характер, порой твёрдый, своенравный. Я заметила, что не каждая кукла хочет быть купленной. Мне об этом рассказывали собиратели кукол, да и я сама замечала, что порой по самым нелепым причинам мне не удавалось купить куклу. Или я застревала, или автобус ломался, или ещё что-то.
- А вот об этом даже говорить не стоит, я тоже суеверный. Мало ли, может, эта твоя кукла в Богучаре покупаться не хочет, и теперь насылает на нашу машину чары.
И вдруг, сразу после моих слов, автомобиль стало подёргивать. Обычно такое бывает, если залить плохой бензин, но я вроде бы заправлялся в проверенном месте, где и всегда.
- Попроси мысленно свою куклу, чтобы она проявила милость, - сказал я. Машина вроде бы пошла ровно. – Кстати, а что это за кукла?
- На сайте объявлений снимок не очень хорошего качества, но видно, что она старая, точно дореволюционная. Она, конечно, в плохом состоянии, но это совсем не проблема. Мне кажется, что хозяйка её не понимает, какая настоящая цена этой куклы. Намного выше указанной. Наверное, с этой куклой играло не одно поколение детей, но потом она попала на чердак и о ней надолго забыли. Я так чувствую. Она заброшена, но раньше её любили.
- Тебе надо пробовать себя в литературе, Таня. Ты, имея неизвестный предмет, умеешь придумать для него красивую историю, легенду. Нет, я не смеюсь, это на самом деле здорово.
- Спасибо. Может, ты прав. Я и правда с самого детства оживляю кукол в воображении, они наполняют внутренний мир, привнося то, чего мне так не хватает.
«Любви», - почему-то захотел, но не сказал я.
- Куклы легко могут сгладить чувство одиночества, помочь заполнить мир вокруг смыслами в минуту, когда кажется, что он пустой и ничтожный.
- У тебя часто бывает ощущение… одиночества? – спросил я.
- Серёж, лучше не спрашивай! У тебя разве нет?
Я кивнул.
- Вот видишь. Каждый человек по-своему одинок, поэтому ищет способы, как преодолеть трудности, тревоги. Мне в этом помогают мои куклы.
- Я тебя понял, честно, - ответил я. – Но если так, почему ты сказала, что из родного дома в поселке ты не взяла в Воронеж ни одной куклы? Ведь они тебе так дороги и так помогают.
Кажется, мой вопрос озадачил ее. Ответа долго не было:
- Наверно, потому… Знаешь, - она повторяла эти слова много раз подряд. – Решение уехать я приняла далеко не сразу и не просто, и родные меня в этом совсем не поддерживали. И этот шаг стал для меня настолько важным, что разрезал, словно клеёнку ножом, одну и другую части моей жизни. Моё прошлое осталось там. Чтобы оно не звало меня назад, не рвало бессмысленно душу, я и не стала брать из дома ничего, что люблю. Особенно кукол. Мне легче приехать домой на денёк, ведь Добринка не так и далеко от Воронежа, повидаться, а потом с лёгкой душой уехать назад, к новой жизни, к проблемам, задачам, надеждам, наконец. Я ведь и уехала ради этой самой надежды. Потому что у нас в поселке её просто нет. Я получила профобразование, и всё, на что могла рассчитывать – проработать простой швеей всю жизнь.
- Понимаю, - ответил я. – Ты решила покорить столицу Черноземья, а заодно собрать новую коллекцию кукол.
- Коллекция – плохое слово, - снова напомнила она. Я заметил, что за разговорами быстро прошло время, поднялось солнце, и мы миновали развилку с поворотом на город Бобров. – Но есть и ещё одна причина. Воронеж – город большой, здесь столько творческих увлеченных людей. И я подумала, что можно находить антикварные куклы в плохом состоянии, реставрировать, а затем продавать.
- О, коммерция, коммерция! Наконец-то я услышал о коммерции, а не о душе, и так рад этому! – я ликовал, видя, как краснеют щёки и даже уши Тани, она меняется в лице. – Я говорил тебе, что можешь во всем на меня рассчитывать, так что я в деле. Твой надежный компаньон. Колесим по региону, а лучше по всему Черноземью, ищем куклы, шьем и вяжем, деньги делим. Я буду водителем. Нет, не звучит. Менеджером по логистике, вот!
- Ну вот, смеешься, - сказала она. – А мне не смешно. Родители мне не могут материально помогать, я же говорила, сейчас за съем комнаты платят, пока не поступлю. А я просто думаю, как заработать. Но это не значит совсем, что куколку, за которой мы едем, я хочу перепродать. Ты неправильно меня понял.
- Нет, я всё понял. У меня вот друг есть, картины рисует. Вот он долго сопротивлялся, в облаках витал, что его творчество не для продажи, что реальность настоящая – в его воображении, а что мы видим вокруг, лишь продолжение. Что-то такое любил повторять заумное. Так он с возрастом поумнел, стал другим, картины успешно продает.
- А творчество?
- В смысле?
- От того, что он смирился с миром и принял его законы, стал другим, он потерял связь с настоящим творчеством? С теми образами, которые были у него раньше на картинах?
- А, вовсе нет, глупости. Он и когда философствовал, рисовал плохо, и потом тоже. Сейчас его мазню в основном покупают для дач и кухонь, что тоже неплохо.
- Печально как-то.
- Да это жизнь, Таня. И поверь, мой друг сегодня умиротворён и по-своему счастлив, - сказал я, и вновь, как и прежде, почувствовал разницу в возрасте между нами. Она не мешала, но напоминала о себе, будто вонзилась где-то между нами тупой иголкой.
Я сказал после паузы:
- Так что, Таня, поверь, если ты найдешь куклу, восстановишь и продашь ее с выгодой, от этого все будут только счастливы.
Она засмеялась:
- Так уж и все, да ещё и счастливы.
- Ну, если ты мне найдешь хоть одного опечаленного этим фактом купли-продажи, клянусь покинуть наш с тобой кооператив и уйти в монастырь грехи замаливать.
Странно, но при этих словах из-за крутого взгорка, на который мы так долго взбирались, показались по правую руку вдалеке за речкой кресты какого-то монастыря или храма. Я решил свернуть:
- Делаем пит стоп, пора пробовать твои бутерброды с чаем.
Уже через пять минут мы сидели на большой лужайке, поджав ноги. Незамысловатые бутерброды с колбасой и листьями салата здесь, на свежем воздухе казались особенно вкусными, ароматным был и чай с лимоном. Мне вспомнились утренние мысли про август, и тепло, зеленовато-жёлтые краски дня подтвердили моё сравнение этого месяца с женщиной, которая в последний момент перед временем одиночества и холодов особенно жаждет любить.
Мы сидели с Таней, почти прижимаясь плечами и, вытянув ноги, молча смотрели, как солнце играет в куполах храма. Я аккуратно сорвал веточку зверобоя – цветки уже почти отцвели, превратившись в плотные коробочки, но часть тёмно-оранжевых лепестков ещё держалась. Я поднес веточку к носику Тани, сказал, что её волосы чем-то схожи по тонам красок с лепестком зверобоя в августе.
- Неправда, мои волосы совсем другие. Ты дальтоник что ли?
- Нет, просто мне виднее, чем тебе, - ответил я. – Согласись, ведь мне проще рассмотреть твои волосы, чем тебе самой, потому что я могу взглянуть под разными ракурсами, в том числе увидеть, как в них переливается солнце.
«Или отражается луна, если повезёт увидеть», - сама по себе вкралась мысль.
- Ну что ж, зверобой, пусть будет зверобой, - после паузы сказала она, слегка наклонив голову ко мне. Я не мог отвести глаз от ее белых, как молоко, с разбросанными пятнышками родинок плеч, на короткие, но красивые ноги, обутые в лёгкие мокасины. Мне захотелось прилечь рядом, головой у самых коленей, заглянуть из зелёной травы, где на былинке замерла божья коровка, в её глаза, и смотреть, молча и долго-долго. Её глаза стали бы самым бесконечным, глубоким и вечным пространством. Мы бы плыли вдвоём так, глядя друг на друга, сумев победить самую безжалостную и безликую составляющую мироздания – время. И мы были бы рядом вечно, вот так, напротив старинной монастырской постройки, и слушали мычание коров, видели бы людей в чёрных одеждах, слушали старинные духовные песни. Гармония стала бы нашим центром, и мы плыли бы в океане вселенной, словно захваченные в центре мыльного пузыря, парили среди мириад планет и гигантов, замерев в тихой секунде счастья, растянутой в вечности…
- Нам пора ехать, - мыльный пузырь, который я представил, лопнул. Её голос разнес картину, как сильный ветер рушит сложенный шалашиком костер. Она бросила на траву веточку, и я увидел, как легко и без остатка облетает цвет со зверобоя в августе. Я подумал, что в мире никогда не бывает так, как в фильмах или хороших книгах – что чувство зарождается и постепенно прорастает в душах, как зерна, сразу у двух человек. Один может разжечь себя, убедить в чём-то, начать стремится, а что думает и чувствует в это время другой – неизвестно. Вряд ли то же самое. И с этим ничего не поделать. А может, и не так. Может быть Тане я интересен не только как помощник или сопровождающий, ведь она рассказывала мне о вещах таких сокровенных…
Почти до самого Богучара мы молчали. Только на подъезде к городу, когда мы сначала пошли на глубокий спуск, а потом поднялись и увидели полноводный, сильный и независимый Дон, невольно ахнули от его красоты. Мы и молчали-то потому, что каждый наслаждался новыми для себя видами. Тем и уникальна наша область. В Воронежской области есть всё, даже самая настоящая пустыня. Хотя сейчас речь не о ней, ведь район Богучара – вовсе не пустыня, а уникальное место с такой природой и фауной, которой нет нигде в мире. Нет, подумал я, сюда нужно приехать ещё раз, только одному. Чтобы просто побродить как можно дольше по этим дивным местам. Одному и в тишине.
Небольшой, словно разбросанный по долине городок, который вырос перед нами, издали показался совершенно белым, словно все дома выточены из чистейшего мела. И когда я увидел дорожный указатель о въезде в Богучар, решил сразу включить навигатор – я всегда так поступаю в неизвестном населенном пункте, хотя, может быть, дорогу проще было бы спросить у местных. Богучар – самый отдаленный райцентр, даже некоторые крупные города, образующие целые области, такие как Липецк и Тамбов, намного ближе к Воронежу, чем этот город. Работая в разных изданиях с восемнадцати лет, меня ни разу не направляли в эту даль.
Найти нужный адрес оказалось непросто – программа почему-то решила проявить всю свою вредность, и, остановившись возле какой-то автобусной остановки, мы с Таней склонили головы над узким экраном, пытаясь понять, куда нужно ехать. Когда мы стояли, программа указывала путь прямо, но стоило тронуться – требовала развернуться и проехать путь в шестнадцать километров. Тогда мы решили всё же ехать вперед, попытаться узнать пути-дороги к кукле у местных. Мы остановились на площадке у школы, где ребятишки лет десяти играли в лапту. Они наперебой что-то кричали, так что я решил лучше просить у старух, что шли прямо по автомобильной дороге к магазину. Те с охотой ответили, что улица находится в Белой Горке, но я ничего не понял, пока бабушки не объяснили мне точно ориентиры, как ехать и где поворачивать. Немного поколесив и ещё несколько раз обратившись к местным, мы нашли нужный адрес. Правда, на нём не было номера, я посчитал по табличкам других домов на улочке.
Я вышел первым и постучал в окно. Таня оставалась в машине, будто стеснялась идти и узнавать про куклу. Мне подумалось, что я сейчас сам быстро совершу покупку за свои деньги, принесу долгожданную игрушку, и мы поедем обратно. Но когда захрустел замок, девушка открыла дверь и побежала по узкой, поросшей подорожником тропинке.
Из двери потянуло жильём – я не знаю, как лучше назвать этот запах, для себя я определил его как «старушечий». Нет, это был не противный и сжатый воздух, а какой-то другой, деревенский, такой всегда бывает в сельских домах пожилых одиноких женщин.
- А, сынок, дочка, проходите, проходите! – раздался голос из сенцев. Я прошёл первым и увидел прялку, бочку и другую рухлядь, которую не успел рассмотреть – мы быстро прошли в просторную светлую комнату. Первой в глаза бросилась небольшая белая печь, затем – накрытый ручной работы скатертью круглый стол, божница и зажжённая лампада в углу. Мы стояли в дверях на разноцветном домотканом половичке. Я лучше рассмотрел хозяйку – низенькая и плотная, в большом сером платке и белой кофточке она напоминала гриб-боровик. Удивился, посмотрев на Таню, ведь она говорила, что нашла объявление в интернете. Неужели одинокая бабушка такая продвинутая, или мы просто ошиблись адресом? Но Таня вовсе забыла обо всем, и, как ребенок, смотрела по сторонам, будто попала в музей сельских древностей. Больше всего её заинтересовала сшитая из тряпиц куколка, подвешенная у потолкла на верёвочке рядом с пучками трав. Такие безделушки часто продают на различных славянских фестивалях и прочих собраниях родноверов. Только эта куколка была явно не новой.
- Садитесь, садитесь, вы ведь с дороги, сейчас чай будем пить! – суетилась бабушка.
- Да нам бы куклу увидеть, и мы поедем, - сказал я, но старушка будто и не услышала.
- Меня баба Шура зовут, а вас как? – мы назвали имена. – Вот и молодцы, садитесь.
Не знаю, зачем она спросила, ведь потом она обращалась к нам только «дочка» и «сынок», словно мы были родными. За чаем баба Шура взялась рассказывать нам про свою жизнь, порой надолго замолкая, будто и не помнила, что у неё гости. Она вздохнула, переходя к самой печальной, как мне показалось, для нее страницы – прихода в Богучар фашистов. При этом она часто меняла тему, и от времен войны переходила к голодному времени конца сороковых, работе в колхозе, говорила о гибели старшего сына и многом другом. Я стал догадываться, что мы попали вовсе не по адресу, что бабушка долго была одна и потому хочет выговориться, и я аккуратно трогал Таню, пытаясь подать знак, что нам надо искать способ попрощаться и уйти.
Бабушка говорила тихо, её влажные глаза казались прозрачными. Она сгорбилась напротив нас, оперев на морщинистую руку круглую голову:
- Что до войны было, так точно и не упомню. Я с тридцать пятого году. Родилась тута, отец плотником был, в первые дни на фронт ушёл, так и пропал, ни одной весточки не получили, где он и как запропал, до сих пор не знаю. И много таких у нас в Богучаре было, ой много. Они же все сплошь мужики, работать умели, пахать, сеять, точить-чинить – что угодно, только не воевать. Немцы-то к нам пришли, они все сплошь пристреленные, наученные, там-то, у себя, навоевались. Да и у нас, пока до Воронежа шли, еще больше заматерели убивать да грабить.
Она помолчала. Тикали ходики, кот спрыгнул с подоконника и юркнул под стол, тёрся о мои ноги пушистым хвостом.
- Страшное было время, ох страшное, - продолжала она. – Помню, до прихода немцев у нас Богучаре солдаты стояли, и самолёты были, орудия какие-то тоже. Мама моя строила со всеми оборону, меня с собой брала на окопы. У неё большая лопата, а у меня махонькая детская, отец мне до войны сделал снег огребать. Хоть небольшая от меня, а все равно польза, наберу в ведерку земли, мать поднимет, ссыпит. С ребятами железно по дворам собирали, всё перерыли, чтобы сдать на танки. Потом то шесть танков за наш труд построить смогли, вот ведь значит, хватило как нашего железа. Они в колонне «Воронежский колхозник» были, наши танки эти.
Мне показалось, будто хлопнула калитка. Я прислушался – кто-то ходил по двору.
- Немцы, помню, пришли в июле. Сначала нас бомбили, в мост им нужно было попасть, и в нефтебазу. Помню, как мама выбежала с криком из дома, а я за ней тоже рыдала в голос. А нам говорят, мол, собирайте как можно быстрее, что есть ценного, и бегом! Мать пакует, плачет, соль последнюю всю на пол просыпала, стала совочком сгребать. А что могу сделать, мне всего седьмой годок тогда шел, я как умела, помогла, а с собой взяла самое ценное и дорогое – куколку мою. Её, куклу эту, я Галей звала. Она старая уже тогда была, сделана ещё при царе. С ней ещё бабушка моя, по рассказам, играла. Вот Галя и стала моей ценностью, мама кое-как нахватала чего-то в сидорок, а я куклу взяла, с тем и ушли.
Я посмотрел на Таню – она достала платок и тихонько утирала слёзы.
- Так и шли мы все, много нас было, баб да детей, в той толпе. Пушки гудели, шум, взрывы вдали, земля аж тряслась. Я только потом узнала, что это наши солдаты насмерть с врагом дрались, в неравном бою, и полегли все, чтобы мы успели уйти, переправиться на другой берег Дона. Вся рота погибла, до единого ради нас.
Баб Шура перекрестилась. Мне показалось, что в окне промелькнула фигура. С улицы послышалось, будто к дому подъехал грузовик. Двигатель заглушили, но слышались голоса. Старушка же ничего не замечала. Она будто была далеко:
- Переплыли мы Дон, а там дальше ещё тяжелее, ещё горше, слезы одни. Шли мы долго, продукты скоро вышли, и всю войну только и помню, как сильно хотелось покушать. А когда Богучар наши освободили, вернулись мы, и не нашли родного дома. Порушил всё немец. Так и жили в бараке. Мать я почти и не видела, уходила она засветло, а возвращалась, когда мне уж спать пора было. Да я как-то быстро повзрослела, всё сама училась делать. Помню, соберу ей ужинать, и жду, жду, когда придет. Так и засыпала за столом, а просыпалась почему-то уже на сундуке – кровати не было, я на старом сундуке спала, вот. Она меня туда относила. Потом мама болела, руки у неё высохли, поднять не уж не могла. Быстро она на тот свет после войны преставилась, так я и осталась одна на белом свете…
Старушка забылась, словно уснула. Мы боялись что-то сказать. И тут она вздрогнула:
- Да что ж я, старая, все болтаю и болтаю. Вы чай-то пейте, с жамочками вот, с печеницами, почто же я вас умаяла совсем? Не с кем мне повспоминать, вот я и… Я уж год поди из дома не показываюсь, да и ко мне редко кто заходит, разве что соседка да почтальонша.
Голоса раздавались уже в сенцах, там чем-то гремели, будто спешно хотели навести порядок. Что-то грохнуло, словно обвалилась полка с банками.
- Трудно мы жили, - вновь начала бабушка. – В школу я поздно пошла, с девяти лет только, а всё война. Семилетку окончила уже невестой. Хотя какая я невеста – сирота безродная. Работала счетоводом, из шинели скроила себе курточку, кофточка была из полотна – все приданое на мне. За труд дали два метра жилья, я тому счастлива была. Вышла замуж, паренька бог послал совестливого, доброго. Васечка. Всю жизнь прожили, все делили, и вот уж год как схоронила его. Трех деток подняли, один погиб....
Дверь скрипнула. Вбежала женщина, посмотрела на нас так, будто просчитывала в голове, кем мы можем быть. Улыбнулась, но взгляд показался тяжелым, отталкивающим:
- А вот и Лидочка моя, доченька приехала наконец! А это вот детишки, за куколкой приехали.
- Ах да, да, - сказала женщина, отыскивая что-то у печи. Потом она отдала куклу Тане, сказав шёпотом:
- Вы бабушку особенно не слушайте, она так может до самой ночи рассказывать и рассказывать.
- Ничего-ничего, - ответил я.
Таня положила куклу на колени, гладила её маленькую круглую головку, словно ласкала позабытого обиженного ребенка. Платьице на кукле было рваное, словно её нашли на помойке.
- А я вот в Воронеж теперь перебираюсь, буду у дочки жить, - продолжала баба Шура. – Дом уж продала, да и всё, что есть, тоже быстро распродаём. Я ведь хотела всё с собой взять, а Людочка говорит, не надо, там, в городе, все есть, да и хранить мое добро негде. И молодец, быстро все продаёт. Говорят, в этих телефонах сейчас покупателей сразу находят.
- А как же вы, баба Шура, - впервые подала голос Таня, - с куклой такой расстаётесь? Она же, получается, единственная память, всю войну вы вместе прошли…
- Да брось, дочка, мне ли на старости лет с куклой возиться? – засмеялась она. – Да я про неё и позабыла вовсе, а Люда, хлам разбирая, нашла. Я ей говорю, мол, отдай какой-нибудь девочке тут, в Богучаре, много их тут бегает и по нашей улице, а та отвечает, что кукла старинная и цену имеет. Ну раз так, что ж. Да вот и вы приехали, значит, права дочка-то.
- Выходит, вам она не нужна? – вновь спросила Таня, будто искала твёрдое оправдание, почему она может стать новой хозяйкой куклы Гали.
- Да не смейся ты, дочка! Бери себе. А детки у вас родятся, - бабушка, видно, приняла нас за молодую пару. У меня внутри что-то дрогнуло, а Таня покраснела, потупив взор. – Вот и они тоже поиграют. Сколько поколений хороших людей эту куклу держали, пускай их тепло и дальше передаётся, - она помолчала. – А знаете что, детки мои…
Бабушка привстала и наклонилась к нам:
- Сейчас тут такой шум-гам начнётся, диваны и мебель понесут. Так что вы лучше поезжайте-ка, милые, побыстрее домой, да и путь вам неблизкий. И куколку мою, Гальку, берите. А денежек мне за неё не надоть.
Таня резко закачала головой, стала искать сумочку, быстро нашла пятитысячную купюру.
- Убери, не обижай старуху – сказала баба Шура и пошла к иконам. Долго крестилась, глядя то ли на образа, то ли на семейный портрет с мужем, на фото сына, который висел рядом. Она не то плакала, или что-то шептала или пела, я видел лишь сгорбленную спину да огонек лампадки. Да, звук больше напоминал именно старинную духовную песню, где наверняка были самые заветные слова благодарности богу за прожитые годы, воспоминания о земле, людях, о бедах и радостях. И пела будто не бабушка, а её душа, которая прощалась с домом, смиренно принимая то, что умереть придётся далеко от родных мест.
Дочь ругалась с грузчиками во дворе, и теперь вбежала. Двое нетрезвых мужиков стали примеряться к дивану, матерясь вполголоса. Дочь подошла к матери, обняла за плечи:
- Ну что ты, что ты плачешь? – шептала она. – Мама, мы же обо всем договорились, и ты сама согласилась, что так будет намного лучше! Не дай бог случись что, кто тебе тут поможет, ты же одна? А у нас тебе хорошо будет. Ну, если заскучаешь, мы тебя в любой день в Богучар свозим, к папе и Владику на могилки.
Баба Шура будто её и не слышала. Тогда дочь подошла к нам:
- Ну что, ребята, все хорошо, нравится кукла?
Таня кивнула.
- Значит, всё устраивает?
- Людочка, они денежку мне уже отдали, - подала голос, не оборачиваясь, баба Шура.
- Ну, раз так, - дочь перешла на шепот. – Извините, что пришлось задержаться, бабушку выслушать, вы понимаете. Спасибо вам, хорошей дороги! Извините вот, у нас переезд.
- Конечно-конечно, мы едем, - я взял за локоть Таню, и вывел из дома. Мы с трудом разошли с грузчиками, которые никак не могли прикинуть, как лучше выставить диван. На пороге Таня обернулась, ее взволнованные глаза бегали, и, прижав к груди куклу, она опять полезла в сумочку. Видимо, хотела сказать, что возникло недоразумение и отдать деньги дочери, но моя решимость не дала сказать ей и слова. Лишь когда мы оказались в машине, Таня вдруг разревелась, шепча:
- Ну почему?
Я завёл двигатель, пытаясь быть твердым и рассудительным, но заметил, что и у самого дрожат руки:
- Выходит я что, украла её, да? Украла!
- Так, не говори глупости! – оборвал я. Похоже, я в силу возраста понял эту ситуацию иначе, и мне было грустно на душе вовсе не от того, что мы не заплатили за куклу. – Баба Шура подарила тебе её, она добрый человек. Она и не выставляла куклу Галю на продажу, потому что друзьями не торгуют. Ты же сама говорила по дороге, как относишься к куклам, значит, и бабушка понимает это примерно так же. И ещё, наверное, она считает, что не всё в мире измеряется деньгами. Она отдала тебе эту куклу с лёгким сердцем, а ты вот плачешь.
- Я плачу, потому что мне жалко бабу Шуру.
Нет, подумал я, и Таня сердцем всё точно понимает. Милая девушка.
- Если для тебя пять тысяч лишние, отдай в какой-нибудь фонд для пожилых людей, - я заулыбался, стараясь показать, что шучу, и вдруг пожалел, что она может воспринять буквально. – Но лучше побереги их.
Мы долго молчали. Я ехал, не сводя глаз с дороги. И когда показались купола какой-то церкви, сказал:
- А знаешь, что мы с тобой можем сделать для бабы Шуры?
- Что? – она уже не плакала, но была задумчива.
- Молиться за неё. Просить для неё спокойных дней, здоровья. Она сделала для тебя добро, сделай и ты. Проси об этом силы, что выше нас.
Я не знаю, почему решил сказать так, но самому от этих слов стало как-то тихо на душе. Таня поглаживала куклу. Никого другого я не захочу видеть рядом, только её, подумалось мне. Ты безгрешна, чиста, как первый снег. Я давно разуверился, что в наше время встречаются такие очаровательные люди, как ты. Как же ты похожа на белокурого ангела с этой куколкой. Сколько всего плохого ты можешь встретить впереди, того, что попытается коснуться тебя грязными лапами, испортить, забрать эту небесную искорку. Может, для того и дан тебе я, чтобы уберечь от этого? Да, я, конечно, не подарок. И ты дана мне, чтобы я очистился, изменился, стал лучше, забыл всё плохое и просто начал жить по-новому. Может быть, те самые высшие силы, которые я смел помянуть только что, они и послали мне тебя, а меня – тебе. И я буду тебя защищать, познавая радость видеть твою чистоту, добродетель, благодаря чему не скачусь в уныние, злобу, цинизм, и моё сердце не зачерствеет.
Когда мы проехали Павловск, я заметил, как быстро солнце ушло из зенита. Таня что-то читала в телефоне, а потом сказала:
