Логин:
Пароль:
Напомнить пароль
Жанр: Проза Психологический роман История
Форма: Роман
Дата: 06.07.05 13:54
Прочтений: 597
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 2)
Комментарии: 0 (0) добавить
Скачать в [формате ZIP]
Добавить в избранное
Узкие поля Широкие поля Шрифт Стиль Word Фон
ПРЕКРАСНЫЙ МИГ ВЕЧНОСТИ. Часть четвертая

Глава первая

   В то время, как Илью везли к месту назначения, не известному никому, в Сибирь или на Дальний Восток, или на Колыму, или уже привезли, или, может быть, уже не требовалось никуда везти его, а исчезнув из нашего мира, оставил он тело свое на произвол, и его останки были брошены где-нибудь на просторах земли, и начался медленный, но верный процесс гниения и слияния с землей, слияния с Природой, перемешивания с вечною и бессмертною глиной его останков, — Женя, заканчивая смену в пионерском лагере и ожидая отъезда через несколько дней домой, вспоминал дядю Илью, его виноватые и жалобные глаза в первый его приход, дырочки в полу от его костылей и едкий запах густого махорочного дыма.
   Женя вспомнил, как он сказал, что ценней человека и справедливости нет ничего, никакое достижение не сравнится со справедливостью и жизнью человека; но странным образом мысли его возвращались к тому дню, когда незнакомый и нежданный дядя Илья пришел к ним в дом и сел на стул, составив вместе костыли, и поднял на маму и на него виноватые глаза, а его крепкие и неподвижные руки лежали на столе. Он не вполне ясно понимал, отчего надо говорить о человеке и справедливости, объединяя их, как объединяют оба костыля. Про жизнь и ценность человека он понял хорошо.
   За смену в лагере случились две смерти, и обе коснулись его.
   Мальчик Боровиков, которого Женя любил, умер, наступив на оборванный электрический провод, на его глазах. Они возвращались из деревни, неся по очереди бидон с молоком, с ними были еще несколько мальчиков, в их числе Сергей. Пионервожатая, про которую говорили, что ей дадут десять лет за халатность, повесилась той же ночью. Женя успел увидеть ее висящую.
   Перед этим вторым несчастьем, вечером, начальник лагеря вызывал их всех по одному и спрашивал каждого, видел ли он, как умер Боровиков, и знала ли вожатая о том, что они уходят в деревню. Просто знала? или сама их отпустила из лагеря?
   Женя на секунду задержался с ответом. Он чутьем уловил, что ни на первый, ни на второй вопрос нельзя отвечать утвердительно. Но подспудная честность перевесила. Он сказал: да, видел. Потом он покраснел и сказал, что пионервожатая их не отпускала.
   — Но она знала, что вы идете?
   — Не знаю.
   — Она видела, что в отряде не хватает столько народу? Как она могла не видеть? Видела?
   — Наверно.
   — Значит, знала?
   — Да.
   — Вы ей сказали, что идете?
   — Нет.
   — Откуда же она знала? ты сам себе противоречишь. Сказали?
   — Да. Но мы сами пошли. Она нас не отпускала.
   Смерть Боровикова заслоняла от Жени все эти вопросы, весь этот ненужный, казалось ему, интерес к мелочам. Он продолжал слышать судорожный выкрик Боровикова. Вместо начальника и его затертого стола, он видел безжизненные глаза и посинелую кожу на лице приятеля, про которого он с трудом мог поверить, что он мертв. Он подумал, что кто-то предал их всех, и не колеблясь заподозрил Сергея.
   В его отряде была группа мальчиков из Ленинграда, Боровиков был из этой группы. Москвичи враждовали с ленинградцами. Женя взял под защиту Боровикова, одно то, что они проводили вместе время, искали орехи в зарослях по склонам оврага и все добытое собирали в общую кучу и делили поровну, было достаточной защитой. Сергей сдружился с ленинградцами. Женя и Боровиков стояли в стороне от межгрупповой вражды. Нашлись экстремисты из той и из другой группы, они возненавидели за это их и хотели их проучить; они даже сумели столковаться и заключили перемирие между собой. Это были драчуны, отпетая братва, полублатные ребята, которые не боялись отчисления из лагеря. Один ленинградец предупредил Боровикова и Женю, что над ними двумя готовится расправа; Женя пришел в назначенное место в сопровождении надежных друзей. За клубом, перед началом кинофильма, мучаясь жаждой после съеденной на ужин селедки, обе компании сошлись и, поговорив в темноте на отвлеченные и безобидные темы, расстались мирно.
   — Бескровная толковища, — сказал Сергей.
   Он переметнулся в самом начале разговора к москвичам и подтвердил коварные, враждебные планы экстремистской компании. Его слова подлили масла в огонь, вызвали ругань с обеих сторон. Но все закончилось мирно: быть может, вечер был такой, не располагающий к драке; быть может, причиной тому были соленая селедка и плотный, сытный ужин. Что касается экстремистов, они не имели в виду драться. Они пришли, чтобы вдесятером избить одного.
   Женя тогда же с презрением подумал о Сергее, что тот вспомнил вовремя о том, что ленинградцы уедут, а ему предстоит возвращаться в Москву в одном автобусе со своими, с москвичами.
   Предательская душонка, подумал Женя о нем. Предательская, подлая душонка! подумал он о себе. Чем я лучше его?
   Минутами он считал себя виноватым в смерти пионервожатой.
   У него не было раньше никакой особой взаимной приязни с вожатой, но теперь он испытывал к ней не только жалость, он испытывал к ней любовь, словно к близкому человеку, его подавляла несправедливость ее смерти. Он копался в своей памяти, стараясь выяснить, не навредил ли он ей чем-нибудь в разговоре с начальником.
   Он мучил себя вопросом, зачем он не подошел к вожатой вечером и не успокоил ее, когда она была одна.
   Когда Боровиков упал неожиданно на землю, негромко вскрикнув, и когда Женя, не сразу, понял, или, правильнее сказать, догадался, что произошло, он от ужаса не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, он смотреть не мог как следует, такое оцепенение, такая трусливая нерешительность не часто случались с ним, он стоял и смотрел — или не смотрел — и он ничего не сделал, чтобы помочь Боровикову. Кто-то другой подбежал к бесчувственному телу и за одежду, несмелыми рывками оттащил его от провода. Женя смотрел, как другие переворачивают Боровикова на спину; он подумал, что тело содержит в себе электрический ток. Он боялся сдвинуться с места и подойти к нему.
   Этот случай напугал его. Воспоминания о Боровикове были ему неприятны, а он был ему другом, и Женя любил его. Впервые в жизни он почувствовал, что сделал что-то нехорошо, и он не мог избавиться от этого чувства неуверенности и неуправляемости своих собственных действий и намерений. Жизнь в лагере сделалась неинтересной. Лагерь притих. Сошла на нет вражда. Только Сергей и подобные ему злым весельем упрямо пытались переломать растерянность и уныние.

Глава вторая

   Женя вернулся домой за шесть дней до первого сентября. Леха, которого он встретил, выйдя во двор, подошел к нему и поздоровался за руку.
   От мамы он знал, что в последние дни его приездом интересовался Юра Щеглов. Он разложил вещи и пошел к нему. Он подумал, может быть, у них уже стоит телевизор.
   Щеглов был легок на помине. Женя вышел из калитки и увидел его.
   — Моя матуха встретила в городе мужика, который ограбил Семена.
   — Ну, да?.. Арестовали его? — спросил Женя.
   Юра, не понимая вопроса, посмотрел на него.
   — А... Да нет. Она его только увидела, и он потерялся. В центре — народу, знаешь, сколько? Она говорит, что точно узнала его. Значит, гоголевские ни при чем. Обалденно гоголевские опять устроили налет на наш театр. Только у Длинного соседей куча. Алкин отец одного прилично гробанул. Ночью. Они смотались. Ничего не сломали. Как раз вчера мы ходили на сад Воробеевский — к Андрею-Воробею — и они там. Наши все — Славец, Геббельс, Длинный, даже Клепа и Ослы пришли... Вот трухачи, я таких не видел. У них дядя Костя. Трухачи!..
   — А что гоголевские?
   — Мы все вместе действовали. По очереди на отасе стояли. Как будто мы их ребята. Я, как их увидел, ну, прямо думаю: всё!.. Сейчас начнется. Темень... Чего ему стоит ножом пырнуть? Так вот под яблоней загнешься... Знаешь, я прямо весь напрягся. Такое настроение, что они набросятся. А когда не набросились, думаю, хитрят. Представляешь, удивился как!.. Гоголевские — и вдруг мы, словно бы их...
   — А дальше что было?
   — Длинный им говорит: втихаря гадите. Они говорят: давай-давай действуй, не помешаем. А после все равно берегись, уделаем тебя и всех вас, кто в театре. Панкрата с ними не было.
   — Яблочки есть?
   — Да у меня не осталось.
   — Что ж так мало взял?
   — Да так... Раздарил.
   — Не ври, Щегол. Мы... Мы... А сам, наверное, в сад не зашел.
   — Почему это не зашел?
   — А это что на лбу у тебя?
   — Это мне зашивали, — с гордостью сказал Юра. — На "Сталинце" раскроили. Хорошо — бровь, а то чуть глаз не выбили. Видно?.. Укол от столбняка сделали. А Евгения Ильича вообще в больницу забирали: ему руку сломали.
   — Кто это?
   — Метрогородковские.
   — Вы одни пошли?
   — Нет. Только все прорвались на южную трибуну. А у меня билет был на северную. Я Евгения Ильича провел, он привязался... И Славец там был.
   — Кто играл?
   — "Торпедо" — ВМС. Все против "Торпедо" болели. Они гол пропустили, а сзади сидят какие-то... яму "Торпедо" роют. И землю на нас — раз сыпанули, второй раз. Мы им говорим: кончайте. Они опять. Славец повернулся, как мазанет одного по роже. Они заткнулись. Их человека четыре было. Потом двое отвалили... так кажется. Они за нами сидели, я не видел. Потом, когда мы вышли... их человек сорок. Такая кодла!.. И взрослые среди них... Один со Славцом стыкаться начал. Славец его как вдарит... Они окружили, плетки достали, такие, знаешь, крученые из картона, что ли. Больно бьют, гады. Может, из проволоки... И со всех сторон как начали Славца стегать. Он руки поднял, вот так... раздвинул их. Прорвался и бежать. Они — за ним. Ну, Славца не догонишь... А к нам Слон подошел, и мы пошли через парк. Через ручеек хотели пройти. А все наши, наверное, на трамвай пошли. Никого не было. Нам еще какой-то парень из круглого дома, я его не знаю, говорит: не ходите в ту сторону, они подкараулят. Но их и не видно никого было, все убежали. А потом — народу... как на демонстрации... Мы пошли. Из парка выходим... я разговаривал и не видел даже... Вдруг кто-то кричит: ты и ты, идите сюда!.. Смотрю: та кодла; на меня и на Евгения Иьича один там пальцем показывает. Ну, все, думаю, конец. Гады!.. Вот гады!.. Фашисты!..
   — Так что с гоголевскими? мир, что ли?
   — Погоди. Я тебе про "Сталинец" расскажу.
   И Юра еще несколько минут рассказывал, как их били, как он отбивался. Женя потерял интерес к его рассказу. Юра шел рядом с ним и, размахивая руками, продолжал увлеченно рассказывать. Избиение продолжалось минут пятнадцать. У него потом все лицо было в запекшейся кровяной маске. Рубцы и вздутия от плеток оставались на спине две недели спустя. Их били и тогда, когда у Юры не осталось силы отбиваться, а у Евгения Ильича — кричать от боли: его рука была сломана в самом начале. Толпа людей шла мимо. Потом какой-то мужчина сказал: хватит, совсем убили пацанов. И избиение прекратилось. Он их выручил.
   Женя шел молча. Он увидел несколько человек лермонтовских — среди них Клепу, Ваську-Осла и Валюню, собирающихся под фонарем. Юра заметил его равнодушие и подумал: "Это оттого, что я рассказываю о своем случае... Когда с ним что-нибудь случается, ему интересно".
   — О, жених пришел, — сказал Валюня, обращаясь к Юре.
   — Аллкин жених, — сказал Клепа.
   — Аллкин? — спросил Пыря.
   — Он все лето у нее во дворе околачивается, — сказал Валюня. — Чем не жених?
   Осел-Васька пропел:
   Жених и невеста,
   Тили-тили тесто...
   — Скучно вам что ли? — крикнул им Юра. — Делать нечего? — Он был готов заплакать или броситься в драку. Но драться с Клепой и Пырей не имело смысла. — Я в театр ходил. К Длинному.
   — Это ты контуженой тете расскажи, — сказал Валюня.
   Юра быстро посмотрел на Женю. Тот не обращал на него внимания; он разговаривал с Бобром. О контуженой побирушке, кроме Титова, от Юры знал еще и Слон. Он почувствовал подозрение и злость против обоих. Рядом стояли два младших Осла и ухмылялись.
   — Контуженая шпионка. Ее Гитлер контузил, а она ему доносит, — сказал Эсер.
   — Ты! Сери-бери-ешь! заткнись со своим Иисусиком! — крикнул Юра, хотя младший Женька-Иисусик, он же Джамбул, не открыл рта.
   — Что-о!? — придвинулся Эсер. — Повтори!..
   Сбоку подошел Осел и ударил Юру кулаком в плечо.
   — Осел! не лезь! Я тебя уделаю.
   — Ты меня, слабак?
   — Хуже будет! — сказал Юра. Ему было неприятно смотреть глаза в глаза с Ослом. Он успел подумать, что и в зеркало — самому себе в глаза — это совсем не то, что смотреть на неодушевленный предмет, или на другую часть человека.
   Осел ударил его в живот. Юра охнул, схватил руками ударенное место и отбежал в сторону.
   — Получил? Еще хочешь получить?
   — Осел!..
   — Иди сюда.
   — Ну, вы! — сказал Пыря и, обращаясь к Бобру, попросил: — Давай.
   Бобер развернул рукопись, они все присели вокруг него, и Бобер начал чтение. Юра тоже приблизился к фонарю и сел рядом с Валюней, подальше от Ослов.
   Бобер читал лекции профессора Соколовского, так его величали подростки конца сороковых, начала пятидесятых годов, переписывая и передавая друг другу интересующие их сведения о типах женщин по сексуальному признаку. Их привлекало в лекциях описание темперамента женского вперемешку с площадными представлениями о различных естественных отправлениях женского организма; незнакомые слова, которые, они это чутьем угадывали, имеют запретный, срамной смысл, — будоражили их сознание, задавленное пресной и выхолощенной скромностью современной литературы, современных им кинофильмов и школьной сверхаскетической программы. В 1949 году в школе обучение было раздельное: отдельно были мужские школы, и отдельно женские школы. Возможно, в природе на самом деле существовал профессор Соколовский, и тексты, ходившие по рукам, были переделкой его трудов. Безусловно, мальчикам в руки попал суррогат, подделка, лишь в малой степени соответствующая подлинно научному труду. Но они в эти тонкости не вникали. Запретность темы делала свое дело, даже если бы тема воистину не затрагивала самые глубины их существа, одна лишь запретность привлекла бы их к ней. Женя с нарастающим, обостренным интересом вслушивался в чтение Бобра, вспоминая при этом, как услышанное соотносится с чертами знакомых ему девочек. Многое было непонятно ему, и многое казалось чушью, недозволенной похабщиной. Он не способен был отделить подлинный смысл от уродливых наслоений, и он не понимал, что в тексте речь идет о женщинах, а он пытается его применить к девочкам, и от этого еще больше удаляется от истины. Бобер читал, и все с увлечением слушали его, но каждый слушал по-своему. Валюня, по-лисьему хитрый, слушал для того, чтобы выудить и запомнить что-нибудь смешное, пригодное в будущем для шутливых розыгрышей и насмешек; он и во время чтения сумел, по ассоциации, съехидничать над бедным Иисусиком, прибавя ему еще одно, третье, прозвище. Клепа и Осел оглашали вечерний воздух громким хохотом в подходящих местах. Пыря, поглядывая на остальных, то смеялся вслед за Клепой, то хитро улыбался вслед за Валюней, но, в основном, сидел с туповатым и глубокомысленным видом. Юра боялся пропустить слово и не понять чего-нибудь, иногда ему становилось не по себе от смущения, он сидел и улыбался растерянной и глуповатой улыбкой, и он боялся, что другие заметят его самозабвенный интерес и его неопытность в этих вопросах.
   Валюня наклонился к нему, улыбаясь, и показал на Иисусика.
   — Гляди. Чего делает. Онанизмом занимается. Онанист он.
   — Кто? — спросил Юра.
   — Гляди на Джамбула.
   Юра посмотрел и ничего не увидел. Он постеснялся спросить у Валюни, что он должен увидеть. Об онанизме он имел смутное представление, но слово было ему знакомо, и он сам, случалось, употреблял его в разговоре.
   Валюня наклонился к Пыре и к Клепе. Бобер прервал чтение, и мальчики, за исключением Осла и Эсера, начали перешептываться и посмеиваться, наблюдая за Иисусиком. Наконец, Иисусик увидел, что насмешка направлена на него.
   — Вы! Чего вы? — Он с вызовом и смущением смотрел на них, не понимая, в чем дело.
   — Онанист, — сказал Клепа.
   — Онанист, — сказал Валюня.
   Все смеялись.
   — А чего я сделал? — обиженно выкрикнул Иисусик.
   Осел и Эсер переводили настороженные глаза с него на остальную компанию и обратно и тоже не понимали, в чем заключена причина всеобщей насмешки. Маленький Иисусик сидел, как прежде, сдвигая и раздвигая колени, он это делал по привычке, не думая, такая же привычка была и у Юры, и у многих других, но раньше никто не выводил из этого ничего уничижительного. Когда Юра догадался, почему Валюня обозвал Иисусика онанистом, внимание его рывком остановилось на собственных ногах, он зафиксировал их положение, обрадованно думая о том, что его слабость никем не была замечена.
   — Титов, — сказал Клепа, — поход на сад сделаем?
   Женя подумал, прежде чем ответить.
   — На чей сад?
   — На чей захотим, — сказал Клепа.
   — Вон к Валюне, — сказал Пыря и рассмеялся.
   — Приходи. У Василия как раз бессонница. Он в саду ночует, — сказал Валюня.
   — Да... — Бобер понимающе покивал головой. — Василий...
   — У нас, — сказал Юра, — на углу хороший сад. Целый еще. Только там овчарка.
   — Ты сам-то пойдешь? — спросил Клепа.
   — А что я, хуже тебя, что ли? — бодро ответил Юра.
   — Ну, тогда все в порядке, — сказал Валюня. — Со Щеглом не пропадешь. Тогда все в полном порядке.
   — Нет, — сказал Женя. — Сегодня нет. Завтра. Сегодня я только приехал.
   — А завтра точно?
   — Завтра можно, — сказал Женя. — Вот так, после вечера.
   — На угол к Щеглу пойдем? — спросил его Клепа.
   — С овчаркой?
   — С овчаркой.
   Азартный огонек появился во взгляде у Жени.
   — Давай попробуем.
   — Ну, только без меня.
   — Бобер как всегда, — сказал Валюня.
   — Это ты... Не тяни, — сказал Бобер.
   — Валюня, скажи Денису. Он в любую дырочку пролезет.
   — В дырочку, Клепа, и ты пролезешь.
   — Он залезет, понял? — сказал Пыря. — А Денис пролезет.
   Он загоготал над своей шуткой. Клепа подумал секунду и тоже присоединился к нему. Валюня усмехнулся снисходительно.
   Бобер сказал Жене:
   — Пыря в боксерскую секцию записался.
   — Да, Титов. Денис сказал, что на будущий год футбольная секция на сборы поедет. На все лето. Бесплатно. Кормежка, форму вам дадут. И тренировки. Так что радуйся.
   — Ладно, Валюня. Буду радоваться.
   — Новые Федотовы и Хомичи растут, — сказал Валюня. — Вон Щегол вам расскажет, как он за Хомича машиной на "Сталинце" бегал. Чуть его Хомич с собой в кабину не посадил.
   — Щегол расскажет. Он, наверное, от метрогородковских по ночам дрожит. До сих пор.
   — Ладно тебе, Клепа.
   — А чего ладно?.. Ты на четвереньках ползал? Выл и ползал. Пацаны с Крайней рассказывали. Скажешь, нет? Ползал?
   — Сам ты ползал!
   — По-пластунски ползал, — рассмеялся Валюня.
   — Сам ты ползал по-пластунски! — крикнул Юра, теряя самообладание. Ему ненавистны были свинячьи глазки Клепы и лисья ухмылка Валюни. Кровь прилила к лицу, и он затуманенными от стыда, налитыми глазами посмотрел на Женю, боясь увидеть осуждение и насмешку в его глазах. Но Женя расспрашивал Пырю о тренировках в секции бокса и, кажется, не слышал, о чем Юра спорит с Клепой и Валюней.
   — Приходи к нам. Зачем тебе футбол? — сказал Пыря. — У нас — во!.. Любому потом рожу наколотим. А тут двадцать два дурака бегают за одним мячом.
   — Двадцать, — поправил его Валюня. — Двое на воротах стоят.
   — Тем более, — сказал Пыря.
   — Сам-то только еще записался, — сказал Осел, — а уже зовет. Тренировка-то была ли одна у тебя?
   — Ничего. Пыря свое дело знает.
   — Я знаю, Бобер. Молоток!.. — Пыря кулаком ударил его по спине. Бобер не ожидал удара. Он сделал зверское лицо, но моментально успокоился.
   — Ручища у тебя, — сказал он Пыре.
   — Щегол, — сказал Женя. — Пойдешь завтра в "Орион"? Там перед началом еще играют на досках?
   — Пойдем. Играют, — радостно откликнулся Юра.
   — Ну, до завтра, — сказал Женя.
   — Уходишь? — спросил Клепа.— Да вроде пора.
   — А эти-то, гляди... Ослы не торопятся. Чего ваш дядя Костя скажет?
   — Его нет, — сказал Эсер.
   — А чего он скажет, когда придет? — продолжал выяснять Валюня.
   — Он лежит, — пискнул Иисусик, — и спит. Он в дымину. А мы гуляем.
   "Если бы не Титов, не было бы для меня никакого просвета на улице", подумал Юра, присоединяя свой смех к громогласному смеху компании.

Глава третья

   Еще последние опоздавшие зрители перебегали через просторное фойе "Ориона", торопясь в зрительный зал, а Женя и Юра стояли уже на контроле и ждали запуска на следующий сеанс.
   Контролер захлопнула дверь, повернула ключ в замке.
   Они стояли перед запертой дверью и ждали. Толпа подростков напирала на них. Минут через двадцать после начала предыдущего сеанса дверь отворилась. Их впустили, и они первыми вошли в фойе. Они побежали к эстраде в дальнем конце фойе и заняли место в первом ряду, посередине; прямо напротив них, на эстраде, стояли на подставке две прямоугольные доски размером приблизительно метр на полтора метра каждая, на досках были нанесены шесть рядов чисел по пять чисел в каждом ряду от единицы до тридцати, но числа в рядах располагались вразнобой, так что единица на одной доске была в пятом ряду четвертая слева, а на другой доске она же была в четвертом ряду вторая слева, число тридцать помещалось не в самом конце, на тридцатом месте, где ему положено было находиться, а совсем на другом месте.
   — Ты левую учишь, Щегол?
   — Левую. А ты правую?
   — Правую, — сказал Женя.
   Вокруг них гудела и веселилась толпа подростков.
   Еще минут через двадцать на эстраде появился черноволосый мужчина средних лет, Николай Семенович Громов, любимец района от Яузы до Калошина и от Сталинской заставы до Метрогородка. Гул в зале сделался громче. И тут же он затих до умеренного уровня; не на всяком уроке в мужской школе можно было добиться такой тишины, будь то 388-ая или 378-ая, разве что в Первой английской для правительственных и иных привилегированных детей, которая находилась на Стромынке, напротив станции метро, но о ее существовании и тем более о порядках, в ней принятых, мало кому было известно.
   — Привет публике, — сказал Николай Семенович. Правая рука его была поднята, прищуренные глаза обводили ряд за рядом зрительный зал. Он улыбался. В выражении его лица не было ничего заискивающего или требовательного, оно было мягкое и доброжелательное, и одновременно изучающе колючее. В поведении Николая Семеновича было немного, чуть-чуть, высокомерия, это нравилось его поклонникам, потому что, держась с ними на равных, он находился выше и в отдалении от них. — Во что сегодня поиграем?.. Побегаем с кольцами?
   — Неет... В числа...
   — В числа...
   Он хитро улыбался.
   — Место есть, где побегать. Вот в проходе. — Широкий взмах рукой. — Или, может быть, устроим викторину?.. Неужто числа не надоели?
   — В числа...
   — В числа...
   — Хорошо, — сказал Николай Семенович. — Уговорили... Второгодники! поднять руку!.. — В зале засмеялись. — Чего смеетесь? Над кем смеетесь?.. Нет, что ли, второгодников?.. Ну, отличников мы не позовем. Ну их, отличников. Они ничего не умеют. Они только пятерки умеют получать. Так?.. Так. А для нашей игры память нужна. Или не так?.. Есть отличники?.. Боятся признаться. Я знаю, что есть. Второгодники, если бы были здесь, не побоялись. Они бы не постеснялись. Верно? А чего стесняться? — это же почетно!.. Вот отличники — это другое дело. Стесняются... Кого же нам первыми запустить? Как нам первых выбрать? Кто понахальнее, что ли? Или как у вас там говорится? — нашарап?.. Не-ет. У меня такие номера не проходят. Мы должны по справедливости рассудить. А справедливость такая будет: кто мне понравится, того я и выберу. А? Тоже не годится? А как тогда?.. Громче. Не слышу... У кого волосы длинные, тех совсем не допускать? Интересно. Кстати сказать, некоторые из вас... не все, я подчеркиваю, некоторые на уроках, наверняка, так громко кричат, что там... Что? Верно, тоже ничего не слышно. Учителю... Смотрите-ка, соображаете иногда. А здесь язык проглотили. Вот выйди сюда, встань перед всеми и выскажи свое соображение. Не хочется выходить?.. От друзей не хочется?.. Я же стою перед всеми, и ничего, живой. Не съели еще пока, на том спасибо. Детки мои вам тоже спасибо шлют...
   — Ты не смотри больше, — сказал Юра.
   — Я не смотрю.
   — Так нечестно будет.
   — Раз я сказал, Щегол, значит, — так!..
   — А чего ты злишься-то?.. Сказать нельзя. — Юра посмотрел на Женю; тот молчал. — Чего ты злишься? — Он увидел его сжатые губы, нахмуренный лоб и особенное выражение во взгляде, какое появлялось у него в минуты безрассудного гнева.
   Поневоле ему пришлось отвести глаза, не дождавшись ответа.
   — Я вам задам пример, — сказал Николай Семенович. — Кто в уме быстрее всех решит и назовет ответ, тот и будет первым. Здесь уж без обмана. Чего стоишь, то и получишь. У всех на виду... Второгодники! как настроение?.. Ах, да, забыл: здесь их нет совсем. Они все еще сдачу стоят перед кассой считают, никак сосчитать не могут. Или не на тот трамвай сели и не в ту сторону поехали, и, вместо "Ориона", на Преображенском рынке семечки лузгают... до следующего года... Ладно, Бог с ними. Их здесь нет, а мы здесь с вами учимся все одинаково хорошо, семечки сплевываем только в кулак, а?.. Вот так: тьфу... Ах, извините, промахнулся, сейчас подберу. Сам испачкал, и сам убираю... Извините. Простите... Пожалуйста... Золотые, кстати, слова... Итак.
   — Приготовься, Щегол, — сказал Женя. — Ты пойдешь первым. А то тебе потом не вылезть. А я вылезу.
   — Мечта идиота.
   — Что?
   — Я так.
   — Давай.
   Николай Семенович в мертвой тишине отчетливо, но в убыстренном темпе произнес условия задачи и под конец сделал добавление, изменяющее ее.
   — Извините, — сказал он, — я забыл уточнить...
   — Терпеть не могу держать в уме числа, — сказал Юра. — Тем более считать их.
   Женя шевелил губами, бормоча себе под нос, бессмысленным взглядом уставясь в потолок, а пальцы его на руках загибались и разгибались и раскачивалась голова, как у зубрящей девчонки.
   — Говори: семнадцать тракторов вышли в поле и три остались на ремонте. Быстрее, — сказал он Юре. Юра поднялся и выкрикнул ответ. Николай Семенович одобрительно кивнул, жестом руки удерживая его на месте; он всматривался в зал. Еще один мальчик выкрикнул ответ. Николай Семенович кивнул ему и продолжал ждать. Из разных концов фойе раздались голоса, произносящие правильные и неправильные ответы. Шум возрос, загудела зрительская масса. Тишины не стало. Несколько мальчиков, сочтя себя победителями, вознамерились взобраться на эстраду. Но Николай Семенович взмахом руки пригласил Юру занять место перед доской. — Хоть там ты не зевай, Щегол. Хоть мы с тобой встретимся в финале.
   Женя подтолкнул его, и Юра взлетел на возвышение.
   — Один участник есть, — сказал Николай Семенович. — Теперь второй пример. Еще немного напряжения, напряжем наши умные мозги — ведь мы себя считаем самыми умными и самыми знающими, не так ли?.. И будет второй участник. Второй кандидат наполовину уже мною отмечен; но... уговор дороже денег. Второй пример!..
   Юра встал возле левой доски. Николай Семенович продиктовал условия второй задачи, и тот мальчик, который после Юры назвал правильный ответ, здесь тоже был вторым. Николай Семенович пригласил его быть секундантом на правой доске; сам он взял под контроль левую доску. Николай Семенович подал команду. Юра и его соперник начали отыскивать числа в порядке их последовательности. На правой доске указка перемещалась между одиннадцатью и двенадцатью, когда Юра ткнул в тридцать и выиграл соревнование. В зале зааплодировали.
   Николай Семенович повернулся к зрителям.
   — Условия у нас остаются те же. На левой доске намечается непобедимый чемпион... У вас имеются еще две попытки выиграть у него. Предлагаю... секунданта правой доски допустить к соревнованию. Если он тоже будет побежден... Как тебя зовут?.. Юра проведет третий раунд и в случае победы перейдет в финал. Абсолютный чемпион будет определен в финале!.. Чтобы не было мухляжа... чтобы все было по-честному, вы мне должны помогать контролировать правильность счета. Пропустивший число, даже если он в два раза обгонит соперника, не считается победителем, он выбывает из дальнейшего соревнования. Итак.
   Под головокружительный шум в зале Юра победил второго соперника. К третьему раунду у него радостно звенела каждая его клеточка, мышцы, несмотря на напряжение, мозги его зудели от счастья — это было счастье победителя, возвышающее и туманящее сознание счастье, усиленное всеобщим ликованием. Он легко победил в третьем раунде.
   Он получил возможность присесть в кресло, тут же на эстраде, сбоку от досок. Соревнования продолжались, и они должны были выявить соперника ему в финале. Две пары мальчиков, имеющих равно среднюю память, сделали игру, причем, победитель в первой паре проиграл второму своему сопернику, и тут Женя вышел к правой доске. Он легко обыграл в первый раз со счетом тридцать двенадцать, во второй раз он обыграл тридцать четырнадцать, а в третьем раунде к нему вышел случайный мальчик, с которым он закончил игру, когда тот как слепой котенок тыкался на шестом числе.
   — Тише... Тише, — сказал Николай Семенович. В зале поднялся недопустимо громкий шум. Зрители с нетерпением ожидали финала. — Тише. В кинозале идет кинофильм. Можно болеть, но чуть-чуть потише... вполголоса. При желании всегда можно умерить свои страсти. Мы, мужчины, должны управлять собой... Еще тише, прошу. Еще... Вот так. Как тебя зовут?.. С какой улицы?.. А ты, Юра, с какой улицы? Внимание. В финале встречаются: чемпион первого круга Юра, Просторная улица; и чемпион второго круга Женя, Лермонтовская улица.
   — Я его знаю! Он из нашей школы!..
   — Очень хорошо, — сказал Николай Семенович. — Игроки становятся спиной, каждый к своей доске. Хотите поменяться? Нет?.. Держат наготове указки. По команде поворачиваются и начинают счет с единицы. Побеждает тот, кто первым коснется тридцати. Пропустивший число считается побежденным. Прошу вас, — сказал Николай Семенович зрителям, — помнить о кинофильме. Мы с вами не раз еще здесь встретимся, я надеюсь. Зима длинная. И я не хочу, чтобы из-за несдержанности одного-двух наши игры здесь прикрыли. Просто помните, что когда вы сами смотрите кинофильм, вам тоже неприятно, если вам мешают. Договорились?.. Прекрасно. Итак.
   Юра и Женя вступили в соревнование. Женя проводил свой четвертый раунд без перерыва, он был разогрет борьбой. Юра был несколько расслаблен и не сразу взял нужный темп. Секундант на правой доске произнес пятнадцать, и секунды через две секундант на левой доске тоже назвал пятнадцать. У правой доски прозвучало:
   — Двадцать.
   Через секунду у левой доски прозвучало:
   — Двадцать.
   Зрители повставали с мест и криками подбадривали каждый своего фаворита. В двух или трех местах завязалась рукопашная, оттого что кто-то кому-то помешал смотреть, а этот второй высказал неудовольствие не в тех выражениях, какие могли быть сочтены приемлемыми. Шум возрос до такой степени, что в кинозале в эту минуту, вполне возможно, зрители решили, что началось землетрясение или третья мировая война и что пора в аварийном порядке выбираться на волю. Николай Семенович жестами и умоляющим выражением пытался умерить беспорядок. Из библиотеки и из буфета показалась взрослая публика, любопытствующая узнать, в чем дело.
   — Двадцать пять, — почти одновременно сказали секунданты.
   — Аааа!.. — кричали болельщики, перелезая через стулья и друг через друга в неодолимом порыве быть в первых рядах, под эстрадой, или, может быть, на самой эстраде, они не отдавали себе отчета, куда и зачем и что влекло их.
   Юра был нацелен на числа, он почти не замечал ничего, что происходило вокруг. Он в одном месте споткнулся, выругался и судорожными рывками устремился к финишу. У него было такое чувство, что он погибнет, если он не коснется числа тридцать, прежде чем на правой доске назовут это число.
   Женя тоже не слышал шума. Он быстро касался указкой числа, и тут же его глаза отыскивали следующее по порядку число, он отмечал его, а память подсказывала глазам, куда им направиться дальше. Дальше, вперед, ближе и ближе к концу. И вот он коснулся двадцати восьми. Двадцати девяти.
   — Тридцать! — крикнул его секундант.
   — Тридцать! — крикнул секундант Юры.
   — Аааа!.. — кричала зрительская масса, аплодируя, махая кепками и тюбетейками, прыгая на стульях. — Аааа!..
   Николай Семенович держался руками за живот и смеялся самым натуральным образом. Он показывал пальцем на массу, влево от себя, и кричал, с трудом преодолевая свой смех:
   — Разнимите их!.. Они оторвут друг другу носы!.. Кто там поумнее, разнимите их.
   Два мальчика вцепились мертвой хваткой один в другого, в ход пошли зубы. Потом оба они свалились на пол, исчезнув из вида. Подросток, более крупный и старший, наклонился над ними. Через секунду он, крича от боли, отпрянул назад, рука его была прокушена. Он в ярости пнул ногою внизу.
   Еще пять или шесть человек вмешались в драку. Им удалось усмирить дерущихся, один из дерущихся вывернулся от усмирителей и камнем, который оказался у него в руке, запустил в своего врага и промахнулся, ударив постороннего мальчика. Тот бросился в драку, но был схвачен и остановлен усмирителями.
   Враг, которого удерживали за рукава куртки и за шиворот, презрительно гримасничая и жмуря глаза от собственного крика, закричал что было мочи, картавя на букву р:
   — Меткий глаз, косые г-гуки!.. Меткий глаз, косые г-гуки!.. Стг-гелок нашелся!.. Дундук!..
   Зал взорвался бурным хохотом.
   — Вот ведь до чего нас глупость наша доводит. — Педагог сказался в Николае Семеновиче. — Пришли кино смотреть. Пришли в игру поиграть. А стали драться. Драку закончили — так на ж тебе, вместо того чтобы кончить и крест поставить, камнями кидаемся. А потом, после кино, выйдем и стыкаться начнем. В старину говорили: худой мир лучше доброй драки. А уж если драка недобрая, так и слов нет. А мы все чаще по другой поговорке: хоть разорваться, да не поддаться; хотя себе досадить, а недруга победить. А ведь есть и такая: кто старое помянет, тому глаз вон... Добрее надо быть, друзья мои. Добрее. И к себе, и к друзьям своим, и ко всем окружающим. Мы же люди — не собаки... Так мы с вами о наших победителях забыли. Кто победил?
   — Женя победил!.. Правая доска...
   — Левая доска!..
   — Одинаково!.. Оба...
   — Оба? — сказал Николай Семенович. — Я засек время по секундомеру. У меня в мозгу невидимый секундомер. Но безошибочный. На одну десятую секунды раньше... закончил игру соперник на правой доске.
   — Урраа!..
   Николай Семенович поднял руку.
   — Но поскольку... Но поскольку... соперник на левой доске победил тоже подряд в трех раундах и в финале показал себя с лучшей стороны, одна десятая секунды аннулируется. И объявляется, что оба претендента поделили пополам звание абсолютного чемпиона сегодняшнего дня. За что им обоим вручается приз кинотеатра "Орион". Будьте любезны, получите. Тебе... Тебе... Поздравляю и желаю успехов в учебе в новом учебном году. Всем вам желаю всего наилучшего, хорошей памяти, которую для этого надо тренировать, сообразительности и удачи!.. Матч закончен.
   Уже отзвенел второй звонок. В фойе по секциям начали гасить свет. Подростки, с грохотом захлопывая стулья, плотной и толкающейся массой двинули в кинозал. Дородная женщина в темно-синем форменном кителе подошла к эстраде и, подозвав к себе Николая Семеновича, строго стала выговаривать ему за шум и беспорядок в фойе. Она говорила снизу вверх, но так это у нее получалось, словно она парит в недосягаемых высотах и оттуда посылает свои порицания. Николай Семенович отвечал ей хмуро и неохотно, он стоял у края эстрады, наклонив голову с видом непослушного ребенка.