- Знаешь, я вот нашла: оказывается, в Богучаре даже есть музей народного костюма и куклы. Там чего только нет: и тряпичные куклы из соломы, лыка и травы, разные обереги. И мастер-классы для посетителей проводят: можно самим сделать куклу-закрутку.
- Что ж, хороший повод у нас появился съездить сюда еще разок, - засмеялся я.
Машину дернуло. Еще на выезде из Богучара я почуял неладное, но, находясь в своих мыслях, не обратил внимания. Я подумал, что двигатель давно «прочихался», однако он взялся за старое. Так мы проехали ещё километров тридцать, и странное поведение автомобиля заметила уже и Таня.
Впереди показалась заправка:
- Ничего, - сказал я как можно бодрее, - сейчас мы самого лучшего бензина зальем, гадость эту в баке разбавим, и нормально пойдем, движок отдышится. У меня сто раз так бывало.
Таня всё равно оставалась напряжена.
Когда остановились, она опять полезла в сумочку, протянула уже измятую купюру:
- Хватит уже, так ты и хочешь с ней расстаться.
- Сереж, да мне и правда неловко очень! Заправься из этих, чтобы мне полегчало на сердце, правда, прошу тебя!
- Ну, только если так.
В кассе я заплатил из своих, купил шоколадку, и вернул ей деньги. Она удивилась. Я соврал:
- Извини, у них с пяти тысяч сдачи не было.
Мы тронулись в путь, я успокоился: машина теперь вела себя смирно.
- Ну вот, видишь, а ты боялась! – пошутил я через полчаса, и на этих словах двигатель заглох прямо на ходу. Я прижался к обочине, несколько раз пытался завести. Не помогло. Перед нами по правую руку был вытянутый, точно змея, пруд. Мимо проносились машины, большегрузы, и я решил столкнуть на нейтральной скорости автомобиль вниз с насыпи, ведущей к плотине.
- Лучше тут посмотрим, - сказал я, и полез в капот, понимая, что влип – я почти ничего не понимал в устройстве машины, только самое основное. Внешне всё было в порядке. Я долго возился без всякой цели, боясь вернуться в салон и признаться Тане, что понятия не имею, как быть дальше. Нигде не искрилось, не дымило, всё вроде бы в норме, одно «но» - не заводится. Я сел за руль, несколько раз пытался завести, но быстро оставил попытки, зная, что так только посажу аккумулятор.
Таня молчала, сидя с куклой в прежней задумчивой позе. Хорошо, что она пока не паникует. Видя мою сосредоточенность, она лишь спросила:
- Можно, я пока пойду пройдусь?
Она бродила по берегу, и казалась большой девочкой с игрушкой на фоне красно-жёлтого неба и воды.
Я думал: звонить отцу? Не стоит, хотя о нём вспомнил в первую очередь. Он, конечно, бросится на помощь сразу, ночью дотянет меня на тросе, если не разберется в поломке. Но… нет. Вспомнился разговор с мамой, её тревоги по поводу его здоровья. Надо будет ему и правда набрать, но сказать, что у меня все в порядке, и намекнуть про врача. Но это позже, а что сейчас?
И тут вспомнился один дружок, Коля Редин. Конечно, кто же ещё? Он работал в МЧС спасателем, и при этом был отличным механиком, у себя в гараже Коля создал мастерскую, где моя машинка часто у него «наблюдалась». Виделись мы в последнее время редко, но я знал – он не откажется помочь. Во всяком случае, надо звонить.
Коля внимательно меня выслушал, попросил подойти к капоту, описать, что я вижу, куда-то заглянуть, пощупать.
- Ну, похоже, что вся твоя история с бензином и то, что случилось, никак не связаны, - вынес он, как доктор, вердикт. – Накрылся ремень ГРМ.
- И что, как мне теперь исправить?
- Да никак.
- Спасибо, утешил, старик.
- Так ты где вообще?
- Я ехал из Богучара…
- Жаль, не из Мадрида. Вот тебя занесло на твоей колымаге. Край планеты считай.
- Да вот. Нет, я уже много проехал, и от Воронежа стою не так, чтобы далеко. Сейчас посмотрю на навигаторе… Хотя и так помню, дорожный указатель был прямо перед тем, как заглох. Кажется, Хренищи.
- Классное название, очень подходит! – Коля смеялся.
- И не говори, тебе то весело, не ты в каких-то Хренищах заглох, - ответил я серьёзно. – Прямо за этим указателем пруд вытянутый, на трассе, тут я и стою. Так что, выручишь?
- Извини, Сережка, сегодня никак. Если б знал заранее, что ты в каких-то Хренищах поломаешься. Я просто уже выпил немного после смены.
- Ах ты предатель! А мне то что делать?
- Ночуй там, ночь уж близко. Удочки в багажнике есть? Развернись там и получай себе удовольствие! Я бы и сам сейчас на каком-нибудь прудке не прочь бы отдохнуть. А я утром приеду, ремень новый привезу, всё на месте и сделаем. А если не в нём дело, то дотащу тебя, - он помолчал, отхлёбывая что-то. – Так ты один там?
- С девушкой, - ответил я, глядя, как Таня собирает в букет какие-то травинки.
- Вот, ещё лучше, да тебе вообще считай, брат, подфартило!
- Ладно, Коль, раз так, ничего не поделаешь. Только прошу – приезжай как можно раньше! И не перестарайся с отдыхом после смены.
- За меня не волнуйся, нам в МЧС не впервой людей из беды выручать. Я бы ребят к тебе прислал, но понимаешь, для этого условие должно быть.
- Какое?
- Ну, угроза для жизни. У вас там есть такая?
- Вроде нет…
- Жаль. Так что ночуйте, воркуйте, голубки. У тебя там, эти, в бардачке имеются?
- Да хватит уже!
- Есть, небось, возишь, это же не ремень ГРМ.
- Коля, всё!
- Ну всё, значит, всё! Часов в восемь меня тогда жди. Спи спокойно, а я на карте гляну, где эти твои Хренищи.
Я пошёл к Тане. Она держала куклу, букет и улыбалась. И казалась такой спокойной, безучастной, что на её вопрос: «Что?» я ответил: «Ничего».
Мы прошлись по берегу пруда, и я не сразу, но рассказал о нашем положении. Её лицо при этом не изменилось:
- Никак иначе, Таня, прости. Хороший друг рано-рано приедет, и мы тронемся.
- Утром, так утром, - выдохнула она. – Надеюсь, ночью будет не очень холодно.
Об этом я не подумал, но ответил:
- Что-нибудь придумаем.
Я осмотрелся – место было просто отличным, сюда и правда можно было бы приехать порыбачить. Я пожалел, что выложил снасти, хотя до покупки домика они всегда без дела болтались в багажнике. Зато, порывшись в машине, я нашел куда более нужную вещь, о которой давно забыл – брезентовую плащ-палатку, а также упаковку спичек, потемневшую и твёрдую, как камень, пачку соли, а также топорик.
- Мы будем спать в палатке? – спросила Таня.
- Нет, мы разложим ее, пока будем греться у костра, а потом ты пойдешь спать в машину и укроешься ей. У меня уже был подобный случай, когда без подготовки пришлось спать на природе – плотный брезент сохраняет тепло не хуже одеяла. Я сто раз так делал.
- Да, и сто раз чинил машину тем, что заправлял хороший бензин, - сказала она без злобы, и я понял, что язык у девушки бывает весьма острым. Милый ангел, которому палец в рот лучше не класть.
- Пойдем-ка лучше в посадки, - предложил я.
- Зачем?
Я хотел ответить: «Увидишь!» но понял, что в такой ситуации меня можно понять неправильно:
- Дров поищем, и грибочков, может быть, на ужин немного соберём.
- А ты в грибочках хорошо разбираешься, Сереж?
- Конечно!
- Надеюсь, лучше, чем в работе мотора?
Я окончательно убедился, что Таня только внешне казалась тихоней. Ей, скорее всего, не нравилось наше положение, но вместо слез, причитаний, крика она реагировала спокойно и со злой иронией. Может быть, она даже боялась меня, страшилась предстоящей ночи рядом с трассой и с человеком, которого мало знала. Ещё немного, подумалось, и она сможет меня обидеть, а что будет дальше – уже вопрос. Пойду вообще пешком в Воронеж один, пусть остаётся, звонит куда хочет. В конце концов, я дернулся ехать в Богучар с её подачи, и вот сижу тут под какими-то Хренищами. Вместо того, чтобы, укрывшись пледом, вчитываться в воспоминания Звягинцева. И всё из-за какой-то дурацкой грязной куклы!
Но ничего из этого я, конечно же, не сказал.
В посадках я нашел много подбёрезовиков – недавние дожди дали урожай, и червь еще не успел тронуть этих крепких, на высоких кремовых ножках красавцев. Валежника тоже было столько, что можно жечь костры всю осень напролёт. Таня подняла сухую палку, и шла с ней, напоминая девушку-эльфа. Иногда она склонялась над каким-нибудь грибом, и спрашивала о его названии.
- Вот свинушка, это зелёная сыроежка, а эта – розовая, - рассказывал я, про себя гордясь тем, что познания в грибах у меня все-таки есть. – Только они нам совсем не нужны, когда так много подберёзовиков. Этот гриб благородный, его можно сразу на костре зажарить, а вот эти все лучше сначала отваривать.
И все-таки настроение моё нисколько не упало. Мы брели по посадкам, и я думал о том, что в любом случае сегодняшний день я запомню если не навсегда, то надолго. Наша память очень выборочна, а большинство дней серы и унылы. И это легко проверить. Попытайтесь на Новый год, стоя с бокалом шампанского, вспомнить яркие моменты уходящего года. Вряд ли вы восстановите в памяти хотя бы два десятка из трехсот шестидесяти пяти прожитых дней. Так вот, я знал, что этот августовский денёк точно сохранится во всех подробностях, словно я положу его засохнуть и остаться берёзовым листом на страницах моей памяти. Но дню этому ещё рано застывать, ведь он не окончен. Будет ночь, костёр, разговор под звёздами. И я знал, что вовсе не буду спать, ни одной секунды, лучше уж к утру доберусь до дачи и залягу на сутки.
Мы ушли далеко от машины. Выбравшись из посадок, посмотрели в сторону дороги – она казалась далекой серой полосой. Мы стояли на грунтовой дороге, почти прижимаясь друг к другу. Таня смотрела вдаль, где на другом берегу пруда едва алели бледные, пока невызревшие ягоды рябины:
- Ты прости меня, я, наверное, тебя обидела.
- Нет, с чего ты взяла, брось, - я не договорил, она положила мне палец на губы и посмотрела в глаза.
- Пойдем обратно, Серёж. Ты молодец.
Она шла впереди меня, и я не мог отвести взгляд, ел глазами её волосы, плечи, каждую её частицу. Я чувствовал себя кипящим шестнадцатилетним идиотом, и сердце с каждым ударом рвалось выпрыгнуть из груди, бежать вприпрыжку рядом с ней. Хорошо, что она шла впереди, не видя моего горячего лица, и взгляда, который наверняка показался бы ей нездоровым. Постепенно жар отпустил меня, и захотелось просто сделать ей что-то хорошее, чтобы она снова и снова произнесла «Ты молодец, Сереж». Эти слова, как музыка, как высшая награда и радость. Ради них можно что угодно бросить к ногам такой девушки.
Но всё, что я пока мог бросить к её ногам – это ворох сухих веток. Я разложил брезент, и она села, поджав ноги, и раскладывала бутерброды. Таня не зря взяла большую спортивную сумку, и набрала в неё так много припасов, будто готовилась к такому исходу. Куклу она посадила рядом на брезент, и будто как девочка собиралась её кормить.
- Еды у меня хватит, - сказала она.
- Отлично. А как всё съедим, будем собирать дары природы, - посмеялся я. Солнце уже почти село.
- А ты знаешь, - сказала она, приподнявшись и положив голову себе на колени. Она смотрела задумчиво куда-то в сторону. Я в это время сложил «шалашик» из сучков и собирался разжечь, - я, когда была маленькой, мечтала отправиться пешком на край света, дойти до Африки. Там ведь бананов много, а мне так их хотелось. Африку я представляла как страну счастья, постоянного лета. Мы тогда жили так бедно, что помню, как с сёстрами один банан на троих делили.
- Подожди, ты прямо про моё детство рассказываешь, оно как раз на девяностые годы пришлось. У меня примерно такая же история была.
- Правильно, я вспоминаю девяносто восьмой, мне тогда как раз лет пять было. Это был чёрный вторник так называемый. Тогда мы потеряли все сбережения, а мой папа… повесился.
- Извини, Тань, - произнёс я, замерев. Мне хотелось ее обнять.
- Прости, я не о том, - она привстала, протянула ладони к разгорающемуся костру, - я же ведь тебе про поход в Африку начала рассказывать, как мечтала. Вот и думала я, что буду идти туда, идти, в далёкую страну тепла и солнца, останавливаться у речек разных, грибки жарить, картошку печь… И постепенно по дороге будут встречаться друзья. Сначала зайка и лисенок, потом волчонок и мишка, а потом уж пойдут обезьянки, слоники, панды… И теперь, вот здесь, мне об этом вдруг вспомнилось.
- Ты жалеешь, что поехала?
- А ты?
- Нет, Таня, отвечать вопросом на вопрос – это…
- Нет, не жалею, Серёж.
Я взял пластиковое ведро и сходил к пруду. Долго смотрел на воду, собираясь с мыслями. Вернувшись, промыл в воде подберёзовики и стал нанизывать их на палочки. Когда я приступил к жарке грибов, стало темнеть сильнее, к нам пришёл тёмно-синий вечер, и он таял в нашем микромире, где горел костер. Переворачивая грибы, мне вспомнилось, как мы с Таней стояли в пробке, и тогда я тоже думал, что мы остались на время вдвоём среди большого и шумного мира. Теперь же мы и правда вместе, и наш микромир, как я его называл, никто не потревожит извне.
Подберёзовики шипели, морщинились под сильным жаром. Таня села ближе ко мне:
- Там, дома в Добринке, меня ничто не держит, разве что…
Она не продолжала, и я, снимая грибы и готовясь насадить свежие, ждал, не зная, о чем она будет рассказывать.
- У меня там остался друг детства, Димка. Вот с того возраста, как я в Африку хотела уйти, мы с ним примерно и дружили. Вместе на его педальной машинке катались… Представляешь, нас всегда женихом и невестой называли, а он, даже мальчонкой, к этому спокойно относился, и любые издевки, даже от друзей-одногодок, принимал спокойно, по-мужски. И меня всегда защищал. Он для меня стал как брат, и я не знаю даже, остался ли он в нашем поселке, или уехал... Хотя о чём я говорю таком, прости…
- Нет, нет, я слушаю, - ответил я как можно равнодушнее, но знал, что Таня говорит о важном человеке, которого я невольно воспринимал за врага, за самую лишнюю и противную личность, которая могла бы возникнуть, вломиться к нам, нарушив покой и гармонию тихого вечера.
- Димочка был единственный, кому было не наплевать, что я уезжаю в Воронеж, - продолжала она. – Знаешь, он то злился, то смешно чего-то требовал, а потом падал и клялся в любви.
Я был безучастен, хотя она тихо смеялась.
- Он мне говорил, что лучше остаться, что он постарается найти мне в поселке достойную работу, а когда понял мое настроение, даже порывался ехать со мной…
Сверчки запели. Я жарил грибы, и думал, как можно аккуратно сменить тему.
- А потом он, когда понял, что я не шучу и решила уехать, знаешь что предложил мне? Жениться.
- Представляю, чего уж там, - ответил я еле слышно, сжав зубы. Она прижалась, рассказывая эту историю. Её колени были так близко, но меня не тянуло их погладить, словно кто-то, юный и дерзкий, встал смеющейся тенью между нами. Что-то оборвалось во мне после упоминания об этом Диме, и понял я: не станет девушка, находясь рядом с человеком, которой ей интересен, вот так, в лицо поминать другого. Но, с иной стороны, а ты что хотел, разве важно ей, о чем ты мечтал все это время? Возьми-ка лучше эти мечты в кулак, и спрячь поглубже. Девочке посочувствуй. Жареными грибами угости. Выслушай. И постарайся понять.
Таня словно угадали мое смятение:
- Знаешь, я думаю, прошлое все же не стоит тянуть за собой, оно, как тяжёлый багаж, который уже не пригодится и только мешает. И хотя там, во вчерашнем дне, много яркого и дорогого, от него лучше уйти. Я об этом много думала, и приняла решение уехать в Воронеж и поступать в университет.
- Все правильно, - ответил я и протянул Тане тёмные, немного обугленные грибы.
- А он звонит? – зачем-то спросил я.
- Кто?
- Друг твой.
- Так изредка. А что?
- Ничего.
Совсем стемнело, стало холодно, и я укрыл плечи Тани плащ-палаткой и снова сел рядом. На небе, словно веснушки, постепенно выступали звезды. Огромное ночное небо будто улыбалось, глядя на нас.
- Не помню, говорил ли тебе, а я ведь нашел вторую тетрадь с продолжением воспоминаний, совсем случайно.
- Вот видишь, а сам ведь не верил.
- Да, не верил. Там уже совсем другая история началась. Но я сейчас о другом подумал. Чтобы понять теорию Карла Эрдмана о единстве космоса, даже не нужно вдаваться в какие-то мудрствования. Достаточно просто посмотреть на небо летней ночью, увидеть его порядок и совершенство. Поняв его, расхочется совершать дурные поступки. В космосе нет ничего лишнего, и всё в нем живо, подчинено общей цели. Звезды – это огненные матери, а планеты – их дети. Управляет ими закон любви, и именно любовь дарит жизнь.
Таня положила мне голову на плечо и слушала:
- Космос учит нас законам любви, вниманию друг к другу, жертвенности. Когда на звезде, то есть, на одном из тысяч вселенских солнц, наступает долгожданное время Весны, она отдает свои силы, чтобы родить планеты. И точно так должны жить и мы.
В кармане завибрировал телефон, зазвучала мелодия, которая разрушила наш мир. Кто бы ни звонил, я готов был проклясть этого человека на всех языках. Таня поднялась, а затем скрылась в темноте.
Мое лицо стало красным от злости, когда я увидел, что звонит редактор Юля. В выходной день, да еще в половине одиннадцатого вечера! Хочешь дать задание? Сейчас услышит, что я об этом думаю, хорошо, что Таня отошла и не узнает, как крепко я умею ругаться.
- Слушаю! – выдавил я.
- Серёжа, привет, прости что так поздно! Ты можешь говорить? – голос показался взволнованным и подавленным, будто за минуту до звонка Юля плакала.
- Могу, что случилось?
- Сережа, представляешь, какая беда произошла! – она помолчала, я подумал, прервалась связь. – Алло, ты слышишь?
- Да!
- Витя Малуха погиб. Из окна выбросился, два часа назад примерно это произошло. Как он мог, почему…
«Позарез нужны две тысячи рублей, а лучше три. Срочно, кровь из носу, старик», - в моей памяти далёким эхом прозвучали слова нашего последнего разговора с ним.
- Родители в шоке, они ничего понять не могут, я была сейчас там, видела их, - продолжала Юля. – И никто ничего объяснить не может. У него ни девушки, ни друзей ведь не было, жил скрытно. Ты в редакции с ним больше других общался, может быть, замечал какие-то странности?
- Нет, - ответил я. Мне хотелось кричать – так было горько, страшно и стыдно.
- Завтра нам нужно всем собраться в редакции, все обсудить, - сказала Юля. – Лучше утром.
Я объяснил, почему не смогу попасть.
- Будь осторожней, береги себя, - сказала она. – Я в редакции весь день буду, наверное, хоть и воскресенье. Так что заезжай в любое время, поговорим.
- Хорошо, - ответил я и попрощался.
Таня вернулась:
- Что-то случилось?
Я еле-еле кивнул и опустил голову, сжав кулаки. Видя мое состояние, она сказала:
- Я, наверное, пойду в машину, спать хочется.
- Конечно иди, - я свернул плащ-палатку и протянул ей. Таня ушла, включила свет в салоне, и я видел, как она, укутываясь в брезент, взяла куклу. Я лег у костра прямо на траву, смотрел на огонь и не мог сдержать слез.
- Негодяй, - хрипел я. – Какой же я все-таки… А еще девчонке вот заливал про космос и взаимопомощь, жертвенность, а сам поступил с человеком, как последний гад.
Не сразу, но я впал в затяжной липкий сон, мелькали какие-то дороги, тропинки, лица, куклы и иной бред. Позже я увидел Витю, из его ушей сочилась кровь, и он стонал, корчась в неестественной позе на асфальте. Потом я увидел его живым, он будто подошел к костру с другой стороны и стал дуть на огонь. Я смотрел на него, тяжело дыша, и даже во сне хотел показаться спящим – всё от стыда перед ним. Витя подложил дров, потом отвернулся, и на фоне синевы пруда и блеска луны он расправил бирюзовые, усыпанные звездами крылья. Малуха повернул ко мне голову, слегка улыбнулся и подмигнул. Он улетел в вечность, так ничего и не сказав.
Я очнулся на заре, ёжась от холода. Ныло все тело, и особенно – голова. Костер давно прогорел, над прудом поднялась дымка. Вода будто закипала, как в большом котле. Я подошел к машине – окна покрылись плотной белой пленкой, и я подумал, холодно ли было спать Тане, не заболеет ли? Про себя не хотел и думать, я заслужил за свою чёрствость и лицемерие надолго слечь в постель. Подбросив дров, я стал смотреть, как медленно восходит солнце, и ждать друга.
Коля не задержался – его большой чёрный «универсал», похожий на похоронную машину, свернул с дороги и спустился к моей машине. Таня еще не проснулась. Редин, как всегда, был слегка небрит и весел. Поздоровавшись, он сразу стал хохмить про меня и поломку, по-разному склоняя село Хренищи. Больше всего, похоже, он хотел увидеть мою «спящую красавицу». Я не мог разделить его радости, голова стала болеть ещё сильнее, но я искренне был благодарен ему – Коля не подвел, и это стало самой хорошей новостью начинающегося дня.
Я деликатно разбудил Таню, постучав в окно. Она напоминала помятого медвежонка, и в другой ситуации я бы посмеялся, сказав ей что-то веселое. Девушка, положив куклу на скомканный брезент, поздоровалась с Колей, не глядя на него, и пошла к реке умываться.
Мой друг оказался прав – даже на расстоянии он поставил верный «диагноз», так что за какие-то полчаса он доказал свое право называться королем автомобилей. Подняв голову от капота, он улыбнулся, сказав:
- Пробуй, заводи!
Его щетина стала слегка чёрной. Я подумал, что он и не чинит даже – машины просто от его прикосновения становятся послушными и соглашаются работать.
- Теперь можешь ехать со своей красавицей куда угодно, хоть в Африку, - он вытирал руки. – А она и правда так, ничего себе.
Коля уехал раньше нас. Я обещал заехать к нему на днях и отблагодарить, он махнул рукой. Мы ещё долго собирались, точнее, я просто сидел на сырой от росы траве, скрестив ноги, и смотрел на пруд. Понимал, что надо ехать, но боялся с такими тяжелыми мыслями садиться за руль. Тане не подходила ко мне, тоже грустила о чем-то в машине, будто понимая и разделяя мои мыслим.
- Не обращай внимания, Таня, просто у меня кое-что случилось… нехорошее, - сказал я, садясь за руль.
- Не стоит объяснять, Серёж, - ответила она.
Дорогой мы молчали, когда вдали показался Воронеж, оба вздохнули легко, будто поняли, что наконец возвращаемся из долгого и опасного плавания. Весь путь перед глазами стоял образ Вити, вспоминались какие-то наши давние разговоры, которым я раньше не придавал значения. Если бы я был внимательнее к нему, то давно бы заметил нависшую опасность. Боже, все, что он говорил и делал в последнее время, было красным сигналом, что Витю надо спасать. Будь я добрее и лучше, оказался бы с ним в нужную минуту. Но я не то что не смог спасти его душу, а даже без угрызений совести отказался дать взаймы. Наверное, моё лицо было грубым, страшным, поэтому Таня даже не смотрела на меня. Но когда мы добрались до её дома, я ощутил её губы рядом, почувствовал дыхание. Она поцеловала меня в щеку:
- Сереж, спасибо тебе большое! Пожалуйста, не грусти, я верю, что все будет хорошо. Ты очень хороший человек, и ты помог мне по-настоящему! Пожалуйста, не переживай, мне больно видеть твою грусть. Я всегда готова тебе помочь.
Я поцеловал Танину ладонь, и на душе стало легче. Если бы не гибель Вити, я бы сиял от её слов.
- Спасибо, Таня, поверь, ты мне и так очень помогла!
- Так я пойду? – спросила она, будто я не отпускал.
- Конечно. Скоро увидимся!
- Да! – она прижала к груди куклу и выбежала. Я почти тронулся, когда она взмахнула рукой. Может, хочет ещё что-то особенное мне сказать?
- Прости, сумку с термосом забыла.
Я грустно кивнул.
От Тани я поехал в банк, полностью обналичил карту, затем поспешил в редакцию. Там собрались почти все. Я поздоровался, никто не ответил. Все слушали Юлю:
- Витю хоронить будут завтра, на левобережном кладбище «на баках». В закрытом гробе. Он ведь выбросился с девятого этажа. Страшно разбился, страшно. Я сама не видела, но…
Я, словно тень, подошел к Юле, отдал ей деньги:
- Сможешь родным передать?
- Конечно, я к ним скоро поеду. Но тут, - она увидела, что я отдал всю зарплату.
Я ответил:
- Прости, я уже поеду, всю ночь не спал. И на похороны не попаду, пойми, не выдержу я всего этого.
Юля кивнула, остальные молчали.
Я подошел к Витиному столу. Всё так же стоял компьютер, большая гильза времен войны с карандашами, статуэтка Будды, грамота от губернатора. Монитор зачем-то закрыли платком, поставили рядом свечу, портрет Малухи в чёрной рамке. Он улыбался, глядя на меня, и я отвернулся.
- Вот так вот, старичок, - будто говорил он.
Я ехал очень медленно, не в силах удержать дрожь. Невольно создал несколько аварийных ситуаций на перекрёстке у «пирамиды» и на развороте у Северного моста. Город казался мне поблекшим, чёрно-белым, и машины, что сигналили мне, будто обстреливали из тысяч орудий. Я снова остался один, и это одиночество напирало со всех сторон. Мне стали понятны до холода в груди мотивы, руководившие Витей в ту роковую минуту. Вся боль, тяжесть и уныние его легли и давили мне на плечи. Если бы я на ходу протаранил столб, то сделал бы это легко и осознанно.
На даче я попытался уснуть, но не получалось. Читать воспоминания Звягинцева тоже не хотелось – там были нелегкие страницы о психиатрической лечебнице. От них можно и самому тронуться, и главное, никто сразу ничего не заметит. Но всё же я взял тетрадь подмышку, вышел к водохранилищу, и, отцепив лодку, выгреб подальше. Сидя между двух берегов, стал читать, а в печальном небе то едва загоралось, то пряталось за тучи солнце августа.

6

Понять смысл короткой фразы «Началась война с Германией» было не так просто, находясь в лечебнице. Мне уже давно казалось, что внешнего мира не существует, моя вселенная ограничивается лечебницей, и всё, что может произойти «там», по другую сторону забора, никак не тронет меня. Я смутно помнил радиопередачи, которые слушал в каморке Эрдмана, рассказы о лёгких победах Гитлера, но я не мог представить, что немцы, напав на СССР, смогут добиться успеха. Скорее всего, их быстро отбросят назад, но мне не было до этого дела – победа, и даже временные неудачи солдат никак не могли повлиять на моё будущее. Во всяком случае, так думал я в последние дни июня сорок первого года. Вернее, даже и не думал – в один миг поняв это, я больше и не возвращался к этой мысли. Для меня, наоборот, эти дни стали счастливыми, если можно считать послабления в больнице минутами радости. То ли настойчивый и честный врач Лосев сумел добиться, или были иные причины, но инсулином меня перестали мучить так же внезапно, как и начали. Я вновь обретал себя, возвращалась память, эмоции, простая радость от того, что разгорается лето, и я могу различать все его многоликие оттенки.
Именно в те дни, когда ко мне постепенно вернулось самоощущение, я заметил этого странного человека. Может, он был в больнице и раньше, но на старца Афанасия я обратил внимание впервые, млея на солнышке, прижавшись спиной к крепкой, приятно шелестящей листвой и пахнущей мёдом липе. Я просто смотрел вдаль, у меня не было сил шевелиться, как у дряблого, выброшенного рыбаком червя. Старец суетливо брел по аллее, почему-то все время кланяясь, но так ровно и уверенно, будто чудак, кланяющийся на ходу в церкви. Приглядевшись, я увидел, что, склонившись к дорожке, он подбирал осколки стекла, огарки спичек, камешки, обрывки газет и другой мусор, которые спешно и аккуратно, как драгоценность, прятал за пазуху. И чем ближе он подходил ко мне, тем лучше я различал, что шея его повязана полотенцем, и что-то болтается на груди, мешая ему. Это что-то он тоже бережно придерживал, когда сгибался. Мне даже показалось, что на шее поблескивает большой крест, как у архиерея, но это был большой, и как я потом понял, неисправный будильник.
Мне показалось, что старик находится глубоко в своих мыслях – да, именно мыслях, он не был похож на других моих собратьев по несчастью в колонии душевнобольных. Я сразу решил, что старец, как и я, вовсе не болен, а изолирован здесь от общества.
Соображения, словно воды тихой речки, текли в моей голове, словно этот непонятный человек окончательно вернул меня к жизни, научив отличать сон от яви. Но я всё так же полусидел, некрасиво расставив ноги. Хотелось есть – с питанием действительно начались перемены после войны, и это впервые отрезвило меня, дав понять, что хрупкий мир нашей больницы всё же зависим от того, что происходит за пределами Орловки. Но, несмотря на лёгкий голод, я чувствовал себя хорошо, и, когда наши глаза сошлись, я улыбнулся старцу.
Он посмотрел на меня большими серыми глазами, затем выпрямился, уверенно и твёрдо, как солдат, зашагал в мою сторону. Мне даже показалось, что в далёком прошлом этот человек наверняка служил. Возможно, участвовал в империалистической или гражданской войнах – такая у него была твёрдая и уверенная выправка. Был он высок, строен, плечист. Если бы не эти нелепые кухонное полотенце и будильник, то выглядел бы он как самый настоящий монах, вечный строгий постник, подвижник веры. Он видел меня насквозь, пронзал, как электрическим током, заставляя встрепенуться, прийти в себя, привстать – подняться полностью не получалось. Но я больше не был амёбой, брошенной в пучину безвольной инфузорией. Моя жизнь и прошлое, грех клеветника, погубившего невинных людей, вернулись ко мне и обличали перед его спокойным и твёрдым взором. Он пронзал насквозь мое дряблое сердце. Но лицо его, светлое и спокойное, вовсе не было злым и осуждающим.
Старец нагнулся, взял в ладони мои руки, сжавшие пучок травы. Мгновение – и он повалился рядом, не сводя глаз с моих дрожащих пальцев. Я не понимал, что так озадачило его. Я тоже посмотрел – с сочного стебелька, аккуратно перебирая лапками, на мой указательный палец села и замерла божья коровка.
- Пусти-ка ее вон туда, на зелень, пусть себе попасётся, - сказал он.
Я как мог бережно опустил ладони, будто они были огромным плотом, помогающим насекомому с алыми в чёрных точках крыльями перебраться на безопасную землю. И удивился – божья коровка, лишь завидев травинку, перебралась на неё и замерла, а старец опустил к ней, прильнул лицом, губами, и, казалось, улыбался, говоря что-то на странном языке.
Почему же я сразу стал называть его старцем? Удивительно и то, как я потом узнал, что и другие называли его только так. Он не выглядел изнеможённым и немощным. Оказалось, персонал больницы любил и уважал Афанасия, да и он сам обращался ко всем на «вы», а к женщинам – «мама», стараясь поддержать тёплым словом или помочь. Хотя с некоторыми мог быть резок. Даже Кощей старался держаться с ним холодно и отстранённо. Сдается мне теперь, что старец сказал ему что-то, после чего тот долго не мог прийти в себя, а потом просто спрятался от него в трусливой злобе. Но это только догадки.
В тот летний день мы ещё долго сидели, прижавшись спинами к раскидистой липе. Ни о чём не говорили – просто слушали птиц, шум ветра в больших, как паруса, листьях. Рядом с этим человеком мне казалось, что я начал различать звуки, неведомые мне ранее – скрип лапок кузнечика в прыжке, тихое движение мохнатого тела гусеницы, призывные звуки сотен муравьев в их похожем на церковь большом домике.
Я был не одинок под нашим деревом. Именно нашим. Потом, когда приходил к нему один, я называл его только так. Также я понял, что старец Афанасий собирал спички и прочий мусор не просто так. Он часто вручал больным, врачам, или посетителям колонии эти огрызки, говоря при этом что-то загадочное, сложное, но при этом пророческое. Старец не говорил что-то конкретное о будущем, и не обличал грехи напрямую, а был иносказателен. И он всегда угадывал, что было на сердце у людей. Но стоило только попросить его рассказать о чем-то подробней и конкретней, он всегда отвечал:
- Ищите родственность между предметами, привыкайте решать задачи.
Порой он как бы невзначай отвечал на мысли, говорил о том, что было на душе. В редких случаях он ясными словами предупреждал о каком-то событии или возможной беде. При этом старец со всеми был приветлив, словоохотлив, доброжелателен. Мне же старец не сказал ничего мистического, пророческого. Я лишь ощущал тепло от его присутствия, как от солнца, и он отдавал мне силу, помогая прийти в себя, вернее, вернуться к себе самому. Иногда мне становилось страшно, ужас налетал на меня, словно шквалистый ветер, и тогда старик, словно всё чувствуя, странным образом находил меня, и ничего не говорил, а лишь смотрел и улыбался, будто лечил меня одним только взглядом.
Помню, как в один из дней ко мне подошел врач Лосев и стал что-то спрашивать о здоровье, и я захотел узнать от него про старца:
- Он очень хороший человек, - ответил молодой доктор. – Раньше таких в народе называли юродивыми или провидцами, их не трогали, а наоборот, почитали. Из тех материалов, что есть у нас на него, я знаю, что он из Орла. Откуда родом – неизвестно, в этом городе он появился внезапно в годы гражданской войны, стал жить на колокольне. Было ему тогда лет тридцать, и никто не знает, что было с ним раньше, откуда пришёл. Но сдаётся мне, что странным он был не от рождения. Когда его увидели на колокольне, он был босым и легко одетым, хотя время было зимнее. С высоты он сходил только лишь для того, чтобы попросить на пропитание. Слух об этом странном человеке дошёл до местного священника, и он попросил подыскать среди верующих того, кто готов приютить блаженного.
- Неужели нашли? – спросил я, слабо веря.
- Да, его взяла на поруки одинокая женщина. И он сразу стал у неё чудить, в первый же день принес в комнату ведро воды и стал плескаться, как гусь, все полы вымочил. Потом он стал бродить, собирать склянки, как делает и сейчас. Часто его видели бегущим по дороге с метлой, разметал так, что пыль столбом стояла, и кричал: «Кайся, окаянный грешник!» В картуз любил перья вставлять. Кстати, у старца хороший музыкальный слух, умеет играть на скрипке и на гитаре, к нему часто наш местный учитель музыки ходит, Мешковский. Говорит, что у Афанасия редкое дарование, он мог бы вполне играть если не в оркестре, то в ансамбле уж точно.
Я поднял глаза – в безоблачном небе над колонией кружилась стая голубей.
- Да, иногда он вскользь упоминает Варшавскую консерваторию и драгунский полк, но как это с ним связано, не уточняет, - продолжал Лосев. – Афанасий не ест мяса и особенно терпеть не может яйца, говоря: «Трупы не кушаю». Однажды был случай, когда он случайно наступил на гнездо и раздавил яички, сильно потом переживал. Странностей хватает. Например, от ржаного хлеба тоже отказывается, хотя с начала войны никакого другого у нас просто нет, да и с чёрным, сам знаешь, какие проблемы. Вообще ест он странно, мы на него поначалу ругались за это, но потом привыкли. Любит, когда ему «суп» подают – он так сырую воду с солью и капустным листом называет. Вместо хлеба возьмет картофелину, и давай уплетать с аппетитом. Если есть сахар – может и его в свою бурду подсыпать.
- Сюда за все эти странности и попал? – спросил я.
- Да вовсе нет, - ответил врач. Мимо нас прошел художник Яша, улыбаясь, и Лосев молчал, пока тот не скрылся за деревьями. – Дело в том, что Афанасия в народе стали почитать за провидца, и много женщин за ним ходило. И не только о будущем, о жизни у него спрашивали, но вообще по любому вопросу советовались, а его ответы принимали как высшую истину. Например, стоит ли вступать в колхоз, интересовались. А старик им в ответ, нет, мол, держитесь своего двора и хозяйства, ничего хорошего в объединении нет, пойдешь в колхоз – своё потеряешь. Конечно, об этом довольно быстро доложили местному руководству.
Я подумал, что в наших со старцем Афанасием судьбах есть что-то общее. Лосев продолжал:
- Сначала его в камере держали, хотели повесить на него участие в церковно-монархической группе, или что-то подобное. Странно, но ничего доказать не удалось, и его просто отпустили, но ненадолго. Его довольно быстро забрали в психиатрическую лечебницу там, в Орле. Да вот беда – старухи-поклонницы стали к нему каждый день ходить толпами. Вот и приняли решение перевести его к нам, чтоб подальше от его, так сказать, паствы. Но бабушки и сюда к нам едут, я стараюсь не препятствовать, хотя Беглых настроен иначе. Старухи много добра привозят, еды, а Афанасий всё больным раздает. Но Беглых неистов – он ведь и его, и тебя считает врагами советской власти.
«Да уж, этот Кощей проклятый», - подумал я, но сказал другое:
- Какой идейный врач Беглых, молодец.
- Да уж, - ответил Лосев, прекрасно зная мои мысли.
- Из Орла в Орловку, есть в этом каламбуре что-то интересное, - сказал я.
- Говорят, что он все свои мытарства по психбольницам предсказал, даже где и сколько находиться будет. Правда, общаясь со мной, он никогда не пророчествует и великих истин не произносит.
- Почему же он всё-таки ходит и мусор подбирает? – я размышлял вслух.
- Думаю, он так по-своему молится, - ответил врач. – Про огарки спичек я его как-то раз спросил. Афанасий ответил, что нужно брать их десять, связать ниткой. Я не понял, зачем, а он только посмеялся. Кто знает, может, он десять заповедей имел ввиду, или еще что-то, не разобрать. Люди верят, что он с помощью огарков определяет судьбу.
- Сами в это верите?
- Я – врач. Мое дело – лечить, помогать людям, а не верить небылицам и предрассудкам.
К нам подошел один из больных, его звали Толя. Он был сухой, усталый, но с необычайно подвижными и нездоровыми глазами, из которых, казалось, вот-вот полетят искры:
- Мне нужно электричество, ещё вода очень нужна.
- Зачем, Анатолий Васильевич? – спросил Лосев.
- Чтобы подключиться! – ответил тот. – Разве не видите, у меня из живота идут провода, там у меня внутри протонная орбита, а ещё магнит, который управляет мыслью. И глазами тоже. Я глазами фотографировать умею, но без воды и тока ничего не получается.
- Анатолий Васильевич, есть еще один вариант, как решить эту проблему, - ответил врач. – Сходите к медсестре, она даст вам лекарство. И оно поможет.
- Точно?
- Не сомневайтесь!
- А вообще я знаете кто? – не отставал больной. – Я – великий архитектор, и скоро обязательно построю дворец в честь Ленина! Мне для этого наденут на голову повязку с алмазами, и я соединю силу притяжения с силой своей мысли. Мне это нетрудно. Я ведь окончил много институтов, шестьдесят три научные школы прошел. Я писатель, художник, артист, а ещё токарь и сварщик, плотник, я могу заработать миллион за секунду. Но не это главное! Я вот могу палец поднять и им закрыть землю!
- Не надо этого делать, прошу вас! – ответил Лосев. – Лучше сходите к медсестре, она поможет!
- Да, пойду. Надеюсь, что всё хорошо будет. А то ведь за мной следят уже четырнадцать лет, и сюда тоже пробираются, такие в капюшонах ходят, наверняка ведь их видели? Это враги оттуда! Они не хотят, чтобы я хрустальный дворец Ленину строил. Но ничего! Они ведь не знают, что у меня есть защита от них: два волшебных карандаша!
Пациенты любили врача Лосева, и он мог невозмутимо и долго выслушивать даже подобную бессвязную речь. Более того, ему удавалось в какой-то мере понимать, что говорит больной, строить с ним диалог, пытаясь вывести на хороший лад и лечение. И хотя врач был молод и ему в чём-то тогда не хватало опыта и знаний, но у него было главное – он считал больных личностями, которым просто нужна помощь. Это он подчеркивал. И даже когда одна умалишённая кричала на него:
- Мама моя русская, уйди к черту!
Лосев оставался спокоен, уверен и все так же почтителен. Он понимал, что гнусную брань на него сыпет не сам человек, это ругается болезнь. Алексей Лосев верил, что наука в новом веке достигнет таких высот, что станет возможным вылечить самых безнадёжных пациентов. Но при этом никогда, ни в какие времена не будет такого, что болезнь уйдет только с помощью лекарств. Всегда будет требоваться врач – как друг, помощник, как самый близкий для больного человек, помогающий ему выкарабкаться из беды. Помню, как в конце лета сорок первого решили провести какое-то собрание, прямо в парке под открытым небом, и я слушал, как Лосев с восхищением вещал о достижениях науки, небывалом скачке советской медицины под руководством Сталина. Что именно эти знания и прорыв помогут одолеть врага.
- С тьмой и предрассудками прошлого наконец-то покончено, - Лосев стоял на трибуне, казалось, графин с водой вот-вот закипит и лопнет от его пронзительной речи. – Наша советская наука, коммунистическая мораль определяют четко, что психическое расстройство – это не отдельное проявление сторон характера. Больные люди – это личности, которые по самым разным причинам не смогли встроиться в условия жизни, разрешить внутренние проблемы, конфликты и противоречия. В конечном итоге чудовищное расхождение их представлений о мире и том, что мир являет собой на самом деле, приводит к трагедии. У больных иное строение чувств, мышления, поведения, они выходят за рамки культурных убеждений и порядков, но это ничего не меняет – они такие же граждане нашей советской страны, как и все остальные. Мы должны помочь им. И мы им поможем!
Помню, раздались аплодисменты, и я заметил, что не аплодировал и ухмылялся лишь один человек – Василий Беглых, он же Кощей. И тогда я понял, что никакие достижения в технике и лекарства не помогут исправить души тех, кто прогнил насквозь и болел нравственно, выбрав для себя путь хозяина и мучителя.
Кстати, Кощей не раз издевался надо мной, направляя на какие-то унизительные работы. Мог заставить почистить мешок картошки, или принести сто вёдер воды, подчеркивая, что это – особая форма трудотерапии. Конечно, на это обращал внимание Лосев, но не всё было в его силах. Я повторю, Мишенька, что вообще плохо понимал тогда, и уж тем более не вспомню сейчас, кто из них занимал какую должность в больничной иерархии. Ведь я едва мог разобраться в своём внутреннем мире, который больше всего напоминал старый дом с обвалившейся крышей.
Впрочем, Миша, я опять отвлёкся и ушел в сторону. Нас тогда старались не тревожить и ни во что не посвящать, но правду не удавалось скрыть даже в стенах колонии – немцы шли по стране напролом, приближаясь к нам. Правду уже было не скрыть, но нам говорили, что советские бойцы стоят насмерть, и фашист не пройдет, скоро будет остановлен и отброшен, а затем и вовсе разбит и задушен у себя в логове. Я не особенно верил. Помню, как полоумная Зоя, та, что все время материала Лосева, кричала:
- Вот ждите, скоро придут и порвут всех к чертям, мать моя русская! Никто не спасётся!
От её слов даже те, кто был недвижим, приходили в неистовство и кричали. Всех утешал старец Афанасий. Помню, как встретил его в столовой, где он хлебал свой «суп» с капустным листом, и, глядя на висящий на шее будильник, спросил:
- Что ждать? Враги победят? И что тогда?
- Какие враги? - удивился он. – Да они у нас в гостях, как придут, так и уйдут себе.
И другим, отвечая на подобные вопросы, он обычно говорил:
- Сапоги уйдут, лапти придут.
И это всё, что мы могли тогда знать о войне. Лето сорок первого года запомнилось тёплыми вечерами, когда приходил учитель музыки Мешковский, и они вместе с Афанасием давали концерты, старец играл на скрипке, а сельский педагог – на баяне. Однажды я не выдержал, и попросил у Мешковского инструмент. Не сразу, но руки вспомнили, и я стал наяривать «Красных кавалеристов». Может быть, часто попадал мимо нот, во всяком случае, учитель отчего-то морщился, а потом быстро попросил отдать ему инструмент.
Кощею тогда не удалось запретить эти концерты, потому что опеку над ними взял Лосев, заявив о развитии нового направления – музыкальной терапии. Он даже плакат красный подготовил с какой-то цитатой Ленина насчет силы искусства, и растянул между деревьями, под которыми играли два музыканта.
Я не столько слушал музыку, сколько смотрел на старца, привычно прижавшись спиной к шершавому стволу липы. Он плавно водил смычком, и я улетал куда-то, становясь легким, прозрачным, свободным от всего на свете. Именно эти два человека – врач Лосев и блаженный Афанасий, помогли мне преодолеть внутреннюю боль и вновь стать собой.
Впрочем, не только они. Была ещё и медсестра, Елизавета Львовна. Она была совсем юной девушкой, самым милым созданием в нашей угрюмой и глухой клинике. Милая сестричка Лиза с ребёнком на руках…