Глава четвертая

   — Неинтересная картина, — сказал Женя.
   — Фигня, — сказал Юра. — Лучше бы еще поиграли.
   Они старались раз в неделю обязательно побывать в кинотеатре, и таким образом они не пропускали ни одного нового кинофильма. Их мнение насчет того, что картина неинтересная, было чистой воды фразерство и подражание взрослым; в этом возрасте им нравилось все подряд, правда, не все одинаково увлекало их.
   Когда пришли к Жене, разговор о пережитом соревновании, в основном стараниями Юры, продолжался.
   Зинаида сказала:
   — У Жени с детства хорошая память. Ему было года три, два с половиной, он еще читать не умел... Я ему прочту книжку — он ее запомнит, и запомнит, где надо страницу переворачивать. Сядет, как взрослый, и читает. Знакомые удивлялись...
   — А у меня тоже хорошая память, — сказал Юра. — Мама говорит, что я в четыре с половиной года сам научился читать. Никто меня не учил. Спрашивал буквы, а однажды вдруг взял и начал читать. Да не что-нибудь, а газетный шрифт.
   — Да, — сказала Зинаида. — Вот у Милочки нет такой памяти. А у Жени с детства была память.
   — А я его, — сказал Юра, — в другой раз все равно обыграю. Я не медленнее его нахожу. Я сегодня уж думал, совсем отстану: я как-то начал... не так. А я обыграю. Увидишь.
   — Поглядим, — сказал Женя.
   — Сначала обыграй, а потом будешь говорить, — сказала Зинаида. Ей сделалось досадно, что Юра перебил ее мысли, которые направились в приятные страны, в прошлое, где ее сын еще только начал соображать, а она была молода и счастлива. Она уже не могла вспомнить, что ей еще хотелось сказать.
   — Отчего вас карандашами премировали? — усмехаясь, спросила бабушка. — Одного карандашами, а другого журналом?..
   — Это не журнал, а альбом, — сказал Женя.
   — Альбом, — сказал Юра.
   — Нехай альбом. Тоже на пользу будет. В следующий раз пусть вам подарят мячик, не нужно будет покупать. Экономия в хозяйстве произойдет.
   — Мне купят футбольный мяч, — сказал Юра. — Мне на будущее лето купят мяч и велосипед. Зинаида Сергеевна, вот на восьмерке седая кондукторша ездит, знаете? Может, видели?.. Она у меня тюбетейку отняла. Только маме моей не говорите, я ей сказал, что потерял, ребята чужие налетели на меня, а я убежал и потерял. А то она мне задаст, — сказал он, притворяясь испуганным: все боялись своих родителей, и он, чтобы быть как все, хотел преувеличить строгость Софьи Дмитриевны и свою зависимость от нее. Бабушка вздохнула и отвернулась. Но Юра был нацелен на одного человека, не замечая не только окружающих, но и этого человека, его расположение или нерасположение слушать, он покорно следовал своему настроению. — Зинаида Сергеевна. Она пристала, что я без билета. А я, честно, с билетом был. Я говорю: вы не видели. А она говорит: да, я видела, как ты вошел и встал у окна, а билета не взял. — Видели, что это я? — Видела... Представляете? Врет и не краснеет. Ничего она не видела. Меня такое зло взяло. Я ей билет даю, а она его взяла и разорвала, и выкинула. И закричала, что не ее билет. А я только что у нее взял. А ей уже неудобно признаться, она меня схватила и хотела до поворота везти, там милиция. Я вырвался и спрыгнул. А она отобрала тюбетейку. Вот дурак! я не догадался ее снять. Любим потом мне говорит... мы вместе ехали, он, главное, встал в стороне как ни в чем не бывало, она к нему и не подошла... Он говорит: тюбетейку надо не на голове, а в руке носить. Остряк!.. Представляете? Разве такую вредную тетку можно в кондуктора брать? Она всех пассажиров вранью научит.
   — А ты с трамвая спрыгнул на ходу?
   — Да нет... Он уже почти не ехал, — краснея, сказал Юра. — Мы почти к остановке подъехали... Он остановился там. Я и не прыгал, а просто сошел.
   — Надо быть осторожным с трамваем, — строго сказала Зинаида. — Без ног и без головы можно остаться... Я всегда беру билет, когда еду. Это есть люди, которые любят тридцать копеек сэкономить, но на этом не разживешься... Если нет денег, лучше пешком пройти, но зато честно. Честным нужно быть.
   Даже откровенные поучения здесь не вызывали у Юры презрения и духа противоречия, как это всегда случалось в разговоре с собственными родителями. За то, что его не обрывали, не насмешничали над ним, он готов был разговаривать сутки напролет.
   — Ладно. Пошли, — сказал Женя.
   — Куда? Еще до темноты мы в сад все равно не полезем.
   — В какой сад? — спросила Зинаида.
   — Пошли, — сказал Женя, толкая приятеля к выходу с такой силой, что у того дернулась голова на тщедушных плечах.
   — Да это мы...
   — Мы хотим в темноте из его сада, — сказал Женя, — звезды наблюдать. Мы, может, в астрономический кружок запишемся.
   Противоречивые чувства смущения, страха и неудержимого веселья разорвали Юру на части; он прыснул, выбегая из комнаты.
   — Смотри у меня, — сказала Зинаида, — чтобы ни в какие чужие сады тебя не занесло. Нельзя брать чужого. Поздно не приходи.
   — Ладно. Я пойду.
   — Ну, ты даешь, — сказал Юра. — Ты когда сказал про астрономический кружок, я прямо чуть не лопнул.
   — Тише ты!.. Слышно отсюда... Трепло ты, Щегол. Кто тебя за язык тянет?
   — Да я нечаянно. Вырвалось.
   — За нечаянно бьют отчаянно, — сказал Женя.
   В доме бабушка взяла со стола коробку карандашей, подержала в руках и осторожно положила обратно.
   — Пустяки, а как приятно, — сказала она. — Золотая у внука голова, чтоб он был здоровый. Он может стать ученый.
   — Этот ученый на будущее лето, вместо лагеря, поедет работать. Чтобы знал, что почем.
   — Рано еще, Зина.
   — Нет, не рано. Он уже взрослый. Мне не его заработок нужен, а нужно, чтобы он хорошим человеком вырос. Не оболтусом. Я давно думала. А сейчас решила. Чтобы у него из головы ушло о чужих садах думать, и вообще о легкой жизни...

Глава пятая

   — Клепа в первом классе был два года, во втором классе два года, в третьем классе два года. Теперь он перешел в четвертый класс, и там они встретятся с Гончаром, которого оставили на третий год по русскому. Никак не может написать щи, чтобы не сделать меньше трех ошибок. Но Клепа — гений, точный прицел у парня. Ровно по два года. Вот интересно, как он сделает в четвертом. Если опять останется на второй год, его наградят медалью.
   — Кончик, а Гончар разве остался в четвертом? Его вроде собирались перевести.
   — Какой я тебе Кончик, ты!.. — Кольцов поднял руку, будто замахивается на Юру, и почесал у себя в затылке.
   — Молчок! — сказал Дюкин.
   — Клепа, — сказал Григорий Морозов.
   — Что, Косой? И ты здесь? — Клепа, с ним Валюня и Денис, подошли к углу Просторной. — Пыря не пришел еще?
   — Он с Титовым пошли смотреть, — сказал Юра. — Нам велели здесь стоять.
   — Велели, — ворчливо сказал Клепа. — Новые атаманы... А где ваш Славец?
   — За Геббельсом пошел.
   — Длинного дома нет, — сказал Валюня.
   — Он с Титовым, — сказал Юра.
   — Я Самовара отшил. Хотел за нами идти. Он своей медной рожей всю ночь нам осветит. — Клепа рассмеялся. — Я гляжу, народу будет... Точно нас накроют.
   — Самовар в темноте, как кошка, видит? — спросил Кольцов. — У рыжих у всех глаза зрячие.
   — Зря вы на него тянете, — сказал Денис.
   — Он бздун!.. — сказал Клепа. — С ним, гадом быть, погоришь. На кой он нужен?
   — Обидел ты его, — сказал Денис.
   — Ну, поди утешь его!..
   — Клепа, — сказал Валюня, — ты много власти не бери.
   — А что будет?
   — Не бери, понял?
   — Своего защищаешь? Может, еще Евгения Ильича возьмем?
   — У Евгения Ильича рука сломана, — сказал Денис. — А Самовара ты обидел.
   — Не люблю, когда ноют!.. Сделано — и хорош!.. — сказал Клепа.
   — А что? Евгению Ильичу сказали, на какой сад идем? — Борис Ермаков вышел к ним из темноты. — Валюня, сказали?
   — Нет.
   — Он продаст. Я его, гада, пожалел тогда, что у него рука сломана, пустил в театр, а он гоголевских на меня навел!..
   — Да не наводил он.
   — А ты, Денис, его язык на замке держишь? А ключ у себя прячешь? Можешь поручиться?
   — Могу.— А почему тогда — я его пустил, а через два дня гоголевские налетели?
   — Не знаю.
   — Не знаешь? А я знаю!.. Я его, гада, встречу — другую руку ему сломаю! И ноги... выдерну.
   — Ты прямо как дворник, — с усмешкой сказал Валюня.
   — Зря ты на него, Длинный, — сказал Денис.
   — Не знаю, как дворник, или не как дворник. Но ты, Валюня, со мной не шути.
   — А ты не грози. Если на то пошло... Я с тобой по-хорошему, но...
   — Что? по-плохому? Подумай, Валюня.
   — Не грози, Длинный.
   — Длинный, — спросил Пыря, — кто на тебя тянет? Кому нос набить?
   — Заткнись, Пыря, он мне грозит.
   — Кто?
   — Длинный.
   — А-а, он на тебя. Не трухай, Валюня. Я его уделаю.
   — Кончайте, — сказал Женя. — Забыли, зачем пришли?
   — Титов, гоголевские хотели театр разломать. Собака Евгений Ильич их навел, а мне теперь из-за него от Валюни унижение терпеть?!.. Да я...
   — Длинный, может, стыкнешься с Пырей? — спросил Клепа.
   — Пыря-то при чем? — спросил Беглов.
   — Геббельс, заглохни. Тебя здесь не было, — сказал Кольцов.
   — Что? на сад отменяется? — спросил Славец.
   — Ну, ей-Богу! как маленькие!.. — сказал Женя. — Клепа, кончай подливать масло в огонь. Ни к чему.
   — Свои ребята, — сказал Беглов.
   — Кончик, ты-то чего радуешься?
   — Молчок, Дюка. Поглядим... Клепа, пусть стыкнутся.
   — Я не против. Пыря согласен.
   — Поглядим, кто кому наколотит, — сказал Кольцов.
   — На сад не пойдем? — спросил Морозов.
   — Доволен, Косой? — Беглов рассмеялся. — Стыкаться другие будут. А на сад — самому надо было в опасность лезть.
   — Если они хотят, пусть стыкаются, — сказал Юра. — А мы пойдем на сад... Глупо это: ни с того, ни с сего.
   — Геббельс, ты дундук! — сказал Морозов. — Не строй из себя храбреца!..
   — Ну, уж тебя, Косой, одной левой уделаю.
   — Ты у меня договоришься!..
   — Ох, ты... Ох, ты... Ты же только чужой силой смелый. Сам ты за себя не отвечаешь. Ведь так? Не можешь сам ответить?.. Вот и заткнись!
   — Геббельс...
   — Заткнись!.. Ненавижу, кто за чужой спиной сидит и еще чего-то корчит из себя!
   Пыря подошел к Длинному и обнял его за шею.
   — Ну, их всех к такой матери, Длинный!.. Пойдем на сад.
   — Ладно, Пыря. Шаблонные эмоции. — Борис высвободился от него. — Клепа, может, ты со мной стыкнешься?.. Или ты? — Он подошел к Кольцову и толкнул его в грудь.
   — Длинный, затормози!.. — сказал Кольцов.
   — Собаки!.. — сказал Борис, поворачиваясь спиной и уходя от них. Он начал пропадать в темноте, но вдруг вернулся, и они увидели, что он усмехается. — Кстати, о собаке. Она на цепи, у калитки. А Валькин и Лоркин двор не заперт. Забор во двор с яблоками высокий; но колючей проволоки нет. Пыря искал дыру — не нашел. Но можно перелезть. Там, правда, одно нехорошо...
   — Что? — спросил Славец.
   — Это вы, просторные, прошляпили. Я-то не знал.
   — А чего мы? — спросил Беглов.
   — Ты был. И Славец был, когда мы к Андрею-Воробею ходили... Сады рядом.
   — А-а... Но ведь он через дом.
   — Да!.. Как же? Мы-то хотим идти через Валькин-и-Лоркин двор. А Андреевский к нему впритык.
   — Просторные, — презрительно сказал Валюня. — Лучше б мы на Знаменскую пошли, там тоже есть сад. И собаки нет.
   — Там хозяин хуже собаки, — сказал Денис. — Вот к Чистяковым можно было.
   — К моему хозяину я вас не поведу, — сказал Женя.
   — Мы у тебя не спросили бы, — сказал Денис.
   — Твое дело, — сказал Женя. — Мы с Длинным смотрели на тот сад. Который рядом с Лоркиным.
   — Андреевский?
   — Да.
   — Ну, что?
   — Вроде бы, Клепа, — играя голосом, сказал Борис, — никто пушки не заряжает пока.
   — Опасно это. Недавно были там, — сказал Славец. — Вам-то что?.. А меня он, как облупленного, знает.
   — Как Самовара, — сказал Кольцов.
   — Ну, и что? — сказал Юра. — Все равно пойдем!..
   — Иди ты!.. — сказал Кольцов. — Лезешь, звонок.
   — Трепло, — сказал Славец.
   — Молоток, Щегол. Пусть они прячутся, пойдем без них... Вот что, — Борис перешел на шепот. — Мы смотрели. Я и Титов. Там сейчас спокойно. Поставим Дениса на отасе, он шустрый. Не подведешь, Денис?
   — Спрашиваешь.
   — Значит, так. Он глядит за Андреевским двором. За Лоркиным домом пусть глядит Косой. Это тоже дело ответственное. Дюка будет связным между Денисом и Геббельсом. Геббельс встанет посередине, в случае чего — у Андрея, или в Лоркином доме — он нас предупредит. Кого-нибудь надо на Просторной оставить, чтобы с этой стороны на калитку глядел. И пускай собаку отвлекает. Даже не одного, а двух. В случае чего один остается на посту, а другой вокруг обежит и нам свистнет. Только голоса убрать намертво. Чтобы тихо было... В сад пойдут Пыря, Клепа, Титов, Славец, если хочет, и я. Чем меньше народа, тем надежнее. С этой стороны забора останется Валюня. И ты, Щегол.
   — Зачем?
   — Мы заняты будем. А вы будете глядеть и слушать. В саду надо быстро яблоню обтрясти, собрать и уматывать. И через забор лезть не два часа надо, а в момент...
   — А я? — спросил Кольцов.
   — Ты на Просторной останься.
   — Ты хотел двух на Просторную, — сказал Дюкин.
   — Да. Кого еще? Клепу, что ли?
   — Вон пусть Славец, — сказал Клепа. — У него там тряслось чего-то.
   — Не больше твоего!
   — Ладно. Потом толковать будем, — сказал Борис. — Ну, пошли?
   — Так а кто на Просторной?
   — Ну, ты, Клепа, оставайся.
   — А почему я?
   — Главное, не будь жмотом, — сказал Борис. — Все равно в кучу сложим все и поделим.
   — Да я не то хотел...
   — Пошли? — повторил Борис.
   — Двинули, — сказал Валюня.
   — Только тихо. Без шума.
   — Ох, у Вальки отец!.. Закачаться можно, — сказал Беглов. — Лоркин, как всегда, пьяный. Он спит. А этот не пьет.
   — Мы когда были, — сказал Борис. — Света уже не было. Пыря, ты где делся? Не было света?
   — Не.
   — Задумался Пыря, — сказал Валюня. — Неразговорчивый. На дело идет.
   — Всё. Кончили. Потом будем толковать.
   — Ну, Длинный, недаром ты наш заслуженный атаман, — ухмыляясь, сказал Клепа. — Точно, Валюня?
   — Точнее точного.
   — Ты, может, еще атаманистей меня. — Борис улыбнулся настороженной, но довольной улыбкой. — Пошли. Тихо. — Он помахал рукой. Компания направилась за ним. Они пошли по Просторной. Возле углового дома Кольцов и Клепа остались. Их приятели скрылись за углом, и здесь они услышали, как залаяла собака. — Зачем раньше времени раздразнили? Дундуки!..
   Они по одному быстро и бесшумно вошли в калитку. Денис прошел дальше, к следующему дому, схватился руками за забор, подтянулся и заглянул вовнутрь двора.
   — Темень, — шепотом сказал Пыря.
   — Это хорошо, — сказал Женя.
   — Тсс...
   Все разошлись по местам. Шесть человек подошли ко внутреннему забору, за которым был соседний сад. Было слышно, как в другом конце сада, ближнему к Просторной улице, мечется, гремя цепью, и лает собака.
   — Он не оборвется? — спросил Пыря у Славца.
   — Это сука, — меланхолично ответил Славец.
   — Все равно...
   — Не должна. Никогда не срывалась.
   — Злющая, — сказал Юра. — Даже своих кусала. Мы маленькие ее камнями дразнили. Она рвалась по-страшному. Цепь выдержала. — Ему показалось, что Пыря хочет ударить его, непонятно за что; но потом Пыря передумал и, пробормотав ругательство, встал позади Славца.
   "Какую мозоль я ему затронул? спросил себя Юра и решил, что причина не в нем. — Псих!.. Тупая башка!.."
   — Ну, что? мне первому полезть? — сказал Славец.
   — Давай, — сказал Борис.
   Славец подпрыгнул, подтянулся легко и сел наверху забора, перекинув одну ногу на ту, запретную, сторону. Юра смотрел на него, завидуя его силе и ловкости.
   Славец посмотрел вниз и по сторонам, внимательно вгляделся в дальние закоулки сада.
   — Ну, я прыгаю. Лезьте по-тихому... Взбесилась, гадина, — сказал он о собаке и исчез.
   — Давай по одному, — сказал Борис. — Пыря. Потом Титов. Держимся кучей. Пыря, не откалывайся. Если паника, наоборот, врассыпную. И на забор лезем в разных местах, чтобы не мешаться. Там должен брус быть проложен. Славец не прыгнул, а спустился. Так что обратно легко будет. Давай, Пыря.
   — Свят, свят, свят, нечистая сила, — пробормотал Пыря, схватился руками за верх и с треском подтянул тяжелое тело.
   — Пошел, — сказал Борис Жене. — Валюня. Щегол. Мы, может, вам перекинем яблоки. Если много будет. Ждите. Но, главное, глядите в оба. Нам только сюда ход. Поняли?
   Он, вслед за Женей, подпрыгнул и перелез через забор.
   Юра слышал, как лает и гремит цепью собака. Потом, словно легкий буран пролетел над одним или двумя деревьями в саду, они зашелестели, застонали, с глухим стуком западали с них яблоки. Лай собаки сделался надрывней и громче; она заметила присутствие чужих людей в своем саду и лаяла теперь в эту сторону.
   Женя наощупь сгребал яблоки на земле и быстро укладывал их за пазуху. Рядом с ним кряхтел Пыря. Темнота под деревом была непроглядная. Славец добрался до верхних ветвей и с силой потряс верхушку яблони. Плоды застучали по земле; несколько яблок больно стукнули Женю по спине и по плечам. Пыря выругался, ему попало по голове. Длинный готовил им соседнюю яблоню. Он подошел к ним.
   — Оборвется она, — сказал Пыря. — Покусает.
   — Не трухай, Пыря, — сказал Борис. — Славец... Славец, хорош. Спускайся. Собираем и отваливаем.
   Холодные яблоки, уплотняясь у Жени за пазухой, откатились к бокам. Несколько холодных шаров переместилось за спину. Он поежил плечами, привыкая к ним. Он не думал об опасности. Он делал свое дело и целиком был занят делом, но глаза его видели все вокруг и уши слышали каждый новый шорох.
   Пыря перестал собирать яблоки и, отойдя от яблони, встал ближе к забору.
   Славец спустился на землю. Женя, он и Борис перешли ко второму дереву.
   Женя был набит яблоками доверху; он с трудом наклонился и сгребал яблоки, помогая Борису и Славцу.
   Они вздрогнули, замерли на месте и разом выпрямились: Валюня громко свистнул за забором.
   — Отас!.. — крикнул Клепа с Просторной улицы, он увидел свет в окне дома.
   — Длинный! Пыря! — крикнул Валюня. — Быстрее! Поздно будет!..
   — И там, и там, — сказал Славец. Два яблока упали на землю из его дрожащих рук, он нагнулся рывком и поднял их.
   Внезапно дверь дома отворилась. Тень, или несколько теней мелькнули на крыльце. Послышались шаги. И тут же пркратилось громыхание собачьей цепи.
   Женя услышал рычание близко от себя. Собака неслась по саду. Он уловил движение Славца, готового вновь залезть на дерево.
   — Стой... — Он рукой ухватил рубаху у него на груди и заставил его остаться на месте.
   Пыря бежал к забору. Собака бросилась за ним.
   Женя отпустил Славца, достал яблоко и с силой кинул его и попал в забор. Собака повернулась на удар.
   Пыря взлетел на верх забора. Доски затрещали. Левую ногу он перекинул через забор, а правой опирался, одно мгновение нужно было еще ему, чтобы подтянуть и эту ногу. Собака прыгнула и схватила его за ногу. Пыря дернул ногой, собака отвалилась, унося кусок штанины в зубах.
   Пыря перелетел на другую сторону и упал на человека, который тяжелой палкой ударил его по спине. Рослый и тяжеловатый Пыря покатился по земле, подкатился под человека, схватил его за обе ноги, человек упал, придавив его своим телом. Пыря вырвался от него, от ужаса его силы возросли вдесятеро, он вскочил на ноги и метнулся к калитке, прочь из тесной западни. Он ничего не соображал, но он смутно помнил, что он что-то рвал на человеке ногтями и вгрызался в него зубами. Сзади он слышал хриплую брань. Он не обернулся. В калитке он столкнулся с Косым и отшвырнул его с дороги.
   — Сюда, Пыря!.. — Валюня стоял на улице и держал калитку открытой.
   Клепа и Кольцов ударили камнями по забору со стороны Просторной. Они закричали, загоготали взбудораженно наглыми и испуганными голосами. Клепа побежал. Кольцов поднял и кинул еще один камень и побежал за Клепой.
   Хозяин сада отодвинул засов и открыл калитку.
   Собака, с воем прыгающая на забор, за которым скрылся Пыря и слышался шум борьбы, бросилась к забору, атакованному Кольцовым и Клепой. Она бежала, стуча обрывком цепи. Женя, Борис и Славец стояли, не шевелясь. Они одними глазами проводили кровожадно лающую собаку. Женя увидел в руках у Бориса длинную палку, которую тот неизвестно где и когда успел подобрать; у него самого были только голые руки и яблоки, делающие его похожим на толстобрюхого буржуя.
   — Ева!.. Ева!.. — Собака проскочила мимо хозяина на улицу. — Ева!.. Назад!..
   — Там Валькин отец на Пырю наскочил, — шепотом сказал Славец. — Выбросим? — показал он на яблоки.
   — Нет, — ответил Борис и показал на калитку. — Он услышит.
   — А если присесть?
   — Подождем еще... Успеем. Куда отваливать? Думай, Славец, быстрее.
   — Там псина, — дрожащими губами сказал Славец.
   — Думай. Собака вернется, — сказал Борис.
   — Хозяин может прийти, — сказал Женя. — А вот туда?
   — Там Мишка Гофман. Там колючка, — сказал Славец.
   Борис махнул им рукой и мягко и неслышно побежал. Женя и Славец побежали за ним. Они добежали до забора, над которым была протянута колючая проволока, и, идя вдоль него, забрались в самый угол, образованный этим забором и тем, через который они недавно попали в сад.
   — Лезь на меня, Славец, — сказал Борис. — Ну, быстрей!.. Что ты, как... Титов, помоги ему.
   — Больно? — спросил Славец.
   — Лезь, дурак, не спрашивай!.. Перешагивай. Ну, все, — сказал Борис, почувствовав, что нога Славца убралась с его макушки.
   — Крыша сарая, — громко и обрадованно сказал Славец.
   — Тише, дурак... Давай, Титов. Славец, принимай его.
   Женя, придерживаясь за свободный от колючей проволоки забор, влез на плечи Борису. Тот прогибался под его тяжестью, но держал его. Славец протянул ему руку. Женя встал на макушку Борису и, ухватясь за руку Славца, наступил подошвой на проволоку, это была тоже зыбкая и неустойчивая опора, он оттолкнулся от Бориса, Борис отшатнулся, не устояв на месте, Женя перескочил через проволоку. Он с облегчением ощутил себя стоящим на твердой основе, вне опасности.
   Борис подал им палку. Они вдвоем потянули за нее.
   — Упрись ногами, — сказал Женя.
   — Ослабь, — сказал Борис. — Не тяните сильно. Порвусь.
   — Наступай поверху. Не проколет, — сказал Славец.
   — Знаю... Ослабь. Куда вы тянете?..
   Женя дал ему руку. Борис задержался на проволоке, раскачиваясь. Он выпустил палку и перевалился вперед, на Женю. Славец вместе с палкой отскочил назад.
   — Ай, да мы!.. Ай, да мы!.. — повторил он.
   — Куда дальше, Славец?
   — Спрыгиваем во двор. Здесь собаки нет. Спрячем яблоки.
   — Дались тебе яблоки, — сказал Борис.
   Они слезли с сарая.
   — Охота их при себе держать, — сказал Славец. — Если накроют?
   — Посидим здесь, — сказал Женя. — Минут через десять свободно выйдем.
   — Здешний хозяин тоже будь здоров... Наподобие кулака.
   — А там дальше?
   — Там мой сад, — сказал Славец. — Но там точно не перелезешь. Колючка.
   — Как тихо, — сказал Женя.
   — Наверное, к свалке побежали, — сказал Борис.
   — Или к овощехранилищу, — сказал Славец.
   — Клепа драпанул по Просторной, я точно слышал, к Халтуринской... Молоток, Титов. Надежный... Оба молотки. — Борис возбужденно и нервно засмеялся. — Славец как заорет: крыша сарая!.. Крыша сарая... Ты чего заорал?
   — Да я по-тихому сказал.
   — Ничего себе... Я думал, собака вернется и откусит мне... пол-носа. Крыша сарая... Вот такое теперь, Славец, тебе имя.
   — Иди ты!.. Если бы не я, сидел бы ты сейчас под яблоней с полными штанами. Или обратно бы перелез, а там Валькин отец... здоровущий мужик! Он Пырю уделал, слышали?
   — Я с полными штанами никогда не буду.
   — Если бы Кончик с Клепой собаку не увели, — сказал Женя, — конец нам. Она бы нас учуяла.
   — Сорвалась она, что ли? — сказал Борис. — Хозяин не мог так сразу ее отвязать.
   — Да нет, — сказал Женя. — Она цепь оборвала.
   — Я тоже видел, — сказал Славец. — Оборвала.
   — Ничего не слышно, — сказал Борис. — Тишина.
   — На улицу все равно нельзя выходить, — сказал Славец.
   — Рано.
   — Посидим, — сказал Женя. — Отдохнем. Яблочко хочешь, Длинный?
   — Я и свои сохранил.
   — Титов больше всех успел набрать, — сказал Славец.
   — Поделим, — сказал Борис, жуя яблоко. — Жаль... двух-трех минут не хватило. Мы бы на каждого по два десятка унесли.
   Они спокойно сидели в тишине и в безопасности и наслаждались яблоками.
   Тем временем на Энергетической улице собака кусала и рвала Юру Щеглова. Она перетащила его через загородку, или он сам, не помня себя от страха, перелез, они очутились на картофельном огороде. Собака сбила Юру с ног. Он перевернулся на живот. Она разжала зубы, сомкнутые на его ноге, и рванулась выше, кусая его в спину сквозь одежду и подбираясь к шее. Он отталкивал ее рукой и крутился на земле. Она с звериным рычанием вгрызалась в него.
   Когда все выбежали из двора, а во дворе были слышны проклятия, Денис им крикнул, набегая слева:
   — Отас!.. Андрей-Воробей!.. У него берданка!..
   Все побежали через линию к овощехранилищам. И тут из-за угла с лаем выскочила собака.
   Юра остановился на месте, не двигаясь, потому что он знал, что собака погонится за тем, кто бежит от нее.
   — Ева!.. Ева!.. — кричал хозяин, гонясь за ней.
   Он был знаком с Юрой и его родителями. Меньше всего сейчас, после ограбления сада, Юра хотел бы встретиться с ним.
   Сзади он услышал приближающегося Валькиного отца.
   Он хотел повернуть налево и мимо Андрея-Воробея побежать вокруг квартала. Собака добежала до трамвайной линии, но дальше не пошла. Она заметила Юру, он был похож на другие ненавистные ей существа. Она метнулась от рельсов и шпал и набросилась не него.
   Юра, отбиваясь, кричал и рычал на нее, почти так же, как она.
   — Пусти!.. Тварь!.. А-а!..
   — Ева!.. — Хозяин схватил ее за ошейник. Он тянул и не мог ее оттащить от лежащего Юры. Ему с трудом удалось подвинуться с нею назад на два шага. — Сильно покусала?
   Собака бешено рвалась из его руки, вставая на задние лапы, огромная пасть ее была широко открыта.
   Юра ничего не ответил. Он поднялся на ноги, отворачивая лицо. Он пролез между проволокой, удивляясь, как он сумел попасть сюда. Хромая и сгоряча не чувствуя боли, он пошел к углу Просторной. Он услышал, как сзади Валькин отец сказал:
   — Чтоб она его насмерть покусала. Их целая шайка была.
   — Ева, сидеть!.. Нельзя!.. Сидеть!..
   — Это те же самые, что меня ограбили, — сказал Андрей-Воробей. — Те же самые.
   — Отвести его в милицию, — сказал Валькин отец. — Там его возьмут в оборот — всю шпану свою выдаст. Вы посмотрите, что он мне сделал. Я ему возьму башку откручу сейчас...
   — Не надо, — сказал хозяин Евы, опасаясь, чтобы не вышло для него неприятности. — Ему без вас досталось.
   Юра прибавил шаг. Зайдя за угол, он попытался побежать, но не смог.
   Была поздняя ночь. Небо целиком было покрыто тучами, и была темнота. Он вспомнил, как тоже в августе он ехал с Аликом на велосипеде, и яркие звезды светили им с черного, бархатного неба.
   Он прошел мимо дома Мишки Гофмана, не догадываясь, что за воротами сидят три хороших его знакомца.
   Родители ждали его.
   — Кошмар! — воскликнул Игорь Юрьевич. — Кошмар!.. Кошмар!.. Ужас!..
   — Кошмар, — передразнил его Юра. — Отстань! — крикнул он со слезами.
   — Выродок! — сказала Софья Дмитриевна.
   — Ты хоть знаешь, чья собака? Может, она бешеная?
   — Не бешеная, — сказал Юра.
   — Чья она? Где ты был?
   — Ничья.
   — Откуда же ты знаешь, что она не бешеная?
   — Знаю.
   Тетя Поля сидела скромно в уголочке и, подавленная серьезностью случившегося, не вмешивалась в разговор.
   — Одни неприятности от него, — сказала Софья Дмитриевна. — Только что чуть без глаза не остался... И теперь собака.
   — Чуть в Москве не считается, — пошутил Юра.
   С их помощью он осмотрел себя. На спине у него оказались неглубокие царапины, Еве неудобно было кусать его за спину, и ей помешала одежда. На шее его были вмятины от ее зубов, но крови не было. Хозяин оттащил ее, и она не успела прокусить сильнее. Но на левой его руке, на ребре ладони, была кровоточащая рана, а правая нога, выше колена, была глубоко прокушена. Нога была прокушена на глубину собачьих клыков, верхняя и нижняя челюсти Евы оставили два ряда сочащихся красной кровью отметин.
   Они попытались остановить кровь, но кровь не останавливалась. Нога начинала набухать болью, сначала место вокруг укусов, потом вниз, до колена, и вверх, до самого паха.
   Тетя Поля подошла и тоже посмотрела на его приобретения.
   — Надо срочно в больницу, — сказала она и опять ушла в свой угол и там затихла.
   — Молчите!.. Как туда попасть? Трамваи не ходят. — Игорь Юрьевич забегал по кухне. — Детская поликлиника закрыта. Надо именно в больницу.
   — Спокойно ты не можешь, — сказала Софья Дмитриевна.
   — А вы молчите!.. — крикнул Игорь Юрьевич тете Поле. — Молчите!.. Чтоб я вас не слышал! Вообще уйдите отсюда лучше!.. — Он повернулся к жене. — Ребенок может истечь кровью! У него может начаться заражение!
   — Так ему и надо! Меньше будет лезть, куда не следует!
   — Ты соображаешь, что ты говоришь!.. Мы вообще на знаем, что за собака!.. Он может взбеситься!..
   — Ему нечего терять. Как и тебе. Вы уже бешеные... Стыдно перед соседями. — Лицо у нее было суровое и на редкость спокойное.
   — Я пойду достану машину.
   — Сам с ним и поезжай, — сказала Софья Дмитриевна.
   Но поехала с сыном все-таки она.
   Сначала они заехали во взрослую больницу. Там ему ввели противостолбнячную сыворотку и, выдав соответствующую справку, направили в детскую больницу на осмотр к хирургу. В детской больнице хотели сделать ему еще один укол против столбняка. Он сначала не понял, в чем дело, а потом стал сопротивляться. Софья Дмитриевна показала справку, и его оставили в покое. Хирург сделал перевязку. Нога разболелась к этому времени так сильно, что он уже не мог наступать на нее. Еще перед хирургом, сидя в машине, он едва справлялся с болью, вызываемой малейшим сотрясением.
   Пока они находились в больнице, наступило утро. Им дали направление на цикл уколов против бешенства. Идти он не мог, и Софья Дмитриевна посадила его к себе на спину и понесла на трамвайную остановку.
   Как говорили платные хирурги, в большим количестве приводимые на дом стараниями отца, у него оказалось прокушено и воспалилось сухожилие. Раны гноились и сильно болели. Мазь Вишневского приносила облегчение, и он полюбил въедливый запах этой мази. Больше двух месяцев он не мог выходить из комнаты. Медсестра за плату приходила домой и делала ему уколы в живот против бешенства. Приятели навещали его. Однажды Хромой предложил ему воспользоваться костылями. Он попробовал; но при ходьбе на костылях сотрясение ноги причинило ему нестерпимую боль, он отдал костыли Хромому. Ему было легче, когда он, держась за стену, очень осторожно наступал на больную ногу, стараясь делать плавные движения.
   Врач на его вопрос объяснил ему, что после укуса здоровой собаки все равно нужно сделать не меньше десяти уколов для профилактики. От приятелей он знал, что Ева жива и здорова. Погода шла к холодам, а бешенство, он выяснил это, большей частью встречается во время жары. Женя принес ему несколько яблок из того сада. Дома, в честь его болезни, были горы фруктов; но эти яблоки показались ему очень вкусны.
   Чтобы не выдать своего участия в налете на сад и сохранить в тайне имена других участников, он ничего не рассказал о том, какая собака покусала его, и мужественно принял двадцать четыре укола, что составило полный курс лечения.