7

Я вздохнул, отвлекшись от тетради. Лодка с опущенными, а точнее попросту брошенными веслами, без груза отнесла меня далеко, я даже не узнавал мест. Было в этом что-то новое, необычное. Я был совершенно один среди легких ветров и свежего дыхания воды. Никаких удочек, никаких целей – только я и огромное пространство воды.
Волны плавно набегали и разбивались о борта. Я замер, слушая их ровные, будто шепчущие о чём-то удары, смотрел на светло-зелёную пену и водоросли, что набились на весла. Вода окружила меня со всех сторон и просто молчала, показывая тем самым, что готова побыть со мной, узнать о том, что наболело, и тихо помочь. Воды были со мной, молчали и грустили, дышали вместе…
Решил лечь на дно лодки, сложив руки за головой, и просто смотрел на небо. Мне нравилось, что плыву без цели и ориентиров. Я понимал, что теперь мне не нужно никуда спешить. Смотрел и смотрел в синеву, слушал удары волн, меня качало тихо и хорошо, словно я укрылся в колыбели.
Я закрыл глаза, и перед взором невольно пронеслась недавняя поездка, разговоры с Таней. Надо будет ей позвонить к вечеру, предложить встретиться. Я будто опять увидел её белые волосы, тонкие плечи, колени, и жмурился, улыбаясь. Вдруг в этой тишине меня кто-то окликнул, голос показался надрывным и далеким, щемящим.
Я поднялся и увидел, что Витя Малуха идёт ко мне по воде. Тихо перешагивая по волнам, он прикладывал руку к глазам, пытаясь среди влажных брызг и стона воды различить, где же затерялась моя лодка. Я застыл, глядя на него и надеясь, что он пройдет мимо. Он звал меня. Начинался сильный дождь, и под его шум Малуха сумел найти путь и пошёл точно на меня. Я поджал ноги, когда он переступил борт и сел у кормы. Грустно смотрел, скрестив руки на груди.
- Витя, прости меня за все, ведь я же ничего не знал, не думал, что так может все обернуться.
Он ничего не ответил, а пересел ближе, взялся за весла. Я смотрел, как красиво играют мышцы его рук. Мы набирали скорость так стремительно, что казалось, лодка вот-вот поднимется и, сделав в небе несколько кругов над дождливым Воронежем, унесётся далеко к звездам.
- Прости, - снова сказал я.
- Да брось ты, - ответил он. – Я звонил тогда, потому что в запой ушел, выпить нужно было на что-то. И правильно ты сделал, что ничего мне не дал. Забудь. Знаешь, как сильно меня к стакану тянуло. А теперь вот совсем нет. Я свободен, совсем свободен, - он тянул эту фразу, которая потом перешла в известную песню группы «Ария»
Он поднял руки, которые опять стали крыльями, усыпанными блестящими звёздами. Они были красивы, но так огромны, то я невольно сжался и задрожал. Не знаю почему, но сказал:
- Витя, а я вот плыл без всякой цели и думал до того, как ты пришел, что и я тоже свободен.
Он засмеялся, подставил ладони под дождь. Вода быстро набиралась, и он пил её с рук. Потом отдышался, вздохнул и сказал:
- Серёжа, так храни всегда в сердце это внутреннее ощущение свободы. И не убивайся так ни по поводу моей смерти, ни вообще. Вот видишь, как мне хорошо теперь стало. Но пойми правильно – за эту черту, которую я перешёл, ты не спеши, не всё так просто. Мне за прыжок предстоит заплатить по полной, и недолго мне дали, чтобы побродить ещё здесь, повидаться с людьми. Сейчас я свободен, по-настоящему, как никогда, но скоро я отправлюсь в тёмные дали, где долго буду одинок. А виной тому мой поступок. Так что ты не спеши. Если бы я не спешил, как дурак, то был бы свободен вечно. Разве что… спеши любить.
Он молчал, любуясь своими крыльями.
- Конечно, жизнь – это постоянная неудача, проигрыш, потеря. Я это понял, но сделал неправильный выбор. А ты пойми и поступи по-другому. В мире живых всё обратимо и все исправимо, это главное. Знаешь, как я вчера вечером после падения, видя себя со стороны на асфальте, обратно просился? А всё, дело сделано, ничего не изменишь. На меня только строго смотрели все, и молчали. Потом вот гулять отпустили, объяснив, что будет дальше. Ты живи, братец, живи себе, и ни о чём не печалься понапрасну. Видимся мы с тобой в последний раз, старичок. Даже после того, как ты завершишь свой путь здесь, мы вряд ли снова сможем говорить. Цени жизнь, цени тех, кто рядом. И главное скажу ещё раз – спеши любить. Мне пора. Прощай, Серёжа!
Он взлетел в небо, расправив крылья.
Я открыл глаза – дождь равномерно бил мне по лицу, словно постукивал пальцами. Раздался сильный гудок. Я резко поднялся, схватившись за весла. Неведомая сила вовремя вывела меня из сна – рядом проплывал огромный катер, и, если бы я не проснулся, мы бы столкнулись, что стало бы для меня почти равносильным тяжёлой аварии на дороге. По крайней мере, я бы точно не выжил, и улетел бы следом за Малухой, если бы в том мире мне это позволили.
Я отдышался и проводил глазами катер, на котором люди показывали мне какие-то обидные знаки и что-то кричали. На дне лодки лежала распухшая тетрадь, я поднял её, зачем-то раскрыл на какой-то случайной странице, будто хотел вспомнить прочитанное, и убрал за пазуху, надеясь, что она высохнет и каракули, оставленные много лет назад шариковой ручкой, не расплывутся окончательно.
Вот же угораздило меня, думал я, налегая на весла и пытаясь узнать места, куда меня вынесло, чтобы добраться до дачи. Короткий сон, несмотря на его яркие краски и переживания, вернул мне силы. Я чувствовал себя маленькой точкой в океане. Казалось бы, вот оно – одиночество. Но с обеих сторон был город, в котором проживал миллион человек, и получалось так, что я находился в самом ядре этого мира. Да и что нужно для того, чтобы прогнать чувство одиночества? Просто… достать телефон и набрать номер.
Я нащупал в кармане мобильный. Ещё перед отплытием перевел его в беззвучный режим. Было несколько пропущенных, но я даже не стал смотреть, от кого, и сразу набрал Таню. Ждал с улыбкой, когда же услышу её голос, глядя на песчаную косу пляжа далёкого левого берега.
- Да, привет, - сказала она заспанным голосом. Ну конечно же она отдыхала после поездки, как я не подумал об этом! – Нет-нет, всё в порядке. Я и сама хотела тебе позвонить, чтобы еще раз сказать за всё спасибо! Мы вот спим вдвоём с Галей.
Я стушевался, не понимая, о ком идёт речь, а потом вспомнил, что у куклы есть имя.
- Завтра же, наверное, займусь ей, буду шить-кроить, - сказала она.
- Таня, знаешь, а ведь я позвонил сказать тебе… - я замолчал.
Вот сейчас я должен произнести что-то особенное, раз уж начал. И я, закрыв глаза, улыбнулся. Но, понимая, что такие вещи не произносят по телефону, и она наверняка меня не поймёт, прошептал:
- Давай встретимся как можно скорее, это ведь возможно? Ты и сама сказала, помню…
- Серёж, конечно, только не в ближайшие дни, хорошо? – перебила она. –У меня вот-вот начнутся экзамены, поэтому я буду только готовиться.
- Хорошо, договорились. Но как только все твои экзамены завершатся, ты мне обещаешь встречу?
- Да.
- Вот и отлично. Удачи тебе, Танюша.
- И тебе.
Я услышал гудки и вздохнул. Странно как-то все и глупо устроено.
Когда я выгреб к даче, дело шло уже к вечеру. Я закрепил лодку и пошел к домику. Упав на кровать, я включил торшер. Вспомнил о тетради – она была за пазухой.

8

Мишенька, с тех пор, как я оказался в Орловской психиатрической больнице, прошло сорок лет… Я начал вести эти записи, и думал завершить их быстро, а прошло уже два года, как я оставил первые строчки еще в той, первой тетради. Столько ещё всего нужно рассказать, но не знаю, успею ли… Неумолимо время, и с каждым днем чувствую, что здоровье моё не оставляет мне выбора и будто зовёт поспешить. Всю жизнь я пытался постичь тайну времени, и не сумел. Иногда мне казалось, что оно замедляло бег, а в иные дни рвалось, как шальной конь, я лишь успевал оглядываться на мельтешение и суету. И тогда я понимал, что время – это скорый поезд, идущий без остановок, и обратный ход невозможен. То, что увидел, ощутил секунду назад, уже не вернуть никогда, впереди будут новые ландшафты, события, но и они промелькнут так же быстро.
Вот и сейчас я на минуту отвлёкся от рукописи, чтобы посмотреть в окно. Ранняя, дружная весна. Недавно сошёл снег, но лед на водохранилище стоит – мутный, некрепкий. По нему могут разве что бродить галки с воронами. И хотя еще холодно и не сезон совсем, я приехал на дачу, пишу, согреваясь чаем. Прохладно, даже пар изо рта идет. А всё потому, что писать о прошлом могу почему-то только здесь. Пробовал не раз на квартире – и тихо, и уютно, а не идёт строка. Только вот здесь, на втором этаже, картины прошлого оживают, всплывают голоса, которые я записываю, как слышу, в виде диалогов. Сейчас восемьдесят второй год, и ты, Мишенька, живешь у отца, мы видимся редко. Ты ходишь в школу, в первый класс. Летом-то у тебя будут первые каникулы, и, как я надеюсь, хотя бы часть из этих дней ты проведёшь со мной. Когда ты рядом, мне особенно легко и хорошо пишется. Просто я смотрю на тебя, отвечаю на твои незамысловатые вопросы и представляю, как ты вырастешь, прочтёшь мои тетради, и они дадут тебе что-то. Какую-то опору, понимание того, что было и что есть. Я так надеюсь и верю, притом совершенно искренне, иначе давно бы забросил всю эту писанину.
Раз ты дошел до этих строк, значит, эта самая писанина всё же не кажется тебе слишком заунывной, скучной и пустой. К сожалению, получается так, что ты от страницы к странице узнаёшь горькую правду обо мне. Я стал очевидцем многих событий, но на самом деле мне нечем особенно похвалиться перед тобой. Ты и так это уже понял. Но я счастлив, что в моей жизни были философ Карл Эрдман, врач Алексей Лосев, старец Афанасий… и медсестра Лиза.
В лечебнице время текло медленно, и каждый день напоминал предыдущий. Когда Кощей мучал меня инсулинотерапией, я и вовсе терял ощущение времени, оно растворялось, как и я сам. Потом были дни моего возвращения к себе, о чём я уже написал. Время шло, увядали листья в парке, аллеи стали золотыми. Если раньше начинался дождь, то я не спешил укрыться, а все так же сидел под липой и слушал его равномерный шум. Теперь же дожди стали затяжными и холодными. Странно, но тогда я, как ребенок, будто снова учился жить и открывал простейшие законы природы. Они казались мне новыми, неизведанными. Потом пришла зима, наступила весна, и опять было лето. Находясь в лечебнице, я чувствовал, как она давит и меняет меня. Я бы никогда не смог воскреснуть для новой жизни, если бы не чувство – большое, живое и крепкое, которое внезапно пришло ко мне, схватив и подняв к небу душу.
Сейчас я пытаюсь вспомнить взгляд медсестры Лизы. Это и радостно, и больно одновременно. Впервые мы встретились в конце мая сорок второго года. Тогда минул ровно год моей изоляции от мира. За всё это время у меня не было ни одного посетителя – или никого не пускали по указке из органов, или, что скорее всего, у меня просто никого и не осталось. Родители были где-то далеко, как я думал, надеясь только на то, что они живы. А что касается друзей, знакомых, они уже давно вычеркнули моё имя из памяти. И понимание этого, конечно, угнетало меня. Там, в мире за стенами больницы, я давно для всех умер. То, что я нахожусь здесь равносильно тому, если бы я просто утонул тогда в реке. Как-то я решил поговорить с Лосевым, задать самый непростой для меня вопрос – а есть ли вообще какие-либо сроки у моего лечения, а значит и шанс, что я покину когда-нибудь стены колонии? Алексей Сергеевич сочувственно вздохнул – мы с ним никогда не говорили об этом, но, видимо, он хорошо знал, кто распорядился упрятать меня здесь. Поэтому и ответа на мой вопрос у него не было. Он также знал и том, что Кощей с курсом инсулинотерапии пытался превратить меня в ничтожество, аморфное существо, и каким-то образом Лосев сумел ему помешать этому.
Минула холодная снежная зима, она запоминалась тем, что всё время хотелось есть – с каждым новым днём войны пайки на больных урезались. Это, конечно, можно было понять, но нелегко пережить. Не помню точно, в это ли самое время, или уже ближе к весне, к нам в колонию стали поступать раненые советские солдаты. Враг был уже на подступах. Я сдружился тогда с лейтенантом Ворониным, это был парень моих лет. Понимая, что мне нечего терять, я открылся ему во всем, рассказав, как и почему попал сюда. Он был весельчак, балагур, хотя положение его вряд ли могло вызвать смех – ему ампутировали ногу. И ещё Воронин всем сердцем ненавидел немцев. Именно сам народ, он не делил их на злых захватчиков и хороших мирных одураченных людей, считая, что виноваты все, и всех надо наказать. Поэтому на мой рассказ он отреагировал странными словами:
- Да тебя не в лечебнице надо держать, а орден дать! Надо же, какая отличная операция, в ходе которой уничтожили целую группу немцев. Надо было их всех перебить вообще!
- Но это же до войны было, речь идёт о…
- Не говори глупостей, Звягинцев. Хороших немцев не бывает, - я не спорил с ним, но, помня Карла Леоновича, наотрез не соглашался с лейтенантом.
Воронин говорил это искреннее. За ним и за другими госпитализированными воинами ухаживал персонал психиатрической клиники. Также вместе с ранеными появились и новые лица, среди них – как раз Елизавета Львовна. Это была чудная тихая девушка с грудным ребёнком на руках. Малыша звали Марк. Он был шумный, требовательный, но и персонал, и пациенты улыбались, лишь только видели молодую маму с ребёнком. Поначалу она пугалась больных, но потом стала привыкать. Старец Афанасий очаровал её так, что она позволяла ему нянчить Марка, удивляясь при этом, как быстро малыш успокаивается и засыпает на руках, трогая ладошками будильник на шее блаженного, как блестящую погремушку.
Трудно сказать, кто был отцом чудного ребёнка. Скорее всего, юный воин, сражавшийся где-то на фронтах. Его наверняка призвали до рождения сына, и он никогда не видел Марка, а только представлял, как он выглядит. Если, конечно, этот солдат до сих пор жив. Эта мысль была гадкой, но я почему-то сразу стал представлять себе, что Лиза осталась одна с младенцем на руках, нуждается в поддержке и защите. Что таить – я с первой минуты крепко полюбил её, и это чувство помогало мне выживать и сохранять рассудок, что было сложнее всего.
Помню, в первые дни лета сорок второго года я пришёл, как обычно, отдохнуть в тени любимой липы. На скамеечке, где обычно сидели два пожилых пациента с расстройством памяти, почему-то были не они, а сестра Лиза с ребенком. Она кормила Марка грудью, не замечая меня. И я смотрел, не в силах оторвать глаз, и странная жгучая сила наполняла меня, будто не грудной малыш, а я напивался из женского родника.
Её грудь была белой и нежной. Марк причмокивал, закрыв глаза. Я краснел от неловкости, но чувствовал, что и от неё, и от крепкого ствола дерева, от сочной травы и бескрайнего неба – со всех сторон я получал то, что называется энергией жизни. Боюсь, Мишенька, тебе будет не совсем легко понять то, о чём я говорю, просто через это надо пройти. Увидеть Лизу с ребенком, так откровенно и близко, для меня было сродни тому, как если долго пролежать на дне колодца, а потом с трудом подняться по срубу, вдохнуть свежего воздуха и ощутить на лице горячие лучи солнца. Она была этим светом. Молодая, красивая мама, символ жизни, победы над злом, которое тучами неслось к нам. Видя её, я не верил, что завтра может случиться что-то плохое. Нет, на небе есть высшие силы, вестники Весны, и они помогут повернуть всё вспять. Да и неважно это все, только она одна, Лиза, важна теперь. И Марк – просто чудо, он будет нашим мальчиком, решил я. Он обязательно будет самым счастливым человеком на земле, я сделаю всё для этого.
Мне хотелось, чтобы этот миг, пока она кормит ребенка и не замечает меня, длился вечно. Я улыбался. Ноги затекли, и я невольно пошевелился. Лиза вздрогнула, резко подняла взгляд и увидела меня, скрытого в листве. Мы лишь на миг встретились глазами. Её были чистыми, хорошими, но вмиг они изменились, наполнившись ужасом. Милое лицо искривилось, и Лиза, вскочив, крикнула так пронзительно, что на миг замерла жизнь во всех корпусах больницы. В тот же миг проснулся Марк и заголосил ещё громче. Я вскочил, словно поднятый из засады зверек, и помчался прочь в другую сторону. Бежал что было сил, упал на траву, и, сжав её, резал острыми стеблями ладони и плакал.
Да она же испугалась меня, потому что я – больной!
Затаившийся больной в тени дерева, что может быть хуже?
Ведь она наверняка подумала, что я замыслил против неё что-то плохое. А я… просто любил. Но как теперь быть? Она станет избегать меня, и вполне понятно, почему. Между нами неминуемо и всегда будет пропасть. Что же такое, что же? Меня трясло. Я знал, что, если больше не увижу Лизу, если она станет бояться и избегать меня, то я просто сгину, или сам наложу на себя руки в этой проклятой колонии. Только она держала меня на плаву жизни, сама того не зная. И понимание этого было хуже всего.
Бедная, бедная девочка, медсестричка, испугалась меня. Она совсем не готова к работе в психиатрической клинике. Здесь, конечно, хватает странных и опасных людей, но это же ко мне не относится… Как же ей будет тяжело здесь, жить с ребенком на руках, вокруг больных, дожидаясь неизбежного – прихода немцев. Я попытался представить мир её глазами, и ужаснулся. Особенно вообразив, как страшно находиться в самом беззащитном положении – с малышом у груди, и увидеть довольно молодого пациента, который не сводит с тебя глаз…
И всё же больница – это не большой город, где люди могут потеряться. Мы ещё не раз пересекались с Елизаветой, и, конечно же, она меня сторонилась, краснела и отводила глаза. Ей было неприятно, что я видел её тогда. Так что я, Мишенька, так ни разу с ней и не заговорил, ничего не объяснил, хотя и любил с каждым днём только сильнее. И очень ревновал и к лейтенанту Воронину, на которого Лиза всегда смотрела, как на героя, и даже к старцу Афанасию, который стал для Марка и Лизы пусть потешным, но всё же добрым и ласковым дедушкой. Он смотрел на них, улыбаясь, но я почему-то ещё тогда заметил в глазах Афанасия тоску и даже слёзы…
Тогда я полюбил по-настоящему. И настоящей моей радостью стало то, что концерты старца Афанасия и учителя музыки Мешковского вновь возродились. Завсегдатаями на них были лейтенант Воронин и Лица с Марком. Медсестра заметила, что игра на скрипке благотворно влияет на ребенка, да и блаженный как-то особенно старался в эти минуты, словно играл для ангела. Потом я любил остаться вдвоём с Ворониным. Он сидел на траве, вытянув единственную ногу. Грустил, умиротворённый музыкой. Несколько раз я порывался попросить его поговорить с Лизой, чтобы он объяснил ей, что я вовсе не больной, и жалею, что оказался тогда в той глупой ситуации и готов извиниться. Но всего этого я ему, конечно, не сказал.
- Вот кончится скоро война, погуляем тогда, - любить он подбодрить людей, в том числе и меня.
- Ты-то да, а вот мне что война, что мир, быть здесь, - прошептал я.
- Не скажи. А вот хочешь, я письмо напишу командиру нашей части, что, мол, есть в больнице такой хлопец, молодой и крепкий, без ранений, не то что я. Что скажешь?
Я не знал, шутит он или нет, но Воронин говорил спокойно и с улыбкой:
- Ты на фронте нужен, Звягинцев. Не знаю, какие там за тобой до войны грешки водились, это сейчас всё до времени забыть надо. Так что если ты не трус, а настоящий товарищ, так давай добро на моё письмо. Что, по рукам?
Я ответил согласием. Воронин помолчал, и затем я понял, что идея эта пришла к нему не вчера:
- Знаешь, я с Лосевым об этом уже говорил. Если будет распоряжение, тебя со справкой на передовую, конечно, не пустят. Но вот служить в тыловых частях, в обозе сможешь. Сейчас это не менее важно.
Об этом разговоре я вначале и забыл вовсе, не думая, что лейтенант – такой же парнишка моего возраста, сможет хоть что-то исправить в грубом мире, где к тому же шла такая война. Поэтому я просто грустил, слушая скрипичную трель старца Афанасия и не понимая, почему всё в моей жизни идет так криво и трудно, будто не Воронин, а я обречён идти напролом бедам на одной ноге…