Глава шестая

   Все эти кинофильмы о школьниках, которые видел Женя, и спектакль о школьниках в театре юного зрителя, куда тетя Люба повела его, были такие надуманные, такие фальшивые. Душеспасительные беседы старших и скучное, унылое поддакивание младших, становящихся на путь истинный, нагоняли тоску на зрителей. Если изображали хулигана, хулиган был фальшивый; да и он по ходу действия включался в общий унылый тон правильных рассуждений и переставал быть хулиганом. Если изображали учителя и школу, учитель и школа были фальшивые. Тошно было видеть всю эту белиберду. Ломание актеров, притворяющихся маменькиными сыночками или хулиганами, или активными пионерами, или хорошими мамами и папами, ломание актеров, не стыдящихся ни себя, ни посторонних людей, сидящих в зале, вызывало странное чувство потери реальности, чувство приторное и отвратительное. Женя оживился в театре, только лишь когда на сцену вышли комсомольцы, задорно и независимо, с гордо поднятой головой отстаивающие свою правоту, неуступчивые, справедливые и смелые. Комсомольская жизнь была незнакома ему. У него появилась мысль, что где-то там, в других местах, есть другое, настоящее, более интересное. В школе не было ничего похожего, были дикость и несуразица. На улице была вражда с гоголевскими, и тоже была дикость, а собственная внутренняя жизнь их компании не имела ничего общего с жизнью, показанной в театре. Их нормальные игры и нормальные разговоры так же мало походили на игры и разговоры на сцене, как нормальные дома их и классы на фальшивые идеализированные сценические постройки. Его мысли направились на комсомол, слово зазвучало для него притягательно. Ему нетрудно было подсчитать, что право вступления в комсомол по возрасту он получит через год, когда ему исполнится четырнадцать. Он засомневался, примут ли его. Он читал и слышал отовсюду, что вступить в комсомол непросто, желающий подвергается строгой проверке. Тем сильнее сделалось его стремление. "Примут!.. Примут!.. Я буду хорошо учиться".
   В театре во дворе у Длинного они ставили народные сказки. Это было интересно и весело. Это была игра, фантазия, которую одинаково любили самые младшие зрители и зрители постарше, и постановщики. Театр теней восторжествовал над театром кукол, к большой радости Дмитрия Беглова. Впрочем, иногда они делали смешанный спектакль, в котором участвовали тени и куклы, и живые актеры. Семен, Леня Смирнов, Коля по прозвищу Батя и Гена по прозвищу Дурачок поставили живой спектакль по "Дубровскому". Спектакль был встречен публикой на ура. Батя сыграл старика Дубровского, роль не самую главную и не самую выигрышную; но именно его игра произвела самое сильное впечатление, он был настоящий талант. Так сказал Катин; его, Восьмеркина и Любимова Женя и Гофман привели из школы. Катин, несмотря на выпирающие верхние зубы, собирался стать, когда вырастет, актером. Длинный был недоволен, он не переваривал этих чистеньких мальчиков.
   За Восьмеркиным и Любимовым появился Мося, затем Бондарев; они сделались частыми посетителями. Андреев и Роман Рыжов были один раз и больше не пришли.
   Если Батю в глаза называли Батей, то Гену в его присутствии никто не осмеливался назвать Дурачком, у него были хорошие бицепсы, и он имел две пары боксерских перчаток. Днем в воскресенье он вынес перчатки на улицу, и любой желающий мог побоксировать, выбрав себе противника по вкусу. Женя обнаружил, как далеко вперед от них от всех подвинулся Пыря. Сам Гена был вне конкуренции; он шутя забивал всех подряд, без различия возраста и физической силы.
   Несмотря на такие достижения, взрослые ребята ходили по улице неразлучной четверкой, никогда никто из них не направлялся в школу по одному или вдвоем; только собираясь все четверо, они могли чувствовать себя вне опасности. У Бати была защита в круглом доме, он жил там рядом, ничего весомее на всей Халтуринской не могло быть, и все-таки этого было недостаточно, потому что гоголевские готовили каверзу. По сверхсекретным, немыслимо извилистым каналам это предупреждение дошло к ним, и они были наготове.
   Женя, Гофман и Дмитрий Беглов перед школой заходили к Борису Ермакову. Туда же приходили бунтарские — Дюкин, Кольцов и Морозов. Всемером они сворачивали на Лермонтовскую, затем на Энергетическую и вдоль пруда шли до плотины. Из школы они тоже всегда старались возвращаться все вместе.
   Между тем, гоголевские избили Дениса среди бела дня, недалеко от его дома, соседство с домом не помогло ему.
   Самовар, убежавший сразу же, когда началась драка, якобы для того, чтобы позвать Василия, получил под глаз здоровенный синяк, сумасшедший Василий был занят дневным сном и не хотел, чтобы ему мешали. Василий не побежал на помощь Денису. Самовар тоже не вернулся обратно. Денис был избит за то, что на вопрос гоголевских:
   — Чего же ваш Длинный затрухал стыкаться? Договорился стыкаться и затрухал и не пришел...
   Он ответил:
   — Таких, как вы, Длинный не затрухает. Не пускай парашу.
   — Кто? я!.. Парашу?!..
   Самовар молча отодвигался в сторону.
   — А кто? я, что ли? — сказал Денис.
   Гоголевские начали его избивать. Их было шесть человек, и было непонятно, как они попали на Лермонтовскую: обычно они не заходили на чужую территорию без мощной поддержки, а тут было похоже, что они забрели на Лермонтовскую случайно и необдуманно и Денис им попался зря. Избили они его не очень зло. Кровь из носа пошла, губа была рассечена, проступили синяки на лице. Но для бесстрашного вратаря, который за мячом бросался на голые булыжники мостовой, ничего не значили несколько ударов кулаком по ребрам, два-три пинка по ногам, на нем рассасывалось все без задержки. Он был незлопамятен и необидчив, и моральные потери были также невелики.
   — Это опять работа Евгения Ильича, — сказал Борис.
   — Нет, Длинный, — возразил Денис. — Не думай. Он не двуличный, чтобы их напустить на меня. Да его в тот момент дома не было.
   — Тем более! Мне бы его встретить, гада!..
   Борис не сомневался в своей правоте. Денис верил Евгению Ильичу, несправедливость обвинения подпортила его привязанность к Борису. Валюня еще раньше начал помногу дней отсутствовать на улице, Слон будто бы увидел его и Клопа на Гоголевской, они стояли с гоголевскими как свои. Клепа учился у старшего брата обращению с машиной, на школьные занятия он i/начихал/i, и его тоже редко было видно, потому что он уходил на братанову автобазу и набирался там новых слов и понятий, и приобретал новые знакомства. Пыря был занят в боксерской секции. Женя три раза в неделю посещал футбольную секцию, ему нравилась строгая самодисциплина, он вставал утром в определенное время, делал разминку, потом полтора или два часа сидел за уроками, а оставшееся время до школы отрабатывал приемы и качал гирей мышцы. Вечером он или гулял или читал книги; он заметил, что его желания чередуются, словно бы непроизвольно, в определенной последовательности: если он накануне дочитал последнюю страницу "Трех мушкетеров", то сегодняшний вечер ему хотелось провести на улице. Он с интересом наблюдал за Пырей, и у него являлась мысль о боксе, но футбол ему казался увлекательней; футбол — это была игра. Футбол — это была ловкость, сила и разум; бокс представлялся ему дракой. Он считал, что хорошо драться он сумеет без того, чтобы отдать свободное время целиком на обучение драке. Но бокс притягивал его. Борис, Денис и Славец продолжали вместе с ним заниматься в футбольной секции. Но уже Борис заговорил о том, чтобы перейти в секцию бокса. Славец колебался. Денис спал и видел себя в образе знаменитого вратаря, разговоры о боксе его не волновали. Жене было понятно желание Бориса, но сам он вспоминал знакомые движения мяча, ощущение бега, рывка и точного удара и попадания, запахи солнечного, жаркого поля и мокрого, осеннего поля — все это беспокоило его, с этим было жаль расставаться, получая взамен что-то новое и неизвестное. Ринг. Канаты. Перчатки на руках. Это тоже было красиво. Но он не знал, насколько это будет интересно. Он опасался разочарования и потери времени, он успел узнать, что ловкость и точность не приобретаются раз и навсегда, их нужно возобновлять ежедневным повторением.
   Он сидел у себя во дворе и пытался выжечь с помощью увеличительного стеклышка линию на сухой доске боковой стены сарая. На улице послышались голоса, зовущие его; он услышал, что вместе с мальчиками находятся девочки. Это был у него свободный час перед школой. Он сфокусировал солнечный свет в мельчайшее пятно и держал его на одном месте минуту или две минуты — очень долго; но доска даже не задымилась. "Слабое солнце, подумал он. Слабое..." Он вспомнил, как летом дерево обугливалось и загоралось в одну-две секунды.
   — Титов!.. — Эсер, хлопнув калиткой, вошел во двор. — Выходи!..
   — Иди сюда. Не кричи, — сказал Женя.
   — Я тебя не видел. Поджигаешь?
   — Не горит.
   — Идем, — сказал Эсер. — Там Васька и Бобер... и... Побегаем в колдуны.
   — Мне в школу.
   — Когда?
   — Вообще-то минут сорок еще есть.
   — Титов!.. — крикнул на улице Виталий.
   — Ваш Титов не очень к вам торопится, — сказала девочка. Она стояла за забором и не видела Женю; но они были в двух шагах друг от друга. Это была Светлана, он сразу узнал ее. — Он известный задавала. Воображает...
   Женя почувствовал, что готов взлететь на воздух от радости, радостное возбуждение, счастье сделали в его груди и в его голове сумбур, он ощутил себя полнейшим идиотом без воли и мысли, так было с ним при виде мертвого Боровикова, но тогда это было от страха. Ни о чем не думая и не отдавая себе отчета в своих действиях, он вскочил на ноги, сунул стеклышко в карман и, подойдя к забору, влез на него и перепрыгнул на улицу. Он спрыгнул рядом со Светланой. Она вскрикнула, отпрянув в сторону, ее испуг был неподдельный, расширенными глазами она с ужасом смотрела на него, как на привидение.
   — Мне не надо торопиться, — сказал Женя. — Я летаю по воздуху.
   "Что это я болтаю?" подумал он.
   — Дуракам закон не писан, — сказала Светлана и отбежала от него.
   — От дуры слышу, — сказал Женя, не обижаясь на нее. Он принял ее слова как приглашение к погоне.
   Он погнался за ней. Она побежала, петляя. Он в одну минуту догнал ее, схватил ее сзади за правое плечо и за левую руку ниже локтя и стал их стягивать навстречу, сдвигая ей локти, он чувствовал, что делает ей больно, но он еще немного потянул и надавил. Она вырывалась, но он держал ее сильными руками.
   — Пусти. Пусти, — прошептала она, пряча от него лицо. Ему показалось, она плачет. Он отпустил. — Дурак...
   Он стоял и не знал, что делать дальше. Он подумал, что он действительно дурак. В своей калитке он увидел Валю, она пристально смотрела на него и на Светлану. Она была гораздо младше их. Светлана пошла от него к остальным ребятам, через несколько шагов она обернулась, и он увидел улыбку на ее лице, это была знакомая ему девчоночья улыбка сквозь слезы, тихая и ласковая, с ним сделалось небольшое головокружение от лучистого взгляда Светланы, влажные ресницы придали взгляду особую бархатистость. Он медленно пошел вслед за Светланой. Он думал, какие странные создания девочки, только им присуща эта скромность, эта сдержанность и особая затаенность. Они не были похожи на него и его приятелей, они были другие, непонятные, их особенность возбуждала любопытство, притягивала к ним, общение с ними было интересно и беспокойно; но так было лишь с взрослыми и чужими девочками, Людмила и ее подруги не волновали его.
   Он внезапно снялся с места и побежал, обгоняя ее. Она шарахнулась в сторону. Он пробежал мимо, не тронув ее. Он вдруг подумал, что боится смотреть на нее, замечать ее, разговаривать с ней.
   — Слон! Давай в разрывные цепи! — слишком громко крикнул он Виталию, хотя не было никакой надобности кричать, он подбежал к нему вплотную. Виталий и Бобер ничего не заметили. И все-таки ему казалось, все видят его ненормальное возбуждение и понимают новые, тайные отношения его со Светланой. — Ты; Бобер; я... Пусть к нам в команду идут Танька с Тамарой. Джамбула возьмем. А у них вот... Эсер, Васька. Вон Косой еще, Денис. Ее и ее пусть возьмут. Будут равные силы. — Он схитрил, не называя Светлану по имени, будто он забыл его, ему подумалось, что этим он отметает возможные подозрения. И чтобы его незаинтересованность выглядела естественней, он отдал ее в другую команду, и вместе с ней он не назвал по имени Валю — не ту, которая была подругой Людмилы и только что смотрела на него из калитки, а другую, подругу Тамары и Светланы, это через ее двор они залезли в сад в конце августа, когда одно только чудо спасло их от клыков овчарки Евы.
   — А эти? — спросил Денис, показывая на маленьких девочек и мальчиков.
   — К чертям! — сказал Васька. — Пусть они себе берут.
   — Не надо, — сказал Бобер.
   — Они тоже хотят играть, — сказал Денис.
   — В разрывных цепях им нечего делать, — сказал Бобер. — Еще упадут и стукнутся... Нытья не оберешься.
   — Через них легко прорваться, — сказал Косой.
   — Через тебя тоже легко, — сказал Денис.
   — Это раньше было. Теперь я держу будь здоров.
   — Ну, поглядим, — сказал Денис.
   Они начали игру. Команда держала цепь, взявшись за руки. Другая команда должна была прорвать эту цепь и забежать противнику за спину. В том месте, где стоял Женя, прорываться было бесполезно. Васька и Денис искали слабинку между Слоном и Тамарой или между Таней и Иисусиком. Светлана бежала прямо на сцепленные руки Жени и Бобра, ударяясь, повисала на их руках, они легко удерживали ее напор и не пускали ее. Женя, в свою очередь, стремительно несся на Светлану, всей тяжестью ударяя в нее, и в пробитую брешь устремлялась за ним его команда.
   Светлана издавала тихое повизгивание, когда он начинал разбег, по мере его приближения глаза ее расширялись, лицо искажалось от страха, и она принималась визжать громко и самозабвенно. Она старалась уменьшиться в размере, сжимаясь плечами, поворачиваясь боком и задвигая одну свою ногу за другую, может быть, она хотела сделаться невидимой; но она не покидала своего места до самого конца, принимая удар, после которого, соприкоснувшись на мгновение с Женей, она отлетала назад, а он победителем вламывался на территорию чужой команды.
   Тамара, плача и отворачиваясь от людей, пошла к забору. Она больно ударилась локтем в момент столкновения.
   — Ну вот, — сказал Бобер. — Я так и знал. Вообще, с толстухой этой лучше не начинать ничего.
   — Ты помолчи, умник!.. — сказала Таня. Она передумала разговаривать с ним, повернулась к нему спиной и поспешила на помощь Тамаре.
   Игра прекратилась.
   Когда Тамара отплакала требуемое, Валя и Таня пошли проводить ее. Светлана ушла вместе с ними. Женя на всякий случай не повернул головы и не посмотрел в их сторону.
   Не заходя к Борису, не дожидаясь Беглова и Гофмана, он один направился в школу. Он пошел по Халтуринской. Встречный ветер развевал ему волосы, у него было ощущение легкости и бодрости, как во время езды на трамвае — на подножке, или на велосипеде. Он без помехи думал о Светлане. Свидетелей не было, и он чувствовал себя спокойно. Он с удовольствием вспоминал голубой бант в ее косичке, и еще он запомнил покраснелые от натуги кисти рук у нее, которые представлялись ему изящными, все это нравилось ему. Радость наполняла его. Это было похоже на быструю езду, на ощущение скорости. Он любил, чтобы двери электрички закрылись после того, как тронется поезд, или открылись до того, как поезд остановится, — это роднило его со скоростью, удовлетворяло его стремление к ней. Он бодро шел по улице. Ветер дул в лицо, рвал кожу и глаза, весело, напористо, влажный ветер вдувал в него, во все его поры и нервные окончания, вдувал силу и счастье, чистое, прозрачное счастье, как сам этот осенний день и этот свежий и чистый ветер.
   Он в школе продолжал думать о Светлане, и не так о ней, как о собственном радостном настроении, связанном с ней. Он получил двойку по немецкому языку и не огорчился. Преподаватель был новый; прежняя молодая учительница, которую они доводили, заболела и покинула их. Новый преподаватель был мужчина, интеллигентный по внешности, но он на первом же уроке с помощью рукоприкладства установил железную дисциплину. Испортить о себе мнение с самого начала у нового человека было не очень приятным достижением. Но у Жени имелся потайной perpetuum mobile, зажигающий без устали его хмельную взбудораженность и подновляющий его спокойствие. Никакое земное горе не способно было потрясти его.
   Это маленькое чудо, превращение, произошедшее с ним, впервые побудило его серьезно задуматься, почему есть мальчики и девочки, дяди и тети. Почему, для чего он — сильный мальчик, и какой-нибудь слабак Леонтьев или Юра Щеглов — все-таки одно и то же, а сестренка его, или хрупкая Светлана, или даже толстоногая Тамара — это существа иного уровня, с иными законами, и их законы отличаются от его законов, как различаются законы трамвая и дерева, которое, хоть и стоит на месте, может выбрасывать ветки, прибавлять в росте, сгибаться под ветром и снова подниматься прямо и невредимо? Дмитрий на перемене спросил его:
   — Ты почему ушел один? Я к тебе забегал — ты ушел. Мы видели Панкрата и еще двоих.
   Женя почувствовал, что краснеет. Злясь на себя за это и краснея еще больше, он сказал:
   — Знаешь, я... Я думал, что уже после двух, а вы меня не дождались.
   — Ну, ты даешь!.. Да мы за тобой пошли, и то было не больше пол второго.
   — Значит, часы убежали. — Он вспотел от напряжения. Ему казалось, Дмитрий знает все, о чем он думает. Напряжение сковало его, лишило самостоятельности. Чтобы избавиться от неловкого положения, он крикнул Дюкину в другом конце класса: — Дюка!.. Стой!.. — перескочил через парту и, оставив Дмитрия, побежал туда.
   После звонка он сидел на уроке и опять вспоминал Светлану. Он подумал, что хочет увидеть ее. Он грезил с открытыми глазами. Никогда в прошлом ничего так остро не хотелось ему. Эдуард Соломонович, по разрешению завуча, проводил второй подряд урок немецкого языка. Отсутствовала учительница географии; а ученики сильно отстали по немецкому языку в предыдущий год.
   — Будем трудиться и запоминать слова, — сказал Эдуард Соломонович. — Будем действовать кнутом и пряником... Слышали такой тезис? Скажем его по-немецки?
   Он не переносил малейшего шума, малейшего непослушания. Он был в войну старшиной морфлота, и у него расшатались нервы.
   Женя на одну пятую присутствовал на уроке, а на четыре пятых мысли его находились на улице, где он свободно и просто обменивался впечатлениями со Светланой.
   Мося заглянул в класс и, делая рожу, спросил:
   — Мне, может, можно войти? — Он был выгнан Эдуардом Соломоновичем за дверь; но ему неинтересно было в коридоре.
   — Нельзя!.. — сказал Эдуард Соломонович. — Если ты еще раз посмеешь нам помешать... Пеняй на себя.
   В классе раздалось очень и очень слабое хихиканье.
   Эдуард Соломонович подошел к двери и захлопнул ее.
   Через минуту дверь отворилась, и Мося спросил:
   — Может, я войду? — Он увидел, что преподаватель молча направляется к нему. Он сам захлопнул дверь. В классе засмеялись.
   Эдуард Соломонович остановился на полдороге между столом и дверью. Потом он тихо приблизился к двери и встал возле нее наготове, спиной к классу, который видел его широкие плечи и широкую, вровень с затылком, шею. Дверь отворилась. Эдуард Соломонович рывком протянул руку, и все догадались, что он поймал за дверью Мосю, потому что он сделал движение рукой, как будто с силой крутит тяжелую вещь, потом раздался стук чего-то твердого о внешнюю стенку двери, и затем рука медленно опустилась вниз, почти к самому полу, а жилы на шее у Эдуарда Соломоновича напряглись.
   Эдуард Соломонович прикрыл дверь. Мося больше не мешал течению урока. Он появился, когда начался следующий урок. И, будто нарочно, когда он вошел в класс одновременно с математичкой, Трошкин размахивал портфелем, привязанным к ремню, как пращой, и Мося угодил лбом под удар портфеля. Удар пришелся металлическим уголком в бровь над левым глазом, рядом с виском. Мося провел рукой по этому месту, посмотрел, увидел на пальцах кровь и упал без сознания в проход между партами.
   Минут десять от урока ушло на приведение его в чувство. Андреев и Рыжов принесли воду из туалета. Перепуганный Трошкин делал Мосе искусственное дыхание. Восьмеркин, по указанию учительницы, побежал в медпункт за врачом.
   Пришла врач в белом халате.
   Бондарев, Трошкин и Восьмеркин помогли Мосе выйти из класса и отвели его в медпункт.
   Трошкин и Восьмеркин вскоре возвратились.
   — Ну, как? — спросил Андреев. — Помер Мося?
   — Будет жить, — сказал Восьмеркин, староста класса.
   Значительно позже появился Бондарев с запиской от врача. Математичка стала читать записку. Он собрал свои вещи.
   — У Моси сотрясение мозга!.. Я его поеду сопровождать!.. — Он радостно улыбался.
   — Повезло тебе, Бондарь, — сказал Андреев.
   — Повезло, — сказал Рыжов.
   — Уметь надо, — сказал Бондарев. Его красивое лицо сияло от сознания приобретенной льготы.
   К концу уроков Мося с перебинтованной головой, бледный и важный, поджидал однокашников у выхода из школы. Они с Трошкиным объяснились на словах.
   Через день Жене довелось быть свидетелем встречи Моси и Эдуарда Соломоновича. Мося улыбнулся и весело сказал:
   — Здравствуйте, Эдуард Соломонович.
   В школьном коридоре с шумом и гамом носились резвящиеся ученики.
   — Ты что же это, Мовсюков!.. Что ж ты, подлец, делаешь? Ты же всю дверь головой испортил. — Эдуард Соломонович прошел мимо, потом обернулся и спросил: — А это что у тебя повязка? Это с того раза, что ли?
   — Да нет. Это меня Трошкин портфелем трахнул, — сказал Мося.
   — А-а... А то, что я тебя тогда немного затронул — это как?
   — Да ничего. Только голова немножко болела.
   — Ну, гляди, Мовсюков. Не порть больше двери. Ремонт заставлю делать!..
   Он ушел, а Мося с уважением и преданностью смотрел ему вслед.

Глава седьмая

   Женя лег спать в десять часов вечера.
   В семь утра он был на ногах. Бабушка вышла из комнаты, он услышал стук двери и сразу поднялся. Мамы не было. Людмила спала, развалясь на маминой постели. На второй подушке еще видна была сероватая вмятина от маминой головы. Женя подобрал перышко на своем диване и пощекотал им у Людмилы в носу. Она не хотела просыпаться. Она сморщила недовольно лицо, загораживаясь рукой. Женя взял ее тонкую руку, оттянул и снова поднес перышко ей к носу. Она захныкала и чихнула. Выдернув руку свою, не просыпаясь, она обхватила голову руками, перевернулась лицом к стене и спряталась головой под одеялом. Один лишь кончик косы ее оставлен был Жене для обозрения.
   Он рассмеялся и отошел от нее. Она училась в первую смену, бабушка с минуты на минуту должна была разбудить ее.
   Он сложил одеяло свое, простыню, подушку и матрац и оставил их на диване. Все это бабушка убирала на свою кровать, поверх нее на день накидывалось кружевное покрывало. Женя выбежал на крыльцо. На дворе была слякотная грязь после ночного дождя. Белые мухи летели в воздухе.
   — Замерзнешь. — Бабушка варила на керосинке молочную кашу на завтрак.
   Женя, стоя на крыльце, закончил свое нехитрое дело.
   — Я зарядку делать не буду. У меня тренировка. Я тоже поем сперва...
   — Ну, хорошо. Иди в дом скорей.
   — Мне не холодно. Куда мама ушла? — Он стоял в трусах и в майке в проеме дверей; сырой, холодный воздух оседал на его плечах и на открытой спине. Он скрестил руки, заслоняя ими грудь, а ладони положив на плечи, ему стало тепло и уютно, почти как в теплой постели.
   — Ты меня просквозишь... Мама в центр поехала. Она до работы должна вернуться.
   — К кому она поехала?
   — У нее дела.
   — А какие?
   — Откуда я знаю, какие у нее дела?
   — К дяде Матвею в субботу поедем?
   — Не знаю.
   — Ничего ты не знаешь, — сказал Женя. Он посмотрел на грязную землю внизу. — Разминку, и то не сделать. А босиком не хочется.
   — Как вы сегодня в ваш этот самый футбол станете сражаться?
   — А у нас, может, в зале будет тренировка. Потом, у меня там бутсы есть. И на поле не так грязно. — Он сделал несколько движений и вернулся в комнату. Присев к столу, он занялся уроками. Тренировка начиналась в пол-одиннадцатого. С девяти до десяти он хотел побыть на улице. Ему хотелось встретить Светлану. Они словно чувствовали, когда кто-нибудь из них выходил из дома: другой в ту же минуту появлялся в том же месте и включался в общую игру. Они могли не смотреть и не замечать друг друга; но они были вместе. В отсутствие Светланы Женя в мыслях легко и свободно беседовал с ней, а когда он ее видел, ему нечего было ей сказать. Он смущался, и им владел страх, что приятели заметят не совсем обычное отношение его к Светлане и посмеются над ним, а еще больше этого они посмеются над его смущением и робостью. Он вспомнил, как в "Приключениях Тома Сойера" Том и Бекки легко разговаривали друг с другом; но они жили давно, и жили в Америке. Может, в Америке мальчики и девочки разговаривают совсем как взрослые, не как у нас. И рассуждают о деньгах. Чудаки; зачем нормальному человеку нужны деньги, если у него и так все есть? Три рубля на кино и на мороженое — и всё; а они мечтали о тысячах долларов.
   Он стал думать об Америке, в которой белые сражаются с индейцами, линчуют негров, а ковбои в бескрайних степях накидывают лассо на шею благородных мустангов.
   Да, Америка.
   Том и Бекки. Рассудительные по-взрослому. Смелые; но такие непохоже практичные.
   "Я бы тоже спас ее и вывел из лабиринта", подумал он не о Бекки, а о Светлане. "Я должен совершить подвиг".
   У него сладко заныло в груди, когда он подумал, что вдвоем они идут со Светланой в темноте, держась за руки, и никого нет вокруг, только зловещая тень индейца Джо нависает над ними; но индеец Джо враг, и его он не стал бы смущаться. А потом они, как родные, сидят тесно друг подле друга; Светлана дремлет, ее голова на его плече.
   Он одернул себя и возвратился к урокам. Он подумал, что должен спешить, чтобы хоть на час увидеться со Светланой. Увидеться — это звучало, как шутка: он ведь совсем и не смотрел в ее сторону.
   Он подумал, как странно, что его тянет к ней, а когда она рядом, ему ничего не нужно, и более того, когда она рядом, это тяготит его. Ему интереснее было без нее думать и мечтать о ней. Он решил, что должен в книгах найти ответ на такую странность.
   Он в книгах искал, наряду с увлекательными приключениями, новое знание. Дворник, который иногда принимал его у себя и беседовал с ним, способствовал этому.
   Но давая ему ответы на вопросы, еще больше вопросов книги пробуждали в нем. Юра Щеглов принес книгу Гюго "Отверженные", и там Женя прочитал про отвратительного злодея, все время и постоянно преследующего Жана Вальжана, угрожающего Жану Вальжану, про сыщика Жавера, кто, будучи жестоким, злым, бездушным, но несмотря на все это — честным, совершает благородный поступок. Он привык думать, что честный и добрый — это честный и добрый; а злой и жестокий — это злой и жестокий, и честным никак он быть не может. И вдруг Жавер — сыщик, презренный фискал, определитель, подручный жандармов; Жавер — человек чести и принципа. Стало быть, если двое враждуют и каждый себя оправдывает, а другого считает бесчестным подлецом, а тот этого считает подлецом, они могут быть оба одинаково неправы? или одинаково правы? От чего это зависит? Где тогда истинная правда? Жан Вальжан — добро; Жавер — зло. Это ясно. Но разве можно твердо сказать, что ради спасения Жана Вальжана допустимо взять и убить Жавера и не пожалеть его? Нет. Жавер тоже прав по-своему, у него своя правда, он заблуждается, но заблуждается искренне. Он — не подлец, хоть он и зло.
   Этот вопрос сделал брешь в тверди Жениного миропонимания; Женя не знал на него ответа. Под ногами у него приоткрылась беспредельно черная дыра. Он это даже и не понял, а почувствовал, уловил смутно, что в мире, в котором он живет, существуют вещи, необъяснимые простыми понятиями: черное — белое; зло — добро. Два, умноженное на два, решалось элементарно только в арифметике. Когда он рассказал о Жавере Юре, тот не сразу оценил его мысль. Юра не заметил, пропустил эту двойственность Жавера, для него Жавер не был честным человеком, он был черным, низменным, подлым злодеем.
   Некоторое время он не мог понять. Но когда он понял, он восторженно принял открытие Жени. Он начал повсюду в людях и явлениях искать скрытый смысл. Он старался увидеть оборотную сторону медали — это выражение, где-то услышанное, они оба взяли себе в лексикон. Он надоел Жене излияниями по каждому поводу. Он еще не занимался в школе; хромая, он приходил к Жене домой и изводил его своими восторгами. Он добился, что Женя стал замыкаться, все реже и реже отвечать ему. Бывали у Юры просветы, когда он видел отчужденность приятеля и умолкал на минуту; он давал себе слово быть сдержанным, но тут же забывал о принятом решении и продолжал сыпать словами.
   Женя несколько раз проделывал такую штуку. Он молча выходил из комнаты и убегал на улицу. Юра оставался у него дома. Он сидел полчаса, час, затем уходил, обиженный. Но он не мог долго обижаться.
   Именно из-за Юры Женя пришел однажды к Борису и нечаянно открыл тайну появления синяков у Бориса на лице. Тетя Лида, мать Бориса, полураздетая, какая-то вся растерзанная, с космами нерасчесанных волос, встретилась Жене у входа в дом. Он поздоровался. Она не ответила ему; безумные глаза ее перебегали по сторонам. Он сделал вид, что не замечает ничего особенного.
   — Уходи, — сказала она. — Борьки нету.
   Женя все так же обыденно попрощался с ней и хотел уйти. В то время, как он повернулся, входная дверь с треском отворилась, и из дома головой вперед вылетел Длинный и упал на землю. Длинный взвизгнул непроизвольно, выхватил кирпич из дворовой дорожки и бросился обратно в дом.
   — Уйди! — крикнул он матери, когда она попыталась преградить ему путь. — Я его все равно убью! Вырасту — убью!..
   Дверь осталась открытой. Женя услышал звуки борьбы и ударов. Мужской, хриплый голос произнес с перерывами:
   — А это тебе за убью... А это тебе за гада... А это тебе просто так... Ты у меня, щенок, не вырастешь. Я тебя этим вот кирпичом прибью. Хочешь? Я твою мать е--- и буду е----! Понял?..
   — Не тронешь, гад!..
   — Не трону?
   — Не будешь ее бить! — крикнул Борис.
   — Что хочу, то и буду.
   Тетя Лида вслед за Борисом вбежала в дом.
   — Степан... Степан... Борька...
   Она закрыла за собой дверь.
   Женя видел раньше во дворе у Длинного здорового, заскорузлого мужика; он подумал, значит, это Степан и есть. Открыть без спроса дверь и войти в чужой дом на помощь Борису он не решался.
   — Железно получил Длинный опять. — Клоп встал напротив Жени, держа руки в карманах; он ухмылялся, довольный. Женя молча рассматривал его. — Дядька Степан себе на опохмелку оставил... А он вылил нарочно. Дундук. Меньше воображать будет.
   — Пусть не ходит к нам!.. Пусть не ходит к нам!.. — кричал Борис.
   Клоп толкнул ногою дверь; прежде, чем она захлопнулась, хриплый голос глухо выговорил:
   — Скажи своему щенку, чтобы не лез. Еще напакостит — прибью до смерти. Пусть судят, я не боюсь.
   — Вот дундук, — не скрывая радости, сказал Клоп. — Дядька Степан к вечеру налижется, он ему припомнит. У него память, знаешь... все помнит. Он мне петуха обещал подарить. С лета не вспоминал. А потом пришел, шатается, и вспомнил. И дал. Он когда налижется, вспоминает. И Длинному вспомнит. Только вместо петуха он ему в лоб даст как следует.
   — Смотри, чтобы тебе не дали, — сказал Женя, чувствуя холодок в груди, готовность к быстрым действиям и решениям.
   Бешеный Клоп подумал с полминуты и сказал серьезно:
   — Мне не за что.
   Женя пошел с их двора, удивляясь сдержанности бывшего своего адъютанта. Он вспомнил, как Клоп бежал на него с железной палкой три года назад и как дворник выручил его. Он не знал, что в глазах Клопа он и сегодня еще имеет авторитет. Тем с большим остервенением и радостью Клоп стал бы рвать его на куски, если бы, предположим, гоголевская банда поймала его одного в удобном месте. Но сегодня, когда они были во дворе у Клопа вдвоем и никого больше не было, маятник откачнулся к старым временам — Клоп смотрел на Женю снизу вверх и готов был пойти за ним.
   Женя вышел на улицу. Он был зол, неизвестно на кого, за то, что Бориса избил взрослый мужик, и никто не помог ему. Он был зол на себя, на нудного Щеглова, который сидел у него в доме, отрезав ему путь домой, даже и на Длинного, на Клопа, подло радующегося неприятностям старшего брата. Он увидел, что Клоп тоже идет за ним на улицу. Он отвернулся, перешел на другую сторону и направился к дому Слона. Довольное выражение на лице у Клопа сменилось презрительным и обиженным; он сплюнул лихо через дыру в зубах. Женя не смотрел больше на него. Клоп сделал резкий оборот на сто восемьдесят градусов и пошел по Халтуринской в направлении к Гоголевской улице.
   К Слону Женя не зашел. Домой он идти не мог. После пережитого чувства стыда и беспомощности во дворе у Длинного он не мог снова слушать восторги Щеглова. Ноги привели его на Бунтарскую; он поравнялся с домом Дюкина и прошел мимо. Ему ни с кем не хотелось говорить. Дома сидел Щеглов... И тут он вспомнил, что Щеглов сидел на стуле, рядом с буфетом, а на буфете стояла деревянная статуэтка, похожая на дворника, сделанная руками дворника: от головы до пояса это был дворник, а дальше, книзу, корни расходились вширь, изгибались и становились подставкой. Женя подумал, вот человек, кого он хочет видеть, с ним он хочет говорить. Он пошел к нему.
  
   Он услышал голос мамы на террасе и поднял голову.
   Людмила сидела напротив него, за столом, и ела свою кашу. Запах молока, переваренного вместе с крупой, пропитал воздух в комнате. У Жени набежала слюна. Он отодвинул книгу и тетрадь от себя.
   — Я ей неприятна, — сказала Зинаида.
   — Она к нам всегда неплохо относилась, — сказала бабушка.
   — В последнее время она так не относится. Ко мне, во всяком случае.
   Женя потянулся на стуле и поставил чернильницу и ручку на буфет, чтобы они не занимали место на столе.
   — Ты поешь с ними, — сказала бабушка. — Может, она беспокоится за Игната... Или...
   — Что?
   — Ты, знаешь, дочь. Может, она его ревнует к тебе.
   — Не смеши меня, мама.
   — О, у них любовь.
   — Если бы Илюши не было.
   — Неважно. Она такая преданная. Как хвостик, она у него.
   — Это глупо, — сказала Зинаида.
   — Серебро в бороду, бес — в ребро... Любовь — вообще глупость. У нас один помещик застрелился из-за этого. Полюбил одну женщину, артистку... А она ему изменила. Он взял и застрелился. Дурак. Лида его помнит. Она его видела, когда он в карете по Братолюбовке проехал. Ох, красивый был.
   — Как мне с ним поговорить? — сказала Зинаида. — Я не хочу туда идти.
   — Женя, возьми, — бабушка отдала ему тарелку, — ешь. Милочка, у тебя портфель собран?
   — У меня еще полчаса, — сказала Зинаида. — Я хочу с ним поговорить. Тогда бы я после работы могла уже знать, что мне делать. Мама, не ухаживай ты так за ней. Она взрослая, сама должна следить за собой. И все собирать вовремя.
   — Нехай ест спокойно.
   — Нехай человеком хорошим будет, — сказала Зинаида. — И она, и он. Женя, ну-ка, добеги к дяде Игнату. Только... — Она посмотрела на бабушку.
   — Да, Женечка. Ты, — сказала бабушка, — сумей ему так сказать, чтобы тетя Рая не слышала. Пусть сейчас придет к нам. Он нам нужен.
   — Когда пойти?
   — Сейчас, — сказала Зинаида. — Сбегаешь и доешь. Здесь одна минута. Ладно, сын? Мне ведь еще на работу...
   Бабушка вздохнула, сожалея о том, что внук отрывается от еды.
   — Хорошо. Иди. Поскорее, чтобы не остыло. — Она сказала Зинаиде: — С Мотей бы надо посовещаться.
   — Ну, нет!..
   — За что ты так на него ополчилась?
   — Я знаю, за что, — сказала Зинаида.
   — За что?
   Зинаида наводила порядок в комнате.
   — Мила, скорее заканчивай, — сказала она.
   — Зря, — сказала бабушка. — Нельзя так с родным братом. Он у тебя один.
   "Ну, как я могу ей объяснить?.. Пусть я лучше буду дурой и плохой сестрой в ее глазах..."
   "Он мне не нужен!.."
   Зинаида подумала о Маргарите Серовой.
   "Вот с кем мне надо посоветоваться".
   — Мне надо посоветоваться с Ритой.
   — Это не помешает, — сказала бабушка.
   Женя зашнуровал ботинки и выбежал из дома. Он был в рубашке. Ему показалось, что воздух сделался теплее, чем час назад. Грязная, размокшая земля не думала подсохнуть или замерзнуть. Влажный воздух напомнил Жене август, заросли орешника, застойный и удушливый запах, шатер из листьев над головой; горячее, яркое солнце било сквозь разрывы в шатре; они с Боровиковым шли, задрав головы, кто-нибудь один нагибал куст и руками проходил вдоль ствола, а другой, чтобы не потерять, следил за лесным гостинцем; иногда к запаху раскаленных листьев ореха и прелой земли примешивался запах человеческого кала — они внимательно смотрели под ноги, чтобы не наступить в него. Боровикова не стало. Не было больше Боровикова. Женя перебежал улицу и вошел в дом к дворнику. Несколько дней назад, когда он пришел к нему после случая с Длинным, дворник дал ему на прочтение "Дон Кихот" Сервантеса, Женя попробовал читать, но книга оказалась, несмотря на привлекательное название, нудной, он отложил ее. Он подумал, что-то с ним не так: Щеглов прочел оба тома, и прочел с увлечением; а он не мог продраться через скучные, длинные описания. "Что мне сказать дворнику?" подумал он.
   — Мокрая вся, — сказала Зинаида, снимая жакет. — Утром под такой ливень попала... В чем на работу пойду?
   — Надень пальто и кофту.
   — Придется.
   Ей удалось свести знакомство с человеком, тот обещал узнать точное местонахождение Ильи и найти возможность устроить для него передачу небольшой посылки с вещами и продуктами. Он просил за услугу тысячу рублей, полтора месячных оклада Зинаиды. Она была согласна; проблема для нее заключалась в том, где достать эти деньги. Она хотела посоветоваться с Игнатом, привлекать ли Валю, сестру Ильи, к начатому делу, или действовать ей одной. Она не посвящала бабушку Софию в подробности, но о затее в целом она ей, конечно, рассказала. У нее не было денег. Ее заработка не хватало им на жизнь. Она могла одолжить у Лиды пятьсот рублей. Пятьсот рублей могла дать Люба, и, пожалуй, дать безвозмездно. Но решиться на эти одолжения было ей противно и тошно. И, главное, мама в этом случае узнала бы о выброшенных впустую деньгах, в том, что мама именно так посмотрит на потерю огромной для них суммы, Зинаида не сомневалась.
   Человек, который обещал ей узнать местонахождение Ильи, намекнул, что готов это сделать бескорыстно ради нее, и только, исключительно, ради нее, при условии, что от нее последует уступка в некоем щекотливом вопросе. Он был то ли писарем, то ли письмоводителем в одном сверхзасекреченном доме. Он был в своем роде романтиком, если мог предпочесть деньгам ничего не стоящую признательность симпатичной женщины. В Зинаиде такие бескорыстные романтики всегда раньше, а теперь в особенности, вызывали желание ударить их чем-нибудь тяжелым по лицу, не видеть их, не знать, быть как можно дальше от них. Но в ее положении не приходилось выбирать. Она как могла спокойнее пресекла домогания писаря. Беспокойство за Илью, тоска по нем делали ее решительной и кроткой, безрассудной и терпеливой. Она готова была воспользоваться услугами продажного чиновника. Она боялась подумать, что было бы с Ильей и с нею, если бы от нее потребовались большие жертвы, связанные не с деньгами, а с тем, что в старых романах называлось потерей чести и что она, не называя словами, понимала, так же как те прежние героини, падением и грязью.
   Она лениво водила ложкой в тарелке с кашей и видела лицо чиновника. Гадливое чувство владело ею. Рядом копошилась дочь, опаздывающая в школу, и мать, помогающая ей одеться. Зинаида прислушивалась к входной двери. Она ждала прихода Игната. Кроме него, не было человека, с кем она могла бы обсудить откровенно все эти дела. Но она знала, что он ничем не поможет ей.
   Ей было противно и тошно, и гадко, потому что она чувствовала, как тошно и гадко существование Ильи. "Ничем не поможет — и пусть!.. подумала она, забывая о своем безрадостном чувстве. — Пусть!.. Мне бы только найти Илью... Узнать, что с ним, что ему надо... Подкормить его... Это тогда будет сделано полдела. Он обязательно вернется..."
   Она перестала водить ложкой и сидела над тарелкой с загоревшимся взглядом, с ожившим лицом, не видя ни комнаты, ни еды перед собой. У нее была цель. Ей казалось, что будущее ее, жизнь и счастье ее и Ильи зависят от нее самой, от того, как хорошо она сумеет приблизиться к цели, добиться выполнения начатого дела. Она верила, что сделает, что задумала, все сделает, добьется, и все будет хорошо.