9

Я не заметил, как уснул, и будто мои обрывочные видения и история, описанная в тетради, стали единым целым. Но потом была лишь тьма, долгая глухая пропасть – уставшее тело требовало от мозга отключения. И я выключился, словно телефон, которому срочно нужна была полная перезарядка аккумулятора, и открыл глаза, когда солнце ещё не взошло. Сколько ни пытался уснуть – не получалось. Вспоминая строки из тетради, я пытался понять, почему же всё-таки именно я читаю их, случайно это, или нет. Стоит ли мне чему-то поучиться, сделать выводы? Я поднялся и сидел, скрестив ноги, словно погружаясь в медитацию. Но в таком положении мысли прекращались, и просто хотелось замереть и слушать предрассветные звуки. Не знаю, как много прошло времени, но начались звонки, и я с удивлением вспомнил, что сегодня – понедельник, а значит, надо быть на работе. Никогда раньше со мной такого не случалось.
Я был рад, что звонили не с работы, и потому стал спешно собираться. Я представлял, как вбегу в редакцию, отдышусь, и буду медленно подыскивать темы для новостей, а пустой стол с портретом Вити будет всё время отвлекать меня. Этот портрет, а также свечи и цветы постоят немного, потом их уберут. Мёртвые не нужны живым, и про Витю скоро забудут. Найдется какая-нибудь девочка, которую посадят прямо со студенческой скамьи на его место. Она уберет статуэтку Будды и гильзу с карандашами, заменив её на глянцевый журнал, косметику или что-то подобное. Мне вспомнился сон в лодке, и я подумал, что если на том свете правда все так, то стоит только порадоваться за Малуху, он ушёл куда-то далеко, и его больше уже ничто не волнует.
На работу я решил взять тетрадь Звягинцева. В ней осталось не так много страниц, так что финал истории близок. Сегодня Юля, скорее всего, не будет ходить за нашими спинами, суетиться и требовать новых материалов. А значит, у меня появится время. Мне хотелось побыстрее почитать историю, и сразу же позвонить внуку Михаилу, чтобы передать тетради. Я и так слишком затянул с этим, да и от моего небрежного отношения записи сильно потрепались. С другой стороны, благодаря мне эти воспоминания сохранились, и я собрал обе тетради вместе. Теперь, как только дойду до конца, я с чистой совестью передам эти сокровища настоящему их наследнику. Пусть тоже читает, вдумывается. Может быть, он многое поймёт и станет по-иному ценить жизнь, близких людей.
В редакции всё было именно так, как я и предполагал. Все были молчаливы, никто не шутил. Самая молоденькая наша сотрудница Саша старалась что-то написать, но всё время всхлипывала. И я подумал, что слёзы вызваны не сожалением о человеке, а испугом от внезапности его кончины. Сашу поразило то, что Малуха исчез внезапно, осознание, что и с ней может произойти подобное, устрашало её. Если бы Витя уволился, скатился бы на дно и там тихо и незаметно ушел из жизни в угаре, не было бы слез вообще.
Грустная Юля, плачущая Саша, девушки… Да, теперь я осознал, что с уходом Вити остался единственным мужчиной в редакции. И я понимал, что время бьёт в глаза своей правдой, что все мы просто стоим на очереди у смерти, одни уйдут рано и внезапно, другие позже. Впрочем, я скомкал эти мысли и выбросил, как ненужную грязную бумажку. Не стоит об этом вообще думать.
Жаль, что урок с уходом Вити Малухи ничему не научит, в том числе и меня. Честно, я вообще не замечал, чтобы у людей происходил серьезный сдвиг в характере, поведении под влиянием чего бы то ни было. Людей трудно менять. Глупцы не умнеют, негодяи не добреют. Это только в книгах люди преображаются, вранье всё. Девочки поплачут, успокоятся, обо всём забудут. И я – тоже. И Юля очень скоро перестанет быть тихой и грустной, а станет обычной крикливой стервой. Ну и что ж…
Ближе к полудню, когда я совсем убедился, что в редакции понедельник пройдет тихо, я отыскал страничку Тани в социальных сетях. Написал ей, спросив, как дела, но она не отвечала. Я подготовил несколько новостных заметок, и, вновь заглянув на её страницу, не увидел ответа. Наверное, на самом деле плотно готовится к экзаменам. Или кукле платье шьет. Мысленно пожелав ей удачи, я достал из сумки тетрадь и стал читать.

10

Мы влюбляемся по причинам совершенно необъяснимым. Тот, кого любим, становится центром нашей души. От него ничего не требуется. Просто потому что этот человек есть, наше сердце становится лучше, добрее, мы готовы к хорошим поступкам. Вот именно так я и влюбился в Лизу. И то, что она была молодая мать с ребенком, это чувство только усиливало. То, что я встретил её, я воспринимал как награду, глоток воды после всего пережитого. Когда не спалось, я представлял, что мы поженимся, у нас будет дом, счастье, новые дети.
Но в те дни стать для неё даже другом я не мог…
Я жалею, что не осмелился тогда поговорить с ней. Если бы я объяснился тогда, сказав ей просто что-то хорошее, чтобы просто её поддержать, то сейчас мне стало бы намного легче. Было бы у меня в сердце хотя бы короткое воспоминание нашего разговора, хоть какие-то обрывки фраз, обращённых ко мне… но для неё я так и остался странным и видимо, опасным пациентом, молодым шизофреником с манием слежки за ней.
Лейтенанту Воронину я ничего не сказал, а вот со старцем Афанасием поделился. Точнее, он сам как-то всё понял без слов. Он почему-то заплакал, его нижняя губа тряслась, пальцами он сжал волосы и выл. Потом убежал, и тотчас вернулся с поленом, завернутым в тряпки. Так и сел с ним, стал плакать, выть, пеленая деревяшку:
- Спи, спи, на травке, дитятко! Никто тебя не обидит! – причитал он.
Тогда я подумал, что старец все-таки самый настоящий больной, и, наверное, правильно, что его поместили на лечение. Теперь же, вспоминая его плач, я только содрогаюсь, понимая, что он был настоящим посланником неба. Как-то мы сидели с врачом Лосевым, и я просто сказал ему, что Лиза, то есть, Елизавета Львовна, очень хорошая. Он улыбнулся, словно тоже всё понимал, и просто положил мне руку на плечо. И так мы долго молчали. Время и судьба на минуту стерлись, и показалось мне, что не было ничего из прошлого, нет истории, которая прошлась по моей жизни, словно плугом по камням. И нахожусь я не в лечебнице, а просто выехал за город и сижу с близким другом на траве среди деревьев. И, поделившись самым сокровенным, что было на сердце, мы просто слушали звуки природы, и завтрашний день будто и не сулил ничего плохого. Не было горя, войны, ничего не было.
- Да, она хорошая, - согласился, помолчав, Алексей Лосев. – Она немножко запуганная, нерасторопная в работе, но понять её можно. Война для неё слишком серьёзное испытание.
- А муж, то есть, отец ребенка погиб? – спросил я, пытаясь не выдавать волнение.
- Я не знаю, - ответил он и посмотрел на меня, всё понимая.
«Любишь, брат, так люби!» - читалось в его глазах.
Но таких светлых моментов было мало. Враг был уже близко, и только чудо могло обратить полки немцев назад. Мы уже слышали залпы рядом. Было трудно понять, откуда они раздаются. Я не думал, что будет завтра. Поэтому новый разговор с Лосевым поразил меня. Я сначала не поверил его словам. Он улыбался, но при этом говорил с грустью в голосе:
- Николай, тебя выписывают, ты свободен, - и я понял, что печаль его объясняется тем, что и он считал меня близким другом, ему было нелегко расстаться со мной.
Сначала смысл его прямых и понятных слов не дошел до меня.
- И что же? – спросил я.
- Ты свободен. Можешь уходить из больницы хоть сейчас, после оформления документов. Или завтра. Как сам хочешь.
- Но почему? – я вспомнил разговор с лейтенантом Ворониным. – Что, удалось отправить письмо в воинскую часть?
- Да письмо-то ушло, хотя это было и непросто сделать. Если бы напрямую из больницы, Беглых наверняка бы постарался перехватить. Я отправил его иными путями, но зная, как сейчас тяжело, я даже не уверен, что оно дошло вообще.
- Тогда что? – удивился я.
- А вот этот вопрос уже особенный, - он помолчал. – Раньше мы с тобой об этом вслух не говорили, но понятно, что попал ты сюда по вопросам, связанным с политикой, и было особое распоряжение. От майора Пряхина. Так вот, поступило новое, от него же, только с фронта, этот человек, несмотря на высокое звание, сейчас на передовой и почему-то вспомнил вдруг о тебе. У Беглых, говорят, даже руки тряслись от злобы, когда он держал поступившую бумагу. И рад бы он порвать её, да не смеет. Вот так.
Лосев взял меня под локоток и повёл в центральный корпус. Видимо, хотел убедиться сам, что мне выдадут справку и все необходимые документы:
- Тебя не должны были выписывать вообще, если бы дожил до старости, то так и умер бы в лечебнице, - говорил он. – Я об этом знал, но такую правду никогда бы не открыл, сам понимаешь, почему. Я не мог отбирать у тебя надежду, и, как оказалось, нет ничего невозможного.
- Как думаешь, виной всему война? – спросил я. – Может быть, Пряхин подумал, что я, молодой и крепкий, нужен для фронта.
- Не знаю, правда, о чём он думал.
«Скорее всего, он просто вспомнил обо мне и решил, что допущенную в прошлом ошибку теперь уже можно исправить, - подумал я, и только тогда окончательно понял, каким человеком на самом деле был Евгений Пряхин. Нет, он не был предателем. Он точно не был организатором дела о «немецкой группе». Но поняв, что именно я попал в передрягу и втянул в неё близких людей, внешне оставаясь твёрдым и неприступным, он постарался изменить ситуацию. Он перехватил меня у яйцеголового Циклиса, пользуясь своим положением и званием, хотя мог бы этого не делать. Пряхин сделал так, чтобы я не угодил в лагерь, а находился рядом, у него под рукой, в лечебнице. И вот теперь по его же распоряжению мне дают свободу. Как ни крути, но именно ему, в конце концов даже в тех условиях удалось сохранить человеческое лицо и достоинство. Думаю, если бы в его силах было помочь отцу, он бы сделал всё возможное. Поэтому я писал выше, что жалею о проклятиях, которые высказал ему в лицо во время нашей последней встречи. Оказалось, что он их не заслужил. Потом я узнал, что Евгений Пряхин получил звание старшего майора и погиб, попав в окружение под Ельцом. Получается, что документ с требованием о моём освобождении он успел составить и послать накануне гибели…
- В послании Пряхина есть указание, куда и к кому тебе нужно явиться в Воронеже. Но всё не так просто. Враг уже на подходе. Так что я не знаю, кому легче – всем нам, кто останется в больнице ждать свою судьбу, или тебе. Что там тебя ждёт, вообще неизвестно, - сказал Лосев.
Получив справку и документы, я отыскал лейтенанта Воронина:
- Это хорошо, иди в город и найди способ, чтобы тебе позволили с оружием в руках защищать Воронеж! – сказал он. – А за нас не беспокойся. Нас тут тринадцать бойцов Красной Армии, так что если немцы придут, мы не сдадимся, и больных в обиду не дадим!
Он говорил бодро, но, видя его, сидящего на скамейке с одной ногой, бледным и осунувшимся от недоедания лицом, я понял, что произойдет здесь на самом деле с приходом фашистов. Но, в любом случае, волю в Воронине они не победят:
- Иди смело, и сражайся, Николай! Большая справедливость, что тебя, наконец, отпустили, хотя надо было раньше. Ты цел, здоров, и не имеешь права пересиживать тут с больными и калеками!
Осознание, что я свободен, взбудоражило меня. Я не знал, что будет дальше, но не видел впереди ничего плохого. Собрав все документы, а также получив сведения из письма, куда мне стоит попасть в Воронеже, я отправился в путь. До ворот меня проводил врач Лосев, мы пожали руки, обещав друг другу, что обязательно встретимся после войны:
- Только не здесь, и не в качестве пациента и больного! – сказал он.
Я обернулся, прощаясь с местом, где провел столько времени. Я пригляделся – среди деревьев я различил фигуру Лизы, она сидела на скамейке и покачивала малыша. Я помахал ей рукой, хотя знал, что она снова меня не видит. Впереди меня ждала неизвестная дорога, и я постарался запомнить навсегда её светлый образ, чтобы потом он не раз приходил ко мне, помогая справиться с трудностями.
У ворот меня догнал старец Афанасий. Он просунул мне склянку и сказал:
- Помни меня, дружок, что был такой вот Афанас – свиней пас. Глаза как тормоза, нос как паровоз, губы – как трубы. Ни о чём не думай, я обо всех позабочусь, всем глазки прикрою и спать уложу!
Я, конечно, ничего не понял, но обнял его. Почему-то подумал, что мне не хватает винтовки на плече. Если бы она была, то можно подумать, что самые близкие люди, которых так мало, но они так дороги, каждый по-своему провожают меня на войну. И, прижав к себе старца Афанасия, я точно знал, что ухожу и буду сражаться за них, если мне это позволят. Прав все-таки лейтенант Воронин – я засиделся, пора идти. И, как бы это ни звучало неправдоподобно, очень и очень многих людей из лечебницы, с кем провел столько времени, я считал своей новой семьей, нуждающейся в моей защите. Лиза, Юра Лосев, старец Афанасий, художник Яша… И даже те, кто говорил замысловатый бред, теперь представлялись мне детьми, такими же, как Марк, за которых теперь именно мне, человеку с направлением и справкой, предстояло защитить.
Я брел по дороге на Воронеж, хорошо зная её. Мне встречались обозы с ранеными и амуницией, несколько раз подходили военные и интересовались, кто я. Мои документы они изучали долго и придирчиво, но всё-таки отпускали. Я был устал и голоден, ноги ныли. Наконец один шофёр в форме сказал мне фразу, которую я ждал:
- Раз вышел из больницы и готов биться, я довезу тебя по этому адресу в Воронеже. Это городской комитет обороны, - я запрыгнул в кузов полуторки, и, глядя на свои стоптанные штиблеты, был рад, что машина несёт меня так быстро. Только окрестные виды не радовали. И пригород, и сам Воронеж замерли, будто готовились к чему-то страшному, и я еще, как выпавший из гнезда неокрепший птенец, не мог понять масштаба надвигающейся бури. Это были последние дни июня сорок второго года. И, когда я попал по адресу, указанному Евгением Пряхиным, показал все документы, а также и его письмо, человек в форме НКВД внимательно изучил их, потом осмотрел меня, задал несколько вопросов. Услышав мои ответы, он порвал справку из психиатрической больницы, сказав:
- Всего этого достаточно, я знаю и уважаю товарища Пряхина. Ты сам-то, выходит, воронежский?
Я только кивал.
- Это хорошо. Теперь за родной город постоять надо, готов? Ну и хорошо. Забудь всё. О больнице этой особенно, тебя там не было! И главное, не говори больше нигде и никогда о ней, понял? – он смотрел строго. – Тебя там не было!
- Да, никогда, - ответил я.
- Иди, боец, я распоряжусь о твоём зачислении в батальон ополчения. Военную науку будешь постигать в бою.
В первой тетради, где речь идёт о знакомстве с Эрдманом я писал, что не призывался в армию из-за сердца. Но в ту минуту, когда услышал к себе это небывалое обращение – «боец», я вытянулся, и, развернувшись на пяточках, вышел из кабинета. Сердце моё не казалось больным, а прыгало в груди.
Теперь я был не забытый всеми больной с диагнозом, его навсегда одним движением вычеркнули только что из моей судьбы. Я был не враг, не участник прогерманской группы, а боец ополчения. Значит, прошлого не существует, и моя история только начинается. Тогда я не мог знать, что заслужил этого не только благодаря письму Пряхина, но и тому, что враг подходил к Воронежу, и живая сила, чтобы отразить его, нужна была неимоверная… Выжить в предстоящей схватке было так трудно, что моё прошлое уже ни для кого не имело значения…
Но я пронёс свое прошлое в сердце до конца, до сегодняшних дней, Мишенька… И рад, что выжил, и могу рассказать тебе обо всём.