Глава восьмая

   — Половину я могу дать, — сказал Игнат. — У меня есть кое-что. Для Илюшки я не пожалею.
   — Как вы могли подумать, что я для этого попросила вас прийти!..
   — Ну-ну... Ну-ну... Он для меня на равных с дочерьми и внучками.
   — Игнат, вы меня не так поняли!.. Ну, просто даже я... Я сама найду деньги.
   — Дорогая моя, ты его сколько знаешь? Два года? Три?.. А я его сорок лет знаю...
   — Значит, вы думаете, что я?..
   — ...и с его отцом у нас особые счеты. Где ты тысячу-то найдешь? Что продашь? Себя, что ли?
   — Я у вас денег не возьму. Вот теперь точно не возьму.
   Они шли медленно по безлюдной улице, обходя лужи. Никто им не мешал разговаривать. Зинаида сердито посмотрела на Игната. Великан-дворник усмехнулся, поймав ее взгляд.
   — Считай, что я тебе возвращаю Ильи собственные деньги ему же на потребу. На Валентину полагаться нельзя: она собой занята, жить торопится. Да и нет у них ничего; голые из деревни убежали... Мать болеет... Ты вот что, главное, вглядись внимательно, чтобы этот писарь, помимо, что он жулик, пакостником не оказался. Деньги — мусор... чтобы он тебя в какую дрянь не втянул. Поняла?
   — Как тут угадаешь?
   — Проверь его.
   — Как?.. Я хочу рискнуть. А то получается, сижу сложа руки, и не знаю даже, жив Илюша...
   — А как ты проверишь, не обманул ли тебя жулик?
   — Не знаю.
   — Вот он на таких, как ты, наживается.
   — Я думала уже. Но что сделаешь? Надо рискнуть.
   — Пусть какое-нибудь доказательство даст.
   — Что-нибудь даст. Я попрошу, чтобы хоть строчку от Ильи передал.
   — Хоть!.. Хоть строчку он сам напишет.
   — А как он почерк узнает?
   — Если он не врет, что к документации может подходить, — узнает.
   — Ну, надо же. Замкнутый круг. Я тоже и то, и то думаю. Голова как Дом Советов стала.
   — Он с третьим человеком не захочет встретиться, а то бы я его выспросил, мать его бабушка!..
   — Нет, это он... Нет.
   — Да. Вот какие пироги с котятами. Решай сама.
   — Я решила, — сказала Зинаида.
   Они остановились перед входом в детскую библиотеку.
   — Проводил я вас, Зинаида Сергеевна. Прощайте.
   — Спасибо.
   — Смотрите внимательно... Думайте...
   — Валентине не звонить?
   — Лишнее это. По-моему, у нее ухажером стал один из оперов, которые Илью арестовали. И лишнее, и небезопасно.
   — Спасибо, Игнат.
   — Свой интерес не забывайте. Берегите себя. Илья, он...
   — Мне не до себя сейчас. Мне бы что-нибудь узнать о нем. Вы подумайте, где он!.. Вот только дети.
   — У вас двое детей. — Старик повернулся к ней спиной и пошел от нее.
   Его манера уходить сразу, будто отрезав, была знакома ей.
   Он хотел сказать ей об Илье, что неизвестно, жив он или умер, и что если он жив, его положение, как бы оно ни было тяжело, определилось на многие годы. Он хотел сказать, что ничего на зависит от нее, и он был доволен, что она перебила его на полуслове.
   Она смотрела на его удаляющуюся спину и пыталась вспомнить, отчего в ней остается чувство неудовлетворенности и недосказанности. Деньги? Подумала она. Нет, это было что-то другое. Но деньги тоже. Ей было неприятно, что он заподозрил ее в желании вытянуть из него требуемую сумму. Она почувствовала, как горячеют ее щеки.
   Сотрудница поздоровалась с ней. Она ей ответила. И они вместе стали подниматься по ступенькам крыльца. Входя в дверь, Зинаида обернулась и еще раз увидела вдалеке фигуру Игната. Он шел, размахивая правой рукой, широкими шагами. Зинаида вдруг уловила жгутиком ускользающую мысль. Неудовлетворенность ее возникла, когда Игнат начал говорить об Илье, а она перебила его, запомнив его слова и желая спросить его о них; но забыла это сделать: ее мысли уведены были в сторону, отвлечены на другое новыми словами.

Глава девятая

   Матвей Сергеевич Трутнев подъехал к бывшему отцовскому дому на персональном автомобиле с собственным шофером, безрадостно думая о предстоящем свидании с сестрами, с племянниками, подозревая, что будет у Лиды Наталья Корина с сыновьями, негодуя на жену, потому что та отказалась ехать к его родне, но это, может быть, было к лучшему, меньше дерганий для него, хотя ее непослушание, вздорность, наплевательское к нему отношение были ему крайне неприятны.
   Анатолий и Лида вышли к нему навстречу. Он увидел Ефима и Любу, ее он терпеть не мог. Дети выбежали со двора и обступили автомобиль. Матвей недовольно осмотрел их, его настроение сделалось окончательно безрадостным и мрачным. Улыбающиеся лица Жени и Людмилы напомнили ему, в какую неприятную историю пытается затянуть его Зинаида. Ему казалось, что она специально так глупо и бессовестно себя ведет, чтобы навредить ему. Не мужа, не брата, какого-то чужого человека, проходимца, опасного преступника она забрала себе в голову, и тень подозрения ложится из-за нее на всю семью. А эта Люба, от нее можно повеситься; как она вдруг приехала к Лиде после всего, что было сказано между ними? С нее как с гуся вода. Люба — это было страшное испытание. "Ну, ничего, я буду уходить от нее. Как, впрочем, от Зинаиды тоже. Говорить с нею бесполезно. Да и мать мне здесь не помощник". Он так подумал, тяжело вставая из автомобиля, дети с восторгом наблюдали за ним. Володя сказал:
   — Дядя Матвей, а вы нас покатаете?
   "Вот мне еще один племянничек", угрюмо подумал Матвей, узнавая сына Натальи; от нее он мог ждать только новых просьб и вымогательств. Он ничего не ответил, поздоровался с Лидой и ее мужем и вошел в дом. Вся семья была в сборе, и тут же были Наталья и старший ее сын Борис, с которым Матвей неожиданно для себя поздоровался сердечно. Стол был накрыт.
   Анатолий сказал тихим и сдержанным тоном, медленно размыкая губы:
   — Ну, садимся... Пора. Садитесь, Матвей... Все садитесь.
   Его солидная сдержанность невольно расположила Матвея к нему. Матвей подождал, пока Люба и Ефим займут места, и сел на другом конце, приглашая Анатолия на место рядом с собой. Он повернул голову и увидел, что слева от него придвигает стул Наталья. Он сморщился как от зубной боли, стараясь сделать вид, что не замечает ее, и презрительно оглядел закуску, состоящую, в основном, из селедки, залитой подсолнечным маслом, пересыпанной белыми кружочками лука, из колбасы, из темно-бордового винегрета опять-таки с луком и подсолнечным маслом. "А ведь он гребет побольше меня", подумал он об Анатолии. "Вот так прием родственников... Жмоты. Подождем, что скажет наша драгоценная Люба. Или она так влюблена в своего носорога, что ничего не заметит?"
   Он так же, как закуску, оглядел присутствующих. Налево он старался не смотреть, по-детски надеясь на то, что если он Наталью не заметит, она, может быть, тоже пропустит его своим вниманием. Эти родственнички, эти надоедливые попрошайки сидели у него в печенках. Что за публика! подумал он. Этот уникум — Ефим — толстобрюхий и толстомордый, уже чего-то торопливо жевал и глотал, с собачьей жадностью и тревогой вскидывая снизу свои узенькие глазки; Матвей подумал, что если попытаться отнять у него еду, протянув руку, он зарычит и цапнет, точно как собака. "Ну, и муженек у Любы... Почти, как тот хромой зэк у Зины. Вот милые сестрички, ничего не скажешь. А эта Лида и Анатолий? Да..." Он сказал себе это "да", продолжая наблюдать за Ефимом, как тот поспешно хватает кусок хлеба, а другой рукой, пренебрегая вилкой, хватает шматок из нескольких кусков селедки и запихивает себе в рот, и он пришел в веселое расположение духа, словно он был на представлении, в цирке, или в театре комедии, но при этом гвоздик досады сверлил ему голову, эта досада была направлена на всех сестер и их мужей настоящих и мнимых, и даже к матери он с некоторых пор не чувствовал той, что раньше, приязни, желание проявлять заботу о ней довольно-таки притупилось. У него была другая среда, где он вращался, иной уровень, иные масштабы и цели, и вся эта родня с их мелкими тревогами, скучным и серым существованием отдалялась от него, отодвигалась на задний план, в прошлом, далеко и смутно, оставались те немногие паутинки связей из каких-то незначащих слов, происшествий, взаимных услуг, его память отказывалась удерживать эти давние сентиментальные зарубки, лета шлифовали их, а в душе его не было ничего, кроме безразличия.
   И все-таки ему сделалось весело. Он как посторонний зритель смотрел на Ефима, слушал бесконечную направленную на мужа тираду Любы.
   Он подумал, из всей этой публики чужак Борис, пятая вода на киселе, единственный приятен ему. Матвей в нем чувствовал огромный внутренний заряд, пробивную силу. Он угадал в нем, под покровом энергичной, во все стороны направленной приветливости, твердую волю, неостановимое стремление подняться наверх, пробиться над всеми, захватить что нужно для себя и более, с запасом, с размахом; доброжелательный, приветливый, компанейский Борис был непростой ларчик, он был ларчик с изюминкой, с двойным дном.
   "Этот малый пойдет далеко. Лида, Фаина — ясно... Пустое место... Женька еще сопляк, я скорее помру, чем получу что-нибудь от него. А с ним можно будет сделать дело. Но пусть сначала сам покажет, на что он годен. А мы посмотрим. Посмотрим".
   Он старался как можно меньше пить и осторожно выбирать закуску, чтобы не занести чего-нибудь поганого в желудок. Его мучили последнее время изжоги; врачи говорили: гастрит, пустяки, надо переменить образ жизни; но все они были дураки и ничего не понимали в жизни. За те дела, которыми он ворочал, можно было заплатить гастритом, но — чтобы это не было, не дай, конечно, Бог, чем-нибудь хуже, язвой, например. Или, не дай Бог, той новой болезнью, от которой начали помирать люди — раком; кто слышал об этом чертовом раке еще десять-пятнадцать лет назад? Время такое. Сумасшедшее время. Нервные перегрузки, сказал врач, давление на нервы. Весь этот рак от нервов. Никуда не денешься, за все надо платить — деньгами, потом или... раком. Пятнадцать лет назад что было? Самолетов было раз-два и обчелся. Метро еще не было. А пятьдесят лет назад? Еще и автомобилей не было. Разве была такая гонка?.. А вот селедка была и пятьдесят лет назад.
   Он вспомнил одного своего шофера, здорового и тупого, надежного, как кремлевская стена. Он мог согнуть медный пятак между пальцами. А скрутило его как ребенка. Матвей видел его за несколько дней до смерти и ужаснулся худобе и слабости этого здоровяка.
   Бр-р... Это было кошмарное зрелище.
   "Простовато, но... вкусно, подумал он, заедая водку маринованными рыжиками. И винегрет недурной. Но уж очень просто все это. Жмоты".
   — Ты посмотри, как ты ешь!.. Ты только посмотри на себя!.. — взвизгнула Любовь Сергеевна. — Ты как... свинья! настоящая!.. С тобою стыдно куда-нибудь пойти!
   Ефим не повернул к ней головы. Он молчал и ел.
   — Ладно, Люба. Не мешай ему. Сегодня праздник, — сказала Лида. — Не порть всем настроение. — Она стояла у отдельного столика, за которым сидели дети, и смешивала им какао на молоке.
   — Не вмешивайся в мои дела! — без промедления ответила Любовь Сергеевна. — Мне не нужны ничьи советы. А твои в особенности!.. Ты лучше в своей семье смотри внимательно, — ехидно добавила она.
   Анатолий хмуро посмотрел на нее.
   Лида сделала кислую гримасу и отвернулась к детям.
   — Лида, не тронь ее, — сказала бабушка. — А то она так дольше забунтует.
   "А ведь у него, подумала Зинаида, глядя на еду на столе, ничего этого и одной сотой нет. Одной сотой..."
   — Вы знаете, Матвей, Боря уже учится на четвертом курсе, — сказала Наталья. — Он почти на отлично учится. Он в инязе; вам, наверное, это известно. — Матвей делал вид, что ничего не слышит, и Наталья взяла его осторожно за локоть и потянула к себе. — Вам это известно, Матвей?
   — Известно, — буркнул Матвей.
   Он поднялся со стула, желая перейти на свободное место рядом с Борисом. "Он меня оставит в покое. От него я скорее отцеплюсь".
   — Я вам хотела что-то рассказать, — сказала Наталья, притягивая его за локоть вниз.
   — Это вы сосватали Любе муженька? — неожиданно для себя спросил Матвей. Он тут же со злостью мысленно отругал себя. Прилипчивая Наталья внушала ему страх. Он знал, что у нее мертвая хватка.
   Ему неудобно было стоять, скособочась на левую сторону, и он снова сел на прежнее место. "Дубина!.. ругнул он себя. Теперь ты попался!.. Кто меня тянул за язык?.."
   — Любовь Сергеевна попросила меня подыскать ей одинокого и солидного холостяка... Но знаете... пододвиньтесь ко мне, я не хочу говорить громко. Она не совсем правильно себя поставила с ним. Мужчиной нужно уметь управлять. Она бы могла его держать в узде, он очень покладистый человек. Он бы как миленький... Как миленький был у нее, если бы... Если бы...
   — Если бы она сама не была дурой набитой, — сказал Матвей.
   — Ну, не совсем так.
   — Именно, что совсем так. И в десять раз больше так.
   — Тише, Матвей Сергеевич.
   — Да она не слышит ни черта!.. Она не закрывает рот, где ей услышать?.. Такого типа нельзя было на пушечный выстрел подпускать. Впрочем, одно то, что он ее терпит, дает ему характеристику.
   — Ну, я не знаю, — сказала Наталья. — А вот я хотела вам сказать о Борисе. У него сейчас скоро начнется практика. Понимаете, у них практика?
   — Я ничего не могу.
   — Вы меня не так поняли. Я и не прошу ни о чем. Я просто, зная ваш кругозор, хотела вам рассказать и посоветоваться. Вы как-то даже... это и обидно даже для меня.
   — Так в чем дело? — Матвей повернулся к ней и посмотрел ей прямо в лицо — впервые за весь разговор.
   — У них практика... И на будущий год, в зависимости от практики, их будут распределять на работу. Понимаете?
   — Короче. В чем дело?
   — Сейчас я подхожу к делу. Дело в том, что Борис узнал, что у них есть два места в Первую школу. Это Первая английская школа. В Сокольниках. Там правительственные дети учатся и вообще — школа на особом положении. А он почти отличник. Его бы могли туда послать. Но вы понимаете?.. Вам, конечно, известно, что существует такая школа?
   — Нет. Не известно. — Матвей с неприязненной насмешкой смотрел на Наталью, стараясь не думать о том, что именно об этой школе он разговаривал с начальником Сокольнического РОНО, когда тот через общих знакомых обратился с просьбой о выделении транспорта, и разговор этот был сравнительно недавно.
   — Ну, как же?.. Первая английская школа. В Сокольниках.
   В это время у отдельного столика, где сидели дети, Лида возвысила голос. Матвей посмотрел туда. Наталья не сводила с него глаз, не обращая внимания на конфликт своего сына с хозяйкой дома.
   — Я не хочу!.. Мне противно!.. Не хочу, не буду пить!.. — плаксиво повторял Володя.
   — Что значит — не хочу!.. — возмущенно и обиженно воскликнула Лида.
   — И я не хочу, — сказала Людмила.
   Лида замерла с открытым ртом. Ее взгляд помутился, и выражение лица сделалось бессмысленным и сосредоточенным, какое бывает у скряги, который потерял и ищет двугривенный, или целый полтинник, и расстроен потерей, и страшится подумать о том, что поиски его бесполезны. Она в припадке доброты, с учетом того обстоятельства, что племянники и дальние родственники были такими редкими гостями, положила в каждую чашку солидную порцию какао, сама насыпала по четыре чайных ложки сахарного песку и без капли воды залила все это неснятым молоком. "Это сливки, а не молоко!" — воскликнула она; и неблагодарность маленьких недоумков буквально взбесила ее.
   — Не хочу, — повторила Людмила.
   — Противно, — как взрослый, сказал Володя. — Приторно. Понимаете?
   — Ну, знаете!.. Вы просто зажрались! — со злостью сказала Лида, поворачивая бессмысленное лицо ко взрослым гостям. — Раз дают — надо есть!.. Что еще за капризы!..
   — Не буду... Противно, — упрямо повторил Володя.
   — И я не буду, — сказала Людмила.
   Зинаида — скорее машинально, чем обдуманно, — вытянула руку и ударила Людмилу. Дочь прикрылась руками и отпрянула от нее. Один и второй раз ей попало по голове, по затылку. Она заплакала тоненьким, писклявым голоском, закатывая глаза и широко открыв моментально заслюнявившийся рот, требуя внимания и жалости.
   — Ешь!.. — сурово и непреклонно сказала Зинаида. — Тетя Лида старалась для тебя. Что это за баловство?.. — Людмила прибавила громкости. — Что это за баловство!.. Прекрати!.. А то я сейчас подойду к тебе!..
   — Я... не... хочу...
   — Не хочешь? — с вызовом спросила Зинаида.
   — Ну, ладно. Не тронь, — сказала Лида. — Я сама с ней договорюсь. Ведь правда, Милочка, мы с тобой договоримся? — слащавым голосом спросила она. — Ты ведь умница? Ты совсем взрослая и хорошая девочка. Правда?
   Зинаида почувствовала, как сжало ей сердце. Ее удары по голове казались ей чрезмерно и нерасчетливо сильными, а рука ее казалась ей слишком жесткой и тяжелой. То, что удары пришлись по голове, не давало ей покоя. И она сказала, тем строже, чем более извергом чувствовала себя:
   — Пусть попробует не съесть... Пусть только она попробует...
   Бабушка с лицом бледным, как полотно, молча смотрела на Зинаиду и на внучку. Она прекратила жевать и положила вилку. Она поднялась, обошла стол, подошла к Людмиле и, обняв и лаская ее, стала ее уговаривать. Ладонью левой руки она давила себе грудную клетку в том месте, где ощущалась боль.
   — Ненормальная, — сказала Любовь Сергеевна Зинаиде. — Разве можно бить ребенка по голове? Ты можешь ей наделать сотрясение мозга. Ничего не соображает. — Людмила, услышав, что ее поддержали, попробовала возобновить свой плач; но бабушке удалось утешить ее. — Ненормальная. Невежество... Детей вообще не рекомендуется бить. Вон погляди, какой мальчик Володя. Вот это мальчик!.. Круглый отличник. Его никогда пальцем не трогают... Он что? тоже не хочет пить какао? Не может быть. Я не верю своим ушам. Мы сейчас с ним поговорим. Володя... — позвала Любовь Сергеевна, переходя на младенческий лепет.
   Матвей с усмешкой наблюдал за нею, но старался не встретиться с ней глазами. Она говорила без перерывов, ни с кем не считаясь, сначала воспитывала своего Ефима, потом обратила внимание на Зинаиду и вот теперь занялась мальчиком.
   Взрывом хохота присутствующие встретили слова Любови Сергеевны о том, что Зинаида специально издевается над дочерью, зная, как дорожит Людмилой бабушка, и желая эту последнюю в кратчайший срок вогнать в гроб. Юмор заключался не столько в содержании ее речи, сколько во всей ее манере: она на минуту прекратила сюсюканье с Володей, в резких выражениях отчитала Зинаиду и тут же опять переключилась на Володю. Она была в центре внимания, и это ее вполне устраивало.
   Женя сделал над собой героическое усилие и глотнул из чашки во второй раз. Содержимое чашки было отвратительно жирным и сладким. Какао быстро остывало, и его вкус от этого делался еще неудобоваримей. Женя подумал, его стошнит, если он выпьет чашку до дна. Он сидел и сосредоточенно крутил ложечкой, помешивая какао, и дул на пенку; он подносил край чашки к губам, но сделать третий глоток он не мог. Он не мог пить эту гадость. Он ждал удобного случая, чтобы без лишних объяснений покинуть место за глупым столиком, за который он был посажен вместе с мелкотой типа Людмилы и Володи, и убежать во двор.
   — Если бы вы, Матвей, попробовали разузнать. Нет, упаси Бог, ничего не делать. Я ничего не прошу, — сказала Наталья. — Я не хочу вас обременять. Просто, если бы вам вдруг представился случай... Где-нибудь случайно услышать или узнать... Понимаете?.. Без протекции, вы же сами знаете, ничего не добьешься. Человеку нужен для начала маленький, вот такой малюсенький толчок... А дальше Боря сам пойдет. Он вам еще сторицей отблагодарит. Мы добро не забываем. И покойный мой Михаил так к вам хорошо всегда относился. Бывало, придет с работы и скажет: "А сегодня я обслуживал молодого Матвея, брата Зины Сашиного. Хорош парень. Что надо парень..." Это он о вас говорил. Он к вам очень хорошо относился... Он вас, как брата, любил. А уж братьев он любил! — Романа, Сашу — вы знаете. Больше, чем меня. Сколько лет наши семьи как родные живут, душа в душу. Другие родные так крепко не живут. Вы посмотрите, Любовь Сергеевна... она, конечно, со странностями... Но у меня с нею очень теплые отношения. И с Зиной. И с вашей мамой. Ведь родные все!.. И мой Боря порядочный мальчик, он не какой-нибудь, он не подведет. Ни вот столько не подведет. Спросите у Любови Сергеевны, если мне не верите. А странности... У кого из нас их нет, если честно сказать? У меня их целая куча, я за собой хорошо знаю. Но главное в человеке — это то, что в нем главное. Сколько лет вместе, это не выкинешь. Надо смотреть на главное...
   "Вот толстая ведьма", подумал Матвей. Он отлично понял ее намек на Романа, благодаря которому он и пошел наверх. Он понял, что она предъявляет ему счет, не требуя, правда, процентов, но требуя возврата семейству Кориных долга, который был за ним. "Она умеет читать мысли... Или знает о моем контакте с начальником РОНО. Но это чушь. Откуда ей знать?.."
   — Я ничего не могу обещать вам.
   — Конечно. Конечно. О чем вы говорите, Матвей? Какие могут быть обещания? Что вы?.. Вы просто возьмите себе, как это говорится, на заметку.
   Матвей, несмотря на свою проницательность, обостренную занимаемой должностью и постоянной необходимостью строить сложные комбинации, учитывая характер и внутренние мотивы множества людей, не смог понять, почему Наталья так уверенно и так кстати повела атаку на него. Он решил, что какой-то из его сотрудников случайно — или не случайно — знаком с нею, и от него она узнала о начальнике Сокольнического РОНО.
   На самом деле все было гораздо проще. Его должность, его квартира, женитьба, автомобиль с шофером и его знакомства и связи, а также нелепые слухи, с восхищением обсуждаемые родственниками, о больших делах, коими он будто бы занимается помимо основной работы, — создало в кругу родни алмазным и золотым сиянием украшенную легенду о его всемогуществе, в которую люди, ничего этого не имеющие, верили тем охотнее, чем менее похожей на их реальное существование рисовалась его жизнь. Они верили, что он знаком со всеми, с кем нужно и выгодно быть знакомым, и что никто не откажет ему в просьбе благодаря той силе, какую давала ему должность начальника автохозяйства, потому что как бы серьезна ни была его просьба, услуги, которые оказывал он, были, несомненно, еще значительнее.
   Поэтому Наталья, нимало не сомневаясь, обратилась к нему с своей просьбой. Ход ее рассуждения был проще пареной репы. Поскольку Первая школа — место особое, выгодное, знаменитое, для работающих там — лакомый кусочек, а для желающих поступить туда учиться — вершина мечтания, Наталья заключила, что Матвей должен быть знаком с директором этой школы, а директор должен быть обязан Матвею и зависим от него, как зависят от транспортников все высокопоставленные чиновники, желающие ездить в автомобиле, да не в какой-нибудь колымаге, а в самом что ни на есть комфортном и шикарном автомобиле. И эта ожирелая провидица была недалека от истины, с той оговоркой, что надо было ей иметь в виду не директора школы, а выше — начальника РОНО, кому директор школы для правительственных детей, обладающий автономией, напрямую и не подчинялся, но с кем он тем не менее находился в тесной связи.
   — Я буду иметь в виду это, — с важным выражением сказал Матвей. — "Пальцем не шевельну, подумал он. Пусть они провалятся от меня со всеми их попрошайными делами в тартарары!.."
   Он посмотрел на Бориса, который в этот момент переместился в поле его зрения, и подумал, что парень симпатичен ему.
   "Но пусть сам вначале потолкается. Что мне, делать больше нечего? У меня своих забот полон рот. Я еще буду держать в голове и тратить время на них. Перебьются".
   Он увидел, как Борис пересел на место рядом с Зинаидой.
   В комнате стоял шум. Несколько человек разговаривали разом.
   Наталья отметила доброжелательный взгляд, какой Матвей подарил Борису, и ее материнское сердце успокоилось. "Полдела сделано", обрадованно подумала она.
   — Зина, вы согласились на условия, какие вам поставил тот проходимец из органов? — спросил Борис.
   — О чем ты?
   — Вы советовались с матерью. Она мне рассказала. Вы его совсем не знаете?.. Опасно иметь дело с этой публикой.
   — Я тебя не понимаю.
   — Я бы на вашем месте не стал с ним связываться. Он может нарочно вступить с вами в сделку и затянуть вас. Провокатор... Сейчас сурово насчет таких дел. Это очень опасное мероприятие. Лучше не ходите больше к нему. Не ходите, и все. Он ваш адрес, фамилию знает?
   Зинаида отодвинулась от него и смотрела на него с сухой враждебностью. Она со страхом посмотрела вокруг себя. Матвей быстро опустил глаза, пальцами выкатывая крошки на скатерти. Лицо Зинаиды напряглось и превратилось в бледную маску. Она сказала, стараясь говорить спокойно:
   — Боря, что-то ты ерунду несешь. — Голос ее выдал хриплую ноту. Она откашлялась и попробовала рассмеяться. — Я не знаю ничего. Ты пьян?.. Вы с Натальей напутали, не поймешь чего. Надо же.
   — Ничего не понимаю, — сказал Борис.
   — Вот и я ничего не понимаю, — многозначительно повторила Зинаида.
   — Значит, это путаница?
   — Вот именно — путаница.
   — Так и запишем, — бодро сказал Борис. — У матери начался склероз.
   Зинаида постепенно пришла в себя, и лицо ее приобрело живую окраску.
   — Не склероз, а... Я, действительно, имела с ней разговор. Наверное, она меня не поняла. — Она краем глаза увидела, что бабушка далеко и не слышит их разговора, Лида занята, Люба разговаривает и тоже не слышит, Ефим жует и ему все равно; только Матвей внушал ей беспокойство. Она ни в коем случае не хотела, чтобы родственники знали о ее затее с писарем, а особенно чтобы они знали о непомерно большой сумме, которую она согласилась безо всяких гарантий бросить незнакомому, подозрительному субъекту. Но она была застигнута врасплох, и она была так расстроена тем, что по слабости вздумала советоваться с Натальей Кориной, что не заметила никакого подозрения ни с чьей стороны; она желаемое приняла за действительное: в том состоянии, в каком она находилась последнее время, больше любой другой напасти страшил ее призрак пересудов среди родственников, она бы лучше согласилась повеситься, чем объяснять им и оправдываться перед ними.
   Матвей поднялся с места и вслед за Борисом вышел из комнаты. Они остановились на крыльце.
   — О каком провокаторе ты говорил с сестрой?
   — Да понимаете... Здесь, дядя Матвей, недоразумение получилось.
   — Пошли к сараю. Никто нам не помешает. И не темни мне. Не в твоих интересах. Рассказывай все, что знаешь. А чего не знаешь... Дома скажешь матери, чтобы она мне завтра позвонила на работу. Понял? Пусть мне все расскажет. Мне надо знать.
   Они встали под навесом с тыльной стороны дома, и Борис Корин рассказал Матвею Трутневу о писаре.
   Борис был небольшого роста — не в мать и не в отца — рыжеватый, с очками на близоруких глазах, несмотря на молодость; он был типичный сангвиник, бодрый, энергичный, подвижный, в сочетании с неизменной доброжелательностью и, когда требовалось, подобострастием эти качества располагали к нему самых унылых мизантропов; он умел рассмеяться в подходящий момент так заливисто и искренне, что на лице самого желчного и злобного недотроги появлялась улыбка; он был услужливый, бодрый, веселый, когда надо, сдержанный и мягкий, выжидательный, а когда надо, напористый, и самые недоверчивые люди доверяли ему, одинаково сверстники и много старше его, он вообще умел ловко обходиться с любым человеком от грудного младенца до пожилого закоснелого чиновника или торговца. Друзей у него был миллион, а знакомых, желающих сблизиться с ним, еще больше. К такому человеку, как правило, тянутся люди. Он неутомимый, он всюду успевает, он все знает, в нем столько энергии, что хватает на всех окружающих, самые развалюшные и отчаянно безвольные ленивцы чувствуют себя в его присутствии бодрыми и деятельными, он представляется надежным и честным, в его обществе весело, наконец, он всегда в обществе, вернее, с ним всегда есть многолюдное общество, а это само по себе уже весело для людей, не наделенных способностью к одиночеству, которое мило лишь для тех, кто обладает внутренним своим миром.
   — Дядя Матвей, это мне мать так передала. Но Зина говорит, что тут ошибка. Я, право, не знаю, вы раньше времени не паникуйте. Может, ничего нет.
   — Вот так сестрица... Ну и ну!.. Ай да сестрица!.. Ты, Борька, меня предупредил, и на том спасибо. За мной не заржавеет.
   — Да что вы...
   — Не сомневайся. Тысячу рублей, говоришь?.. Ну и ну!.. Ну и ну!.. Я б ей сейчас таких надавал!.. Собака! дура!.. — Матвей выругался матерными словами. У него мелькнуло в уме, что когда он шел вслед за Борисом, он сказал себе: если дело важное и если он откроет мне, я сделаю, о чем его мать просила меня. "Посмотрим... Посмотрим..." — Вот собака!.. Но не спеши. Не спеши. Надо все обдумать... Да я отрекусь от нее! — Он посмотрел мутным взглядом на Бориса, как тот стоит и слушает с сочувственным видом, и приказал себе заткнуться. — Никому пока не говори, Борька.
   — Ну, о чем разговор... Слушайте, дядя Матвей, вы успокойтесь. Ничего еще не случилось.
   Еще сильнее налились глаза у Трутнева, кровь прилила к голове. Он хотел крикнуть: "Дурак!.. Что же? — ждать, когда случится?!.." Но он взял себя в руки, отвернулся и встал спиной к Борису, глядя на черный от дождя забор, на голый сад и сосны по ту сторону забора.
   — Да. Ты прав. Ничего не случилось.
   — Может, здесь какая-нибудь путаница.
   — Может, путаница, — сказал Матвей.
   — Время сейчас, конечно, серьезное. Но если с умом действовать, все можно обойти. После того, как выяснится, надо будет просто ей все объяснить... Она всегда такая толковая женщина. Она поймет. Это же не... В конце концов, сестра есть сестра, а вы за себя только отвечаете. По закону.
   — Умно говоришь. Ты хотел сказать, что она не как Любка, что ли?.. Любовь Сергеевна.
   — Да нет... Я...
   — Тоже милая сестрица. Но она хоть в одном права. Знаешь, в чем?
   — В чем?
   — Она права, когда говорит: ну, и семейка!.. Семейка!..
   Борис залился смехом, задрав подбородок и показывая полностью все тридцать два зуба во рту. Он смеялся естественно и искренне и так заразительно, что Матвей присоединился к нему, на полминуты позабыв о неприятности. Он квакал и кудахтал. Борис заливался. "Надо ему сделать, подумал Матвей. Черт с ним!.. Такой парень всегда пригодится".
   — Дядя Матвей. Дядя Матвей. — По двору к ним бежала Людмила. — Бабушка сказала, что ищет вас. Идите... Бабушка вас ищет, дядя Матвей.
   Матвея передернуло, когда он увидел дочь Зинаиды. Он с ненавистью посмотрел на нее. Она продолжала говорить с ним и задавать вопросы, желая выяснить, когда шофер покатает их на автомобиле. Матвей молча прошел мимо нее, нахмурясь, лицо его приняло жесткое и злое выражение, он смотрел в сторону и не видел больше ее. Девочка почувствовала холод и отчужденность дяди и осеклась на полслове. Бабушка в окно видела, где он стоит, и послала за ним Людмилу, она смотрела на них и сейчас и, несмотря на сумерки, чутко уловила характер и атмосферу их встречи. Маленькая фигурка внучки в пальтишке, накинутом на плечи, поворот ее головы, нескладно откинутые и замершие руки и взгляд, каким она провожала дядю, отстав от него и стоя на месте, — эта сцена, немая для бабушки, вернее, чем любые слова, сказала ей о растерянности девочки и холодном пренебрежении взрослого. Бабушка подумала, что Матвею не интересны ни сестры, ни племянники, ни она сама, никто из родных ему не интересен. "Хоть бы для вида, подумала она. Для приличия..." И поскольку боль душевная у нее моментально переходила в боль физическую, она почувствовала, как жмет ей грудь невидимый враг, спирает ей дыхание. Она приложила руки к сердцу и опустилась на стул.
   Когда Матвей вошел в дом, над бабушкой хлопотали Зинаида и Лида. Любовь Сергеевна произносила громогласный монолог. Матвей услышал ее голос и инстинктивно оглянулся и, точно, за столом он увидел Ефима, тот сидел и что-то жевал, довольный, что жена на время оставила его в покое. И по нему совершенно не было заметно, чтобы что-нибудь в нем переменилось: лицо его и выражение глаз были такие же, как в начале вечеринки, как два часа назад, как час назад, может быть, только он отдувался чуть-чуть повнушительней.
   — Ничего. Ничего страшного, дочки. Я еще не помираю. Сейчас пройдет... и я пойду мыть посуду.
   — Вот дикость!.. Вот дикость!.. Поразительное невежество!..
   — Вот ее бы вы убрали, — бабушка показала на Любовь Сергеевну, — и мне сразу бы стало легче. — Кожа на лице у нее была бледная-бледная.
   Бабушка дышала тяжело через рот.
   — Вот твой единственный сын!.. Иди сюда, Матвей!.. Мать, можно сказать, умирает, а тебе плевать на всё!.. Ты такой большой начальник, что, наверное, думаешь, что сам ты будешь жить вечно!.. Ничего... никого, и тебя тоже, не минует!..
   — О, Господи!.. Вот напасть-то, — сказал Матвей.
   — Что? Не нравится!.. — крикнула Любовь Сергеевна. — Иди сюда!.. Возьми ее и в автомобиле увези в Москву.
   — Ее нельзя сейчас везти, — сказала Лида.
   — Чепуха!.. Она у тебя здесь скорее помрет, чем в дороге!.. Неужели не понятно, что здесь на нее все действует. Отрицательные эмоции!.. В Москве врачи. А здесь что? Воспоминания о ее прекрасной жизни и о том, как ее обжулила родная дочь!..
   — Ну, поехала, — сказала Лида. — Толя, иди погуляй. Фаина, иди с папой. Без вас обойдется.
   — Вот, вот!.. Вот, вот!.. Одного его не отпускай! Пускай Фаина сопровождает его! Так надежнее!..
   — Что ты болтаешь? — собрав последние силы, сказала бабушка. — Перестань!..
   — Ты убьешь ее, — сказала Зинаида Любови Сергеевне.
   — Ее не надо уже убивать! — крикнула Любовь Сергеевна. — Ее убили до меня вы с вашими делами!.. Она давно мертвая! Разве это жизнь у нее была, когда мы были маленькие!.. А потом! Когда выросли и стали отрывать от нее живые куски!.. У нее железное здоровье, если она еще дышит!..
   — Мать, поедешь со мной? — спросил Матвей.
   — Я не знаю.
   — О, глупый человек!.. Конечно, ты должна ехать!
   — Подожди, — сказал Матвей.
   — Подожди да подожди!.. Ты должен немедленно увезти ее отсюда!
   — Подожди, я сказал.
   — Немедленно увезти ее! Немедленно!.. Ей здесь не место!
   — Я велю моему шоферу связать тебя и запереть в погребе, если ты не замолчишь.
   — Ефим, ты слышал, как разговаривают с твоей женой!
   Лида и Матвей рассмеялись, не в силах удержаться.
   — Любовь Сергеевна, если можно, уделите мне две-три минуты. У меня к вам есть дело, — сказала Наталья. — Мне бы хотелось получить грамотный совет, как от врача-специалиста.
   Матвей еще смеялся Любиной шутке. Но Люба не шутила. Она всерьез воззвала к Ефиму.
   — Мне угрожают!.. Ты все слышал, животное?!
   — Любовь Сергеевна, бросьте, пожалуйста. Матвей Сергеевич пошутил...
   — Хороши шутки!.. Я его видеть и знать не хочу с этой минуты!..
   Лида вполголоса сказала:
   — Если Люба говорит, что не хочет знать, — на десять минут ее хватит.
   — Уйдемте отсюда, Любовь Сергеевна. У меня секретное к вам дело.
   — Вам нужен совет?
   — Да. Совет.
   — Я никогда никому не отказываю в совете. Хотя, как вы знаете, сама я не слушаю ничьих советов. i/Мне/i не нужны советы.
   — Да, я знаю, — мягко сказала Наталья.
   — Пойдемте на воздух, — сказала Любовь Сергеевна. — Там мы не будем видеть этих выродков, — сказала она спокойно.
   "Молодец Наталья. Спасибо ей, подумал Матвей. Я сделаю Борьке".
   — Мать, поедешь?
   — Может быть, мне остаться здесь. Что-то не отпускает. А ты возьми Зину с детьми. Им будет удовольствие.
   Она полулежала на стуле, головой опираясь на спинку. Лицо Матвея было напротив нее. При упоминании Зинаиды Матвей перевел глаза на сестру. Он сдержался и ничего не сказал. Но во взгляде его обозначилось недвусмысленно злое и неприязненное чувство. Его реакция не укрылась от Зинаиды; она отвернулась от него и наклонилась к матери. И как всегда бывает, когда решенный мысленно вопрос находит себе подтверждение, Зинаида расслабилась внутри, не чувствуя ни досады, ни ответной злости: она уже раньше знала, что представляет собою ее брат. Она заговорила с матерью, с тревогой глядя на бледное ее лицо и набрякшие веки, а в отношении Матвея она не испытывала никакого давления от его присутствия, никакого неудобства или смущения, здесь все было решено, все было ясно, здесь были покой и холод, оледенение на веки вечные.
   Бабушка София, заметив выражение на лице Матвея, с тоской подумала: "Он не любит ее. Он стал совсем чужой...
   "Господи, я их всех растила. Болела их болезнями... Лида. Надя далеко. Люба... о, Боже милостивый!.. Матвей; Зина с ним тоже говорить не хочет..."
   Лида достала капли из домашней аптечки.
   — Не надо, — сказала бабушка, выпуская сына из поля зрения.
   — Пусть она отдохнет, — сказала Зинаида. — Давай ее уложим на постель... Мама, ты ляжешь, полежишь?
   Матвей почувствовал себя лишним.
   — Ну, я поеду. Мне пора.
   — Бери детей, дочка, — сказала бабушка.
   — Нет. Мы еще останемся. Мы потом на электричке уедем.
   — Вы тоже можете переночевать, — с вялым видом сказала Лида. — Если хотите.
   — А почему тебе не поехать на машине? — спросила бабушка. Она тяжело дышала.
   — Я не могу ждать, мать. Ты же знаешь, они соберутся только через час, если не позже.
   — Не надо, — сказала Зинаида матери. — Мы отлично уедем сами. Электрички идут одна за одной.
   — Расписание сейчас сделали прямо чудесное, — сказала Лида. — Пусть останутся.
   — Ну, поправляйся. — Матвей нагнулся и чмокнул бабушку в голову. — Позвони мне завтра, как тут обошлось, — сказал он Зинаиде. — До свиданья.
   Он, нахмурясь, протянул руку Лиде, Анатолию, подумав, подошел к Ефиму и попрощался с ним. Потом он еще раз приблизился к бабушке Софии, взял ее обе руки, сжал их, вгляделся в ее лицо.
   — Будь счастлив, — сказала бабушка. — Не забывай меня.
   — Не забуду.
   — И сестер.
   — Я не забуду, — сказал Матвей. Он, продолжая смотреть на бабушку, пожал руку Зинаиде, хмуро повторил: — До свиданья, — и вышел из комнаты, больше не оборачиваясь.
   Он сел в автомобиль и уехал, и на душе у него было еще мрачнее, чем днем, когда он направлялся сюда.
   Никто так не был огорчен в этот день, как дети, которые долго и упорно надеялись покататься на машине, ходили вокруг нее, трогали ее, мечтали вслух, на зависть местным своим сверстникам, терпеливо ждущим и втайне тоже верящим, что и им подсыплется немного счастья; но мечтам их не суждено было осуществиться.