11

Прошло ещё несколько дней, и я наконец получил ответ от Тани.
«Привет. У меня всё хорошо. Экзамены уже сдала, теперь остаётся ждать – зачислят, или нет. Как ты?»
«Конечно зачислят, ты так готовилась и старалась! Теперь-то у нас получится встретиться?» - написал я.
Наступила пауза. Таня не отвечала, хотя я видел, что она «онлайн». Может, отвлеклась на что-то, или решает, как ответить. Если задумалась, хорошего вряд ли стоит ждать.
«Извини, в ближайшие дни не смогу. Буду занята».
Ну что ж, к этому и добавить нечего, решил я. И написал:
«Предложение о встрече в силе. Готов, если надо, помочь в делах, побыть ещё раз твоим шофёром. Обещаю без поломок».
«Хорошо», - ответила она и прислала милую картинку с улыбкой.
Мне хотелось продолжить виртуальный разговор, но я не находил, о чем ещё написать. Это был будний день в редакции, подошла Юля, сказав, что мне надо съездить на какую-то пресс-конференцию, и я, вздохнув, отправился на очередную скучную встречу. Затем снова шли дни – один за другим, серые и привычные. Несколько раз я порывался написать что-нибудь Тане, но понимал – мне просто нечего добавить к тому, что хочу встретиться и просто её увидеть. Но и напрашиваться тоже не хотел. В конце концов, как я уже говорил про восточную мудрость, между людьми десять шагов. Теперь я ждал, сделает ли она свой.
Выходя вечерами на крыльцо, я понимал: скоро мой первый дачный сезон закончится. Становилось ветрено, дождливо, и последние дни августа почему-то больше напоминали середину осени. Многие соседи уже не появлялись, и в такие минуты мне казалось, что я остался один-одинёшенек среди пустующих стылых домиков.
В одну из таких холодных ночей я увидел сон – необычный и яркий. Воронеж в руинах. Сильный мороз, глубокие снега. Повсюду протоптаны глубокие чернеющие тропы, и я не иду, а лечу над ними, словно призрак. В ушах – гул, как будто город не только разрушили, но и опустили на дно океана. На развилке троп увидел табличку, синели неровные, написанные краской буквы: «Мин нет». В районе «Динамо» чернел остов трамвая, смотрел на меня потухшими глазницами фар. Напротив него – подбитая гусеничная бронемашина с пулемётом, немецкий крест на боковине весь испещрён пулями. Я летел дальше, и видел только мертвую технику - нашу и фашистскую. У мрачной развалины какого-то учреждения – высокие белые холмы, кресты из неровных берёзовых бревен с немецкими касками. Мимо бредет укутанная в тряпьё девочка, сжимая в посиневшей ладошке ржавую керосинку. Лицо скрывает платок, не увидать глаз. Она шагает медленно, как тень. Мы так близко, что могу дотронуться до неё рукой, но девочка меня не замечает. Огибаю её и быстро, словно гонимый ветром, достигаю реки. Воронеж во льду, и люди, как чёрные точки, склоняются, набирают воду из пробитых снарядами воронок. И ничего не слышно, кроме гула, который только нарастает. Город обуглен и сер. Я бреду, бреду куда-то, и картины меняются, словно в короткие минуты глухая зима сменяется весной.
Снег уплывает грязными ручьями, и я вижу луга в пойме, устланные искореженными телами. Обернулся к городу – он сожжён, обескровлен, но не убит. На моих глазах он медленно и тяжело пробуждается от кошмарного сна, ворочается, дышит со свистом, готовясь сбросить труху и обломки. По раскуроченным улочкам первые робкие шаги делает красавица-весна в зелёном платье, и, подняв руки к небу, она призывает солнце. Великое Солнце-Мать, которое миллионы лет назад сумело наполнить бездушную материю жизнью, а значит смыслами и верой, вновь направило лучи сюда. И я был частью этой большой души, плакал и одновременно смеялся. В пустых глазницах домов теплилась жизнь. Там сжигали мусор, чтобы согреться, из окон шел дым, ветер уносил его на запад. Время ускорилось, и на месте рытвин и окопов вырастали штабеля кирпича, и выжженный город поднимался, рос, зажигался тысячами фонарей, и люди с радостными криками покидали укрытия и обнимались.
Я проснулся, услышав звонок. Удивился, что это был сон, настолько он казался реальным. Звонила Ольга Фадеевна. В голове шумело, и я не сразу понял, про какую папку она спрашивала. Потом вспомнил – она же мне давала материалы про «серый дом». Конечно!.. Только я их ни разу не открыл. Читая дальше воспоминания Звягинцева, я потерял интерес к дому НКВД. Я обещал вернуть папку, нисколько не переживая, что не ознакомился с её содержанием.
- Сегодня будет экскурсия в двенадцать часов в районе СХИ. Её проведет замечательный краевед Владимир Размустов, он много интересного расскажет о боях за Воронеж. Может быть, вы сможете прийти? Заодно и принесете мои материалы, - сказала она, и я обещал быть.
На выходной у меня были какие-то планы, но решил их поменять – мне было неловко перед краеведом. Да и Таня, от которой не было вестей, наверняка будет там, и мы наконец-то увидимся. Да и место удобное – до сельскохозяйственного института я мог пройти пешком через санаторий имени Горького. Заодно и прогуляюсь по парку – так привык возить себя на машине, что уже и забыл, как ногами двигать.
Я шёл, глядя на желтеющую листву, бледно-красные, ещё не поспевшие ягоды боярышника и рябины, и вспоминал странный сон. Внутренний голос почему-то прошептал: «Зря надеешься. Её там не будет!»
Когда подошёл, люди уже собрались у красного трактора на постаменте. Тани среди них не было. Я поздоровался с Ольгой Фадеевной, отдал ей папку и очень надеялся, что она не будет ничего спрашивать. Так и оказалось, тем более, я заговорил первым, спросив о том, что волновало меня больше всего:
- Не знаете, а Таня будет?
- Она куда-то пропала, я её давно не видела. И звонила несколько раз – не берёт трубку. Странно, такая хорошая девушка, как появилась, ни одной экскурсии не пропускала, всем интересовалась, а тут вдруг исчезла…
- Наверное, дело в экзаменах, - сказал я.- Ведь она такая ответственная.
- Да, но они уже давно прошли. Её, собственно, уже должны были зачислить. Со следующей недели ведь сентябрь, занятия…
Я отошел в сторону и закурил. И правда, первое сентября будет всего через пару дней, а я и не заметил этого. Значит, и на самом деле что-то не так. Первая мысль была – незаметно уйти. Если нет Тани, то какой интерес быть здесь, о чём бы ни шла речь... Без неё нет никакого настроения. Но я всё же остался – заговорил Владимир Размустов. Это был худой мужчина средних лет, его речь была живой, подвижной, так что он сразу привлёк внимание всех:
- Дорогие друзья, мы сегодня собрались в районе Воронежского сельскохозяйственного института неспроста, - начал он. – СХИ – это красивый комплекс дореволюционной постройки для института, большой сквер перед главным корпусом и… одновременно место ожесточённых боев, первое удачное наступление защитников Воронежа девятого-десятого июля 1942 года. Мы сегодня пройдём с вами в сквер, где находятся две братские могилы.
Меня передёрнуло – в памяти всплыл позабытый случай, когда я проезжал на машине мимо парка в этом районе, и решил пройтись. Это было в июне, парк показался мне необычайно зелёным и запущенным. Я углубился, шум едва доносился с дороги, и было что-то звенящее, мрачное и пугающее среди этих клёнов, я даже не мог понять, почему у меня возникли такие чувства. Будто я оказался на кладбище, где на каждом шагу – могила, но нет ни крестов, ни памятников. Тогда об этом я просто не задумался, а теперь вспомнил и вздрогнул – а ведь эти места усеяны костями, причем останки наших солдат и немцев навеки смешались там, среди червей, норок и корней, став прошлым, о котором не так легко и узнать. Я помню, что тогда встретил подростков, они сидели на пеньках и пили какую-то бурду, матерились, плевали на землю и бросали окурки…
- Битва за наш город длилась двести три дня, - продолжал краевед.– Известно, что Гитлер в ходе наступления на Юге не придавал взятию Воронежа решающего значения, немецкие дивизии шли на Сталинград, и вполне могли бы даже и не брать город. Однако на приступах к нашему городу немцы имели успех, и потому решили, что Воронеж станет для них лёгкой добычей, которую они возьмут попутно. Но, несмотря на то, что враг занял правый берег, уже последующие дни сражений показали, что планы немцев далеки до завершения, и попытка с ходу подчинить себе город терпит крах. Наши части оказали сопротивление, даже огонь немецкой артиллерии, бомбёжка с воздуха, танковые атаки не сломили наших людей. Поэтому немцы вводили и концентрировали новые силы. И несли огромные потери. Им нужно было высвободить силы и бросить их под Сталинград, а вместо этого они, наоборот, слали сюда всё новые и новые подкрепления, потому что Воронеж не сдавался. Город воевал на площадях и улицах много месяцев. Город дрался за каждый квартал, квартал – за каждый дом. То есть, это сражение сравнимо со Сталинградом. Благодаря героизму наших солдат мы не только оттянули дивизии, которые шли на Волгу, но и прикрыли Москву с юга. Под Воронежем разгромили двадцать шесть немецких дивизий, полностью уничтожена вторая немецкая, восьмая итальянская и вторая венгерская армии. А пленных врагов у нас здесь было даже больше, чем под Сталинградом.
- То есть, молниеносной победы над Воронежем не получилось? – спросил кто-то.
- Да, вместо этого фашисты стали укрепляться здесь, строить дзоты, рыть траншеи, защищать свои позиции колючей проволокой. Именно это место, где мы сейчас находимся, посёлок сельскохозяйственного института, а также Ипподромная, стадион «Динамо», Берёзовая и Архиерейская рощи стали местом ожесточенных боёв.
Я слушал краеведа, и вспоминал сон. Пока не мог найти пути к понимаю смысла всего этого. Будто какая-то сила сообщала мне важнейшие тайны и откровения, настолько глубокие и проникновенные, что способны переменить меня, научить понимаю ценности жизни, каждого дня на земле. Да и всё, что происходило со мной в последнее время, казалось, было нацелено именно на это.
- В дни боёв немцы вывозили из Воронежа ценности, вплоть до бытовых вещей, - продолжал рассказчик. Группа двигалась по территории сельхозинститута, я шёл в самом хвосте, но всё хорошо слышал, - по их вине был разрушен город, не осталось больниц, театров, школ. Мирных людей они вешали без разбора, тела могли сутками раскачиваться на веревках. Виселицами служили не только фонарные столбы, но даже памятники, в том числе Ленину в центре города. Об этом свидетельствуют документальные снимки, которые без волнения смотреть нельзя. В подвале областной больницы фашисты сожгли более ста раненых советских солдат. Мёртвые тела наших воинов нередко привязывали к решёткам забора в Петровском сквере, видимо, для устрашения. Мы все должны помнить трагическую страницу расстрела около пятисот безвинных воронежцев в Песчаном Логу, среди них было немало стариков и детей. Этих людей немцы просто зарыли…
Я смотрел, как меняются лица. Земля, по которой мы шли, помнила абсолютно все, и могла сама, без помощи историков, рассказать о прошлом на своем тихом языке. Она ничего не забыла и не простила.
- Советские военные историки, как и некоторые современные, не признают эти двести дней борьбы за наш город единым сражением, и рассматривают бои только как отдельные периоды, - продолжал краевед. – Но именно битва за Воронеж и победа здесь положили начало многим дальнейшим успехам нашей армии. Воронеж, даже если судить на европейском уровне, один из самых пострадавших городов в ходе мировой войны…
Я покинул экскурсию раньше её завершения: позвонила мама. Она спросила, сильно ли я занят, смогу ли отвезти её в гипермаркет за город. Я, конечно, не отказал, но просьба насторожила. Что-то не так: мама никогда о подобном не просила, всегда с отцом они ездили по выходным за покупками вместе.
Я шел быстро, и, не заходя в дачный домик, сразу завёл машину. Ехал быстро и, можно сказать, нервно – перестраивался из ряда в ряд, раньше стартовал на светофоре, словно трогался на гонках. Жалобы отца на головные боли, просьба мамы вместо него почистить погреб, а теперь вот и свозить её в магазин сложились у меня в общую картину, и я, наконец, осознал, что от меня скрывают какую-то малоприятную тайну. Об этом я хотел спросить прямо и сразу. У подъезда я позвонил маме и сказал, чтобы спускалась. Она долго не шла, и я нервничал, постукивая пальцами по рулю.
Наконец запел «домофон», который теперь во всех домах звучит одинаковым переливом, сообщая, что через секунду отроется дверь. Однако это выбежала девочка с собачкой. Потом опять был этот звук, и появилась бабушка Зоя – наша соседка, я надеялся, что она не заметит меня за рулем, не будет подходить и говорить о том, как я вырос. Когда вышла мама, я даже не заметил – в это время я уже отчаялся ждать, я заглянул в интернет, и не нашёл нашей переписки с Таней – она удалила свою страницу, будто её и не было…
Мама открыла дверь и села рядом. Посмотрев на неё, вся моя решимость задать вопрос в лоб исчезла, и я подумал, что лучше отложить разговор. Мы молча выехали на Московский проспект, проехали кольцо с «пирамидой», уже мелькали высотные новостройки, скоро должны были начаться сосенки, за ними – бесконечные киоски, шашлычные, заправки, которые занимали каждый метр на выезде из города по липецкому направлению. Мы молчали. Скоро вдали показались купола храма – это был мой ориентир, чтобы не проспать резкий съезд к торговому комплексу, иначе придётся разворачиваться в паре километров от этого места и «заходить на посадку» снова. Я так и не смог понять, зачем нужно было здесь, за городом, в торговой зоне, строить эту белую и высокую, с блестящими на солнце куполами церковь... Кто станет её прихожанами? Люди с увесистыми пакетами после покупок, или уставшие после рабочего дня сотрудники торговых комплексов? Я не находил ответа, но был благодарен строителям храма за то, что создали такой ориентир для поворота.
Вот уже замелькали длинные ряды стоянок, но про папу я не решался просить. И вдруг сказал – немного о другом:
- Мам, а знаешь, я много нового и необычного про одного нашего родственника узнал, Евгения Пряхина, служил такой в НКВД, потом воевал.
- Что, отец рассказывал? Да, он там на этих новых сайтах про войну и медали что-то о нём нашёл. Он мне читал, что тот погиб, как герой, попав в окружение. Кажется, под Ельцом, или группа елецкой называлась, что-то такое в общем, не запомнила. Я о нём мало что слышала, но хороший был человек, достойный. Ты бы вот о нём бы написал, что ли, а то в последнее время на вашем сайте и читать нечего стало! Про людей надо хороших рассказывать, а не эту ерунду о конференциях и губернаторе.
Мама, конечно, била в точку. Вот только Пряхин был человек настолько сложный, что о нём не расскажешь в формате нашего издания. За время чтения тетради у меня о нем менялось мнение десяток раз, а понять до конца, кем же Пряхин всё-таки был на самом деле, до конца не получится никогда.
Маме я не стал ничего рассказывать про тетради, да и она не стала уточнять, почему я вдруг заговорил про её двоюродного деда, или кем там он ей приходился. Мы нашли место на стоянке и шли к ярким вывескам и дверям, которые были рады открыться сами и проглотить нас в мире торговли.
Когда подходили к длинному ряду тележек, я почему-то в эту минуту, не думая, выпалил:
- Мам, а что с отцом?
Она на миг остановилась, и открыла рот, будто бы я спросил её о чем-то неожиданном и неприятном, вроде того, а не забыла ли она кошелёк дома, или не остался ли выключенным утюг? Ее глаза бегали, словно мама пыталась вспомнить о чём-то, и не могла. Но, придя в себя, сказала:
- Так, Серёж, давай об этом не сейчас поговорим, хорошо?
Я кивнул. Ситуация мне не нравилась, и это было лучшее, что я мог сделать.
Зная, что мама не очень любит, когда с ней ходят вместе и смотрят, что она выбирает, я взял себе отдельную тележку. Да и всякой всячины бытовой мне самому нужно было много. Тем более, здесь встречалось всё, что угодно, в том числе и книги, рыболовные снасти, разные мелочи для дачи… Мы разделились с мамой, договорившись, что она позвонит мне, когда закончит и пойдёт к кассам.
Я подумал, а не купить ли мне легкую куртку на осень, и уже идя к рядам с мужской одеждой, я увидел со спины Таню. Она шла с такой же, как у меня, пустой тележкой, моё сердце забилось при виде её узких плеч и волос. Я всегда не любил подобные встречи со знакомыми в магазинах, они мне казались нелепыми, так что и сказать нечего – глупо спрашивать про жизнь и дела, заглядывая ненароком, что набрал в тележку знакомый. Но Таня! Это была удача!
Хоть не на экскурсии, а здесь, среди вывесок, ценников и мужских сорочек увидеть её и спросить, что случилось, поступила ли она, как себя чувствует? И даже, если придется, даже здесь, в мире торговли и скидок, объяснить ей то, что есть на сердце, раз не сумел сделать это на фоне берёз, костра и тихого пруда. Ну и, раз я серьезный парень, то и с мамой познакомлю, вместе доедем домой, чаю попьем. Отец тоже будет, представлял я, и окажется, что я глупостей придумал много, а с ним всё хорошо. И папа, и мама ей понравятся, и она им тоже. А дальше – уж что там говорить…
Подбежав, я положил руку на плечо, слегка сжав, улыбался, словно поймал её, как рыбку, наконец. Белые волосы взметнулись нервно, и я увидел чужое и недоброе лицо незнакомки. Накрашенные губы скривились вниз, как подкова, раздался визг, люди от нас отшатнулись. Извинившись, я потупил взор, услышал о себе и моем грубом жесте несколько слов, перемешанных с матом. Мурашки пробежали по коже, никогда грубые слова, произнесенные девичьим голосом, пусть даже и таким хрипловато-прокуренным, так не задевали меня. Я склонился над тележкой, повис, так что передние колеса слегка приподнялись. Боялся, что меня затрясёт и, черт возьми, завою от злости и досады, но был рад, что никому из тех, что пробегает мимо меня с такими же тележками, ни до моего состояния, ни тем более чувств, не было дела.
Отдышавшись, я слегка тронул ногой тележку и пустил её, чтобы она катилась среди рядов куда подальше. Услышал голос рядом:
- Молодой человек, вы не в цирке, а выпили, так ведите себя прилично, а лучше идите к выходу, - сказал мне мужчина в ярко-красном жилете и белоснежной рубашке. Я и правда почувствовал себя если не пьяным, то отстранённым и не понимающим ничего вокруг. И я нервно пошёл к кассам, ожидая, что в кармане завибрирует телефон, и мама скажет, что она уже готова и движется в том же направлении. Ах да, телефон! Ну что же я, теперь-то только подумал. Остановившись рядом с большим белым медведем с красным сердечком вместо носика, я достал из кармана телефон. Этот верзила-охранник в фирменной одежде встал поодаль и, скрестив руки на груди, смотрел на меня, голова-яйцо блестела в свете бледных неоновых огней.
Бог бы с ним, с этим лысым. Я звонил Тане.
Неживой и холодный, хотя и знакомый по предыдущим таким ситуациям женский голос отчеканил: «Аппарат абонента выключен, или находится вне зоны действия сети». Хотелось разбить телефон об пол, и чтоб этот в жилетке подбежал. Сказать ему, мол, уберите, случайно это. И дыхнуть ему в красное лицо, набрав воздуха, чтобы понял, что я трезв, вовсе и не буяню, а за душевную боль из гипермаркета выводить права у него нет. Мысли, как тяжелые камни, стучали в голове, словно на меня обрушилась лавина, и только появление мамы, её задумчивое спокойствие привели меня в чувство:
- Так тебе ничего разве не надо? – спросила она.
- Здесь – совсем ничего, - ответил я.
На кассе я, хоть и думал о своём, всё же увидел, что купила мама. Помимо бытовых продуктов там хватало каких-то пакетиков, баночек, витаминов, которые обычно продаются в отделах фитнеса и разных добавок к питанию. И хотя я её впервые сопровождал в торговый центр, все равно был уверен, что ничего подобного раньше она не покупала, и это, конечно, связано с отцом. Но про все эти звенящие на кассе пластмассовые баночки я ничего не сказал.
После оплаты я подхватил сумки, и мы пошли к машине. Мама шла рядом и рассматривала длинный, спускающийся к её широкому ремню на летнем платье чек. То ли искала подвох и проверяла, то ли старалась показать, что сейчас ей не до разговора со мной. А я шёл, и почему-то навязчивая мысль не отпускала меня, и я думал, что вот-вот рядом с дурацкой машиной, где торгуют вареной кукурузой, или у прозрачного входа в бутик окажется Таня. Настоящая. Спокойная, задумчивая, и она улыбнётся, заметив меня. Но ни в этом грубом мире торговли, ни в бесконечно доступном для всех, как считается, виртуальном пространстве интернета, нельзя было найти теперь точки для нашей встречи.
И снова дятел забил в виске, напоминая простую мысль, что сентябрь наступит то ли через день, или два-три, и, если я совсем не отстал от жизни, то Танины экзамены давным-давно сданы, может даже, ещё и до нашей поездки в Богучар, и то, что она недоступна, что-то да значит…
Я положил мамины сумки в багажник, и мы вновь поехали до дома молча. Да, я понимал, что маме есть что сказать, и разговор об отце станет самым тяжелым. И только теперь я понял её женскую мудрость – она с самого начала не начинала разговор, потому что я был за рулем. В душе она понимала, что если расскажет мне, то я уйду в свои мысли, и тогда под впечатлением не смогу просто быть нормальным водителем. Она знала это, и жалела меня. Но, милая смешная мама, ты ведь не знала, что я всё понимал, к этому разговору я готовился всю дорогу, и был так бессвязен и задумчив с самого начала.
Маме было что сказать, но я теперь почему-то и не смел спрашивать. А может, нужно просто доехать и подняться, спросить об этом самого отца, в самом деле!
Я сказал маме, что помогу поднять сумки, а она вдруг стушевалась, ответив, что не надо, вполне может справиться и сама, и я могу уже ехать…
- Отец, наверное, спит-отдыхает сейчас, и я бы хотела тихонько войти, его не разбудить, - нашла она последний аргумент.
- Ну что ж, войдем тихо вдвоём, - ответил тут же я.
Железная дверь, что поёт мелодией домофона, открылась и захлопнулась.
- Что с ним? – вновь спросил я, сжимая тянущие ручки сумок, когда мы стояли лицом к лицу в лифте.
- Серёж… Он прошел обследование. У нее опухоль в голове, - на этих словах железные дверцы со скрипом разошлись, и я увидел папу, его улыбку. Он встречал нас радостно в коридоре, но мне стало так плохо, что пошатнулся.
Разувшись, я прошел в зал и рухнул на диван:
- Что с тобой? – спросил отец.
- Ты мне лучше ответить, что с тобой, пап.
- Ты рассказала? – он обернулся к матери.
- А что, не надо было, что ли? – резко вставил я. – Неужели ты думал, что от меня стоит такое скрывать?!
Ему нечего было ответить.
Мама бросила сумки в прихожей, и мы теперь сидели на диване. Я подумал, что вот так, втроём, плечом к плечу, мы не были давно.
- Что врачи говорят? – спросил я.
- Нужна операция, - отвечала мама, отец лишь потупил взор и вздыхал тяжело.
- Когда будут проводить? Есть хоть какая-то конкретика?
- Есть, - вставил отец, и ушёл на кухню.
- Сынок, беда, - зашептала мама, - на операцию деньги нужны, большие. Там все серьёзно, у нас в наших клиниках такие не проводят, нужно ехать за рубеж.
- И сколько? – спросил я, мама назвала сумму, добавив:
- Не знаю, наверное, квартиру продадим, что нам еще остаётся.
Я промолчал, не зная, как все это уложить в голове – новость упала на меня, прижав тяжёлым чёрным комком.
- Почему же вы мне не сказали сразу? – спросил я, пытаясь заглянуть матери в глаза, но она не смотрела на меня. - Неужели тогда, в тот день, когда я ушёл из дома и стал жить отдельно, мы… стали настолько чужими, что вы решили от меня скрыть!
Я вскочил.
- Сынок! – крикнула мать, но я махнул рукой и пошел на кухню. Отец стоял спиной, у него тряслись руки, и он безуспешно пытался зажечь огонь под чайником.
- Серёж, не надо! – сказал он. – Не говори больше ничего. И так видишь, нам тяжело.
И вновь я смотрел на спину отца, как тогда, в лодке, и все мысли, чувства, что были тогда, вернулись ко мне. И я… просто обнял его. Мы долго стояли, ничего не говоря, папа старался, чтобы я не заметил слёз.
- Садись, - наконец сказал я, - давай помогу с чайником.
Наступил вечер, больше к теме болезни и операции не возвращались, будто её и не было.
- Наверное, я у вас сегодня останусь ночевать, - сказал я, и папа с мамой обрадовались.
Мне разложили диван в зале, и мы лежали с отцом, смотрели программы по кабельному каналу о рыбалке:
- А хорошо мы с тобой тогда порыбачили-то, на лодке, - сказал он.
- Да, - ответил я. – И ещё порыбачим.
Мне почему-то представилось, что мы сидим в лодке втроём – я с папой и дядей Геной. Молча держим удочки, а над дымкой поднимается рассвет, становится видным город, купола. И невольно сжались кулаки – неужели возможно такое, что и папа отправиться скоро в тот, иной мир, где нет суеты, вранья и предательства... Дядя Гена ведь давно уже там, сидит, спокойно и тепло глядя на водную гладь. Но нам с тобой, папа, туда ещё рано.
И я рассказал отцу всё-всё про Таню. Сейчас как никогда мне нужен был его совет:
- В жизни, сынок, главное, не упустить шанс. Знаешь, как легко упустить, - после долгой паузы сказал он. – Раз встретил девушку, так… спеши её любить, иначе будет просто поздно. В общем, не будь тюфяком. Когда я встретил твою маму, я ухаживал за ней, но был момент, когда между нами оказался третий, и тогда я понял, что могу её потерять. Тогда я просто рассказал ей о том, что чувствую, как она мне дорога. И она обняла, поцеловала, сказав, что я придумал много глупостей насчет того, третьего, и что ей дорог и нужен только я. Вот, - он помолчал. – А если бы я затянул тот разговор, признание, кто знает, как бы оно все обернулось. Так что решай, как теперь быть. Зачем тянуть, ходить из стороны в сторону, если сам для себя, внутри, уже решил, что этот человек нужен тебе и дорог. И если эта Таня – твоя судьба, так действуй.
- Боюсь, поздно, я её потерял совсем.
- Никогда не поздно, если любишь.
И я уснул, размышляя над его словами.
Утром я встал засветло, попрощался с родителями:
- Куда это ты, неужели так рано на работу ходишь?
- Да нет, хочу на дачу ещё заехать.
- Ох, и любишь ты эту свою дачу, прям сердцем к ней прикипел, - посмеялся отец.
- Да, люблю, - ответил я с грустью. – Ты держись, маму береги. Всё будет хорошо.
- Конечно. И ты не волнуйся. Мы за тебя очень переживаем.
Они проводили меня, стоя у лифта.
Когда подъехал к берегу, только разгорался рассвет. Вот он, холодок, первенец сентября. И солнце светит уже по-другому, не так, как летом. Краски его даже утром тёмно-бордовые, печальные, словно прощальный огонь. Я обошел свой домик, и сделал несколько фотографий на телефон с разных сторон. Получилось здорово. Нужно будет потом распечатать эти снимки.
На память.
Объявление о срочной продаже дачи я разместил на сайте всего за пару минут. Цену я поставил ниже, чем купил – понимал, что желающих приобрести дачный дом не в сезон намного меньше, а мне нужно спешить. Да, спешить во всем. До начала рабочего дня было ещё несколько часов, и, включив торшер, свет которого мне тоже показался родным и немного печальным, я взял тетрадь, чтобы дочитать воспоминания Звягинцева до конца.