Глава десятая

   — Сколько их?
   — Пять собак, — сказал Юра.
   — Всего пять? — спросил Женя с насмешкой. — И ты испугался?
   — Да!.. А ты погляди, кто!.. Я еле успел проскочить к тебе.
   — Они что? караулят, что ли?
   — Нас предают, — сказал Юра. — Может, Клоп, а может, кто еще... Кто-то предает. Они знают, когда у нас репетиция.
   — Я думал, ты только больше десяти испугаешься. А пятерых ты одной левой.
   — Смельчак ты, Титов...
   — Опять ты меня Титовым зовешь?
   — Я про то говорю, что ты поглядишь сейчас и сам наложишь в штаны.
   — Ну, давай поглядим. — Женя мимо калитки прошел в глубину сада, заваленного снегом, и в щель забора увидел на улице пять оборванных и мрачных гоголевских старожилов. Они стояли на противоположном тротуаре, рядом с домом Длинного. Один из них был высокий, он был почти взрослый, как Семен. Они съежились от холодного ветра, втянули головы в воротник. Они не разговаривали; озираясь во все стороны, они терпеливо ждали; время от времени все они высовывали спрятанную в рукаве руку с папиросой и делали две-три жадных затяжки, а потом опять убирали руку в рукав. — Караулят.
   — Не прорвешься.
   — Дай подумаю. Этого я знаю.
   — Который выше?
   — Он болел за нас, когда мы с СЮП-ом играли.
   — С каким еще сюпом? — рассмеялся Юра.
   Женя недовольно и коротко посмотрел на него. Этот всезнайка не знал даже, что существует на свете СЮП.
   В финальном матче подростковых команд, на "Сталинце", они проиграли с крупным счетом юным пионерам, и им не помогли блатные болельщики. Эти болельщики швыряли во время игры камнями и горстями земли на поле, но получилось, что они мешали больше своей команде. В перерыве они оттерли восьмого номера СЮП-а и втихаря предупредили его, чтобы он сбавил обороты.
   — После игры выйдешь — темную сделаем...
   Отличный это был игрок, худенький, неуловимый, технарь такой, что один стоил трех игроков. Он испуганно и широко открытыми глазами смотрел на блатные рожи перед собой, и на его лице, казалось, еще прибавилось медно-красных веснушек. Во втором тайме он несколько сник, и рыжая его голова мелькала на поле не так стремительно. Но в какой-то момент он не удержался и забил еще один гол, свой третий гол. СЮП выиграл пять — один, Женина команда заняла второе место.
   Женя с замиранием в сердце пошел за небольшой кучкой сюповцев. Его беспокоила судьба восьмого номера. Он знал, что блатные уроды никого не пощадят, если заимеют зуб. Длинного и Бобра не было, они перешли в боксерскую секцию. Денис в этот день болел, у него была корь; кстати, проигрыш с крупным счетом многие объясняли его отсутствием, ругая в глаза второго вратаря и доведя его до того, что бедный малый, пытаясь вначале на ругань отвечать руганью, в конце концов, не выдержал и заплакал скудными, злыми слезами. Женя попросил Славца о поддержке, но тот отказался наотрез. Он пошел один, понимая, что его сил и авторитета не хватит, если блатные навалятся большой кодлой. Но он решил, будь что будет: они, пожалуй, на него, как на предателя, набросятся злее, чем на восьмого номера; но бесценная рыжая голова и умнейшие ноги восьмого номера стоили любой жертвы, а им угрожала опасность.
   На Большой Черкизовской сюповцев встретила компания их друзей. Женя увидел хари и рыла подстать отборным гоголевским и калошинским экземплярам. Он успокоился. Местных блатных не было видно. Можно было принять диковинную выдумку, что в них пробудилась совесть и они отказались от мысли преследовать выдающегося футболиста. Какая разница, что он играл в чужой команде? Он играл так, что смотреть на его игру было счастьем; такой игрок вызывает не только восхищение, но и желание, чтобы удача и выигрыш сопутствовали его команде, против какой бы любимой команды она ни играла.
   Хотя, конечно, думал Женя, блатные рассуждают по-особому. Они рвут любые законы, как звери. Вот и сейчас, после игры, на несколько минут был похищен с судейского стола кубок: его должны были вручить команде СЮП. Судью окружили и доказывали ему, что он подсуживал, что он дрянь, скотина и что игра недействительна. Калошинские орали и били себя в грудь, словно речь шла о жизни и смерти. Никто из футболистов Жениной команды не участвовал в толковище. Они устали, они осрамились, и им было наплевать на дураков, которые по-хамски вели себя со взрослым человеком. Может быть, не все так думали; но Женя думал так. Он увидел в толпе, наседающей на судью, Мосю, тот старался больше других, громогласно проявляя свой патриотизм; в футбол Мося не играл, спортом не занимался, но зато он имел друзей среди блатной округи и мог похвалиться фонариком, кастетом или даже собственной финкой с узким, зеркальным, ослепительным лезвием. У него были высокопоставленные родители, он их не любил и боялся, и в среднем раз в полгода они устраивали ему жесточайшую, бесчеловечную порку за непослушание. Рассказывали, что они связывают его и по голой спине и заднице хлещут ремнями. После такой экзекуции Мося по нескольку дней отлеживался дома и не ходил в школу. Это было грязное и низкосортное существо.
   Женя шел за сюповцами и всей их компанией, отстав на несколько шагов. Он был усталый. Разгромный проигрыш удручающим образом подействовал на него. Он не заметил, как уткнулся в парней, они остановились и повернулись в его сторону.
   — Этот тебе грозил? — спросил обладатель прыщавой физиономии. Он замахнулся кулаком. — Парчуган!..
   Женя отшатнулся от него. Он успел удержаться от желания броситься вперед и нанести удар, опережая врага. Свободы движения у него не было: он был в кольце сюповских вышибал.
   — Нет. Нет, — сказал кто-то в толпе. — Он был в игре.
   — Один черт. Он из ихних. За "Сталинец" играл?
   — За "Сталинец". — Женя, наклонив голову, угрюмо смотрел на прыщавого, не замечая больше никого, потому что от прыщавого направлена была главная угроза и потому что для одной пары Жениных глаз слишком много было вокруг незнакомых физиономий.
   Вся усталость Жени и обманутое его беспокойство в одно мгновение перегорели в нем в бездумную, дикую злобу, и эта злоба ударила ему в голову. Прыщавый урод в двух шагах от него сделался ему так остро ненавистен, как не был никто и никогда раньше. Женя взглядом нашел место на лице и на шее прыщавого, куда он хотел вцепиться намертво, и пусть его убьют, но этот урод умрет вместе с ним.
   — Не трогай его, Дуб. Он ничего не сделал. Пойдем. Чего ты разошелся?
   — Но он из ихних!.. — крикнул прыщавый. — Гляди, какой гад!.. Как глядит! Он и шел нарочно за тобой!
   — Я тебя не трогаю, — сказал Женя.
   — Пойдем, Дуб... Петик, скажи ему, пусть отвяжется от пацана. Зачем зря?.. Мы его не знаем.
   — Врезал бы я тебе!.. — сказал прыщавый. — Если бы не Щербак...
   — Щербак... Щербак... — повторили вокруг несколько голосов.
   — Щербак, — словно во сне, повторил Женя.
   — Его зовут Щербак? — спросил Юра.
   — Кого?
   — Ты про кого сказал?
   — Не знаю.
   — Ты сказал — Щербак.
   — Какой Щербак?..
   — Это ты сказал только что — Щербак. Вот даешь! — рассмеялся Юра. — Ну, Титов, ты дошел совсем. Ты, наверно, влюбился.
   — Слушай, Щегол, — сказал Женя таким тоном, что Юра застыл на месте, и у него перехватило дыхание; он не видел ни разу, чтобы Женя так холодно и бездушно смотрел на него, — если ты мне еще когда-нибудь скажешь про это, я тебя больше предупреждать не стану. Я тебе набью морду!.. Последний раз предупреждаю.
   Юре сделалось страшно, потому что если даже Женя способен быть похожим на Косого или Васю Зернова, то как может человек спокойно существовать на белом свете? Он начал говорить обиженным тоном:
   — А что?.. Что я?.. Ты сам сказал... — Он осекся, не зная, какие именно его слова задели Женю. Он видел, как Женя, закусив губу, с непонятной и хладнокровной злостью, точно чужой, глядит на него.
   Женя отвернулся. Он опять поглядел в щель в заборе. Замерзшие гоголевские стояли на том же самом месте, сгибаясь от ветра.
   — Стоят. Собаки...
   — Наши все уже пришли? — спросил Юра. Женя оставил его вопрос без ответа. Юре была видна его спина. — Не хочется связываться... Репетицию пропустишь и, пожалуй, в школу опоздаешь. — Женя молчал и смотрел на улицу. Юре тоже захотелось посмотреть, что там происходит. — А жаль. Сегодня адски важный день. Батя роли распределяет к "Принц и нищему".
   — Если Димка выйдет из-за угла, он прямо наткнется на них.
   — Ну, он или пришел и сидит в сарае, или уже не придет, — сказал Юра, радуясь возможности возобновить разговор.
   — Тише. Хоть ветер, они могут услышать... Ты вот что. Если Димка к ним попадет, мы тут же... Да нет, с тобой ничего не выйдет.
   — А что?.. Титов, что ты хотел сказать?
   — Ничего.
   — Ну, что? Все-таки?..
   "Эх! подумал Женя, до чего же он занудный слабак!.. Хоть бы он обиделся когда всерьез". Он на секунду приоткрыл завесу понимания, почему у Кольцова и Бондарева, когда они видят Юру, словно руки чешутся досадить ему. Часто люди унижают того, кто сам напрашивается на унижение; с любовью глядят снизу вверх не на того, кто тянется к тебе, а на того, кому ты безразличен и кто ни во что не ставит тебя.
   Он увидел Светлану, и лицо его стало горячим. Она прошла мимо гоголевских и скрылась во дворе у Длинного так быстро, что он не успел испугаться за нее. Вдогонку ей он мысленно прокрутил героическую историю, в которой главным героем был он сам, она была героиней, гоголевские были злодеями, и он, отважно атаковав их — один пятерых — выходил победителем, избавителем Светланы от опасности.
   — Что-то надо делать... — Женя почувствовал, как нетерпение подхлестнуло его; ему захотелось быть в театре, на репетиции, а не в этой безжизненной тюрьме со Щегловым, нагоняющим скуку. Не может быть, чтобы они там, напротив, не видели гоголевских. Они их видели, и, наверняка, кроме него и Щеглова, кто-нибудь еще отсутствовал, и Длинный и Батя должны были подумать, как избавиться от этих гоголевских дундуков. Подумаешь, какая сила. Может, наши не хотят связываться? Или, кроме этих пятерых, за углом еще стоят?.. — Там, может, еще есть гоголевские? А?.. Щегол, ты других не видел? Только эти?
   — Нет... Я когда их заметил... Представляешь, я чуть к ним прямо не попал в лапы!.. Я иду от Крайней...
   — А других ты не видел?
   — Не видел.
   — А здесь, на Лермонтовской?
   — Не знаю. Может, они за углом.
   — Ты тоже так считаешь?
   — Я предполагаю.
   — Как прорваться? — спросил Женя.
   — Давай сегодня не пойдем. Пересидим у тебя.
   — Ну, нет!.. Я перелезу к Чистякову. Выгляну на Лермонтовскую. Заодно спрошу, дома ли Ослы.
   — А я?
   — А ты будь здесь.
   — А если они сюда заявятся? Как я тогда?
   — Ко мне не заявятся. Это мой двор.
   — Это гоголевские. Они не то что в твой... Они к дворнику не побоятся.
   "Он, может, вправду колдун", подумал Женя. Только Юра назвал его, и старый Игнат со своею тяжелой тростью появился на улице. Он шел по той стороне, где стояли гоголевские. На нем было черное пальто с коричневым воротником, на голове была светло-серая шапка с длинными ушами, как у полярников, а обут он был в валенки с калошами. Никто так не одевался в Черкизове, как он, и никто не имел такого красного, морщинистого лица и голубых пронзительных глаз, и такой внушительной походки; он огромной, высоченной глыбой не спеша перемещался в пространстве.
   — Нет. Не хочу, — сказал Женя. — Он уже старый. Он такой, как бабушка, а может, еще старее.
   — Ты о ком?
   — Пусть спокойно идет.
   — Титов, о чем ты говоришь? — Юра смеялся, стараясь сдерживаться, чтобы не обидеть приятеля. Но поведение Корина показалось ему таким несуразным, что он засмеялся во весь голос. — Ох, Титов... Па... Падлой... быть... ты заговариваешься. Можешь убить меня.
   Женя тоже рассмеялся. Непосредственность Юры обезоружила его. Он не рассердился на него.
   — Дурак ты, Щегол. Псих.
   — Кто еще псих? Кто еще псих из нас? Ты псих, Титов. Псих...
   — Ну, ладно, — серьезно сказал Женя. — Завелся... Дворник там, на улице.
   — Дворник?.. Он их разгонит. Пойдем.
   — Погоди.
   — Псих!.. Он нас защитит. Они побоятся тронуть. Он всегда за слабых.
   — Кто слабый?
   — Мы, — сказал Юра. — Мы вдвоем. Их пять. Помнишь, как он летом тогда за Азария вступился? И Гриня, и Татарин летели-свистели...
   — Я не пойду.
   — Почему?
   — Не пойду, и все.
   — Почему, Титов?
   — Ты, как хочешь, — сказал Женя.
   — Я один боюсь. А почему ты сейчас не хочешь идти?.. Почему?
   — Через-почему. Отстань!..
   "С каких-то пор он стал психованный. Его не узнать", подумал Юра. И тут его поразила и заставила в первый момент онеметь непонятная, странная повадка Жени, который, пригибаясь к земле, бросился сначала к калитке, затем, остановясь, закрутился волчком и, когда перестал крутиться, побежал мимо Юры в конец сада, влез на забор и перепрыгнул в соседний двор. Все это произошло в одну секунду. Юра не успел опомниться, как остался один в чужом дворе, под страхом, что гоголевские людоеды могут спокойно войти в незапертую калитку и взять его тепленького и беззащитного. Он побежал к тому месту, где исчез Женя, попытался подпрыгнуть и уцепиться за забор, но с первой же попытки порвал варежку об колючую проволоку наверху и был рад, что отделался только варежкой, не поранив себе руку.
   "Как он так быстро перелез? Не иначе весь порвался".
   Он с досадой подумал о Корине, зачем он бросил его на произвол судьбы.
   "Тоже мне силач... Смельчак... Такой же, как Стахович... Куда мне теперь деться?"
   Он стоял под забором и боялся вернуться на прежнее место и в щель посмотреть, что делается на улице.
   — Предатель... Предатель, — прошептал он, чувствуя, как из глубины его поднимается ужас. — Смельчак... психованный. Тоже мне...
   "Надо взять себя в руки и не дрожать. Вот Длинный никогда не трусит. Он только злей становится".
   Но он не смог заставить себя разозлиться и забыть об опасности, или если не забыть, то презреть ее. Ему мерещились гоголевские, вбегающие во двор и нападающие на него, а дальше должно было произойти нечто такое страшное, не поддающееся человеческому разуму, что его сознание отказывалось конкретизировать события, и он видел дальше только черный, непроницаемый фон, без единого проблеска. Он вспомнил о щенке, которого обнаружили в выгребной яме, и это произошло здесь же, у Корина.
   На улице послышались крики, заставившие вздрогнуть Юру и обмереть в последнем, казалось, предсмертном отчаянии.
   Ему показалось еще, что хлопнула дверь у соседей Корина, и он вспомнил, как Женя говорил, что это Леха-Солоха нарочно столкнул щенка в уборную.
   Он так стоял в конце сада долго, боясь пошевелиться, он не мог определить, сколько времени прошло с тех пор, когда Женя покинул его. Он замерз, и холод, а также скучное однообразие успокоили его.
   Когда он, посмеиваясь над собой, над своей трусостью и своим терпеливым стоянием, приблизился к отверстию в заборе, он увидел, что на Халтуринской никого нет, ни дворника, ни гоголевских. Улица была пустая, как во время бомбежки. Он подошел к калитке, осторожно выглянул и повертел головой налево и направо. Никого не было. Ему сделалось стыдно. Собственная трусость заставила его разозлиться на себя. "Я выродок", сказал он себе. Он пулей перелетел через улицу, пугаясь топота своих ног, замирая на бегу и особым, вне его находящимся, далеким взглядом насмешливо оценивая себя, ничего не помня, не соображая и в то же время успевая себя спросить: "Ну, что же ты, выродок?.. Ведь светло, день сейчас... Значит, ты не только темноты боишься. Ты всего боишься..."
   Он вбежал во двор к Длинному, и ему казалось, что за ним гонятся. Но по-прежнему никого не было на улице. Он открыл дверь в сарай, увидел знакомые лица, и тут он почувствовал, наконец, что он в безопасности и никакая неведомая беда не грозит ему.
   — Приветствую вас, королевское высочество, — обратился к нему Батя, как только увидел его на пороге. — Мы вас ждем не дождемся. Наконец-то.
   — Королевским высочествам разрешено опаздывать, — сказал Дюкин. — Они что захотят, то и делают.
   — Они не опаздывают, — сказал Семен. — Они задерживаются.
   Присутствующие дружно рассмеялись.
   Юра уже не помнил недавних страхов, безвыходного и скучного положения своего, когда он стоял во дворе у Корина; он окончательно успокоился. Он, кажется, догадался, почему Батя таким странным образом обратился к нему, и боялся поверить в свое счастье.
   Женя покинул Щеглова внезапно и без предупреждения, потому что увидел идущего по улице Дмитрия Беглова. Игнат прошел мимо гоголевских и поравнялся с углом Лермонтовской улицы. Когда Женя увидел Дмитрия, тот находился не более чем в десяти шагах от гоголевских. Он успел разминуться с Игнатом. Он мог бы, забежав за дворника, повернуть назад и, наверняка, уйти от опасности; но он намеревался, минуя гоголевских, войти в калитку к Длинному. Женя при виде такого упорства испытал чувство хорошей зависти и восхищения, одновременно он почувствовал беспокойство за Дмитрия, досаду и потребность мгновенного действия.
   Из калитки, в которую направлялся Дмитрий, вышли Дюкин и Длинный. "Значит, они все время наблюдали, подумал Женя. Я так и знал!" Он это подумал на бегу, ноги несли его уже на помощь приятелям. Он бросился вначале к калитке, не думая о подробностях; единственно, он успел подумать, что надо ему быстро и незаметно выскочить на улицу и, когда гоголевские сцепятся с Длинным, Геббельсом и Дюкиным, напасть на них с другой стороны и ошеломить одного или двоих, как получится, — испуг одного повергнет в растерянность и обратит в бегство всю компанию. Ноги работали, перемещая его тело, всеми мышцами и органами оно подготовлялось к схватке; обычный предстартовый страх не очень тяготил его. Пробуждение к активным действиям было приятнее и веселее мертвого ожидания, и встреча со Светланой становилась вполне осуществимой реальностью. Ноги работали, мышцы действовали бессознательно; но разум успел подхватить и оставить в памяти, что за Дюкиным и Ермаковым, вставшими перед калиткой, сзади них мелькнули еще фигуры — одна? две? — этого за тысячную долю секунды не зафиксировало сознание, невероятно было то, что оно вообще успело что-то зафиксировать за бесконечно малый отрезок времени от момента, когда Женя увидел Дюкина и Длинного, и до момента, когда он перестал на них смотреть и бросился бежать к калитке. Но вот что ему понравилось больше всего. Он бежал к калитке, а потом крутился на месте и побежал в конец сада, и там перелез через забор. А его разум, независимо от его воли, вертел под разными углами и рассматривал фигуру, находя отдельные ее части непропорциональными, а всю ее нелогичной, нельзя было определить, что в ней не так, но что-то было не так. Удивительно, как иногда разум аналитический работает независимо от разума действий. В сознании Жени шел перебор возможных представлений Косого, Кончика, Пыри, Бобра и так далее. Но ни один из них не укладывался в рамки увиденной им мельком фигуры. И когда он бежал по улице, стремительно сокращая расстояние, отделяющее его от гоголевских, разум подбросил ему отгадку, она вспыхнула в мозгу на мгновение, обрадовав его простотой и правильностью, и он тут же позабыл обо всем, кроме драки. Он догадался, что в то время, как он думал о Косом, о Кончике, Пыре и Бобре, фигура принадлежала высокому и крупному человеку, скорее всего, Бате, находясь на заднем плане, он все же выглядел выше, чем Ермаков-Длинный. Если бы там стоял какой-нибудь Кончик, тогда, действительно, голова была бы у него не на месте, и плечи не могли располагаться на таком расстоянии от земли, и никакой ракурс не мог бы преподнести это соотношение размеров, расстояний, сравнительно со знакомыми фигурами Ермакова и Дюкина. Он догадался, что взрослые ребята не хотят вмешиваться, чтобы не вызвать вмешательства взрослых гоголевских.
   Он, после того как внезапно покинул Щеглова, сначала бросился к калитке, но сразу же передумал и повернул обратно, в конец сада. Дворник был недалеко от угла; Женя не хотел его участия в драке, и, главное, он не хотел с ним видеться. Дворник по-прежнему был для него авторитетом, притягательным, великолепным, Женя по-прежнему любил его, но видеть его не хотел. Во взаимоотношениях мамы и бабушки вскоре после злополучной поездки к тете Лиде на праздники появились необычные едкость и раздраженность. Кверх тормашками перевернулась домашняя жизнь. Короткие и быстро угасающие разговоры взрослых позволили Жене сделать вывод о том, что вся их семья попала в зависимость от дворника. О нем говорилось, как о добром человеке, и тут же бабушка и тетя Люба проклинали его. Мама вяло защищалась от их нападок. Жулик-писарь обманул маму и присвоил деньги, принадлежащие дворнику, а затем писаря арестовали. Ждали обыска, ареста; гнетущая атмосфера ожидания притушила улыбки и веселые слова. Бабушка болела и с трудом могла делать хозяйственные дела. Приезжал однажды, еще до ареста писаря, дядя Матвей. Женя не знал, о чем был разговор, его и Людмилу выставили из дома; вечером мама и бабушка злились друг на друга, говорили отрывочными, резкими фразами, часто упоминая дворника, писаря, пятьсот рублей, и бабушка повторяла все время: кабала, кабала, надел кабалу; они обе были очень злые и отчужденные.
   Больше дядя Матвей в их доме не появлялся.
   Людмиле на зиму сделали шапку из старой бабушкиной меховой папахи, варежки ей купили новые, а на Женины варежки бабушка поставила заплаты, и он их стеснялся и носил в кармане пальто, из которого он неудержимо вырастал, а руки его закалились и перестали бояться мороза, но выше запястья, в том месте, где заканчивались рукава пальто и жесткими, много раз штопанными краями терли ему руку, — кожа покраснела, потрескалась и временами нестерпимо болела. Мама вечерами занималась для чужих людей стиркой за деньги. Она хотела вернуть Игнату долг. А он не хотел слышать ни о каком долге. Бабушка повторяла чуть ли не каждый день:
   — Я его видеть не хочу!.. — И это не мешало ей говорить: — Пусть только он попадется мне. Я ему все скажу!..
   Эти вновь возникшие связи, делающие Женю словно бы зависимым от дворника, обязывающие его быть благодарным, заставили его избегать общества дяди Игната. Он чувствовал, что ему будет неловко и тягостно с ним. Это чувство было хуже того изначального страха, какой Жене пришлось преодолеть при своем первом появлении у дворника.
   Женя подбежал к гоголевским. Они не видели его. Самый здоровый из них стоял к нему спиной, не участвуя в драке. Он наблюдал. Женя краем глаза успел заметить, что дворник перешел Лермонтовскую улицу и уходит, не оборачиваясь. Двое гоголевских напали на Длинного. Женя схватил одного из них за шею, сдавил, и тот обмяк у него под рукой. Женя бросил его на землю. Со времен Малаховки сохранилась в нем эта робость, не позволяющая ему без крайней необходимости ударить человека по лицу; он подбежал к гоголевскому сзади, и у него в мыслях не было нанести удар в голову, а удары по корпусу были бы безполезны.
   Здоровый гоголевский с громкой руганью бросился на выручку приятеля. Из двора Длинного вышли Батя, Гена-Дурачок и Семен, они встали в позе молчаливых трех мушкетеров, в каждый момент готовых перейти к решительным действиям. Гоголевский остановился, злобно вытаращивая глаза на Женю и на трех мушкетеров и ругаясь отборной площадной руганью. Тот гоголевский, которого Женя бросил на землю, нащупал рукою шапку рядом с собой, надел ее на голову и продолжал полусидеть, полулежать на снегу, не показывая большой охоты вскочить на ноги и вступить в драку. Длинный, сражаясь один на один, заставил отступить своего противника; тот закрылся руками, потом взвизгнул потерянно и побежал куда глаза глядят, его жалобный, полностью лишенный какой-либо воинственности крик деморализующе подействовал на остальных гоголевских. Они сгрудились все вокруг предводителя, один только противник Длинного убежал и не возвратился. Длинный хотел погнаться за ним, но Батя остановил его. Те двое, что дрались с Дмитрием и с Дюкиным, имели неравноценный успех. Дюкин пропускал удары, и у него плохо получалось с ответными ударами. Дмитрий был сильный боец; блатные приемы устрашения — словечки, выкрики и жесты — мало помогли тому гоголевскому, что дрался с ним.
   — Вы! Гады! суки!.. Вы ответите!.. — злобно крикнул предводитель гоголевских, отодвигаясь назад вместе с своей малочисленной армией. — Попомните меня!..
   — Кто вас просил сюда? Сами напросились, — сказал Семен.
   — А ты!.. Ты!.. — истерично крикнул здоровый гоголевский, от злости позабыв слова. — Ты заткнись!.. Я тебя встречу!.. Тебя!..
   — Ладно. Гуляй, — сказал Гена.
   — Что!.. Что!.. — крикнул здоровый гоголевский, подвигаясь в направлении Лермонтовской улицы. — Попадитесь вы мне!.. Мы вас уделаем!..
   — Ты — мы — вы, — насмешливо произнес Семен.
   — Тебе сказали — гуляй, — спокойно сказал Батя.
   Игнат отошел на достаточное расстояние, почти к Знаменской улице. Громкие голоса и ругань заставили его остановиться. Он повернулся и, прищурясь, посмотрел на ребят, и Жене показалось, что он смотрит прямо на него; он подумал, что Игнат может позвать его, и тогда ему не удастся избежать с ним встречи. В это время Батя сделал им всем знак заходить во двор и прекратить ненужный разговор с гоголевскими, а те ступили с тротуара на мостовую. Конфликт близился к завершению. Силы были слишком неравные. Женя знал, что блатные не лезут, если на их стороне нет явного и многократного перевеса. Он в числе первых, стараясь не выделяться, проскочил в калитку, и все его мысли теперь направлены были на то, чтобы дворник не узнал, не заметил его в толпе мальчиков.