12

В конце июня сорок второго меня, Мишенька, приняли в батальон ополчения. Он формировался из горожан, в его состав, насколько я понимал, принимали всех, кто готов был сражаться, невзирая на пол и возраст. Может быть, в иной ситуации с диагнозом «шизофрения» меня бы просто отправили домой, но справка моя из Орловки лежала в мусорном ведре, разорванная в клочья, и я был рад этому. Пряхин изменил мою судьбу. Оказалось, что ополчение формировалось под началом НКВД, так что моё сопроводительное письмо развеяло все тучи надо мной. Тогда я ещё не знал, что мне предстояло пережить… Но, глядя с высоты лет, и понимая, что я сейчас могу рассказать тебе обо всем, могу сказать – мне повезло.
Боюсь представить даже, что было бы, если мне сказали идти на все четыре стороны... И куда бы я побрел? Домой на Плехановскую? Даже если случилось бы так, что дом уцелел, и квартира наша пустовала, что мне там было делать? С двадцать восьмого июня и по шестое июля немцы бомбили город, совершая в некоторые дни тысячи вылетов. И если бы даже я, оставшись один, спасся и не сошёл с ума среди пустых стен во время бомбежек, то что стал бы делать с приходом немцев? Думаю, в лучшем случае они приказали бы мне убираться, как и другим мирным людям, но, скорее всего, заставили служить им, рыть окопы, строить блиндажи. Видимо, всё это понимал и тот командир, решивший, как поступить со мной.
В конце июня – начале июля сорок второго года, накануне немецкого штурма, Воронеж был фактически оставлен регулярными частями армии. Их передислоцировали южнее, вслед за переводом туда ставки командующего. Для обороны города оставались ополченцы, а также несколько батальонов НКВД. Так что, Миша, наше положение было ужасным, но, скажу не для красного слова – никто из нас не паниковал. В ополчении были девушки, – согласно правилам, их могло быть до четверти от общего состава. Отчаянные и бесстрашные девчата, несмотря на возраст. А уж парни… скажу честно, после войны я таких смелых людей никогда не встречал.
Я решил для себя твёрдо, что буду сражаться. Никакой обиды на власть, общество, несправедливое обвинение и время унижений в психиатрической клинике у меня не было. Более того, я сказал себе, что буду биться за тех, кто не может встать рядом со мной с оружием. За безумную Людочку, которая думает, что её родил отец в животе, за доброго и мудрого старика Афанасия, за раненых красноармейцев, оставшихся в Орловке, за друга моего и помощника врача Лосева, и… конечно, за медсестру Лизу и её, вернее, нашего маленького Марка. Тогда я думал именно так, и верил, что после войны обязательно разыщу их. Если её муж выжил, то просто стану другом семьи, а если нет…
Милая Лиза, за тебя я хотел драться, в первую очередь за тебя, такую крошечную и беззащитную в котле войны.
Как движется противник, каковы его силы, я не представлял даже примерно. Только в мирное время я занялся этим вопросом, много читал о Воронежском сражении. Так вот, на наш город надвигались настоящая чёрная туча – специально созданная отборная группировка, в нее входила танковая армия, имевшая в составе элитную дивизию СС «Великая Германия». Шли 2-я и 6-я немецкие армии. У фашистов хватало авиации, зенитных орудий. И, что не менее важно, была еще 2-я венгерская армия. Я не знаю, почему и чем были так озлоблены на нас венгры, но они выжигали всё на своем пути, и были особенно жестоки с мирным населением, женщинами и детьми. Я думаю, что их ненависть была меркантильна. После войны Гитлер планировал заселить европейскую часть России своими «арийцами», лучшие земли на Кубани, в Ставропольском крае и Крыму получили бы именно они. А вот венгры, румыны, итальянцы и другие наверняка мечтали, что им дадут наделы где-нибудь в Черноземье, и будут они мирно жировать на гигантских просторах рейха, выполняя все поручения старшего немецкого «брата». Потому и лозунг у мадьярской армии был: «Цена венгерской жизни – советская смерть!» Затем эта проклятая армия, принесшая столько горя и крови, полностью полегла на нашей земле.
Судьба сохранила меня во время бесконечных бомбёжек. Немцы подступали к городу и готовились к штурму. Я слушал разговоры опытных ополченцев, и они говорили, что враг изменил тактику и действует уже не так, как в сорок первом. С ходу брать Воронеж они не станут – сначала используют все возможности, чтобы превратить город в руины. И Воронеж сгорал на глазах. Меня сначала определили в состав охраны Лысогорского водопровода, другие ополченцы помогали демонтировать оборудование на предприятиях.
Город было не узнать – от пожаров он напитался гарью, воздушные налёты не прекращались. За одну ночь на наши головы обрушивались тысячи бомб. Вася Токарев, Дима Поляков, веселенький армянин Юрик Мкртчян – эти ребята в ополчении быстро стали моими друзьями… И так же быстро я их потерял, ещё до городских боев – они погибли во время налётов авиации.
В боях у донских переправ западнее окраин Воронежа я не участвовал. Немцы, конечно, понесли там потери, но остановить их не удалось. Наши бойцы не успели взорвать все переправы, да и инженерные части гитлеровцев довольно успешно строили понтоны. Они считали, что самая большая трудность в захвате Воронежа – преодоление водной преграды – уже позади, и теперь, пользуясь моментом, они могут быстро взять город. Тогда хлынули потоки людей. Через каждый час городское радио вещало: «Враг на подступах! Жители города, уходите через Чернавский и Вогрэсовский мосты!» Стоит ли говорить, какая была давка там, на мостах. Но успели перебраться немногие – когда немцы заняли правый берег, в городе оставалось не менее половины жителей. При этом мосты наши саперы взорвали. В этих условиях развернулись упорные уличные бои. Фашисты взяли контроль везде, за исключением северного городка сельскохозяйственного института. Там шли сражения, переходящие в рукопашные схватки за каждый дом. Немецкие самолёты сбрасывали листовки на русском языке, где говорилось, что сопротивление бесполезно, и сдавшиеся добровольно могут рассчитывать на тепло, кров и еду.
Нас перебросили на левый берег, и в Сомовском лесу началась подготовка. Комиссар нашего отряда Даниил Куцыгин узнал меня – он был второй секретарь Ворошиловского райкома партии, помнил моего отца. И он... ни о чём не стал спрашивать. Я не представляю, что он думал и знал о той ситуации. Больше всего я боялся прочитать в его глазах осуждение, а ещё хуже, если он в лицо назовет меня «врагом народа» и скажет, что мне нет места среди ополченцев. Но вместо всего этого он только сказал:
- И ты тоже в армии не служил, по здоровью негож? Плохо, парень, плохо. Но знай – бойцом тебе стать придется быстро, времени на подготовку нет. Каждая минута теперь – как сутки, - при этом улыбнулся, показывая, что в ополчении есть и строгая дисциплина, и крепкое товарищество, никто никого не бросит. Даниил Максимович был высокий, крепкий, много повидавший человек, участник гражданской войны. Он полюбился нам именно тем, что совмещал строгость и человечность.
Я упомянул, среди нас были и девушки. Когда я впервые издалека увидел Аню Скоробогатько, то показалось, она чем-то похожа на Лизу из Орловки. Да и к тому же у Ани кроме винтовки была еще и сумка с нашитым красным крестом, она у нас была и боец, и медсестра. Но первое впечатление было ошибочным. Если Лиза с ребенком на руках казалась мне беззащитной, то Аня была настоящим солдатом. Она была крепкая, невысокого роста. Может быть, и не красавица, хотя я бы так и не сказал: она нравилась нам, особенно её тёмные, умные глаза, в которых читалась твердость характера.
Всех нас – и парней, и девушек, и мужчин в возрасте, которых тоже хватало, учили ползать по-пластунски, обращаться с ручными и противотанковыми гранатами, готовя к диверсионной работе. Только когда я впервые в жизни взял винтовку, заметил, что у меня слегка трясутся руки. Скорее всего, так было и раньше, просто я не замечал. Может, сказывалось эхо инсулиновой терапии, но, в любом случае, в цель я не попадал. И тогда на выручку пришел Валя Куколкин. Был он младше меня года на четыре, но выглядел ровесником. Он был весел, напорист, ему многое давалось легко. Парень стрелял метко, и помогал мне учиться. И когда я попал точно в цель, засмеялся и стал говорить что-то с бравадой, комиссар Куцыгин одернул:
- Немец – не дуб в лесу, он на месте не стоит, да ещё и сам стрелять умеет. Притом ты зелёный, только в бой идешь, а этот гад уже всю Европу прошел и половину нашей страны. Ему целиться и убивать так же привычно, как тебе дышать. Так что не задавайся, а готовься лучше, боец!
Вечерами после занятий я выходил и смотрел с высокого места в сторону пылающего города. Недавно смелую вылазку на правый берег провел Коля Логвинов – он был худой, маленький, так что, даже напоровшись на немцев, его приняли за тщедушного подростка, который ищет среди руин мать. Он и рассказал, что немцы вешают людей без разбора, убивают стариков и больных, требуют, чтобы все спешно покидали город, иначе каждого мирного жителя будут считать за партизана. Выслушав Колю, комиссар сделал вывод:
- Значит, положение у них там шаткое.
Понимая это, нас готовили к высадке на правый берег, чтобы, проникнув через занятый нашими солдатами Чижовский плацдарм к центру города, рассредоточиться малыми группами и незаметно убивать немецких солдат, если те шли в одиночку, нарушать связь, уничтожать миномётные и пулеметные точки. Всё ради того, чтобы посеять панику, помочь нашим бойцам идти в наступление, и очистить город.
Я смотрел на дым, что навис над Воронежем, снова и снова вспоминал слова Коли Логвинова о том, что там творили враги. И ещё подумал: Орловка по ту сторону. Прошёл ли немец мимо, или занял её? А если занял, то что там теперь?
Помню, как в ночь перед выступанием я подошёл к костру, там собрались наши ребята – Аня Скоробогатько, Валя Куколкин, Коля Логвинов, Вася Андреев и другие. Пекли картошку, еле слышно говорили. Я подошел к Ане. Она чему-то радовалась, и я спросил об этом:
- Да как же! – улыбнулась она. – С утра сообщили, что на задание пойдут только мужчины, а мы останемся. Я переживала, а потом пошла к товарищу Куцыгину и прямо сказала: нет, и мы биться будем, не для того в ополчение пошли, чтобы оставаться за спинами ребят. Да и к тому же как без медицинской помощи!
Рядом с ней лежала винтовка.
- Аня, так ты кто – медсестра, или боец все-таки? – спросил я.
- Для своих – медсестра, а для них, – она посмотрела вдаль, - боец.
Валя Куколкин спросил:
- Аня, ты же сталинская стипендиатка, сама говорила, что на четвёртом курсе в зооветинституте училась. Твой институт ведь эвакуировали, что же ты следом не поехала, могла бы и дальше учиться.
- Успею ещё, потом доучусь, - ответила она решительно. – Сейчас надо фашистов бить.
Валя промолчал. Я знал, что он был настроен так же. Он говорил мне, что ни за что бы не покинул правый берег и встречал бы врага прямо там с оружием, если бы не приказ отступить.
- Аня, ты настоящая комсомолка, - сказал комиссар. Заметив его приход, мы встали на построение.
Куцыгин обратился:
- Бойцы! Сегодня мы выступаем! Хотя нас и не так много, но в родном месте всё и вся на нашей стороне. Помните всё, чему вас учили. Действуем смело, но аккуратно. Как говорится, ягодка по ягодке – будет кузовок. Бейте немцев по одному, с большими группами в бой не ввязывайтесь. Если заметят – лучше скрыться, избежать столкновения.
Ночь стояла тёмная. Вот-вот должен был начаться дождь. Нам приказали грузиться в машины – трехтонные ЗИСы. Мы с Валей запрыгнули в кузов головного, помогли подняться Ане. Я был рад, что буду ехать с ними. Валентин, ставший моим инструктором по стрельбе, и Аня словно помогали мне, просто тем, что были рядом.
- Ничего, всё будет хорошо, сестричка! – обратился Валя Куколкин, глядя, как Аня открыла сумку и лишний раз проверяет медикаменты. – Ты и правда отличница во всём!
Она улыбнулась.
- Так ты, значит, животных любишь, лечить их после войны будешь? – спросил он.
- Ну, можно сказать и так, - ответила Скоробогатько. – После победы колхозы надо будет поднимать, жизнь налаживать, вот и буду работать.
- Я и говорю, отличница. Потом в передовики выйдешь, в газете про тебя напишут, - сказал Валя, держась за борт.
Мне подумалось, что я и напишу. После победы начнётся другая жизнь, ничто из прошлого не будет мешать, и я опять стану корреспондентом. Да и тем для статей – настоящих, живых, достойных, будет много. Одна эта война, её уроки и боль достойны того, чтобы посвятить ей всю жизнь. И, может быть, я снова рискну когда-нибудь вспомнить о Карле Эрдмане, который предрекал войну, думалось мне, вдыхая гарь, которую доносил ветер.
Мы ехали по песчаной дороге, сильно качало.
– Раз сталинскую стипендию заслужила, так потом и премию получишь! – сказал Валя и резко качнулся. Наша машина встала, за ней и другие. Кругляши фар горели, как глаза тучных животных.
- Что такое, - водитель выругался и полез в капот.
- Я сейчас, - сказал Куколкин, ловко выпрыгнул из кузова. Прошло минут пять, и мотор вновь затарахтел, Валя забрался обратно. Фонари задней машины осветили его улыбающееся, испачканное в прокопчённом масле лицо:
- А я технику очень люблю, - только и сказал он. – После войны буду учиться на конструктора.
Я молчал, представляя, какое хорошее время наступит. Мы все обязательно встретимся, будем товарищами. Я приподнялся, взглянул вдаль, и улыбка слетела с моих губ. Сосны и петляющая дорога остались позади, правый берег Воронежа был виден лучше. Ночь освещали пожары, разноцветные огни ракет, пулемётные трассеры. Немецкие прожекторы щупали самолеты. Мы смотрели на это, крепче держась за борта.
Колонну остановили на сторожевой заставе, кто-то из наших командиров отправился доложить, и скоро мы двинулись дальше.
Машины остановились возле полуразрушенного здания рядом с каким-то заводом в районе Придача. Нам приказали выгружаться и ждать в этом неуютном продуваемом доме с выбитыми окнами. Тихо заплакал холодный сентябрьский дождь. С Валей Куколкиным и Аней Скоробогатько мы сели рядом, плечами друг к другу. Напротив, стараясь унять дрожь, разминался парень, не вспомню теперь его имени. В иной ситуации он показался бы смешным. Было ему лет семнадцать, он покинул дом в одном нижнем белье, и из одежды ему нашли только больничный халат. Он и был сейчас в нём, только кожаный пояс с патронташем и каска выдавали в нем ополченца, а не пациента. Да и все мы были одеты кто во что – в ватники, шинели, только Куцыгин и ещё несколько командиров были одеты по форме.
Затем прибыл генерал, к сожалению, не вспомню и его имени. Он зашел к нам, освещая путь фонариком, командир отряда Пётр Грачёв отчитался. Мы выстроились на улице, и генерал пожал руку каждому. Заметив Аню, сказал ей что-то, и та улыбнулась. Затем обратился ко всем с речью, она была короткой и твёрдой, как команда.
После отъезда генерала Грачёв объяснил нам, что задача меняется – мы не сможем пробраться к центру города, немцы в районе Чижовки сумели отбить позиции и теперь теснили сильно обескровленный батальон и могли занять переправу. Если им это удастся, мы потеряем весь плацдарм.
Проводники повели нас в район разрушенного Вогрэсовского моста. По ходу нам объясняли, что немцы заняли весь восточный скат, укрепились в домах, изрыв всё траншеями и ходами сообщения. Переправлялись мы в полной тишине и повзводно – чтобы немец нас не заметил. Бойцы, что сопровождали нас, объяснили, что на бетонных основаниях бывшего моста делаются мостки, по ним в воде можно попасть на другой берег. Днём немецкая авиация разбивает всё в клочья, ночью же наши саперы их восстанавливают. Также перебраться через реку можно было на двух паромах, на одном из них оказались мы с Аней и Валентином.
Когда плыли, я смотрел на тёмную, как чернила, воду реки, вспоминал довоенный год, когда нырял здесь, кричал в безумии что-то. Подумалось мне, что тот неистовый юноша действительно утонул навсегда, и уже никакого отношения ко мне не имеет. Аня прижимала медицинскую сумку и винтовку. Серьёзная, строгая, она выглядела решительной, но я подумал, каким уродливым стал мир: её, меня и других ребят не должно быть здесь. Тот, кто вынудил юношей браться за оружие и, возможно, идти на смерть, был по другую сторону, становясь всё ближе и ближе. Враг там, знал я, за этими холмами и кручами, сидит, пока затаившись, в домах, которые совсем недавно принадлежали простым людям, там играли дети, покуривали на скамеечках старики… А теперь…
Валя подбадривал Аню. Мне даже показалось, что парень влюбился в неё. Хотя, наверное, мы все тогда в неё влюбились. И я понял, чем мы принципиально отличались от тех, с кем предстояло биться. Мы не растеряли чувств, оставались людьми. Даже тогда, наряду со страхом перед неизвестностью, который пронзал сердца, было место и нежности. Дождь усилился, на небе едва виднелись звёзды, и казалось, что эти холодные капли – их слёзы. А звёзды, я знал, это такие же Матери, как и наше Солнце, так что вся Вселенная над нами видела, как плот медленно движется по чёрным водам Воронежа.
Да, наши чувства в ту минуту никуда не ушли, а наоборот, только оголились, словно провода. Я подумал, живы ли родители... Если выживу, постараюсь найти их, и всё у нас будет хорошо, по-новому. О родных наверняка вспоминали и остальные.
Мы покинули плот и стали ждать. От реки тянуло холодом. Соединившись с другими бойцами, двинулись гуськом под прикрытием дамбы.
- Ложись! – крикнул Грачев.
Разорвались мины, нас накрыло землёй.
Я навалился на Аню, Куколкин тоже упал рядом.
- Все целы? - не вставая, крикнул командир. – Вот сволочи, заметили нас.
- С боевым крещением, Аня! – сказал я.
- И тебя, - ответила она.
- Да уж, всех нас, - прохрипел, выплевывая землю и поправляя каску, Валя. – Ну, посмотрим ещё, чья возьмет, дьявол!
Мы продвигались дальше, уже показались первые домики восточной части Чижовки. Едва светало, дождь ослаб. Лежащего спиной на кочке с неестественно раскинутыми руками и ногами солдата я заметил первым. Покорежённая каска была рядом, уже немного наполнилась водой. Аня бросилась к нему, на ходу расстегивая сумку:
- Не надо, - я схватил её за рукав. – Разве не видишь, ведь он мёртвый.
Она подняла влажные глаза, которые показались глубокими и особенно большими от слёз.
Мы шли дальше. Набухший песок казался твёрдым, словно асфальт, но, лишь только пришлось подниматься на холм, он стал тяжело обваливаться под ногами. Я протянул руку Ане, и, обернувшись, заметил – слёз больше не было, она стала злая и решительная.
Когда подошли к штабу стрелкового батальона, уже светало. Сейчас могу сказать, где он располагался – Красная горка, дом двадцать два. Но в то время я плохо разбирался в расположении улиц и домов Чижовки – в довоенное время в старой части города мне просто не было нужды бывать. Да если бы я и приезжал сюда раньше, то вряд ли нашел бы тут прежние ориентиры – все было искорёжено и изрыто, землю в огородах чёрными ошметками перекопали взрывы мин, дома напоминали усталых стариков.
Мы расположились на короткий отдых. Прижавшись спиной к забору, я вместе с Аней смотрел на реку Воронеж. Она о чём-то думала. То ли отсвет первых лучей осеннего солнца играл так, или холодные капли дождя переливались, но её темно-коричневые волосы блестели сединой. Потом она ушла – в штабе началась подготовка к приёму раненых. Кого-то из нас неминуемо принесут сюда сегодня, подумал я. Но лучше так, чем остаться там, среди круч, куда предстоит подняться. Я тоже встал размять ноги. Даниил Куцыгин с командирами взводов обсуждали план действий, держа карту. Я подошел сзади и понял, что скоро нам идти в атаку. Сигналом к этому послужит мощный залп «катюш» с левого берега. То есть, немцев сначала причешут артиллерией, а затем уже в ход вступим мы, и будем постепенно пробиваться, отбивая каждый дом. Меня невольно начало трясти и, чтобы собраться, я мысленно вспоминал всё то, чему нас учили в Сомовском лесу.
У меня была только одна граната и винтовка. Но на занятиях нам объясняли и устройство немецкого оружия. Как сообщили в штабе, прибыло немецкое подкрепление из автоматчиков. Скорее всего, они планируют сбросить нас с высоты и занять переправу, поэтому действовать надо на опережение. При слове «автоматчики» я почему-то представил, как смогу добыть в бою немецкий пистолет-пулемет, с ним в условиях ближнего боя, может быть, действовать удобней. Теперь понимаю, насколько же я плохо представлял, что будет дальше.
Минуты тянулись медленно. Тупая боль сковала затылок. Я провёл рукой по носу и увидел кровь. В глазах мутнело. Что же со мной будет, если даже до начала атаки так мутит? Я снова отошёл к забору, и, прислонившись, закрыл глаза, слушая удары сердца и мысленно стараясь взять над ним власть. Оно не слушалось. Пальцы вновь дрожали предательски, как и на занятиях по стрельбе… Орловка не прошла бесследно, со мной что-то не так. Может быть, я и на самом деле болен, раз теряю контроль. Я заставил себя успокоиться. Мне немного помогло то, что я представил Лизу и вспомнил, как она кормила грудью Марка. Сердце сбавило удары, я улыбнулся.
Раздалась команда, мы построились. Нам подробно объяснили задачу. Затем снова было время ожидания. Я заглянул в штаб – Аня с другими девушками приготовила всё необходимое, и, посмотрев на меня, кивнула.
- Ерунда, я буду сражаться! – раздался злой голос. Я оглянулся – к нам шли двое, и в одном бойце я узнал командира первого взвода Гриценко. Морщась от боли, он прижимал руку к плечу, откуда сочилась кровь. Ещё до начала атаки его задел снайпер.
- Да я и с одной рукой пойду в бой! – не унимался он. Из-за потери крови Гриценко побледнел. Едва его приняла Аня, как раздались выстрелы «катюш» с левого берега, я бросился к своему взводу. Огненные стрелы летели вперед.
Затишье, и вот команда:
– Вперед, за Сталина!
Всё, что было дальше, Миша, мне трудно восстановить в деталях, но я постараюсь. Я и тогда плохо помнил себя, а теперь прошло столько лет. Мы поднимались по круче, автоматчики засекли нас и открыли огонь. Упав, ползли по-пластунски, я видел только сапоги товарища по взводу впереди, уверенное, как у змеи, его движение. На миг мы замерли. Я слегка поднял голову и осмотрелся – мы оказались в палисаднике. Старый куст калины укрывал нас, и красные ягоды склонились до самой земли. Лишь на миг я вспомнил, как с Карлом Леоновичем собирали такие же кисти, и было это давно, в той далёкой жизни, от которой теперь не осталось и следа. Эрдман был немец, и эти, что засели в домах – тоже, но ничего общего не имели друг с другом. Я подумал, что буду биться сейчас и за Эрдмана, потому что он ненавидел фашизм и сразу понял, чем он обернётся.
- Вперёд! – это был голос комиссара Куценко, короткая фраза словно подбросила и понесла меня. И я в тот же миг увидел его, Даниила Максимовича. Он шёл первым, когда снайпер сразил его, попав в горло. Зажмурив глаза, я упал рядом с покосившимся забором. Нащупав ручную гранату, понял, что всё, чему учили, вылетело из головы. Да и трясущимися руками я не попаду в окно. Что делать?
Меня оглушило – ребята из взвода не медлили, забросав дом гранатами. Я поднялся, и, перескочив забор, промелькнул, согнувшись под окнами, и ударил ногой в дверь, едва понимая, что иду первым. Задыхаясь от гари, различил чёрный силуэт – немец метнулся из другого угла сенцев. Всё, что было дальше, заняло секунды – я размахнулся прикладом и размазал лицо рванувшегося на меня фашиста. Он был просто огромный, и мне повезло, что тот не увернулся от удара. Кто-то из бойцов, что шёл за мной, толкнул меня, прорываясь в дом, и я упал на большое мягкое тело, увидел выпавшие из глазниц бельма и вывернутую челюсть. Так и лежал, слыша выстрелы и крики в других комнатах. Поднявшись, я попытался проскочить в узкую дверь, но наткнулся на косяк и разбил лоб. Не знаю, как долго длились минуты, но я постепенно пришел в себя, чувствуя, что меня кто-то трясёт за плечо:
- Звягинцев, ты в порядке? Идти можешь? – я не узнавал голоса, но кивал. – Звягинцев, приказываю вернуться в штаб и доложить о гибели товарищей Куценко и Шишкина. Слышишь?
В комнате стоял солдат в серой форме и пилотке. Он бросил на пол винтовку и трясущейся рукой, вытащив из кобуры пистолет, протянул его одному из ополченцев. Тот, передернув затвор, тут же выстрелил ему в лоб:
- Это мадьяр, - сказал он. – Жаль, никого из офицеров не захватили.
Качаясь, я выбежал из дома. Свежий воздух едва вернул меня к жизни. Раздавались автоматные очереди, тут же короткие ответы из винтовок – наши бойцы быстро заняли позиции, вели перестрелку с соседними домами. Вспомнив разбитое лицо немца, я перекинулся через крыльцо и не смог удержать рвоты. Кажется, кто-то крикнул:
- Звягинцев, что ты? Немедленно доложи в штаб! – и я побежал. На миг подумал, а правильно ли выбрал путь, может, меня несёт прямо на позиции немцев, и вот-вот… Я оглянулся, и, увидев у забора куст калины, бросился к нему. Вот ты, родной, горишь, зовёшь, помогаешь.
Взрыв мины я не даже не услышал – просто что-то подхватило и ударило меня о землю, которая словно дрожала подо мной. Я очнулся, чувствуя, что к лицу прилип холодный, весь в грязи капустный лист. В ушах звенело. Я поднялся, шатнулся, ягоды калины сначала заплясали, а потом перемешались перед глазами в месиво. Пулю снайпера, что пронзила плечо, я не услышал и принял сначала, как резкий толчок.
Не знаю, сколько я пролежал, но очнулся от прикосновений – кто-то нагнулся над моим лицом, гладил по щеке. Всё расплывалось, и женское лицо я сначала принял почему-то за Лизу. Не понимал, где я и что происходит, потому и появление медсестры из Орловки в первый миг не казалось странным. И только каштановый локон волос, упавший на мои испачканные веки, привел меня в чувство, я закричал, не слыша себя:
- Аня, уходи, здесь снайпер!
Но она поволокла меня по земле, боль обручами обхватила плечо, и я потерял сознание.
Очнулся я в штабе. Вокруг бегали люди, сливаясь в глазах с какими-то жёлтыми и белыми кругами:
- Куцыгин и Шишкин погибли! – я услышал себя, словно кричал из глухой бочки, и провалился во тьму…
Должно быть, прошли долгие часы, которые едва-едва доносились выстрелами. Не скоро, но пришёл холод, и я услышал плеск воды. Лишь один раз с трудом я открыл глаза. Надо мной было чёрное небо, меня и ещё троих лежачих бойцов, переправляли на пароме. А потом была только боль, переходящая в беспамятство.
На этом моя война, Мишенька, закончилась. И больше мне нечего добавить к рассказу о сражении нашего ополчения на Чижовских высотах. В себя я пришел только в госпитале, и вновь получилось так, что, открыв глаза, первым увидел девичье лицо, белый воротник халата. Но это была незнакомая медсестра, и где я находился, понять тоже не мог. Оказалось, мне сделали операцию, о которой я ничего не помнил.
И так в госпитале я медленно приходил в себя, спрашивал у кого только мог, как закончилась атака, как ребята, но в ответ слышал только главное – Воронеж освобождён! Боже, сколько же прошло времени? Я был на грани жизни и смерти целые месяцы. Чтобы провести операцию, меня доставили в Тамбов, где в то время была госпитальная зона.
Медсестру, что ухаживала за мной, звали Галя. От неё я узнал, как много времени прошло с момента моего ранения – уже наступил сорок третий год. Всё это долгое время я был в шаге от смерти. Не раз я просил узнать – раз воронежскую землю освободили, победили в Сталинграде, значит, свободна от врага и Орловка.
Что стало с людьми? Что?
Над моей кроватью висела репродукция Леонардо да Винчи «Мона Лиза». Долгие дни я смотрел на ее руки, коричневые, как у Ани Скоробогатько, волосы, и будто спрашивал у неё: «Все ли живы? Что с Аней, Валей, и, главное, что с Лизой в Орловке»? Но Джоконда смотрела в сторону, будто не имела никакого отношения к нашему миру.
О моём долгом лечении лучше и не рассказывать тебе, Миша. Помимо боли в плече донимало и то, что чесалось всё тело, словно бы меня насквозь проела вошь. Я словно прогнил насквозь, как казалось мне, и стыдился, когда подходила Галя. Однажды сказал ей, что я, наверное, дурно выгляжу и пахну, извинился перед ней, но девушка одернула:
- Перестаньте, Николай. Вы – герой, и обязательно подниметесь.
Мы стали близки, и я не раз, когда Галя меняла мою одежду, шептал ей:
- Галочка, узнайте мне про Орловку, есть же ведь способы. Помогите мне!
Она кивала как-то грустно, словно знала о чём-то, но молчала.
Я медленно поднимался на ноги, и когда наконец почувствовал в себе силы, стал ходить на прогулки. Госпиталь находился в старом здании школы, от которого было так близко до набережной реки Цны. Раньше я не бывал в Тамбове, и город мне очень понравился. Сюда, слава богу, не дошла война, старые купеческие дома теснились к неспешной реке. Галя сопровождала меня на этих прогулках, смотрела не как на инвалида или пациента, а… как-то по-другому, и я это понял, но не сразу.
Меня выписали только в конце лета сорок третьего года. Все мои мысли были только о том, чтобы вернуться в Воронеж и узнать, что и как. Я уже давно понял, что врачи, может быть, и правда не знают подробностей, но что-то от меня скрывают. Когда уезжал, медсестра Галочка провожала меня, сказав:
- Николай, я просила главного врача, чтобы он мне разрешил поехать с вами, хотя бы на три денёчка. Сейчас трудное время, медсестёр не хватает, и он слушать не захотел, - я увидел слезы. – Просила перевести меня в Воронеж, там тоже нужны медсестры, но и это невозможно.
Тогда я понял – она же, чёрт возьми, меня любит, но не может сказать об этом. За эти долгие месяцы мы стали близки, и мысль обожгла меня: неужели я уеду и никогда не увижу больше эту девушку… Но я… не мог предать Лизу, мне нужно было найти её и Марка. И, обняв Галю, сказав ей много теплых слов, поцеловал в щёку и уехал…
Мой родной Воронеж был разрушен. Но уже тогда, в сорок третьем году, началось восстановление города, который больше напоминал груду камней. Люди постепенно возвращались, жили в землянках. Мне подсказали отыскать товарища Красотченко. Он сражался в народном ополчении, после гибели Куцыгина стал комиссаром отряда. Как и я, был серьёзно ранен. Анатолий Иванович подробно рассказал, что было после моего ранения.
Ополченцы в течение трёх дней отбивали у фашистов высоты, поднявшись от Песчаной горы к Предтеченскому кладбищу. С горечью я узнавал, как погибли мои близкие друзья. Анечка Скоробогатько… Она бросилась к политруку Ивану Лаврову, он лежал убитый на открытом месте. Не зная этого, девушка хотела спасти его, вынести в штаб, как и меня, но погибла от снайперской пули. Валентин Куколкин сражался дерзко и отважно. Он как меткий стрелок организовал охоту на офицеров, убив девять немцев. Погиб при атаке… Я сжал зубы, вспоминая, как мы тряслись в трёхтонке, и ребята говорили о будущем. Не окончила зооветинститут Аня, не стал Валя конструктором…
Три долгих дня сражались ополченцы на Чижовских буграх, выполнив поставленную задачу, отбросив врага и не дав ему овладеть переправой. Именно с этого плацдарма началось освобождение города, шли упорные уличные сражения. Вместе с Красотченко мы отправились на места наших боев, прошли по овражистым склонам. Чижовка представляла выжженные, перепаханные взрывами склоны. Дома превратились в руины. Сохранились окопы и ходы сообщения. Я пытался определить, где был тот дом с палисадником и калиной, который я атаковал, и не мог найти. Ни улиц, ни домов – одни остовы, обугленные брёвна, чёрные, без листвы деревья и пустыри вместо заборов и огородов.
- Аню похоронили под старым кустом бузины, - сказал Красотченко. Но, сколько мы ни пытались отыскать его, нам в тот день не удалось.
На обратном пути я, собравшись, решился узнать у Анатолия Ивановича о судьбе Орловки.
- У тебя там кто-то родной был? – спросил он, посмотрев грустно.
Я кивнул, но не сказал: да, все.
Красотченко молчал. А затем начал рассказывать:
- Не знаю всех подробностей … Немцы пришли туда… И… убили пациентов, медперсонал, наших раненых солдат, всех. Быстро и жестоко…
Я остановился, ухватившись за кривой забор. Напоролся пальцем на ржавый гвоздь, и стонал… Анатолий Иванович ни о чём меня не спросил, только положил руку на плечо. В тот же день под вечер я, останавливая грузовые машины с просьбой довезти, оказался там, в Орловке… Узнавал и не узнавал одновременно места… Землю взрыли мины, деревья напоминали инвалидов, мою любимую липу раскурочило на две части… Здания корпусов были, как жжёные коробки с пустыми отверстиями решётчатых окон.
В самой деревне я встретил старика, и он повел меня к себе, накрыл на стол:
- Отдохни с дороги, поешь, солдатик. У тебя левая рука хоть немного шевелится?
Я покачал головой.
- Ничего, оживёшь.
- Так что же тут было, дедушка?
И он стал рассказывать. Оказалось, что четвертого июля 1942 года, то есть, спустя неделю, как я покинул эти места, фашисты вошли на территорию больницы. К корпусу лечебницы подъехала легковая машина, из неё вышли немецкий офицер и жандармы. Этот офицер дал приказ всех больных свести к загородке около второго корпуса, где их заставили лечь на землю. Потом из загородки людей по одному и по двое подводили к воронкам от разрыва авиабомб. Там немецкие жандармы стреляли им в затылок из револьверов. В одном из корпусов были больные, которые не могли ходить. Их просто вытаскивали на простынях и сбрасывали в эти воронки. Врач Лосев не мог смотреть на это, он кинулся к офицеру, и ничего даже не успел сказать – жандармы застрелили его на бегу. Василий Беглых, этот Кощей, оправдал своё прозвище. Он бросился к офицеру на коленях с поднятыми руками и рыдал. Тому перевели, что этот врач желает служить немцам. Офицер приказал дать ему оружие. Кощей стал расстреливать раненых красноармейцев. Лейтенант Воронин едва успел выкрикнуть ему проклятие… Его слова были: «За нас отомстят!» Убили не только больных, врачей, но и многих местных жителей, в том числе и учителя музыки Мешковского…
Слушая это, я не утерпел и спросил:
- А как же Елизавета Львовна, была такая медсестра….
Старик вздохнул, свёл кустистые брови:
- Я не видел сам, другие рассказывали. Она шла по тропинке с ребёночком на руках… Немецкий солдат жестом приказал ей положить его на траву. Девушка подчинилась, и положила, поцеловав. А он… убил малютку прямо на её глазах. Медсестричка бросилась к тельцу, и фашист этот, её… тоже…
Я не мог поверить и едва слушал дальше…
- После того, как ямы были доверху наполнены телами, их закидали землёй. Им, фашистам, конюшни нужны были. В корпусах они потом лошадей разместили, - сказал старик.
Я попросил его показать места, где захоронили людей. Шёл медленно, качаясь. Стоять долго там я не мог. Все-все, кто был дорог, за кого я шёл в атаку на Чижовке, лежали теперь здесь. Лиза, Марк, старец Афанасий…
«Помни меня, дружок, что был такой вот Афанас – свиней пас. Глаза как тормоза, нос как паровоз, губы – как трубы. Ни о чём не думай, я обо всех позабочусь, всем глазки прикрою и спать уложу!» - вспомнил я его последние слова.
Я утирал слёзы.
- Переночуй у меня, солдатик, - сказал старик. – А хочешь, так совсем оставайся, очень уж молодые люди нужны. Я вот едва с хозяйством справляюсь. И рана твоя тут быстрее затянется.
- Нет, дедушка, не могу. Моя рана не тут, не в плече.
Огромная насыпь общей могилы высилась передо мной.
- Тут моя рана, - ответил я.
Вот и все, Мишенька. Последняя страничка в тетрадке. Я думаю, ты уже понял, что Галочка, медсестра из Тамбова, это твоя бабушка. Вот и её, родной, не стало... В первой тетради я написал, как выходил утром на крылечко, и видел людей – всех тех, о ком шла речь здесь. Они стояли в дымке над водой, и звали меня, махали руками. Да, мне уже скоро к ним. Я остался ведь совсем один. Один… и на дачах вот тоже никого нет. Только я, да и мой старенький баян тешит душу. Вот поставлю последнюю точку, сыграю себе что-нибудь, может, развеется хоть немного тоска.
Я хочу, Миша, чтобы ты вырос хорошим человеком. Может быть, мои тетради объяснят тебе, что главное в жизни. Надо беречь людей, любить их. Только потеряв, ты начинаешь понимать, как они дороги.
Я молюсь за тебя, родной. Молюсь, как умею.

13

Выйдя на крыльцо, я дышал сентябрьским воздухом. Было почти девять, а я не выехал на работу. Зазвонил телефон, я вернулся в дом:
- Здравствуйте, это по объявлению, - услышал голос.
«Надо же, как быстро! – подумал я. – Разместил ведь в семь утра, и вот».
- Поймите только, я продаю срочно, - сказал я.
- Да, мы можем приехать посмотреть дачу в любое время, хоть сейчас. Мы давно с мужем мечтали о таком домике, но варианта всё не могли найти подходящего. А тут заглянули, и надо же!
- Тогда приезжайте хоть сейчас.
- А можно?
- Конечно, жду вас, - и я объяснил, как проехать.
Что же, решил я, отец прав. И Николай Звягинцев прав. Если любишь, то надо спешить. Я позвонил Юле, попросив о выходном.
- У тебя всё в порядке? – спросила она.
- Да, просто есть несколько дел неотложных.
- Конечно, Серёж, занимайся. Если что надо – звони.
Вот же, подумал я. Юля… зря всё-таки и Витя Малуха, да и я, к тебе относились так предвзято. Нормальная ты девчонка.
Мне предстояло сделать главный звонок – Михаилу Звягинцеву. Конечно, утро понедельника не лучшее время, но позже уже нельзя. Я слушал долгие гудки, сердце отчего-то забилось сильнее.
- Михаил, здравствуйте! Это Сергей, я покупал у вас дачу весной, помните? Нет, все в порядке, я по другому поводу. Представляете, я нашел тетради вашего дедушки Николая, в ней он рассказывает о прошлом, - я начал было углубляться, но тот перебил:
- Сергей, извините меня, мне некогда.
- Я понимаю. Давайте я привезу вам эти тетради, куда скажете. Мне нетрудно.
- Спасибо, не стоит, - ответил он.
- Нет, поймите, - я говорил взволновано, не понимая его настроя, - эти воспоминания адресованы вам лично, дедушка всё время обращается к вам, простите, что я невольно всё это прочитал, но…
- Сергей, повторяю ещё раз: мне действительно некогда. Если тетради интересные, оставьте у себя, или отдайте куда-нибудь в музей боевой славы.
- Как?
- Всё, извините, я за рулем еду, - послышались короткие гудки.
Я долго стоял и не мог понять – неужели всё так нелепо…
Вот две тетради, измятые, пухлые. Что же мне с вами делать? Первая мысль была – набрать их и отнести в редакцию журнала, в «Подъём», например, но… Имею ли я право публиковать эту исповедь, ведь она написана только для одного человека. Которому нет до неё дела.
«Я верю, Мишенька, что ты прочтешь, и наша семейная нить не прервётся»…
Взяв тетради, я положил их на полку. Вы останетесь здесь, в этом домике, где и были, решил я. Ведь я не имел права читать, так пусть будет так, словно я вас и не видел. Меня… меня вы изменили, и сильно помогли. Но я ничего, совсем ничего не могу изменить. И помочь вам. Простите. Я обращался к воспоминаниям Звягинцева, как к живому существу, которому сострадал.
Приехала семейная пара, дружелюбные хорошие люди. Много вопросов не задавали. Мужчина радовался, а хозяйка уже примерялась:
- Теперь понимаешь, что я была права!
- Что?
- Да насчет трюмо, что выбрасывать его не надо. Здесь вот поставим. Какое счастье, что мы увидели ваше объявление, - обратилась она ко мне. – Кто рано встает, тому бог подает! Просто какое-то знамение, что ли.
Я кивнул. Мы договорились, что в ближайшие дни займемся оформлением бумаг.
Когда они уехали, я поднялся на второй этаж. Слева был шкаф, в который я ни разу не заглядывал, а теперь почему-то решил… Открыв его, увидел большой черный футляр, весь в пыли. Поставив его на кровать, щёлкнул медными замками. Белые клавиши баяна сверкнули от лучей, падающих через окно.
- Вот тебя и заберу, на память, - сказал я. – И научусь играть, чтобы… не было одиноко.
Я положил футляр в багажник, укрыв плащ-палаткой, на которой так недавно сидела Таня. Завёл автомобиль и поехал на левый берег, в тот самый дом, где жила Таня. Звонить было бесполезно. Поднявшись на третий этаж, постучал. Никто не открывал. Может, эта старушка ушла по делам, или вообще съехала? Но замок скрипнул, и сердце моё забилось:
- Здравствуйте, простите, - сказал я. – У вас девушка комнату снимала, Таней звали. Не подскажете, где она?
Старуха недоверчиво посмотрела на меня:
- Плохая эта ваша девушка Таня, - ответила она. – За последний месяц так и не заплатила, всё охала, что денег нет, и позже вышлет.
- Так где же она, скажите? Что с ней?
- Да ничего с ней. Умотала домой в свою эту Добринку. Экзамены провалила, плакала. Ещё говорила, с Димой её каким-то проблемы. Да так и убралась с концами. До свидания, молодой человек, - и она захлопнула дверь, не дожидаясь моих реплик.
Я вышел к машине. Старушки смотрели на меня с интересом, я прошёл мимо лавочек. Зазвонил телефон. Высветился номер Николая Сапелкина – того самого путешественника, который рассказывал о поездке в Магадан на встрече, где мы были с Таней.
- Сергей, я вернулся, и звоню, как обещал. Право первого интервью за тобой, готов встретиться и всё рассказать. Отличный материал дам.
- Николай Сергеевич, не смогу никак.
- Что-то случилось?
- Да вот, - не знаю почему, я решил сказать, как есть. – У моего папы опухоль обнаружили, требуется операция. Сейчас продажей дачи занимаюсь, ещё деньги нужны.
- Тем более приезжай завтра, обсудим.
- А что, есть какие-то варианты помочь?
- Да мир не без добрых людей, подумаем. Если беда приходит, надо её вместе решать.
- Спасибо вам, - ответил я.
- Не переживай. Всё будет хорошо. Но про Магадан всё равно право первого интервью за тобой.
- Буду завтра у вас!
- Любо!
Я набрал маме и сказал, чтобы она ни в коем случае пока не продавала квартиру.
- Но как же? – спросила она взволнованно.
- Решим, - ответил я.
Сентябрьский день был тихим, солнечным. Я завёл мотор, и нашёл навигатор в телефоне. Вспомнил, как с его помощью искали адрес в Богучаре. Надеюсь, сегодня он мудрить не будет. Нет, вот она, эта Добринка, каких-то полтора часа пути, всё понятно. Главное, до самого посёлка добраться.
«Когда я встретил твою маму, я ухаживал за ней, но был момент, когда между нами оказался третий, и тогда я понял, что могу её потерять, - вспомнились недавние слова отца. - Тогда я просто рассказал ей о том, что чувствую, как она мне дорога. И она обняла, поцеловала, сказав, что я придумал много глупостей насчёт того, третьего, и что ей дорог и нужен только я».
Еду в Добринку, решил я. А там уж, как говорят, язык до Киева доведет, наверняка люди знают, где живёт Танечка Лукьянова. Разыщу, всё-всё, что думаю, чувствую, как есть – расскажу и отдам. А там будь, что будет.
На сердце стало легко и спокойно. Я представлял, как она приглашает меня в свою комнату, а там – много-много кукол, а Галя, за которой мы ездили в Богучар, сидит и блестит стеклянными глазками на самом лучшем месте, у окна…
Воронеж – большой, сильный, мой город-победитель, который я по-новому и крепко полюбил, остался позади. Навигатор отсчитывал километры, сообщая, насколько ближе я к цели. По обе стороны дороги белели, как невесты в золотом наряде, берёзы, и жёлтый лист упал на лобовое стекло.
Я улыбался, представляя, что сегодня, именно сегодня я наверстаю то, что упустил. Да, нужно спешить любить. И я успею.












Cвидетельство о публикации 547467 © Доровских С. В. 16.04.18 13:19
Число просмотров: 47
Средняя оценка: 0 (всего голосов: 0)
Выставить оценку произведению:
Считаете ли вы это произведение произведением дня? Да, считаю:
Купили бы вы такую книгу? Да, купил бы:

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):
Если Вам понравилась цитата из произведения,
Вы можете предложить ее в номинацию "Лучшая цитата дня":

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):

litsovet.ru © 2003-2018
Место для Вашего баннера  info@litsovet.ru
По общим вопросам пишите: info@litsovet.ru
По техническим вопросам пишите: tech@litsovet.ru
Администратор сайта:
Александр Кайданов
Яндекс 		цитирования   Артсовет ©
Сейчас посетителей
на сайте: 361
Из них Авторов: 29
Из них В чате: 0