Глава одиннадцатая

   Юра боялся поверить в свое счастье, чтобы не спугнуть его. В дальнем конце сарая, среди девочек, он увидел Аллу. Он испытал подлинное блаженство. Он был горд, оттого что она присутствовала при его триумфе.
   — Адски интересно!.. Железно!.. Ты не смеешься? — спросил он у Бати, подпрыгивая от нетерпения. — Ты серьезно?
   — Куда серьезней, — с мрачным видом сказал Дюкин, которому досталась второстепенная роль повара.
   — Ты будешь играть принца, — сказал Батя. — У вас с Мишкой что-то общее во внешности. Он будет Томом Кенти.
   Юра и мечтать не мог о таком везенье. Играть принца, и все будут смотреть на него — он только подумал об этом, а его руки, голова и мысли в голове сами собою налились солидностью и важностью, королевским хладнокровием. Он с радостным чувством прислушался к перемене внутри себя.
   — Ну, что ж. Я попробую, — произнес он негромко и сдержанно. "Он будет Томом. Всего-навсего Томом. А я буду принцем". Он чуть не взвизгнул от восторга. Мишка Гофман стоял в двух шагах от него, и Юре видно было отчетливо его слегка смуглое лицо; Гофман то ли по привычке, то ли специально прищуривал большие синие глаза свои, и это сообщало ему неприступный вид.
   — Играть Тома Кенти интересней, — сказал Дюкин. — У него много сцен, где требуется мастерство... Разнообразие... А принц что? Сохраняй одну и ту же позу — и все.
   — Много ты понимаешь.
   — Тебе лучше молчать, Щегол.
   — Почему, Геббельс, я должен молчать?
   — Повезло — и молчи, — сказал Дмитрий.
   — Ну, и повезло. Ну, и что? Он ерунду трепет.
   — Где ему помолчать? — сказал Дюкин. — Он все знает больше всех.
   — Чего я знаю больше всех? С чего ты взял, Дюк?
   — Не Дюк, а Дюка, — сказал Бобер.
   — Нет, Дюк! — сказал Юра.
   — Ладно вам, — сказал Семен. — Батя, ты будешь король-отец?
   — Да. А ты согласен быть отцом Кенти?
   — Не знаю. Может, мне дядю-лорда взять.
   — Пусть Борис сыграет роль дяди. Роль отца посложней, мне кажется... У тебя опыта больше. Хотя, — добавил Батя, усмехаясь с хитринкой, — роль дяди — это значительная роль.
   — Ну, о чем разговор? — сказал Семен. — Это будь здоров какая роль.
   — Дядя-лорд, граф Гертфорд, а впоследствии герцог Сомерсетский, — сказал Юра.
   — Все-то вы знаете. Всюду-то вы побывали, — сказал Дюкин, намекая на известный анекдот.
   Мальчики оглянулись на девочек и рассмеялись. Те захихикали прерывисто.
   — Щегол, — сказал Борис, — ты вправду похож на Гофмана. Может, ты тоже еврей?
   — Иди ты, — сказал Юра, стесняясь посмотреть на Мишку, который стоял рядом с ним и сохранял полнейшее хладнокровие.
   — Ты не обижайся на меня, — сказал Борис Ермаков Гофману. — Не обижаешься?
   — Главное, не расстраивайся, Длинный, — сказал Гофман, отворачиваясь от него.
   Юре на ум пришли два события из летнего времени. Тесно увязанные и вытекающие одно из другого. Он слушал, как Батя распределяет роли, запоминал, какая роль кому достается, у кого он должен взять текст пьесы для переписывания, текст, переработанный самим Батей, слышал разговоры мальчиков и девочек вокруг себя и участвовал в разговоре довольно часто, чаще, чем следовало; а память его возвратила ему те два недалеких события.
   Летом, как всегда неожиданно, приехал дядя Витя. Он пришел от трамвайной остановки с Открытого шоссе. Было воскресенье. Ему позволили сесть на стул в большой комнате, и сразу комната наполнилась специфическим запахом дяди Вити. Софья Дмитриевна посмотрела на него враждебно, глаза у нее сделались отрешенные и повернулись вовнутрь себя, но она смолчала. Игорь Юрьевич наклонился толстым затылком над газетой, шея его и уши налились краснотой, он не смотрел на брата. Дядя Витя достал из кармана листок бумаги и откашлялся.
   — Вот, что висело на столбе. На той улице. Читайте, — сказал он гнусавым голосом, и у всех, кто присутствовал, запершило в горле. — Вот какую непонятную писульку я нашел.
   Он так сказал, и Юре понравилось слово "писулька". Он подошел к дяде Вите и позволил ему обнять себя.
   Листок был вырван из ученической тетради. Оборотная его сторона была испачкана хлебным мякишем, таким способом он был приклеен к столбу. На лицевой стороне корявым, детским почерком нацарапан был не очень вразумительный текст, но вверху помещен был отчетливый заголовок, написанный печатными прописными шатающимися влево и вправо буквами:

ОБРАЩЕНИЕ К РУССКОМУ НАРОДУ

   Игорь Юрьевич оторвался от газеты.
   — Где вы это подцепили? — спросила Софья Дмитриевна. — На какой улице?
   — На следующей улице. Возле углового дома, напротив калитки. Там стоит столб. На столбе висело.
   — Таскаешь всякую дрянь к нам, — проворчал Игорь Юрьевич. — Мало того, что сам пришел... Что это?.. Обращение к русскому народу... Черт знает что. Подпольщина!.. Русские братья, не думайте, что евреи плохие люди. Не надо их обижать... Черт знает что... Евреи такие же люди. Мы все должны быть братьями и любить друг друга. Есть плохие люди, которые ругаются на евреев и оскорбляют их. Их нельзя преследовать. Они много страдали уже раньше. Надо их жалеть и уважать. — Лицо Игоря Юрьевича побагровело. Он вытаращил глаза и, брызжа слюной, закричал на брата. — Что ты принес ко мне в дом!.. Ты соображаешь!.. Мало мне неприятностей от тебя!.. Ты хочешь совсем меня погубить!.. Негодяй!..
   Он скомкал листок и бросил его в лицо дяде Вите. Бумажка ударила дяде Вите в плечо и отскочила на стол. Юра осторожно взял смятый листок в руки.
   — Тише. Успокойся, — сказала Софья Дмитриевна. — Не кричи так.
   — Что такое особенное произошло? — спросил дядя Витя.
   — Что особенное!.. Ты почему ходишь ко мне? Почему у тебя нет своего дома?..
   — У меня есть свой дом.
   — У тебя нет дома!.. К Маше тебя уже не пускают. И правильно делают... Я тебя тоже наберусь твердости и перестану пускать. Ты того заслуживаешь, видит Бог!..
   — Бог видит, какой ты стал злой человек, Игорь.
   — Я злой?!.. Ты пришел ко мне в мой дом!..
   Юра потихоньку вышел из комнаты, унося листовку. Обыкновенная для прихода дяди Вити ссора продолжалась.
   Юра пошел к Азарию, предполагая, что листовку написал Азарий или Леонид, ему показалось смешно, что они не нашли другого места, как столб напротив собственной калитки, чтобы приклеить листовку. Это было смешно и в то же время интересно. "Пришло же им в голову придумать листовку!.." Это было почти как в книгах о подпольщиках. Вместе с тем, он не мог не подумать о них с превосходством, что они тупые, мало читают и знают, и поэтому допустили сразу несколько ошибок. Во-первых, они состряпали текст, который с головой их выдает. Любой занюханный Шерлок Холмс, знакомый с событиями на улице в последние недели, без труда сможет отгадать, кто написал листовку. А основное для подпольщика — не попасться, соблюсти конспирацию. Во-вторых, они вырвали листок из тетради, а тетрадь, наверняка, не уничтожили. В-третьих, за исключением заголовка, текст был написан обыкновенными строчными буквами, по ним легко определить почерк, а надо было писать или печатными буквами, или левой рукой, или еще лучше — вырезать буквы из газеты и наклеить их, но газету потом нужно обязательно сжечь. В-четвертых, этот самый столб, смех да и только; они бы еще из своей форточки вывесили свою листовку. "Тупые они. Тупые... Леня, может, ничего, но он маленький. Придурочный тихоня. А Азарий тоже вроде придурочного — у него тупая башка".
   Юра шел к ним по улице, и внутри его бурлило насмешливое возбуждение. Жгучий интерес к новой игре, придуманной Азарием и Леонидом, заставил его позавидовать им и удивиться, почему такая простая мысль не пришла ему на ум, а вот им пришла, это им, или кому-то одному из них, был большой плюс; но все-таки придумали идиоты, рассмеялся он мысленно, приклеить листовку чуть ли не на свою задницу, на свою калитку, рядом с своим домом, ее надо было клеить у черта на куличках, на другой улице, в другом районе, или, если они хотели обязательно вразумить здешних обитателей, надо было приклеить ее... в трамвае. Да! Не одну, а штук двадцать, тридцать листовок наклеить тайно, незаметно в каждом трамвайном вагоне, на трамвайной остановке. Ему страшно понравилась эта мысль. Ему еще пришло в голову, что в сумерках, поздним вечером, неразличимые в темноте фигуры крадутся вдоль домов и расклеивают листовки на углах кварталов. Углы кварталов — это было тоже правильно.
   Но на столбе у своего собственного дома! снова рассмеялся он. И так, смеясь, он вошел к Азарию и, давясь от смеха и придушенных смехом слов, протянул ему в дрожащей от смеха руке смятый листок бумаги.
   Азарий покраснел и с жадностью вырвал из Юриной руки листок. Леонид подошел к ним и сунул свой длинный нос. Азарий оттолкнул его, убирая листок в карман.
   — Это ты писал? — спросил Юра.
   — Ты о чем?
   — Ну, эта листовка... Обращение к русскому народу.
   — Ничего не знаю.
   — Какая листовка? — спросил Леонид, моргая ресницами и поворачивая лицо то к брату, то к Юре.
   — Не темни, Азар, — сказал Юра. — Я тебе отдал листовку. Ты сунул в карман. Вот здесь...
   — Ничего нет. Ничего нет, — сказал Азарий, вырываясь от него.
   — Я же тебе отдал!.. Дундук!.. Ну, ты даешь! Дундук, враль!..
   Азарий выскочил в дверь. Юра побежал за ним. За ними бежал Леонид. Азарий, на ходу разрывая надвое и еще раз надвое листок, выбежал во двор, подбежал к уборной и бросил обрывки в дыру, они упали на нечистоты.
   — Что это было, Азар? — жалобным голосом спросил Леонид.
   — Ничего не было. Отстань.
   — Разорвал. Зачем?.. Я тебе принес.
   — Ничего не принес, Юра. Тебе приснилось.
   — Листовку...
   — Это не листовка была.
   — А что?
   — Просто так. Фигня.
   — А зачем ты наклеил на столб?
   — Я не клеил. А ты где взял?
   — Дядя Витя принес. Мой дядя. Он приехал... Он шел мимо твоего дома и на столбе снял.
   — Такой черный, худой? Значит, это твой дядя? Я видел, как он снимает. Хотел подойти и побоялся. А кто еще видел?
   — Значит, клеил на столб?
   — Нет, не клеил.
   — Ты сам только что сознался.
   — Я не сознался.
   — Вот Ленька слышал. Слышал?
   — Тебе приснилось, — сказал Азарий.
   — Слышал, Ленька?
   Леонид молча топтался на месте, смущенно моргая.
   — Ну, говори! Сознался я?
   — Нет, — произнес Леонид.
   — Все вы тут заодно! — Юра махнул рукой и отвернулся от братьев. Он направился к калитке. Азарий тихо шел следом за ним. Юра остановился. — Я обрадовался. Думал, поиграем. Игра что надо.
   Он посмотрел на Азария.
   — Ты не говори никому, Юра. Ладно?.. — Азарий не смотрел ему в глаза. Вид у него был жалобный.
   Юра сказал:
   — Не обязательно писать про... это. Про что ты написал.
   — Я ничего не писал.
   — Ладно тебе. Не ври... Можно, например, про что-нибудь... Ну, вот про тимуровцев. Чтобы все записывались в тимуровцев... Или чтобы против блатных и других глотников все объединились. А? Сила!.. Ну, чего ты молчишь?
   — Конечно. Это можно. Это хорошо.
   — Вот тогда, — сказал Юра, — Хромого...
   — Володю, — сказал Азарий, оглядываясь на входную дверь, которая вела в общий коридор, там был вход в их комнату и в комнату Хромого Володи, и еще к нескольким соседям.
   — Да, Володю. Как Кончик и Евгений Ильич зимой с ним поступили. А ведь его нельзя трогать. Он без ноги. Ему и так тяжело. А, Азарий?
   — Тяжело.
   — Да про что хочешь можно написать листовку. Напишем?
   — Если ты хочешь, — согласился Азарий, и его покорность была приятна Юре.
   Они вернулись к Азарию в дом. Тетя Азария, сухая, сморщенная старушка, внешне похожая на Юрину тетю Полю, угощала родственника, а родители Азария отсутствовали, они сами уехали в гости. Родственник сидел за столом, пил водку и совсем не был похож на еврея ни наружностью, ни разговором своим, ни голосом. Кроме бутылки с водкой, на столе стояла бутылка портвейна; мужчина предложил попробовать мальчикам по рюмке вина. Тетя Азария воспротивилась, она устроила такой переполох, будто она была не женщина, а курица, снесшая два яичка за один заход. Мужчина, лукаво и незаметно усмехаясь уголками глаз, не настаивал. Мальчики разочарованно глядели на бутылку с портвейном.
   Юре нравилось, как похоже у Азария и у него то, что живет у них тетя, которую все вокруг принимают за бабушку, а она сестра мамы, а не бабушка, хотя по возрасту и по внешним старческим признакам вполне могла бы быть бабушкой, но вот не бабушка. Он с грустью подумал, что у него совсем нет ни дедушки и ни бабушки, и мамины и папины родители давно умерли, и вот теперь он полностью один, нет у него и брата, и даже нет сестры, у Азария — тупая башка — хотя бы Ленька есть, везет ему, а он, Юра, один, никакого близкого человека нет у него на всем белом свете. И дяди такого нет, чтобы он пил водку и так смачно закусывал черным хлебом с селедкой и картошкой в мундире, есть дядя Леня, он тоже серьезный и основательный, но водку он не пьет, о дяде Вите говорить нечего, а тетя Маша и сестры мамы — Поля, Наташа и другие — не идут ни в какое сравнение с этим мужчиной. "У какого-то Азария есть такой дядя. У меня нет такого дяди. Какой-то тупой, недоделанный Азарий, ни одной порядочной книги до конца не дочитал... У него есть. У меня нет. Несправедливость! Несправедливость!"
   Пока он так размышлял и глотал слюну от запаха селедки и горячей очищенной картошки и с насмешкой наблюдал за Азарием, как тот с жадностью глядит на красное вино, и сам вожделенно поглядывал на притягательную бутылку, — тетя Азария собрала кое-какую посуду и вышла из комнаты, пообещав брату, что вернется с жарким, но сначала задержится на кухне и доварит его.
   — Тебе туда что насыпать? — сказала она с отчетливым акцентом. — Тебе насыпать опять еще туда картошку? Или ты хочешь макароны?
   — Как тебе сподручней, — сказал мужчина.
   Сподручней, подумал Юра, удивляясь, что слово он употребил нееврейское и даже вовсе негородское, а какое-то простонародное, крестьянское.
   — Мне что? Ты не стесняйся. Мне одинаково, что то, что это. Что ты хочешь?
   — Все едино. Ну, вали макароны. Меньше мороки. — Он налил полстакана водки, это был у него третий заход, и прозрачной влаги в бутылке осталось на донышке.
   — Ты пьешь, как хороший гой... Ну, пей, пей, чтоб тебе было на здоровье. Не каждый день ты приезжаешь.
   Он сверкнул на секунду улыбкой, в ответ на ее слова, и тут же вновь сделал серьезное лицо; улыбка мелькнула, как молния; ничто не испугало его, не расстроило, он сам прогнал улыбку, серьезный, твердый, уверенный в себе и, на зависть Юре, в совершенстве владеющий собой. Он приподнял стакан, одной лишь кистью шевельнул его, приветствуя сестру, и выпил залпом. Он прищурился левым глазом, перекосив немного рот на левую сторону, коротко выдохнул через открытый рот и стал закусывать.
   Тетя вздохнула тяжелым грудным вздохом, недоверчиво всматриваясь в него, словно желая убедиться, что он живой и с ним ничего плохого не случилось, и вышла.
   Дядя по-деловому быстро, но без суеты, придвинул к себе пустой стакан. Он наполнил стакан на треть вином и протянул Азарию.
   — Мах бекицер, — сказал он.
   Азарий выпил залпом, подражая дяде. Дядя покачал головой укоризненно.
   — Вы сами сказали...
   — Поторапливайся, сказал я — но не спеши. Вино надо пробовать, смаковать. Вино надо пить постепенно, глоточками. На, закуси.
   Потом он дал выпить вина, вдвое меньше, чем Азарию, младшему племяннику. Леня пил с перерывами, перхая и задыхаясь, и под конец раскашлялся неудержимо. Юра спокойно ждал своей очереди. Он был доволен, что может учесть ошибки Азария и Леонида. Он жестом опытного пьяницы взял в руку стакан, посмотрел в него, понюхал, пахло не очень привлекательно, он запрокинул голову и начал пить маленькими глотками, на втором или третьем глотке у него попало не в то горло, он закашлялся почти как Леня и не мог остановиться, дядя Азария, с тревогой наблюдающий за дверью, отобрал у него стакан. Юре хотелось пить еще. Но и выпитого было достаточно, чтобы вино ударило ему в голову, теплой волной прошло по рукам, тысячами иголок закололо в шее и затылке; он почувствовал, как обмякли у него ноги.
   — Всё, ребята. Больше не просите. Веселитесь от того, что есть. Это хороший человек? Свой человек? — Дядя кивнул головой на Юру. Он спросил о нем, как об отсутствующем.
   — Да, — сказал Азарий.
   Юра решил не обижаться на них. Тем более, что ему польстили безоговорочно добрые слова о нем.
   — Тогда садитесь, — сказал дядя, — и слушайте. Слушайте великую сагу. Великий эпос о маленькой, невзрачной на вид, стареющей женщине. Что ты знаешь, Азарик, о тете Хае? Как она жила до революции, как у нее убили мужа на ее глазах, как умерла единственная дочка — знаешь?
   — Мама говорила, что муж ее погиб.
   — А как погиб, отчего погиб?
   — Не знаю.
   — А про погромы?
   — Мама...
   — Погоди. Про погромы, которые устраивали петлюровцы, григорьевцы, зеленые и черт знает еще какие. Про дядю Леву, спасенного в перинах. Про Гидалю, как он притворился убитым...
   — Как в перинах? — спросил Леня.
   — Про двух сестер Рашке, изнасилованных и задушенных. Гм... Впрочем. Гм... А Ленечка и подавно ничего, наверное, не слышал? А молодой человек, ваш приятель и гость — он что-нибудь знает, как мучили и убивали евреев на Украине в восемнадцатом, девятнадцатом году?.. Да, евреев. Что? ругательное слово?
   — Н-нет. — "Они взбесились", подумал Юра, с трудом удерживаясь от смеха. Ему было весело, вино делало его свободным и развязным, а тут еще этот дядя болтает об евреях — ну, и словечко! он, не стесняясь, запросто произносит его, может, он все-таки не еврей, не дядя Азарию — а Азарий только что написал листовку, о ком? о тех же евреях. "Взбесились!.. Смешно..."
   — Дядя Изя, вы сказали, в перинах...
   — Слушайте, — понизив голос, таинственно и торжественно сказал дядя.
   Его разговор и вся его личность в целом, спокойствие и порыв, простоватость и свободная речь, и то, что он говорил с ними, как равный, без гонора и превосходства взрослых, — притягивало Юру к нему.
   — Что? — шепотом спросил Азарий.
   Дядя сказал шепотом, медленно выговаривая слова:
   — Вот смотрите на меня. Здоровущий, могучий мужик. Смолоду еще здоровее был. И нога была целая, на этой войне зацепило. Без пяти минут доктор философии. — Он помолчал, а потом сказал так тихо, что Юра еле расслышал, напрягая до предела слух; Азарий и Леня наклонились вперед, приблизив головы и уши к говорящему. — Я три дня... в девятнадцатом году... сидел в сортирной яме, не вылезая... Днем и ночью. Днем и ночью. И еще днем и ночью. По горло в... этом... понимаете? Стоял... Утром банда ушла, я тогда вылез. До сих пор, как вспомню... Но человек все забывает... для себя, чтобы жить. А знать про это надо, друзья мои. Не помнить — но знать. Вот штука!.. Надо в историю вписывать. Ты знал про это?
   — Нет, — сказал Азарий.
   — Плохо, — сказал дядя Изя.
   — Я читал про фашистский концлагерь, — сказал Юра, которому, вместо того чтобы смеяться, захотелось уйти отсюда. Его затошнило; отчетливый запах и, казалось, вкус человечьего дерьма проникли в его сознание.
   Но через минуту он забыл об этом. Ощущение изгладилось.
   — Про концлагерь? Вот как? — безразлично сказал дядя Изя.
   — А перины? — спросил Леня.
   Дядя встрепенулся. Он вновь ожил.
   — Летом мы дежурили по ночам. У нас дружина была, в нашей благословенной Братолюбовке. Так местечко называлось, откуда ваш корень идет, друзья мои. По материнской линии. Отец ваш из Прибалтики. Тихая была ночь. Теплая. Светлая. Благодать... Та самая ночь... Она закончилась. Все тихо... Пошли мы по домам. А тут бежит один наш от степи и кричит: отряд, отряд показался... Здесь надо вам сказать, отчего наши местные несчастья шли. Километрах в... нескольких за нашим местечком спиртовой завод был. Склады... Как какая банда появится, идут на завод за спиртным. Погулять хотца им, зверью бесхвостому! А дорога через Братолюбовку. Все зеленые, синие, серобуромалиновые в крапинку!.. вся нечисть через нас шла, поганила нас и уничтожала.
   — И белые? — спросил Юра.
   — После и белые были. Но они никого не трогали. Офицеры. То были благородные люди, с идеалами. Грустные, меланхоличные, тоскующие; много алкоголиков. Чтоб не повеситься, станешь алкоголиком... Зверье, с цепи спущенное, никаких законов, ни Бога, ни черта, человека зарезать дешевле, ну, не знаю — проще, чем высморкаться; вот это зверье зверовало. Наши местные нас не трогали. Но из соседних городков, поселков... Что такое человек? Тебя спрашиваю.
   — Не знаю, — сказал Азарий.
   — А ты?
   — Не-а, — сказал Юра.
   — Человек — зверь. Снаружи человек как человек, а внутри, под шкурой, под костюмом, сидит кто? Кто сидит?.. Так я вам скажу. Ну-ка, пустите кучу человеков на тонущем корабле в открытое море и дайте им одну шлюпку. Как они поведут себя?.. Шакал там сидит. Стервятник. Горилла!.. Бездушный, безжалостный крокодил... Но это когда срабатывает закон самосохранения, извечный закон. А когда без надобности, просто по желанию, по природе своей возникает потребность резать, мучить, истязать, уничтожать мужчин и женщин? Это кто?.. И я не знаю. За гориллу обидно назвать их гориллой. За крокодила обидно... За шакала тоже обидно. Нет, это не шакал. Это не крокодил. Это и есть нутро человека, человек.
   — Всякий человек? — спросил Юра.
   — Всякий, — сказал дядя Изя.
   — Значит, тот, кого убивают, тоже такой же. Чего ж его жалеть?
   Дядя Изя откинулся на стуле и расхохотался. Смех у него выходил круглый и аппетитный, так же, как аппетитно пил он водку и закусывал, и угощал мальчиков вином, он увлеченно смеялся и прищуренным взглядом, с веселыми, дружелюбными искорками, смотрел на Юру, и протянув руку, сжал его плечо. Азарий улыбнулся вежливо и осторожно. Леня сидел с кислой миной, страшные слова дяди удручили его, он готов был заплакать. Непонятно, почему, но разговор дяди Изи, не он сам, а какие-то его выражения, Юра сразу не мог угадать, какие именно, напомнили ему Алика, взрослого друга и соседа Алика, который повесил себя три года назад и умер, и навсегда исчез из жизни. "Навсегда", подумал Юра с грустью.
   — У тебя варит черепок, — сказал дядя Изя. — Молодчина ты, друг мой. Как тебя зовут?.. Нет, конечно, не всякий. Далеко не всякий. К счастью!.. Очень много хороших людей, хороших больше, чем плохих. Вот история. Это я увлекся, в запале так сказал. Тебе, наверно, знакомо?
   — Да. Я еще иногда так скажу. Не хочу, а скажу. А потом переживаю. Почему так? Меня зло берет. И дураком считают. А я не хотел!..
   — Да... — сказал дядя Изя. — Показался рано утром отряд. Мы хотели тревогу поднять. Да только прибегает человек, он на соседней улице жил, и там на дежурстве стоял. И говорит: будьте спокойны, это красные, у них шлемы, и звездочка на лбу, и они уже по улице скачут. Вот так эти гады въехали обманом в Братолюбовку. Никто не прятался, никто из дома не ушел. Обидно!.. Можно было в степь уйти. Можно было в балке укрыться. Всех не переловишь. Как начали они куролесить... Зверье!.. Подожгли несколько домов. Верхом влетали во дворы, хватали мужчин и подростков и волокли вниз, к ставку. А там рубили шашками. В одном месте стрельба пошла. Это двух братьев взяли и вели. Наши родственники, бедняки, без отца жили. Четверо сестер; они двое — вся надежда; и мать. Соля один, старший, а младший — Бенчик. Старший аф идиш, по-еврейски, говорит: "Пусть будет одна жертва. Спасайся, Бенчик". Он по лошади ударил, она шарахнулась, а сам он под вторую лошадь поднырнул и побежал по улице. Бандиты за ним поскакали. Он — через забор. Тут они его изрешетили. Он еще не сразу умер. Успел до колодца дойти. Говорит: "Дайте пить". Соседи его видели. Он упал. А младший забежал во двор к русским, и они его спрятали. У нас дома началась страшная паника. Чего хватать? чего спасать? Я домой не успел дойти. Отец наш умер в тринадцатом году, жили с матерью. Хая — старшая; только замуж вышла, дочку родила. Годик был дочке. Золотая была девочка, просто золотая... Вот они тащат узлы, самовар, совсем ненужные вещи. Кто чего. Из дома в сарай, как будто в сарае не найдут. Из сарая в погреб и обратно в дом. Паника. Ну, через короткое время и к ним тоже въезжают бандиты. Подавай жидов!.. Дома были Симхе, это Хаин муж, здоровяк, богатырь, лошадь на ярмарке поднимал; красавец-мужик. И Лева, младший мой брат, ему тогда было шестнадцать лет. Где мужчины? бандиты спрашивают. — Нет мужчин. — Несколько их пошло во двор, несколько в сарай, а несколько в дом направилось. Лева и Симхе услышали, что бандиты, и побежали в дальнюю комнату, там кровать стояла. Лева маленький, в кровать залез под перину. А Симхе закрутился. Некуда деваться. Он под кровать залез. Ну, его сразу нашли, вытащили. Двое верховых взяли его, между собой поставили и повели. Хая как увидела... Как она держала дочку на руках, так и выпустила ее. Девочка на каменную плиту упала. Хая побежала за бандитами. Она их просила, умоляла. Они над головой у нее выстрелили. А Симхе рубанули шашкой по голове, напополам голову разрубили и кончили его. Девочка потом несколько месяцев болела и умерла. Хая от еды отказывалась. Хотела руки на себя наложить. А маленького Леву не заметили, он жив остался. Гидаля, двоюродный наш брат, тоже жив остался. Его поймали. И к ставку привели. Его по голове шашкой рубанули; но шашка наискось прошла и только порезала ему голову, а до мозга не достала. Он упал и притворился, что мертвый. Бандиты уехали. Он лежит и боится подняться. И вдруг рядом слышит, кто-то ползет. Он смотрит, еще один знакомый еврей живой остался. Они решили, что лучше до темноты здесь перележать и никуда не двигаться; так надежнее. Тут бандиты новых несчастных ведут. Убили их; и один говорит: "Гляди-ка. Два жидочка рядом лежат, будто шепчутся. Пойди взгляни, чего они там". А другой говорит: "Стану я из-за них на землю спускаться. Я их так достану". Он выстрелил. И соседа Гидали убил. Гидаля затаился и ждал смерти. Бандиты ускакали. Он ночью из этого страшного места выбрался. Через полгода-год он сделался целиком седой, как старик.
   — Где он сейчас? — Юра большими, круглыми глазами смотрел на дядю Изю. Он не понимал, где он, не следил за своим лицом, а оно у него было преглупое, он полностью находился там, в далеком, и по времени тоже, местечке Братолюбовке; ему ни разу еще не довелось читать про такое, а читал он очень много и гордился тем, что много читал и много знал.
   — Он сейчас живет в Кривом Рогу. Живет. И шрам через весь лоб идет; но он ему не мешает жить.
   — А вот тетя Азария — это та самая, у которой мужа убили?
   — Да. Хая.
   — Прямо у нее на глазах убили?
   — Да.
   — Кошмар!.. — сказал Юра. — Кошмар!..
   — Тихо, — сказал дядя Изя.
   В комнату вошла, неся в руках дымящийся чугунок, сухая, сморщенная старушка, похожая внешне на тетю Полю. Про тетю Полю старшие говорили, что она несчастная и обиженная судьбой и ее надо жалеть, и Юра знал, что у нее взрослая дочь утонула на Черном море перед войной, сын погиб на войне, муж умер раньше, она осталась одна-одинешенька на белом свете, но только теперь, глядя на тетю Хаю, он понял, что имели в виду старшие, он познал глубину несчастья и заброшенности тети Поли, ее беззащитность, ее зависимость, ее великую беду, которую она молча и сердито носила в своей груди, на своих костлявых плечах и прятала в глубине непроницаемых старческих водянистых глаз.

Глава двенадцатая

   Он выбежал со двора Длинного и побежал домой. Он был доволен сегодняшним днем. Такое счастье редко выпадало ему в жизни. Алла не выходила у него из головы. Он думал о том, как он будет играть роль принца, а Алла поднесет ему башмаки в конце, он наслаждался видением, это было увлекательнее, чем держать ее за руку летом в ручейке, он сделал мужественное выражение на лице и храбро размахивал руками на бегу, уверенный, что она видит его на расстоянии, через стены, видит каждый его жест и поступок, и слышит его слова, наблюдает за ним и днем и ночью, и даже темнота не способна укрыть его от ее внимания. Это было странное чувство. Неясно, откуда оно явилось в нем, но он был убежден, что находится постоянно под наблюдением у Аллы и от того, как она посмотрит на него и как он проявит себя, зависит ее расположение к нему или неприязнь. Он, не задумываясь, считал за реальное театрализованную сказку, в которой мальчик, оставаясь один, верит, что его не видит никто, но волшебник его видит и наказывает за плохой поступок. Юра ни о ком не думал, ничей взгляд не беспокоил его, но Алла, он полагал, не сводит с него глаз, она одна имеет волшебную силу наблюдать за ним, где бы он ни находился; с каких-то пор он испытывал смущение при некоторых своих естественных проявлениях и, как страус, прячущий голову под крыло, старался как бы не замечать, не фиксировать разумом свои вынужденные действия, тем самым устанавливая факт связи Аллы с собой через посредство своего сознания, а не непосредственным отражением ее органами чувств, приблизительно так он и понимал таинственную зависимость от нее, он думал, что она все знает о нем, и боялся сделать то, чего более всего желал — расспросить ее, так ли это. Впрочем, расспросить ее было непросто, потому что, кроме насмешек и коротких, наспех брошенных слов, никакого другого разговора между ними не получалось, они не вели обстоятельных и подробных бесед, и Юра сомневался в Аллиных чувствах, хотя летом она часто выбирала в ручейке именно его, к большому раздражению Слона, делающего вид, что дружит с нею. Он-то, может быть, хотел с нею i/дружить/i, но она не давала подтверждения, что и она согласна дружить с ним.
   У него было полчаса до школы. За пятнадцать минут он мог успеть в школу, если пробежать по льду замерзшего пруда. Пятнадцать минут оставалось на еду.
   Он на минуточку взял книгу и завалился с нею на тахту, забыв о еде и об Алле.
   Тетя Поля теребила его и тянула на кухню. Он, потеряв представление о времени, отмахнулся от нее. Когда он посмотрел на часы, было двадцать минут третьего.
   Он быстро оделся, схватил портфель, ругая себя, ругая неподатливый ремешок портфеля, стул, загораживающий путь, недостаточно широкую дверь, в косяк которой он врезался плечом и костяшками пальцев. За десять минут немыслимо было не опоздать на урок.
   Он ругал себя последними словами. От довольного настроения не осталось следа. Он был весь в напряжении, комок нервов, беспокойно соображающий, как быть ему теперь.
   Он выбежал из дома, и бегом направился по Халтуринской к Черкизовскому кругу. Алла смотрела на него укоризненно и качала головой. Он что есть силы бежал. У него намокла спина, когда он пробегал Лермонтовскую. На Гоголевской он почувствовал, как набрякло у него от жары и напряжения лицо, вспотела голова. Он не чувствовал мороза. Он издали увидел на часах у круга двадцать пять минут третьего. У него оставалось пять минут. Алла продолжала смотреть на него; при этом он отлично представлял себе, что сама она не спеша, весело и спокойно подходит ко входу в свою школу на Зельевой улице. "Потому что она не как я, подумал он. И Мишка, и Длинный, Титов — все они, наверное, в школе уже. Один я несобранный, ненормальный выродок!.."
   Он с шумом дышал. Ему было жарко. Он увидел трамвай из трех вагонов, трогающийся с круга и набирающий скорость.
   Юра прыгнул на подножку второго вагона. Портфель помешал ему. Рука скользнула по поручню, не ухватив его; нога соскочила с подножки, он ударился ногами об землю, споткнулся и упал. В мозгу завершилась мысль, начатая еще до прыжка, что за две минуты он доедет до поворота, минуты за три-четыре добежит до школы, а две-три минуты опоздания — это ерунда, это не в счет. Алла перестала смотреть на него, он забыл о ней. Колеса со скрежетом надвигались на него, он хотел оттолкнуться и отодвинуться дальше от рельса. Трамвай поворачивал, и вожатому не было видно, что делается в хвостовых вагонах, а тем более под вагонами. Снежный склон, оставленный после механической расчистки пути, увлекал, подталкивал Юру вниз, под колесо. Юра соскальзывал по укатанному склону, и не было точки опоры. Он подтянул под себя ноги, плечо его сползло прямо на рельсы, решеткой, идущей вдоль боковой стены вагона, сдернуло с него шапку. Левой половиной туловища он оказался под вагоном. Колесо было в метре от него, не более. Он хотел вылезть и стал скрести руками и ногами, но теперь уже вагон над ним мешал ему приподняться, Юра не мог встать даже на четвереньки; он лежал беспомощно на животе. Ужас надвигался на него. Это был настолько всеобъемлющий ужас, черной мглою заволакивающий сознание, что Юра не испытал привычного страха; только замерло, онемело все внутри у него. Он ждал. Он хотел исчезнуть отсюда, не быть здесь; он продолжал инстинктивно бороться, не понимая полностью, но догадываясь, i/что/i надвигается на него. Он пытался оттолкнуться ногами; но ничего не получалось.
   Он почувствовал, чьи-то руки схватили его за полу и за воротник пальто и потащили. Колеса проехали перед самым его носом, там, где он лежал мгновением раньше.
   — Черт знает что!.. Черт знает что!.. — Женщина помогла ему подняться на ноги. Она была бледная и испуганная. Билетные ленточки, свернутые в рулон, болтались на ее груди. Это была кондуктор с трамвая, который должен был отойти следом за первым. — Чуть-чуть мальчика не перерезало.
   У второй женщины, по контрасту со спасительницей, было чрезвычайно равнодушное лицо, задернутое тиной спокойствия и непонимания; она только что подошла и ничего не видела.
   Целая и невредимая шапка Юры лежала между рельсов. Он поднял ее и надел. Он взял в руку портфель. Мыслей не было у него в голове. Страха не было. Была тревожная пустота. Он не испытывал ни радостного облегчения, ни благодарности. Он пошел, не оборачиваясь, по улице. Он не очень торопился. Перспектива опоздания в школу перестала беспокоить его. Он был погружен в себя и сосредоточен, но не на какой-нибудь определенной мысли, это была сосредоточенность ни на чем, на пустоте, просто сосредоточенность. Он словно бы прислушивался к тому образу, который должен был зародиться и возникнуть в нем, к тому ожиданию, которое предшествовало зарождению; но не было еще намека на тот образ, ни следа его, и ничто не предвещало его появление, а грустная, задумчивая сосредоточенность Юры, делающая его на полтора-два часа серьезным и взрослым, была сама по себе и формой, и содержанием его душевного состояния.
   Он опоздал почти на полчаса на урок физики. Глеб Степанович не пустил его на урок. Юра ушел в конец коридора и там спокойно простоял до перемены, глядя в серое от пыли окно на голые деревья в парке детского городка, на белые сугробы снега и черную кучу угля под окном.
   Когда прозвенел звонок, он вошел в класс. Его встретили хохотом.
   Мося подскочил к нему и толкнул его в плечо. Рыжий обхватил его руками за корпус и приподнял, заваливая набок на парту.
   — Ну, ты и опоздал! — сказал Силин. — Ничего себе!..
   — Он задержался. Он принц, — сказал Ермаков.
   — Почему принц, Длинный? — спросил Андреев.
   — Принц, — рассмеялся Любимов.
   Андреев коротко и басовито хохотнул.
   Юра не сопротивлялся Рыжову. Лицо его было серьезное и спокойное, он молчал. Мрачная сдержанность владела им; насмешки не затронули его. Его спокойствие, казалось, передалось Любимову, Андрееву, Ермакову. У них пропал интерес к нему. Андреев схватил за руку Рыжова — друга и извечного врага своего — и стал выкручивать руку; у них началась борьба.
   Юра все так же молча подошел к своему месту и сел, сохраняя задумчивый, отрешенный вид. Любимов искоса посмотрел на него.
   — Чего у тебя случилось? — спросил он.
   — Ничего, — сказал Юра. Необыкновенный, впервые услышанный им тон участия не вывел его из равновесия; но первая брешь была сделана, он почувствовал: на самой глубине, в неизведанной тьме его нутра еле заметно шевельнулся червячок нервозности; но Юра смог усилием воли умертвить щекотливого червячка, готового вырасти рывком в огромную гидру и заполнить целиком его нутро, и оставил себя в состоянии молчаливого покоя.
   — Глеб тебе не простит, — сказал Силин, усмехаясь.
   — Пускай.
   — Как так пускай?
   — Наплевать. Отстань, — сказал Юра.
   — Хочешь задание переписать? — спросил Любимов.
   — Нет.
   Любимов подождал. Он поерзал на парте; он не привык, чтобы из Юры надо было клещами вытягивать слова.
   — Когда перепишешь? — спросил Любимов.
   — Потом, — сказал Юра.
   — Ты где был? — спросил Женя Корин.
   Юра пожал плечами.
   Подошли к ним Катин, Восьмеркин, Гофман. Юра явно делался притягательным центром. Червячок опять шевельнулся в нем. Юра улыбнулся, на секунду представая перед окружающими в образе знакомого и несдержанного пустомели. Но он снова умертвил червячка и стер с своего лица беспричинную улыбку.
   Он краем глаза видел Восьмеркина, но прямо не посмотрел на него. Восьмеркин был ему безразличен. Юра знал, что у него на уме. Почти каждую перемену, сразу после звонка, Восьмеркин вскакивал с места и бежал к Юре; они дрались в туловище. Массивный, упитанный Восьмеркин был сильнее и устойчивее, но зато его кулакам больнее было ударяться о костлявое тело Юры; а Юра бил его по жирной груди, как по тренировочной груше; но на самом деле это Восьмеркин выбрал его чем-то вроде тренировочного снаряда. На этот раз Восьмеркин нерешительно топтался рядом. Юра мрачно глядел мимо него; отвислые щеки Восьмеркина образовали по краям рта брюзгливые складки, он был похож на бульдога. Он присмотрелся к Юре и окончательно оставил мысль начать с ним драку. Он уловил спокойное и серьезное настроение вокруг Юры, недаром он был старостой класса. Он расслабился, прислонясь бедром к парте и изменяя свои намерения.
   — Гуляй, рванина! Рви пасть и ставь клеймо!.. Рыжий, отвали с моей пятой точки! — Вася Зернов прошел мимо Юры.
   За ним шел Трошкин.
   — Он не пускает. А-а... Вася... Помоги! — крикнул Рыжов, которого Андреев заломал на парте Васи Зернова.
   Восьмеркин сжался и быстро подобрал ноги. Катин надавил на Юру, освобождая путь Зернову и Трошкину. Зернов рубанул ладонью Силина по затылку и, будто делая вираж на самолете, не останавливаясь, пластичным движением перекинул руку дальше себе на ход, схватил Юру за чубчик и больно потянул, а сам шел вперед без задержки.
   — Ну, чего ты? — обиженно пропищал Силин.
   — Заткнись, — сказал Трошкин.
   — Охамели, — прошептал Силин неслышно.
   Любимов захихикал, не разжимая рта. Он посмотрел на Юру. Юра сидел молча с спокойным видом.
   — Хорошо быть невидимкой. Как у Герберта Уэллса, — сказал Любимов.
   — Чем это? — лениво шевеля губами, спросил Восьмеркин.
   — Блатную кодлу увидел и стал невидимым. Ты их видишь, а они тебя нет.
   — Чушь это, — сказал Восьмеркин. — Все выдумки Уэллса яйца выеденного не стоят. Он никчемный писатель.
   — Это как?
   — С чего ты взял?
   — Ну, сказанул!..
   Гофман, Любимов и Юра воскликнули в один голос.
   — Уэллс среди писателей-фантастов один из лучших, — сказал Женя.
   — Он в подметки не годится Жюль Верну, — сказал Восьмеркин.
   — Ну, это ты не прав, — сказал Женя.
   — Вот дурак, — рассмеялся Юра.
   Восьмеркин с презрением посмотрел на них.
   — С точки зрения современной физики невозможно стать невидимым. Если человек сделается невидимым, это значит, что он не задерживает свет; весь свет проходит сквозь него. А значит, он сам тоже ничего не будет видеть.
   — Это ты так считаешь, — сказал Юра.
   — Наука так считает.
   — Не в том дело, — сказал Гофман.
   — У Жюль Верна, — сказал Восьмеркин, — все произведения написаны с использованием реальных фактов. Все, о чем он фантазировал, исполнилось. Электричество, подводные лодки, телефон. От его книг польза была. Он предвосхитил развитие науки. А что Уэллс? Бабьи сказки, и ничего другого.
   — Вот кретин, — сказал Юра.
   — Я, по-моему, тебя не обзывал.
   — Да как тебе объяснить? — Юра задумался, наморщив лоб. Он нервно стучал пальцами по парте и дергал ногами.
   — Ты лучше сам сначала пойми, прежде чем объяснять, — сказал Восьмеркин. — Жюль Верна читаешь — узнаёшь новое. Он описывает страны света, у него ни одной пустой выдумки нет. А такой писатель, как Уэллс...
   — А Андерсен? — спросил Юра.
   — Вот-вот. Сказочки для детишек.
   — Ну, пусть сказочки. Главное, как написано. Какое... Как...
   — А скажешь, у Жюль Верна плохо написано?
   — Но у него все сухо! — воскликнул Юра. — Не сравнить же, какие люди выведены у Уэллса, и какие у Жюль Верна.
   — Художественный уровень у них разный, — сказал Гофман. — У Уэллса он, конечно, выше.
   — Это пустой звук, — сказал Восьмеркин.
   — Сухо... — сказал Юра.
   — Жюль Верн сколько книг написал, — сказал Восьмеркин. — Сколько изучил научных трудов. Он настоящий ученый.
   — Сухо и примитивно, — сказал Юра.
   — А Уэллс не примитивный? — спросил Восьмеркин. — Человек, который всех видит, а его никто не видит, это не примитивно?— Не в сюжете дело. А в том, как герои описаны, — сказал Юра. — Да и сюжет у Жюль Верна примитивный. Он... как это сказать?.. подставляет героев в фальшивые положения. А у Уэллса, пусть выдумка, — герои настоящие. А у Жюль Верна фальшивые.
   — Фальшивые... Настоящие... Чепуха, — сказал Восьмеркин. — Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что ежели писатель пишет правду и на его книгах можно многому научиться, познать новое, это хороший писатель. А ежели писатель просто так, для забавы, намешал чего-то в свое произведение, какая от него польза? Такие книги можно было бы не писать.
   — А "Остров сокровищ"!.. А "Граф Монте-Кристо"!.. — воскликнул Юра. — "Королева Марго"!..
   — "Королева Марго" написана на историческом материале, — сказал Восьмеркин.
   — Ну, а "Остров сокровищ"? — спросил Юра.
   — Да что с тобой говорить. Тебе не втолкуешь, хоть сто раз повторяй.
   — Это тебе не втолкуешь! — со злостью сказал Юра.
   — Ну, смотри. Ты говоришь, что у Жюль Верна все герои фальшивые. А у него типы выведены. Француз у него — француз. Англичанин — англичанин. А такой тип, как Паганель? Или капитан Немо? Это что? фальшивые?
   — Фальшивые!.. Фальшивые!..
   — Ну, уперся, как баран.
   — Сам ты баран!..
   — Это ты перегнул палку, — сказал Юре Гофман. — Нельзя сказать, что все поголовно герои Жюль Верна фальшивые. Он, действительно, иногда намеренные, надуманные описывает ситуации. У него бывают не вполне естественные совпадения и случайности... Однако...
   — А в жизни не бывает совпадений? — возразил Восьмеркин. — Да ежели на то пошло, у Дюма и Стивенсона, и Уэллса только и есть, что случайности, совпадения...
   — Хорошо быть, как граф Монте-Кристо, — сказал Катин. — Запомнить всех своих врагов, а когда вырастешь, всем им отомстить. Всех найти; всем отомстить!..
   — Врагам надо прощать, — сказал Любимов, хитро подмигнув Жене Корину.
   — Врагов нужно безжалостно уничтожать. — Все посмотрели на него, и Катин, заметив, какое он произвел впечатление на окружающих своими словами, сжался и поник, уменьшая в размерах свое длинное, но худосочное тело и натягивая верхнюю губу на выпирающие верхние зубы, которые придавали ему придурковатый и хищный вид.
   Юра один рассмеялся.
   — Недоделанный ты, Катин, — сказал он.
   Катин молча метнул в него злобный взгляд, Юра уловил этот взгляд, и ему расхотелось смеяться, хотя Катин был нестрашен ему: у него не было защиты от блатных, он сам был в числе преследуемых, и в драке он был слабак, еще слабее Юры.
   — М-да, — сказал Любимов.
   Гофман, Корин и Восьмеркин ничего не сказали. Они просто молчали.
   — А я, когда вырасту, стану зоологом, — сказал Силин.
   — Ты еще не рассказал Бацилле? — спросил Любимов. Все рассмеялись. — Ты у нее станешь отличником.
   — Подхалимаж, — рассмеялся Юра.
   — Ты дурак! — сказал ему Силин.
   — Я буду писателем, — сказал Юра. — А ты, староста?
   — У меня имя есть, — сказал Восьмеркин.
   — Твое имя: Бичеватель Уэллса, — сказал Юра. — Если бы в тебе была капля мозгов, ты бы почувствовал, какая красота в его книгах, а у Жюль Верна нет красоты. У него все сухо.
   — Примитивно? — ехидно улыбаясь, спросил Восьмеркин.
   — Да! Примитивно!.. Сухо и примитивно!.. Сухо и примитивно!..
   — Повторение одного и того же — не доказательство, — сказал Восьмеркин.
   — Как не доказательство? Как не доказательство! Какие тебе еще доказательства? Ты, староста...
   — Писатель, — сказал Восьмеркин и презрительно рассмеялся.
   Юра вернулся к уже исчерпанной теме, не замечая, что всем остальным надоел бессмысленный спор и они хотят прекратить его. Он прозевал момент зарождения червячка в себе; он прозевал и период его роста. Он весь от пяток до макушки был наполнен раздражением, нервным порывом, чьи понукания управляли, подменив разум, его поступками.
   Он лишь на секунду вспомнил спокойное и сдержанное, зависящее от его воли состояние, в котором он находился раньше, и он ощутил мимолетную зависть — к себе другому.
   Но он тут же забыл об этом, потому что на гребне своего порыва он был увлечен вперед, в неизведанную стремнину с необъяснимой логикой и с необъяснимыми причинно-следственными связями.
   — Да! Писатель!.. Получше твоего хваленого Жюль Верна! И, конечно, не на твой вкус! Староста...
   — Вставай, — сказал Восьмеркин и, не дожидаясь, пока Юра поднимется из-за парты, ударил его кулаком в плечо.
   Юра откинул крышку и приподнялся с сиденья. Восьмеркин ударил его в грудь. Юра упал на скамейку. Книги, тетради и ручка Любимова, разложенные на парте, посыпались на пол.
   Юра встал на ноги, стараясь отразить удар Восьмеркина и самому попасть ему в ребра под соском.
   Катин и Силин повернулись и ушли.
   Корин посторонился. Не меняя серьезного выражения, он, прищурив глаза на манер дяди Игната, наблюдал за Юрой и Восьмеркиным. По его лицу невозможно было понять, интересно ему смотреть, или противно, или ему безразлична потасовка, которую нельзя было назвать дракой.
   — Ну, вы!.. Дундуки!.. Валите отсюда! — Любимов привстал, вытянул обе руки и с силой толкнул дерущихся.
   Они качнулись, ступив на полшага в сторону.
   Юра забыл об Алле, забыл о тревожной пустоте, забыл о червячке; но недавние события, уйдя в подсознание, незримо пропитали и сцементировали волю его, его характер, привнеся в него новую, неистребимую порцию злости. Юра зажал себя, свою волю, зажал свою боль, внушая себе, что ему не больно, терпимо, ерунда, он может терпеть, свободно может терпеть; он хотел перетерпеть боль и заставить Восьмеркина уйти в защиту, он инстинктивно понял, ему вдруг открылось знание, само собой, по наитию, что одна капля, один грамм терпения его, Юры, сломит Восьмеркина, что тот на пределе, он уже сломлен, одна капля, один грамм, то ли перемена во взгляде, неуловимая и несознаваемая, то ли складка на лбу, то ли перемена позы, положение плеч, высота подъема рук — а может быть, что-то совсем другое — Юра точно знал, он понял, что Восьмеркин готов зажаться, уйти в оборону, он не может терпеть боль от Юриных маленьких костлявых кулаков, его жирному телу больнее, чем голым костям Юры, он полностью во власти Юры, и он никогда в будущем не сможет уже перетерпеть терпение Юры, раз загнав его в защиту, Юра загонит его столько раз, сколько придется, от Юры от самого теперь, от его терпения и воли зависит, когда добавится тот последний грамм, ломающий Восьмеркина.
   Поняв эту истину, Юра перестал защищаться. Восьмеркин наносил ему удары, а он не обращал на них внимания и бил, как мог сильно и как мог часто и точно в ребра, под ребра, в бок, если Восьмеркин поворачивался боком, и в грудь, но старался бить по ребрам, по ребрам, хотя костяшками пальцев от этого было чувствительнее всего. Но он познал, что может терпеть, он терпит, не замечает боли, смеется над болью, со злостью, с удалью смеется и плюет на боль, в какой бы точке его тела она ни возникла.
   Вместе с болью, которую он старался не замечать, и злостью, которую он уловил в себе и старался возобновить и сохранить, его тело захлестнуло новое чувство, похожее на радость, но вперемешку с болью и злостью то была не совсем обычная радость; он не знал, что это и есть настоящее, неподдельное счастье. Он старался удержать в себе это чувство счастья. Он упивался своим состоянием, ему было мало горя, что он не знает, как называется это состояние. Его телу было во много раз легче и веселее переносить боль, не замечать боль. Он бил и бил, забыв обо всем на свете, кроме одного: он должен бить, бить безостановочно. И вот, наконец, Восьмеркин укрылся руками, сжался и запросил пощады.
   — Я хочу быть министром. — Юра вспомнил, как Восьмеркин сказал ему и Любимову эти слова некоторое время назад. — Хорошо быть министром. — Юра помнил о них, когда спрашивал у Восьмеркина, кем он будет.
   Но настолько он ощущал свое превосходство над Восьмеркиным, что нашел в себе силы промолчать и не высказать той насмешки, которая уже с нетерпением приплясывала на кончике его языка. Он ничего не сказал.
   Ничего не сказал он Восьмеркину. А тут прозвенел звонок и начался следующий урок. Юра с гордостью вспоминал драку и свое молчание после драки, он гордился собой и удивлялся себе, его гордость опять вернула ему почти то же состояние сдержанности и покоя, и владения собой, какое было у него в коридоре, когда он стоял у окна, и в классе в первые минуты.
   После второго урока была большая перемена.
   Юре захотелось рассказать Любимову о происшествии с трамваем. Но только он начал говорить о том, как он чудом спасся от смерти, Любимов насмешливо от него отвернулся и убежал от него. Серьезного и участливого отношения, какое Любимов проявил на первой перемене, не осталось следа.
   Юре еще сильнее захотелось поделиться с кем-нибудь своим приключением. О Восьмеркине он думал с презрением, и с ним он не хотел говорить. Катин и Силин тоже были ему не интересны. Косой был ему подозрителен; но он превозмог предубеждение, подошел к Косому и начал рассказывать, но тот не стал его слушать.
   Юре не терпелось рассказать. Но рассказывать было некому.
   Он вышел в коридор, вслед за Косым. Косой остановился в простенке между классной дверью и колонной и с целеустремленным лицом, словно загипнотизированный, уставился на двух учеников, которые стояли в этом закутке и будто бы играли в какую-то непонятную игру. Завистливая, вдохновенная улыбка сформировала профиль Косого, открытый Юре. Юра выглянул через его плечо и увидел голубоглазого красавчика Бондарева, а рядом с ним — Юра сначала не разглядел, но потом, опустив взгляд вниз, к полу, он увидел Каца, стоящего на коленях. Отличник Кац, ничтожный и хитрый тихоня, ощерясь улыбкой, стоял на коленях и повторял за Бондаревым то, что Бондарев приказывал ему.
   — Скажи, что я дурак.
   — Ты дурак, — сказал Кац.
   — Изничтожу!.. — Бондарев схватил его пятерней за жесткие волосы. — Ты!.. "Я дурак" — повтори.
   — Я дурак.
   — Еще раз.
   — Я дурак.
   — Подчеркни это сильнее, в огромной степени.
   — Я огромный дурак.
   — Нет. Еще сильнее. Смотри, заставлю руку целовать.
   — Я самый большой, самый огромный дурак.
   — А я кто? — спросил Бондарев.
   — Ты гений.
   — Какой? Скажи подробнее.
   — Бондарев самый умный, самый гениальный человек на свете. На всем земном шаре.
   — Молодец.
   — Ну, я встаю. — Кац поднялся с одного колена.
   — Цыц! Рано еще.
   Кац снова встал на оба колена.
   — Неудобно...
   — Неудобно, знаешь что? Штаны через голову надевать. Согласен?
   — Согласен.
   — Повтори.
   — Я согласен со всем, что скажет гениальный Бондарев.
   — А вот Морозов. Он кто?
   — Он дурак, — без промедления сказал Кац.
   Бондарев удовлетворенно рассмеялся. Юра знал, что его сердитый тон в разговоре с Кацем наигранный, невсамделишный. Но знал ли об этом Кац? Может быть, знал, но все равно подчинялся унизительным приказаниям, не желая рисковать, потому что от такого беспардонного шкодника, как Бондарев, можно было ждать всего.
   — Ты!.. Дундук!.. — воскликнул Морозов-Косой. — Я тебе покажу — дурак!..
   — Ну-ну. Отвали, — спокойно сказал Бондарев, оттесняя Косого. — Кац, вставай. Я тебе милостиво разрешаю.
   — Спасибо.
   Кац отряхнул колени.
   — Никого не бойся. Если кто тронет, скажи мне. Я с ним разделаюсь. Все Калошино в моем распоряжении. Начиная от атаманов и кончая мелкотой вроде Моси. Растащат любого, кого скажу, на клочки. Понял?
   — Понял.
   — Изничтожу, — сказал Бондарев Косому, — кто Каца тронет!
   В его прозрачных глазах играли веселые чертики. Он их сдерживал силой воли, прятал, а они то и дело прорывались наружу.
   Кац улыбнулся благодарно.

Глава тринадцатая

   Когда хоронили Олега со второго этажа, был сырой и почти по-весеннему теплый уже день. Юра запомнил, как отец Олега посмотрел на него. Он смотрел недолго, и в его безразличном, отрешенном взгляде, который словно бы проходил мимо предметов и был направлен внутрь себя, на одно мгновение появились сосредоточенность и внимание: отец Олега как будто прикидывал, сопоставлял в уме какие-то факты; а затем он сразу же отвернулся от Юры и больше не обращал на него внимания. К ним во двор набилось человек сорок. Было много детворы, любопытной и притихшей. Все взрослые позднее сошлись на том, что отец Олега держался прекрасно. Екатерина Алексеевна стояла у гроба с черным, опущенным книзу лицом и не поднимала глаз от земли; она не переставая плакала; две женщины поддерживали ее под руки. А отец Олега стоял с поднятой головой, смотрел прямо перед собой, его полные щеки были гладко выбриты, лицо не было ни помятым, ни поблекшим, а выражение на лице было серьезное, без следа смятения или возбуждения, просто серьезное, сосредоточенное лицо. Это был у них единственный сын. Юра так и не понял, отчего Олег умер, то ли "от сердца", то ли "от почек". В толпе провожающих не было высказано определенного мнения.
   Юре сделалось немного не по себе при воспоминании о злом своем поступке когда-то в прошлом. Он пытался выкинуть из головы и эту смерть и похороны, и то, что он бывал у Олега в доме и они играли вместе, а потом эту быструю и легкую драку и легкую победу, после которой он, кажется, ни разу не зашел к нему; но на сердце у него было неспокойно. Он видел заостренный нос и неестественно длинное тело Олега в гробу, а когда ему представилась возможность посмотреть прямо Олегу в лицо, он отвел глаза в сторону. Он побоялся посмотреть на мертвое лицо. Это словно и не Олег лежал здесь, перед ним. "А где же тогда Олег?" Он отвернулся и отступил назад, прячась за спины. Он почувствовал, как напрягается в области груди, в плечах и дрожит у него плоть, в животе у него сдавило, и зажало ему дыхание. Нет, плакать он не хотел; он был опустошенный и злой, он старался не думать об Олеге, перед которым был виноват.
   За четыре дня до похорон он встретил на улице огромного волкодава и привел домой. Софья Дмитриевна не разрешила ввести волкодава в квартиру, и на террасе она тоже не разрешила его держать. Юра привязал волкодава к перилам крыльца, и под крыльцом устроил ему временное жилье; собака была молчаливая и безобидная.
   Теперь она начала скулить и завывать. Провожающие стали оглядываться на волкодава. Екатерина Алексеевна вздрогнула и беспокойно заметалась в руках у женщин.
   — Безобразие! — сказали в толпе.
   — Ну, вот. Еще этого плакальщика не хватало, — сказал кто-то с злой усмешкой.
   Софья Дмитриевна подошла к волкодаву, чтобы отвязать его, и тот неожиданно вцепился ей в ногу, подумав, видимо, что она покушается на кости и остатки борща в миске, которые она же ему и поставила утром.
   — Ах, ты подлая!.. Подлая тварь!.. — громко вскрикнула Софья Дмитриевна, нарушая благопристойную тишину во дворе. — Подлая! чтоб тебя разорвало!.. — Она схватила лопату, стоящую у крыльца; волкодав зарычал и попятился, готовясь к прыжку. Юра поспешил к ним, желая защитить волкодава и увести его куда-нибудь на время. Софья Дмитриевна взбежала по ступенькам и с этой стороны отвязала веревку. Она перегнулась через перила и ручкой лопаты ударила волкодава по хребту. Тот метнулся, волоча за собой веревку. Люди расступились. Ворота были отворены. Волкодав выскочил на улицу. Юра побежал за ним, отчаянно зовя его:
   — Джульбарс!.. Джульбарс!.. — Такое имя он дал ему, и так называл его несколько дней.
   Собака побежала к леднику, а потом взяла правее, обогнула ледник, и Юра потерял ее из вида. Он вбежал в ворота, взобрался на гору льда, покрытую опилками, неправильно рассчитав, что так он быстрее преодолеет расстояние и обгонит Джульбарса. Он скатился, набирая на себя опилки, по противоположному склону. Ему еще надо было перелезть через дощатый, черный от постоянной сырости забор. Когда он выбрался с ледника, Джульбарса нигде не было видно. Юра не знал, куда ему следует броситься, продолжала ли собака тот путь, какой она взяла, когда он еще видел ее, или, может быть, она повернула обратно и теперь преспокойно бежит мимо ворот, в которые он вошел пять минут назад и у которых он мог бы остановиться и подождать ее. Он готов был заплакать от обиды. Он всегда мечтал иметь большую, красивую собаку; трусливый Пушок, что жил у них, был не способен не то что укусить вора, но даже тявкнуть как следует на чужого человека.
   Он несколько часов бродил по округе, все время возвращаясь к леднику. Большая собака — не захудалый комнатный баловень, а собственная собака, сидящая на цепи, солидная, злая, умная, мерещилась ему. Он с тоскою думал о том, что мечта его вновь становится недосягаемой. Он вдруг бросился домой, в надежде, что пока он бродит тут и ищет, весь намокший и грязный, Джульбарс вернулся на место и сидит у крыльца, дожидаясь его.
   Ворота были закрыты. Во дворе было пусто. Тетя Поля встретила его и сказала:
   — Ай-я-яй, Юра... Твоя собака маме чуть ногу не прокусила.
   — А зачем она его палкой стукнула!.. Прямо по спине!.. — со слезами воскликнул Юра.
   — Ты больше ее не приводи. Ты не привел? А то мама рассердится.
   — У вас я не спросил!..
   — Ты кушать хочешь?
   — Не хочу!..
   — Возьми тогда, там есть, мандарины.
   — Не хочу!..
   — Мандарины не хочешь?
   — Отстаньте! — Он прошел в свою комнату, сел на стул в углу, между книжным шкафом и окном и подумал, что ничего не хочет. Пусть они знают все, какие они жестокие, противные, какой он несчастный. Он подумал, что хорошо Олегу, его теперь никто не обидит. Ему захотелось умереть и наказать их. Пусть отстанут от него со своей едой. И с мандаринами.
   Мандарины зацепили на секунду его мысль. Но после секундного размышления он возвратился к страданию, удовольствия не хотелось ему.
   Он сидел и переживал. Тетя Поля, огорченная и встревоженная тем, что он целый день провел без пищи, зашла посмотреть на него. Главным образом, ее обеспокоил его отказ от мандаринов: он мог поглощать фрукты в неограниченном количестве, независимо от настроения и физического состояния своего. Она покрутилась в комнате будто нечаянно, и он вновь почувствовал сильный приступ озлобления и страдания. Несчастье его и обида сделались еще сильнее. Ему показалось это приятным, что о нем беспокоятся, а он сохраняет твердость, не хочет есть и не ест, даже мандарины. Внимание тети Поли утвердило его решимость ничего не принимать от нее, не вступать с нею ни в какие отношения.
   Она вышла, и он обмяк, расслабился; постоянное переживание несколько приелось ему.
   Он услышал голос мамы на кухне. Память тут же возвратила ему картину изгнания и избиения Джульбарса. Полностью разговор на расстоянии, за стенами не был слышен, да и не хотел он слушать, но, помимо желания, назойливые приглушенные слова проникали в его уши, слова были злы и несправедливы.
   — Прокусил... До ноги не достал... Хорошие дети помирают... Упрямый... Назло... Хороший должен умереть...
   Раздался укоряющий голос тети Поли, но о чем она говорит, совсем не было слышно.
   Щелкнула открываемая дверь.
   — Ты что здесь делаешь? — мягко спросила Софья Дмитриевна. — Ты посмотри, твоя зверюга меня чуть без ноги не оставила.
   — Мало тебе, — сквозь зубы сказал Юра.
   — Как так? Собака чуть не искусала меня, а ты говоришь: мало? — Юра молчал, со злостью повернув голову в сторону. — Ты где ходил так долго? Ты обязательно хочешь, чтобы я волновалась... Искал собаку?.. Черти ее не возьмут.
   Она придвинула стул к нему и села рядом. Его нервы напряглись до предела. Она протянула руку, словно желая погладить его по голове.
   — Чего тебе? — грубо спросил он, брезгливо отдергиваясь от нее.
   — Хочу посидеть с тобой. Ты ведь мой сын... Ну, и сын. Что слышно, сынуля?.. — Он молчал. Ему сделалось трудно дышать, и чем он внимательнее следил за дыханием, тем сильнее задыхался. Он вздохнул тяжело и шумно. Софья Дмитриевна спросила с участием, от которого у Юры побежали мурашки нетерпения по всем его нервам: — Что так тяжело вздыхаешь?.. Расскажи что-нибудь... Может, пойдешь обедать? А потом закусишь тем, что ты очень-очень любишь. Знаешь, что?.. Мандарины. — Он молчал. У него еще были силы терпеть ее домогательства. — Не хочешь? Ты не расстраивайся из-за собаки. Она вернется.
   — Да отстань ты от меня, в конце концов! — крикнул Юра, вскакивая на ноги; стул с грохотом опрокинулся. Юра крикнул со слезами: — Вернется!.. Как же!.. Вернется!.. Ты... Ты!..
   — Тьфу ты, дьявол! — наливаясь кирпичным цветом, сказала Софья Дмитриевна.
   — Ты изверг!.. Изверг!.. Ты его ударила палкой!..
   — Да пусть бы он сдох!.. вместе с тобою!.. Ты такой же ненормальный, как твой отец!..
   Она вышла, с силой захлопнув дверь.
   — Ты еще ненормальней! — крикнул Юра, но она уже не расслышала.
   Он остался один и в одиночестве с новой силой отдался переживаниям. Он вспоминал свои несчастья, непонимание со стороны родителей, их глупость.
   Постепенно душевная боль притупилась. Он почувствовал голод.
   Мама и тетя Поля перешли из кухни в большую комнату. На него они не обратили внимания. Тетя Поля лишь покачала головой и пальцем показала ему на свой лоб. Он хмуро отвел глаза от нее. Она была не интересна ему. Мама держала себя так, словно он совсем не существовал на свете. Они сели в большой комнате, включили свет и стали разговаривать. Им было наплевать на его обиды, на его голод. И с этого момента у него пропала охота дуться на них и отказываться от их внимания.
   Теперь он хотел, чтобы с ним разговаривали, интересовались его делами, его настроением. Он, конечно, не простил маме потерю Джульбарса, но у него возникло ощущение, что полчаса назад, когда она мягко и ласково заговорила с ним, он не вполне был прав, обидев ее грубостью. Тем более, что именно о таком отношении ее к нему, дружелюбном, ласковом, он всегда мечтал.
   Он подождал еще немного. О нем, казалось, забыли. Голод его сделался совсем нестерпимым.
   Он вошел в большую комнату. Результат был такой же, как если бы никто не вошел.
   Юре остро захотелось привлечь внимание мамы к себе. Он поднял за шкирку Хомича и швырнул его на ковер, покрывающий тахту. Хомич фыркнул. Юра посвистел ему, но кот разлегся на ковре и стал потягиваться передними и задними лапками. Юра взял его ладонью под живот, а другой ладонью заломил ему голову и, пронзительно свистнув, помог ему сделать сальто. Хомич перевернулся не без сопротивления, оцарапав Юре руки в нескольких местах. Юра лизнул царапины и послюнявил их, чтобы быстрее зажили. Он снова свистнул. У Хомича прошла по спине нервная волна, всколыхнувшая волосы.
   — Перестань. Иди к себе, — сказала Софья Дмитриевна. — Дай спокойно поговорить.
   — А мне и здесь неплохо. — Юра хотел бы, чтобы мама заговорила с ним опять ласково и внимательно; но как этого добиться, он не знал. Ему и в голову не пришло, чтобы попросить ее об этом. Он, будто случайно, прошел возле нее и потерся о ее плечо.
   — Иди. Иди от меня! — сказала Софья Дмитриевна. — Выродок!.. Ты еще на голову мне сядь!
   Он очень сильно хотел есть. В ее сухом тоне он не уловил ни капли нарочитой, игривой сердитости, за которой шутя хотят скрыть приязненное чувство. Он видел, что ее отвращение к нему неподдельное.
   Он вернулся к коту и пронзительно свистнул. Хомич сделал прыжок, перекувырнулся через голову, на мгновение задержался на спине, четырьмя лапками кверху, показал свое светло-серое брюшко и, словно спасаясь от чумы, слетел на пол и заскочил под тахту.
   Юра громко рассмеялся, задрав голову, на голодный желудок смеялось весело. Софья Дмитриевна зло посмотрела в его сторону.
   Он встал на четвереньки и заглянул под ковер. Хомич отодвинулся от него в дальний угол. Юра свистнул ему.
   — Иди сюда, Хомич. Кис, кис. — Он снова свистнул. Хомич мяукнул, свист действовал ему на нервы. Но выходить из-под тахты, по всей видимости, он не собирался.
   — Ты можешь, наконец, оставить нас в покое? У тебя есть комната. Иди к себе и там хоть головой об стенку бейся!.. — Юра свистнул Хомичу. — Перестань, я тебе говорю! Ты у меня сейчас доиграешься.
   — Ну, и доиграюсь, — весело сказал Юра. Голодное, веселое и злое настроение несло его по своим волнам.
   Он свистнул Хомичу.
   — Тогда нам придется отсюда уйти. Идем, Полина. Пусть остается!..
   — Ай-я-яй. — Тетя Поля покачала головой.
   — Выродок!.. Бандита кусок растет!.. — с гневом сказала Софья Дмитриевна, прежде чем покинуть комнату. — Чтоб ты сдох!.. Разве это ребенок? Его надо было маленьким придушить.
   — Так не надо, Соня, — сказала тетя Поля. — Такие слова не надо... На него находит, что ж. Он еще поумнеет. Упрямство... Упрямство не дает быть нормальным.
   — Упрямство!.. Это настоящий выродок! Лучше бы я его не родила!..
   Юра подумал, что года два назад он бы пошел за ними на кухню и там продолжал надоедать им назло. Но сейчас ему все наскучило. Вот раньше он мог бесконечно долго, не уставая от однообразия, глупо, бездумно, неуправляемо надоедать и надоедать; и раньше дело могло окончиться только побоями и скандалом.
   "Я хочу есть. Скучно мне, подумал он. Никто меня не понимает. Надоело..."
   Он залез под тахту, вытащил царапающегося Хомича и положил его на ковер, желая оставить его в покое. Но кот с шипением спрыгнул, забился под стол и оттуда, из тени, подозрительно глядел на Юру зелеными глазищами.
   "Никто меня не понимает".
   Через несколько дней, возвращаясь из школы, он в сумерках заметил на Знаменской улице хромающую кошку; она делала шаг и ложилась на живот, обе задние ноги у нее были перебитые или больные. Юра был один. Он остановился и некоторое время наблюдал за кошкой. Ему пришло в голову, что в таком состоянии она может быть задавлена машиной, или ее загрызут собаки: ей ведь ни за что не забраться на дерево, даже если ее подсадить.
   Он швырнул портфель на землю и, подойдя к кошке, наклонился над ней. Ему показалось, она смотрит на него с жалобным, просящим выражением. Он подумал, что не имеет права бросить ее на произвол судьбы. Потому что если он пройдет мимо и другой, третий пройдут мимо, кошка останется без помощи и погибнет. Он вспомнил, как в книгах девочки и мальчики берут под опеку птиц, мышей, зайцев, лечат их, а потом выпускают, а потом иногда им от них бывает добро. Ему было жалко смотреть на мучения кошки. Он решил, что обязан забрать ее домой, а там будь что будет. Тревожное чувство посетило его, когда он вспомнил о маме. Но он взял кошку на руки и понес ее. Он прошел полквартала и был уже почти на Лермонтовской, и тут он заметил, что забыл свой портфель.
   "Ах, черт побери!.. Чтоб ты сдох!.." Он бережно положил кошку у края тротуара и побежал за портфелем, думая, хорошо бы никто из лермонтовских не увидел его с кошкой, и из своих, просторных, ребят тоже. Он вернулся к кошке, она лежала на том же месте и ждала его. На Лермонтовской никого не было; Юра, держа портфель на весу, прижимая к груди кошку обеими руками, из которых одна затекла под тяжестью портфеля, быстрыми шагами, торопливо устремился вперед, к дому.
   Софья Дмитриевна в этот вечер находилась в состоянии добродушного размягчения. Через два дома от них по Просторной улице, между домами Славца и Мишки Гофмана, жила в небольшой пристройке одинокая старуха. Пристройку нельзя было назвать домом, это было приземистое строение, вроде будки, с одним окном, выходящим на улицу; вход в пристройку был со двора. У старухи не было родственников, жила она на небольшую пенсию. Когда-то она была учительницей, но теперь опустилась, и от былой ее образованной и благоустроенной жизни остались одни воспоминания. При этом Ольга Викторовна — так звали старуху — была гордой и щепетильной, ни от кого не принимала подачек, не хотела одалживаться, мягко говоря, она была со странностями. Она была озлоблена на весь белый свет, одиночество заострило ржавые острия ее мыслей в одном направлении: она видела во всем теневую сторону, во всех людях подозревала подвох. Похоже, что люди у нее были на одно лицо, она их презирала, ненавидела и боялась, и с годами это ее упрятывание в собственную раковину становилось законченней. Упрятывание проявлялось во всем ее поведении, в разговорах с самой собой, в бормотании осуждающих слов и проклятий при встрече с любым представителем рода человеческого. Для детишек она была настоящей находкой, она была идеальной жертвой, которую не только весело преследовать, но которую глупо было бы не преследовать, дети получали возможность для выхода своей природной жестокости, а Ольге Викторовне их поступки давали очередное подтверждение ее правоты в отношении бесчеловечной сущности натуры человека.
   Софья Дмитриевна жалела старуху и пыталась оказывать ей материальную поддержку, но все прежние ее попытки потерпели неудачу.
   В этот день Софье Дмитриевне удалось наделить старуху вещами — вполне еще годный халат, пара калош на валенки, нижняя рубаха, нестарая шерстяная кофточка, два платья, платок на голову. Ольга Викторовна ей была потому еще симпатична, что Софья Дмитриевна до рождения Юры сама преподавала в школе, в начальных классах, и между собой и старой пенсионеркой она ощущала некое родство.
   — Платья ей не по росту... Я их все равно не буду носить... Она их, может, тоже не будет носить. Но она их продаст, получит деньги. Ей каждая копейка будет на пользу. Это ж такой выродок — она ни у кого ничего не хочет брать.
   — Хорошие были платья.
   — Я не жалею, — сказала Софья Дмитриевна.
   — Я не к тому, что жалко. Я это к тому, — сказала тетя Поля, — что она их еще как будет носить.
   — Нет. Пусть лучше продаст. Ей кушать нечего. И не могу ничем помочь. Разве она возьмет?
   — Она к тому же и гордая.
   — А почему нет? Она была учительницей. Я-то знаю, какая это работа...
   — Она со странностями. Но ее, конечно, остается только жалеть.
   — Если бы ее зазвать ко мне на обед один раз, — сказала Софья Дмитриевна, — она бы наелась за многие годы...
   — Ее — сюда?.. А ты ее пригласи.
   — Уже приглашала. Не хочет.
   — Не хочет?
   — Что ты? Слышать не хочет!.. Вот ненормальная: с голоду подохнет, а куска хлеба не возьмет.
   — У каждого человека своя судьба, — с грустью сказала тетя Поля. — Даже у собаки... Одна в тепле живет, а другая должна мерзнуть на улице.
   — Но все-таки я ей отдала много вещей. Столько вещей, каких у нее не было. У меня даже на сердце приятно стало. Наконец-то.
   — Это хорошее дело. Это хорошее дело.
   — Она не заслужила такого итога: старуха проработала всю свою жизнь, учила детей... Такой одинокой заброшенности... Я на нее не могу спокойно смотреть. Когда я ее вспоминаю, у меня кусок в горле встает.
   — Ничего. Ты особенно не бери близко к сердцу. Если человеку что-нибудь надо, без чего жить нельзя, он не откажется. Сам попросит.
   — О, она не такая. Она ненормальная. Ее сюда можно только на аркане притащить. — Софья Дмитриевна рассмеялась.
   Тетя Поля сидела молча с грустным видом.
   Софья Дмитриевна вдруг заметила, что сестра могла отнести разговор на свой счет, и ей сделалось неловко. Она подумала, какая у нее тяжелая судьба, никого близких не осталось, живет как приживалка, и живет, несмотря ни на что. "Врагу не пожелаешь такой жизни..."
   Они сидели на кухне. Лампочка горела под потолком. В печке догорал уголь. Они недавно закончили убирать в квартире, полы были чистые, обеспыленные, Софья Дмитриевна любила смотреть на такие полы, они ей радовали взгляд. Ей приятно было сознавать, что там, за закрытой дверью, в комнатах, где сейчас темно, все так же, как на кухне, идеально чисто, вымыто, протерто, и пахнет свежестью. Ей было радостно, оттого что должен был вскоре прийти сын, а потом попозже — муж, в такой удачный день она могла думать без досады и о муже, в конце концов, он терпел ее сестер в доме, и он был добрый и покладистый человек, не только раздражение вызывал он у нее, но, бывало, хорошие, светлые минуты дарил он, когда заботился о ней и о сыне, делал покупки или, не замечая ее мотовства, утешал ее — он ее — при неудачах, потере ею крупной суммы денег, в момент удрученного настроения, когда она гнала его и оскорбляла, он утешал ее.
   — Вот, кажется, наш школьник пришел.
   — Ты откроешь? — спросила Софья Дмитриевна.
   Пушок выбежал из-под стула и завилял хвостом, подавая голос.
   — Не лезь!.. Пошел!.. — Юра повернулся к нему спиной, заслоняя кошку. Пушок залаял грозно. — Дурак, пошел!..
   — Что это ты принес, ненормальный? — Софья Дмитриевна смотрела на кошку, меняясь в лице. — Чтоб ее духу здесь не было!
   — Я ее возьму к себе, — сказал Юра.
   — Куда!.. В комнату!..
   — Она больная! — крикнул Юра.
   — Стой!.. Не смей туда ходить!.. Вот на мою голову...
   Юра взялся рукой за ручку двери.
   — Соня, — сказала тетя Поля.
   Софья Дмитриевна подбежала к Юре, схватила его за рукав пальто и отшвырнула на середину кухни. Он крепко прижал кошку к груди, руки были заняты, он упирался ногами.
   — Пошел вон!..
   — Чего!..
   Она толкнула его в плечо, оттесняя к выходу. Он пытался вырваться от нее.
   — Пошел!..
   Кошка мяукнула: один толчок Софьи Дмитриевны больно отдался ей.
   — Пусти!.. Отойди!.. — крикнул Юра. — Сволочь!..
   Софья Дмитриевна задохнулась от гнева. Она размахнулась и кулаком ударила сына по спине, сорвала с него шапку и стала хлестать его шапкой по лицу, потом, когда он отвернулся, защищая кошку, по затылку, по голове.
   — Соня...
   — Выродок!.. Мерзавец!.. Выродок!
   Он заплакал, пригнулся, головой ударил Софью Дмитриевну в бок, проскочил мимо нее и в пальто, в калошах вбежал в комнаты.
   — Соня... Ты неправа. Соня...
   — Я его убью!.. Я его искалечу!..
   — Успокойся.
   — Я его успокою!.. Я так его успокою!.. — Софья Дмитриевна бегала по кухне, взгляд ее помутился, она горела желанием отомстить сыну, который обманул ее ожидание, от покоя и умиротворенности маятник резко качнулся в противоположную сторону, обида была нестерпимая, она боялась пойти за ним, не ручаясь за себя.
   Тетя Поля встала в дверях.
   — Ты неправа, Соня.
   — Вот негодяй... Вот негодяй, — сбавляя тон, повторила Софья Дмитриевна.
   — У него отзывчивая натура. Ты сейчас была неправа. Он пожалел животное.
   — После всего, что я делаю... После того, что я вымыла полы, так натрудилась...
   — Он еще этого не понимает. Надо его учить. А так он не понял: ты просто взяла и избила его.
   — Я его, кажется, сильно ударила?
   — Сила есть, ума не надо.
   — О... несчастная я.
   — Ненормальная.
   — Несчастная...
   Юра положил свое пальто на стул, а поверх пальто положил кошку, и тетя Поля, войдя к нему, укорила его за его действия.
   — Надо ее поместить на террасе.
   — Ее надо накормить, — сказал Юра. — Если она выкинет ее, я убегу из дома.
   — Нет, — сказала тетя Поля. — Она ее не тронет.
   — Ей будет холодно на террасе.
   — Кошке не холодно. Ты добрый мальчик. Только надо быть нормальным. Зачем ты так обидел маму? Ты должен извиниться... Кошка больная, мало ли что у нее? Кто знает? Нельзя ее держать на стуле.
   — Я не буду извиняться!.. Она не больная. Ей стукнули по ногам... сволочи!..
   — Ну, хорошо. Я пойду скажу маме, что ты просишь у нее прощения.
   — Нет. Она ей сделала больно. Я лучше помру.
   — Ненормальный.
   — Плевать!..
   Поздно вечером Софья Дмитриевна постелила двойной кусок рядна у печки и положила на него калечную кошку.
   — Теперь ты еще свалилась мне... — Она подвинула миску с водой поближе к кошачьей морде. — Одно за другим... на мою голову... Пей, — сказала она кошке, которая прикрыла глаза. — Есть не хочешь? Наелась... Бедняжка... Кто же тебя так? Сама?.. Какой-нибудь бандит ударил тебя... Ну, спи, поправляйся.
   Она оглядела кухню — дверные запоры, печная заслонка — все было в порядке. Она выключила свет.
   У Юры после этого дня в глубине души появилось к матери недоброжелательное чувство, равнодушие, будто к чужому человеку, с той лишь разницей, что здесь имело место презрительное равнодушие.
   В начале лета он на Бунтарской улице увидел своего Джульбарса, идущего в компании незнакомых мальчишек, возможно, они пришли из конного парка. Юра позвал:
   — Дужльбарс... Джульбарс...
   Волкодав не обратил на него внимания, он вертелся в толпе мальчишек, преданно виляя хвостом.
   — Руслан, — сказал один из мальчишек, и собака подбежала к нему, ласково заглядывая ему в глаза; она поднялась на задние лапы, а передние положила мальчишке на грудь, она была одного с ним роста.
   "Вот какая собака", с завистью подумал Юра. Он стоял и смотрел на незнакомую компанию, она удалялась.
   Они сумели приручить волкодава, Юра подумал, что обращение у них с собакой было суровое, но честное, никто не ласкал ее сверх меры, не откармливал лакомыми кусками, но никто и не бил ее по спине лопатой; возможно, это были ее старые хозяева.
   Он не стал подходить к ним и расспрашивать их. Он бы мог попросить их отдать собаку; но они не внушали ему доверия, а главное, Джульбарс не признал его.
   Он пошел своей дорогой, потом еще раз оглянулся, вдалеке видна была толпа мальчишек и суетливая собака среди них. Легкая обида кольнула Юру в сердце. Джульбарс, пока жил у него, никогда так искренне не суетился и никогда не был таким откровенно преданным.

Глава четырнадцатая

   К концу весны состояние здоровья бабушки Софии сравнительно улучшилось: у нее стала меньше одышка, не появлялась отечность на лице и на ногах. "Чем хуже, тем лучше", — глядя на стесненные материальные обстоятельства, которые превратились прямо-таки в настоящую нужду, говорила она; помимо нужды, печалила ее ссора детей, их неразумность и неродственность, подлинная тупость — не Любы, выходки которой были заурядным явлением, а Матвея, которым она гордилась, Зинаиды, которую она любила больше других. Огорчила ее Зинаида, опрометчиво бросившая на ветер пятьсот рублей. Испугала ее опасность обыска и ареста Зинаиды, много недель она со страхом ждала этого, казалось, неотвратимого несчастья. Зинаиде исполнилось тридцать четыре, бабушка думала об этом так часто, что ей пришлось уже постоянно помнить об этом, чтобы не сказать вслух при дочери, та сделалась замкнутая, сухая, и даже в лице ее проступили покорные, старческие черты; неустроенная судьба ее тревожила бабушку, и это было главным ее горем, что жизнь дочери пропадает впустую и никакой надежды нет впереди.
   Но если со стороны сердца состояние ее здоровья несколько улучшилось, то другой недуг сделал безрадостными ее дни. Удивительно, как за одной бедой приходит другая, потом третья, по очереди, словно не хотят одновременно навалиться на человека и загубить его, но и не оставляют его в покое, не дают передышки. У бабушки, вследствие отложения солей, стали плохо гнуться руки, а ноги почти совсем перестали ходить, каждый шаг причинял ей боль, болели колени; Любовь Сергеевна привезла ей палку. Это было смешно и горько. После первого возмущения бабушка смирилась, она воспользовалась приношением сумасбродной дочери, признав его полезным: теперь она ходила по дому, опираясь на палку. На улицу она не выходила, продукты закупала Зинаида, а доставкой воды занимался Женя, иногда и Людмила могла принести небольшое ведро от колонки.
   Зинаида изменилась неузнаваемо, не только бабушка, но и Женя заметил перемену, что касается Людмилы, в неполные девять лет она не знала другой мамы, вспыльчивая, несправедливая, вечно занятая и сердитая — она для Людмилы никогда будто и не была другой.
   — Крутишься, как белка в колесе, — сказала бабушка.
   — Жива буду. — Зинаида быстро убрала со стола хлебницу, учебники, тетради. Приготовила место и начала гладить белье. То было чужое белье.
   "Деньги. Проклятые деньги".
   Она не могла вспомнить лицо Ильи, это ее угнетало, Илья превратился в недосягаемый, неосязаемый образ, почти как мертвый Саша, когда бабушка говорила с ней о замужестве, она готова была возненавидеть ее, в каждом слове, в каждом замечании бабушки она подозревала злонамеренность, подготовку к тому, чтобы перевести разговор на тему о замужестве, эти разговоры терзали ее, даже воспоминания о них было достаточно, чтобы сжалось у нее все внутри, единым духом вылетел из нее разумный подход к вещам и она уподобилась своей сестре Любе, огорчила бабушку, Женю, все начавшего понимать, и сама потом страдала из-за их огорчения, через это страдание разум возвращался к ней, но стоило ей на секунду позабыть о контроле — а как нарочно в это время начинался ненавистный разговор, или намек на этот разговор — и снова происходил страшный взрыв, извержение дрянных, самой ей ненавистных пластов души ее. Но возмущало ее, зачем говорить, зачем напрасно терзать ее, она сама терзает себя, ковырять в открытой ране значит убивать раненого, а прикасаться к ней неосторожно — это заставлять его корчиться в муках, Зинаида, терзаемая здоровой плотью своей, ночами, днем в минуты безделья, от которых она бежала, при интимных прикосновениях к себе, иногда при взгляде на кусок ваты или на безобидное полотенце, Зинаида никогда ни единой мыслью не стремилась к конкретному мужчине, она знала, что Илья последний ее мужчина, и не будет у нее до смерти третьего, она твердо знала, не будет Ильи — никого не будет, ее сердце было полно им, а плоть, как бы она ни бунтовала, в действительности подчинена была сердцу, а не наоборот, как живут другие, не интересовало ее, она была девочкой из сказки — сказки о вечной преданности и чистоте; но ей было не до сказок, и она скорее бичевала и проклинала себя, чем гордилась собой, она была вот такая, если б она была другая, она была бы другая, и чем здесь было гордиться? это так же глупо, как проклинать... погоду; но последнего, как и всем нам, ей не дано было понять.
   Наталья прибежала к ним через день после поездки к Лиде и, не говоря прямо о своем предательстве, подхалимством, льстивыми словами пыталась загладить вину. Зинаида принимала ее одна. Бабушка осталась у Лиды и еще неизвестно было, когда болезнь позволит вернуться ей домой. А Зинаида ничего не знала о предательстве. Она узнала через несколько дней от Любы.
   — Вот ты говорила, — возмущение Любы, как всегда, было безграничным, — что я ее убиваю — тогда у Лиды, какая наглость!.. Так кто ее убивает? Ты не только ее убиваешь, ты себя так подведешь!.. сама подведешь, что никакой враг не сможет так подвести!.. Собственные дети твои останутся сиротами. Положим, они не пропадут, я их возьму... Но это надо быть полностью без головы, чтобы довериться случайному человеку! Проходимцу!.. Где ты его подцепила!.. Нет, чтобы как все разумные люди прийти и посоветоваться! Я как-нибудь больше тебя имею знакомств, у меня есть такие интеллигентные знакомые, что тебе не приснится!.. Но у тебя это не принято... Если б у тебя была голова на плечах, ты бы не дошла до... до... А что теперь будет с твоим Ильей?
   Зинаида не хотела отвечать ей и объясняться с нею, слова ее были бредом, но, вперемешку с правдивыми мыслями, проникали глубоко в душу, это сочетание бреда и истины ударяло по нервам, заставляло их резонировать, вытягивало последние силы из души.
   — Матвей, — продолжала Люба, и при этом имени оборвалось внутри у Зинаиды, вот кого она не хотела знать, видеть, просить о чем-либо, этот человек, когда-то родной, оказался чужим, расчетливым, может быть, мама, наконец, поняла его, — Матвей когда услышал!.. он своим ушам не поверил!.. Ушам не поверил!.. Он потерял остатки волос!.. Он занимает такую должность... он, конечно, зазнался. Но надо же думать, прежде чем связываться со случайным проходимцем! — это брат наш!.. Ты ему можешь своим поступком наделать такое... такое зло!.. Короче говоря...
   — Короче говоря, прекрати говорить. Я не могу тебя слушать. Без тебя тошно, — сказала Зинаида.
   — Ага!.. Тошно!.. Короче, не с кем разговаривать. Ты убиваешь мать. Я тебе этого не прощу, если она...
   — Замолчи, — побледнев, сказала Зинаида тихим голосом. — Уходи.
   — Я уйду. Но чтоб ты знала, мы все осуждаем тебя. Матвей, он слышать о тебе не может спокойно... Лида, эта безмозглая клуша, она на пять лет старше меня, а сосед Петр Макарович сказал, что можно подумать, что я моложе не на пять, а на все двадцать пять лет, такая она уже старуха... развалина, так и сказал... Даже она нашла ума осудить тебя... Я получила письмо из Кисловодска...
   — Уходи, — еще тише сказала Зинаида.
   Она постаралась забыть о Любе, отодвинуть бредовый поток, пересуды родни, хотя раскрытие тайны угнетало ее, предательство Натальи всплывало в памяти и больно цепляло за чувствительные, нежные клеточки сердца; но все это была ерунда, так она говорила себе и старалась этому верить. Это, действительно, были мелочи, основная ее тревога была об Илье. Тем более, что когда арестовали писаря, все равно ей пришлось поделиться новостью с бабушкой, так как необходимо было принять меры на худший случай. Но какие меры? они обе не знали — прятать было абсолютно нечего, у них не было ни денег лишних, ни драгоценностей, ни дорогих вещей; вот это-то и было плохо: они могли бы что-нибудь продать и возвратить долг Игнату.
   В глубине души она понимала свою неправоту, авантюризм, на что она рассчитывала? — тайный голос задавал ей этот вопрос. Ведь она отдала писарю половину суммы, она все-таки взяла эти деньги у Игната, а теперь работала, как на каторге, копила и не могла собрать нужных денег.
   "Проклятые деньги! Проклятые деньги!"
   "Где бы я взяла вторую половину?"
   Она только сейчас поняла, что нет у нее никакой основы, нет опоры под ногами, малейший толчок обрушит ее в бездну, а вместе с нею весь дом с детьми, с больной матерью, они живут из последнего, ни рубля нет на черный день, ее скудный заработок уходит без остатка, без подачек родных она не могла бы купить детям зимнего пальто. Наталья приходила и жаловалась на свою судьбу; но старший сын у нее не требовал затрат, он получал стипендию и начал подрабатывать, обеспечивая полностью себя; у нее не было больной матери, и Зинаида подозревала, что не такая она бедная, несмотря на то, что живет в бараке, по-видимому, к зарплате ее приплюсовывалась немалая добавка от чаевых. Ее ласковое обхождение, ее родственность не мешали ей скрывать — и это было больно Зинаиде, доверчиво открывшей ей тайну с писарем, — истинные ее обстоятельства, что касается Любы, той не требовались подробности чужой жизни, ей не хватало времени, чтобы вывернуться наизнанку и рассказать о своих делах. Зинаида подумала, что ни Лида, ни Матвей, ни Наталья не дали бы ей взаймы, одна лишь Люба, противная, бредовая, отвратительная Люба могла ее выручить, и выручила бы, наверное, но от одной этой мысли ей сделалось тошно. Она тупо и покорно тянула лямку домашних дел. Ей некогда было остановиться на минуту и подумать, мозги словно были задернуты пеленой, притушающей болезненность переживаний, остроту восприятия, и, может быть, это было к счастью, потому что повседневная текучка, заботы, как она считала и чувствовала, ерундовые, мелочные, закрутив Зинаиду, не давали мыслям ее вернуться к истокам, к основной беде, к далекому, неизвестно где и как живущему, Богом забытому, Богом — но не ею, единственному и любимому Илье.
   Рана, имя которой было Илья, наболела и составляла постоянный фон существования Зинаиды, на этом фоне совершались остальные события внутренней и внешней ее жизни, после ареста писаря она боялась подумать о том, как может она действовать дальше, что может она для Ильи, она боялась осознать, что бесполезно думать, и не думала вовсе, предательство ее тайны Натальей, которой она простила, Игнат, отказывающийся от принятия долга, тревожащего совесть ее, бездушная суета Матвея, очень волновавшегося за свое благополучие, — выросли в такие проблемы, что целиком заполнили мир ее мыслей, а нужда, нехватка самого необходимого у детей, скупость ее, противоборство с матерью, болезнь матери, жалость, злость — погребли ее в толпе своей и избавили, точно как мертвого, от необходимости действовать, дышать, надеяться и наслаждаться страданием. Это было уже и не страдание вовсе, а как сказано, тупая и покорная, безостановочная круговерть.
   — Жива-то жива, — сказала бабушка, — но ты на себя погляди. Еле-еле душа в теле — муха крылом перешибет, ей-богу. Доводишь ты себя... Ну, прости, что опять пилю. Тебе бы надо бы... — Бабушка осеклась испуганно. Зинаида молча водила утюгом; она взяла в привычку молчать, наклонив голову и не глядя в лицо бабушке, когда та обращалась к ней, она молча и быстро делала дело. Движения ее были ловкие, стремительные, лицо было замкнутое; у бабушки возникло тоскливое ощущение, что говорит она словно с глухой стенкой, неизвестно, дочь услышала ее или нет. — Зина, давай я тебе помогу.
   — Не надо.
   — Не узнаю я тебя, Зина. Ты как монахиня, которая обет дала — крутиться, крутиться и не остановиться. Или как та лошадь, — рассмеялась бабушка, на секунду понадеясь, что дочь присоединится к ней, — которая удила закусила и скачет в пропасть. Знаешь?
   — Не знаю.
   — Я и совру, ты не слушай меня. М-да... Вот еще до того, как мой ко мне посватался... он еще не вернулся к нам... была я маленькая. Жил рядом с нами мальчик. Помню, таскал мне моченые яблоки и арбуз соленый. Ох, чего бы я ела... это соленый арбуз... "Я тебя люблю. — Да что ты говоришь такое?" Но он привязчивый был, прямо как репей. Придет, сядет рядом и гладит мне руку. А смотрел так умильно — вместо сахара можно было с чаем пить.
   — А я не люблю соленый арбуз.
   — Ты не привыкла.
   — Я попробовала, еще когда Роман... когда Саша...
   — Ты Рите давно не звонила?
   — Звонила. У них без перемен. Мария Львовна тоже болеет.
   — Кто это?
   — Мать ее так зовут.
   — А-а.
   — Юля учится. Она на два года старше Милы.
   — Это ведь все внуки Катерине получились. Хочу повидать ее. Но где уж теперь?.. — Бабушка посмотрела с сожалением на свои ноги и, подняв дрожащую руку, посмотрела на нее. — Жива ли она?.. Рита совсем к нам не ходит.
   — У нее другая жизнь.
   — А почему ты не можешь жить, Зина? У нее ведь тоже муж пропал... А живет. Почему она может, а ты не можешь? Я, конечно, не к тому, чтобы бегать по улицам да по сто знакомых. Женщина должна быть замужем... Ну, ладно, Бог с тобой. Опять я ворчу. Люблю я ворчать.
   — У нее зарплата больше. Или родители наследство оставили, — со злостью сказала Зинаида.
   — Нет, — сказала бабушка. — Не хочу я говорить. А то потом опять не остановимся мы с тобой.
   — Ты сама начала. Первая ты начала. — Зинаида смотрела пристальным помутненным взглядом в лицо матери. — Ты всегда! обязательно! мне скажешь. Ты не упустишь! — Она с силой бросила утюг на подставку, так что он едва не скатился на пол. В последний момент она успела подхватить его за ручку.
   — Я только сказала...
   — Только! — с издевкой повторила Зинаида. — Ты всегда лишь только!.. Когда вы только все отстанете от меня! Надоели все! Надоели!.. — Слезы выступили у нее на глазах. Она вышла из комнаты. Дверь на террасу была открыта, Зинаида с силой захлопнула ее.
   "Господи, что я делаю? Господи, у нее сердце", вытирая слезы, подумала она. В затуманенной голове была злость, только злость, которую она пыталась перебороть безуспешно пока; но она пыталась, разумом понимая, что неправа, что нельзя так, не имеет она права говорить так с больной матерью. "Как мне быть? Как мне быть? Как не обращать внимания? не слушать? пропускать мимо? Ведь она сидит там одна, а я ее обругала. Ох, не люблю я ее. Что я говорю? А зачем она так сказала? — не люблю, ненавижу!.. Дура я. Я схожу с ума. Надо научиться спокойно; не реагировать. Ведь можно научиться. Ну, ладно. В самом деле, ну, сказала; ну, пусть. Мало ли кто чего скажет? Мне-то что? Вот! оно! Вот это состояние. Мне-то что?.. Пусть они сами, а я сама по себе... Надо запомнить. Не обращать внимания".
   Она сумела взять себя в руки. Но чувство, продолжающее наполнять ее, было такое, что все надоело ей, всё и все надоели ей. Мира, покоя не хватало ее душе. Просвета не было.
   Она стояла, глядя из террасы во двор. Серые сумерки опустились на сад. Деревья шевелили листьями.
   Она немного успокоилась, и совесть шепнула ей, что надо сгладить обиду, нанесенную матери. Но она знала, что бабушка сидит надутая, теперь она будет молчать и не захочет вступить в дружелюбный разговор, а глаза у нее все-таки будут тревожные, печальные, и этот ее взгляд, как напоминание без слов той ненавистной для Зинаиды темы, упирался ей в грудь, толкал ее, отодвигал от матери, возводил ту самую глухую стену, из-за которой тосковала бабушка.
   — А, стоишь. А я иду и думаю, застану я тебя дома, или, может быть, ты упорхнула к какому-нибудь новому проходимцу, — пошутила Любовь Сергеевна. Зинаида посмотрела на нее, как на привидение, но не на то привидение, которого пугаются, а на то, которое хотят уничтожить. — Я весь город сегодня прошла. Помнишь, ты сказала, что Женя поедет в Муром к знакомым. Копать землю. Ребенок — копать землю!.. Это только такая неразумная баба, как ты, может придумать! Короче говоря, ему нужна будет соответствующая обувь. Я ему купила — знаешь, что? — чешские спортивные ботинки. Какие-то туристские. Разве тебе придет в голову позаботиться о нем? У тебя в голове только один твой Илья, и это естественно. В твоем возрасте, хоть ты и младше меня на целых шесть лет — да, да, мне уже сорок будет в этом году — в твоем возрасте женщина крепко привязывается к мужчине. А у тебя к тому же нет ума. Вот у меня есть знакомая, она наполовину полька, ее отец был видный большевик, он с Дзержинским вместе работал... Да, так что я говорю? Анна Христофоровна. Она такой интеллигентный человек, каких свет не видывал. Ты таких не знаешь. Она один раз была замужем. Не понравилось. Она разошлась и вышла вторично замуж. И опять что-то там не получилось. Так она теперь второй раз разошлась, и у нее уже есть новая партия. Вот это я понимаю!.. А ты, как твоя безграмотная мать, знаешь только одно: работать, работать и сохранять верность одному избраннику — было бы, кому сохранять. Может, он давно на свободе и знать тебя не хочет? Ты так уж в него поверила... А, вот и Женя. Здравствуй. Ты из школы? Мама тебе уже сказала, что ты едешь в Муром? В Муром — надо же придумать такое. Ты в курсе дела?
   — Да замолчи! — сказала Зинаида. — Кто тебя просит лезть!.. Сын, иди в дом, ужинай и уходи. Уроки завтра сделаешь. Я заняла стол.
   — Ну, вот, ребенку даже негде делать уроки! Он вырастает на улице. Неслыханно.
   — Принесло тебя, — сказала Зинаида.
   — Да! Принесло! Я могу уйти!..
   — И уходи. Уходи!..
   — Ты как была с малых лет недалекая, так и помрешь недалекой! Разве тебе можно было иметь детей? Ты их не способна воспитать. Ты неспособна обеспечить!.. Чем ты стол заняла? Опять гладишь? Работаешь после работы? Вот я на полторы ставки, так я уже давно кончила. Но я врач, у меня образование. А ты родила детей, а они у тебя получились уличные!.. Неслыханно!
   — Или ты уйдешь сейчас же. Или я уйду из дома.
   — Я не к тебе пришла. Я пришла навестить маму. Можешь идти, куда хочешь. У меня соседи были на прошлой квартире, ты знаешь, я поменяла квартиру. Или ты уже ничего на знаешь, кроме работы и работы? и своего Ильи? Я вижу, детей ты забросила; мать забросила... Молодые соседи, молокососы, наглые нахалы, сколько они крови мне испортили!.. Но там две бабушки... У них ребенок, сейчас ему уже пятый год — или пять... Вот они ему дают уход. Это уход!.. Он у них не будет уличный, можешь не беспокоиться!..
   — Замолчи! — крикнула Зинаида. — Уходи вон из моего дома! Я тебя — не знаю что!..
   Она сошла по ступенькам крыльца, направляясь к Любе.
   — Мама, — сказал Женя.
   Зинаида вначале хотела уйти от сестры — повернуться и уйти в дом, а духом своим уйти в себя — и не впустить в свой мозг ни малейшего возмущения от Любиных слов, она хотела схитрить, ведь она только что уловила правило, согласно которому она должна была внушить себе покой, уверенность в себе и незацепляемость. Но она не успела, или не смогла, отгородить себя от Любы. Ее уши услышали. Ее мозг принял порцию отравы. Душа ее взбунтовалась. Илья; деньги; мать; одиночество; нищета — причина всех этих несчастий воплотилась для нее в Любе.
   — Ты что? Что с тобой? Ты хочешь драться? — Любовь Сергеевна в смятении попятилась от нее. — Ты в своем уме?
   — Мама, что ты?
   Она ничего не сделала. Она еще только надвигалась на Любу. Но что-то случилось с ее лицом, с глазами, вид ее испугал сестру и сына.
   — Ты — дрянь!.. Ты — дрянь!.. Все твои подачки, вся твоя доброта — фальшь!.. Ты ходишь, чтобы издеваться надо мной! Это тебе как шоколадные конфеты!.. Это тебе удовольствие!.. Но больше ты не будешь издеваться надо мной! Хватит!.. Я не спала, как ты, со всеми встречными солдатами! Я не спала с полком солдат, как ты!.. Да, я жду! Я буду ждать!.. Это мое дело, запомни!.. Если ты еще когда-нибудь придешь ко мне и полезешь в мое дело!.. — Зинаида подняла руки.
   Любовь Сергеевна вскрикнула.
   — Надо вызвать карету скорой помощи!.. Помогите! она сошла с ума!..
   — Я выдерну тебе все твои волосы!.. Дети мои!.. Я не позволю ничего тебе им носить!.. Они мои дети! Мои!.. Ты — дрянь!
   — Спасите, — прошептала Любовь Сергеевна. — Не подходи ко мне! — взвизгнула она истерично.
   — Уходи со двора! Вон!..
   — Мама...
   — Ноги моей не будет. Ноги моей не будет. — Она выбежала за калитку, тут же опять вернулась, не заходя во двор, порылась в сумке и протянула Жене коробку с обувью. — На!.. Я не хочу видеть твою мать! Я приду к бабушке, когда ее не будет дома. Пропади она!.. — Любовь Сергеевна исчезла.
   — Чтобы ты тоже знал, — сказала Зинаида; она таким взглядом посмотрела на коробку, что Женя воздержался от желания открыть и рассмотреть подарок. — Она... сказала правду. Я тебе хотела сказать после экзаменов. Ты поедешь летом работать. На июль и август. Мне нужно, чтоб ты подработал. Ты уже взрослый. Это будет тебе полезно.
   — Нас летом направляют на сборы.
   — Какие сборы?.. Кто направляет?
   — Пионерлагерь...
   — В пионерлагерь ты на эти каникулы не поедешь.
   — Нет, мама, послушай. Это вроде пионерлагеря, но только там будут одни футболисты. У нас будут тренировки, физическая накачка...
   — У тебя, сын, будут другие тренировки.
   — А как же футбольная секция? Хоть на месяц я поеду?
   — Нет. Пойми, мне нужно, чтоб ты подработал. Понимаешь или нет? — жестко спросила Зинаида. Женя не верил своим ушам; это словно чужой человек разговаривал с ним. — Ты взрослый. Ты — мужчина. Ты мне должен помогать? Видишь... — Она запнулась на секунду, комок в горле помешал ей, она его проглотила и закончила: — Я выбиваюсь из последних сил. У меня нет больше сил. Ты должен это понять. Понимаешь? А?.. Ты понимаешь?..
   — Понимаю, — вяло произнес он. — Ну, мама, хоть на месяц. Хоть на три недели.
   — Нет!
   Она повернулась к нему спиной и торопливым шагом направилась к террасе; он не узнавал ее: ни мягкости, ни былого покоя не осталось в ней. Куда подевалась округлость линий? нежность и красота ее фигуры, каждого ее движения? Она была добрая раньше. Сейчас он видел торопливую, угловатую походку, свойственную недобрым людям. Он давно заметил перемену в маме, ему тяжело было наблюдать, как резкость, грубость уродуют ее, он собирался, и все не представлялось ему возможности поговорить с нею откровенно, от души. Ее грубость с тетей Любой неприятно поразила его, он целиком был на стороне тети Любы. Он был разочарован неудачей со сборами; но, в основном, он сразу же сумел осознать необходимость предстоящей работы, поездка в неизвестный город Муром захватила его воображение. Какая-то и с кем-то работа, новые люди — это было интересно.
   И все-таки безрадостное было у него настроение, когда он положил портфель и коробку на крыльцо и вышел на улицу. Он чувствовал раздражение, неудовольствие, он думал, как и чем исправить положение, перемена с мамой, которую он знал другой и хотел, чтобы она опять стала прежней, нагнала на него уныние.
   Он хотел пойти к Дюкину. Дмитрий Беглов и Юра Щеглов вынырнули из сумерек, он остановился с ними; но он не хотел сейчас их видеть.
   — Пойдем побродим? — сказал Дмитрий.
   — Все равно, — сказал Женя.
   — Помнишь, — спросил у него Юра, — Зинаида Сергеевна говорила, что у тебя в детстве память была уникальная. У меня, впрочем, тоже. Но я другое... Мне мать моя рассказала, что я был маленький; к нам гости приехали. Так одна девчонка, родственница какая-то, черт знает... у нее фартук был вышитый. Понял? Она его показывала всем. Хвалилась по-страшному. А я штаны скинул, тоже показываю гостям и говорю с задором: "А у меня менька есть!.."
   — Ну, ты даешь, — сказал Дмитрий сквозь смех.
   — Все так и покатились, — сказал Юра. — Я сейчас вспомнил. Идем мы, а навстречу нам Тамарка и Светланка. Одна толстоногая, а другая совсем безногая. У них букет сирени, и они такие гордые, как будто они золотое яйцо снесли... Я вспомнил... Вот, думаю, штаны скинем с Геббельсом и проорем... Такой смех напал.
   — Я думал, ты ни с того, ни с сего свихнулся.
   — Они убежали, — сказал Юра.
   — Куда? — спросил Женя. Упоминание Светланы пробудило его. Дмитрия он еще мог вытерпеть, Но Юра своей назойливостью мешал ему сосредоточиться и действовал ему на нервы.
   — Черт их знает. Готовятся, наверно, училку завтра поздравлять.
   — А ты вроде, — сказал Дмитрий, улыбаясь, — с Тамаркой дружишь. Ай-я-яй, так ее окрестил.
   — Нет. Наши папы и мамы дружат, — презрительно сказал Юра. — А я тут при чем?
   — Толстоногая, — сказал Дмитрий.
   — А что? По-твоему, не так?
   — А Светлана почему безногая? — спросил Дмитрий.
   — Кончайте, — сказал Женя; они не обратили внимания на серьезность его тона.
   — Ты погляди, как она идет, — сказал Юра.
   — Прекрати! — сказал Женя.
   — Постой, Титов. Что ты не даешь слова сказать?.. Она, когда идет, сначала одним боком вихляется, потом другим боком...
   — Молодец, Щегол!.. Придумаешь, так уж придумаешь, — играя голосом, подобно взрослым артистам, сказал Дмитрий.
   — Почему? Потому что если бы она просто переставляла ноги, как все люди, она бы в час по чайной ложке проходила: ног-то нет. Понял?.. Ну, и вообще.
   — Что? — спросил Дмитрий.
   — Она шершавая. В ручеек с ней когда держишься, прямо мороз по коже. Какая-то она противная. Что ты, Титов? Отвали!.. Ты — идиот!..
   Но было уже поздно. Женя, не помня себя от злобы, дернул его за плечо, развернул к себе лицом и влепил ему пощечину.
   — Я тебя предупреждал. — Воспоминание ударило ему в голову: зимой у них была однажды стычка.
   Юра сделал рывок, чтобы вцепиться в него, он не думал о соотношении их сил, ведь Женя был свой человек, и здесь исключена была та неизвестная, смертельная опасность, какой он бы мог бояться, если бы напротив него стоял, предположим, Пыря или Валюня, или Евгений Ильич; но особое враждебное выражение во взгляде у Жени остановило его.
   Женя стоял с плотно сжатым ртом и холодно смотрел на него; кулаки его были опущены книзу, тело как будто было расслабленно. Он не подозревал, что догадаться о связи между зимним разговором, о котором Юра к тому же забыл напрочь, и сегодняшней своей насмешкой немыслимо было для него.
   Юра заплакал, сделал шаг в сторону, а потом быстро пошел.
   — Чего ты, Женька? — Дмитрий с удивлением поворачивал головой от одного к другому, пока тот, второй, не скрылся из вида. Постепенно удивленное выражение на его лице сменилось ироническим. — Заныл Щегол. Заныл... За что ты его?
   — За дело. — Жене было совестно. Он разжал пальцы на правой руке, пытаясь вспомнить и вспоминая с облегчением, что, кажется, в момент удара они были вот так разжаты; стало быть, это был удар не кулаком, а просто ладонью, именно пощечина, а не удар. Его смущало, что Юра заплакал. Но вряд ли удар был такой больной, подумал он. Чепуха, он заплакал от обиды и стыда за свою трусость. Наверное, так. И ну его к черту! подумал он, выбрасывая из головы это глупое происшествие, которое не оживило его и не избавило от уныния.

Глава пятнадцатая

   На следующее утро в школе Юра встретил его как ни в чем не бывало. По обычаю своему, восторженно болтал, шутил. И Женя тоже забыл о конфликте между ними.
   — У меня новый кот. Еще один. Второй, ты понял меня?
   — Сто раз уже слышал. — Любимов отвернулся от Юры.
   — Погоди... Он выздоравливает. Стал ходить немножечко. Тебе ясно?
   — Немножечко, — хихикая, повторил Любимов. — Ложечка-немножечко... Щегловочка.
   — Ты поэт! — воскликнул Бондарев, опуская руку, словно кувалду, на плечо Любимова. — Рифмуешь, как Маяковский.
   — Отвали, — Любимов небрежным движением оттолкнул его.
   Сияющий, голубоглазый Бондарев то ли шутя, то ли всерьез смотрел на него с восхищением.
   — Он такой пушистый. Красивей, чем сибирский, оказался. Я его спас зимой от здоровой овчарки... Она как бросится на него. Я его схватил и унес. А то бы он сдох от голода.
   — Кто?
   — Мой новый кот, Бондарь, — краснея, сказал Юра.
   — Покажешь?
   — Приходи ко мне сегодня.
   — После консультации, — сказал Бондарев.
   Они сидели в классе и ждали учительницу. Окна были раскрыты. Был солнечный день, и воздух в помещении был теплый и чистый. В школе стояла непривычная тишина.
   — У него хвост такой длинный, — сказал Юра. — Как очередь в книжный магазин!..
   Он рассмеялся, очень довольный.
   Гофман поднял голову от книги и удовлетворенно хмыкнул.
   Любимов изобразил презрительный смешок.
   — Вчера видел, Любим, как Восьмерку добили? — спросил Бондарев.
   — Видел, — сказал Любимов. — Чего ты радуешься?
   — Так.
   — Гад Мося, — сказал Любимов.
   — Он услышит, — с насмешкой сказал Бондарев.
   — Его нет. — Любимов сказал, и потом он после секундного оцепенения привстал с парты и покрутил головой, осматривая класс.
   — Передадут, — сказал Бондарев.
   — Пусть передадут.
   — Смелый... пока в школе сидишь, — сказал Бондарев. Он рассмеялся. — А здорово Восьмерке нос начистили. Два каких-то... шкета недоделанных. Он даже не отмахнулся. Староста... Говорит потом, не ожидал этого от Моси. Кровь из носа сморкает и говорит, не ожидал... Весь бледный. Но не ныл... Но ни разу не отмахнулся!.. А Мосю даже не видно было нигде.
   — За что он его? — спросил Юра.
   — Сегодня Мосю будут по радио передавать. В два часа в пионерской линейке, — сказал Гофман.
   — А я думал, он заливает мне, — сказал Бондарев.
   — Нет. Правда, — сказал Гофман.
   — Это его в весенние каникулы тогда?.. А сегодня передавать? — сказал Любимов. — Я уж и забыл.
   — За что он его, Бондарь? — спросил Юра.
   — Не что, а кто, — сказал Любимов. — В каникулы приехал один мужик. А в школе никого нет. Вера на детскую площадку побежала, там Мося в расшибалку с блатнягами играет. А она его все хочет перевоспитать. Она его взяла. Мужик ему бумажку дал. Мося прочел, и его записали на магнитофон. Я уж и забыл.
   — Пойдем к Вере в два часа, — сказал Гофман. — У нее радио есть.
   — Ин-те-ресно, — сказал Бондарев.
   — За что он его, Бондарь? За что Мося Восьмерку?..
   — Спроси его.
   — Кого? — спросил Юра.
   — Восьмерку. А хочешь, Мосю спроси. — Бондарев хохотнул и сжал рот; глаза его весело сияли. — Мося наш прославится на весь мир. Он уже сигару курил, как Черчилль... Теперь ему надо орден подвязки на пиписку повесить и поливать всех с верхатуры. Вознесся Мося!..
   — На консультацию не пришел, — сказал Любимов.
   — А ему что? Он и осенью сдаст. Может на второй год остаться, если его папа с мамой в живых оставят. Это же Мося... Он, знаешь, что делал? На балкон вынес ящик бананов и раскидывал по двору. Внизу ребята собрались, хватают... А он им швырял нашарап, гроздьями.
   — Ты тоже хватал? — Любимов ехидно посмотрел на него.
   — Я его сам!.. И тебя вместе с ним могу завалить этими бананами!..
   — Принес бы хоть один попробовать. Я их вкуса не знаю, — сказал Любимов.
   — Принесу. Один?.. — Бондарев рассмеялся. — Десяток принесу.
   — Спасибо, благодетель, — сказал Любимов.
   — Не веришь? Гадом быть, принесу!..
   — Ну-ну. Поживем — увидим.
   Без четверти два они зашли в комнату старшей пионервожатой. Они называли Веру по имени, но она была старше их лет на пять-шесть, и они говорили ей вы. Отношения у них с нею были дружеские.
   Здесь были Бондарев, Любимов, Гофман, Юра Щеглов, Женя Корин, бунтарская компания — Кольцов, Морозов и Дюкин, затем Ермаков, Дмитрий Беглов, Андреев и Рыжов. В комнате было тесно. Зернов и Трошкин не пошли с ними, обитателей — и Юра молча подумал про себя: прихлебателей — Гоголевской не интересовали калошинские корифеи. Силину и Леонтьеву, когда они попытались просунуться в комнату, Бондарев сказал грозно:
   — Пятый угол устроим!.. — И они исчезли.
   — Зачем ты их прогнал, нехороший человек? — сказала Вера.
   — Я их догоню, — сказал Бондарев, не двигаясь с места. — Да они сами не хотят. Они стеснительные очень... Пусть идут.
   Вера покачала головой, поджала губы и прищурила глаза, и Бондарев увидел в них укоризну; он сделал вид, что смущен.
   Через десять, через двадцать минут после начала передачи Моси еще не было слышно. Мальчики сидели тихо, пристально глядя на транслятор, словно в ожидании птички, что должна вылететь и напугать их непредвиденным хлопаньем крыльев. Они отупели от ожидания, и глаза их наполнились скучной мутью.
   — Вырезали его, — сказал Рыжов. Начало фразы, произнесенной диктором, никто не расслышал из-за него.
   — ...Мовсюков, шестиклассник, один из передовых учеников триста восемьдесят восьмой школы Сокольнического района города Москвы... — Андреев поднял руку, чтобы стукнуть по голове Рыжова, тот пригнулся, увертываясь, Андреев застыл с поднятой рукой. — Скажи, пожалуйста, планировались ли заранее мероприятия на время каникул, и какие именно мероприятия?
   Раздался знакомый голос Моси, несколько торопливый и взволнованный; но это был Мося.
   — Пионерская организация нашей школы, под руководством комсомольской организации, заранее спланировала спортивные соревнования, которые мы проводим во время каникул. В лыжном кроссе приняли участие все полностью ученики шестых классов. Победителям были вручены призы. Все остались очень довольны. Планировались также культурно-массовые мероприятия, походы в театр и в музей. На меня произвел неизгладимое впечатление поход в музей подарков дорогого и великого Иосифа Виссарионовича Сталина. Я там увидел много интересного. Каникулы прошли очень интересно.
   — А теперь послушаем, — сказал диктор, — как обстоят дела в пионерской организации, расположенной за многие сотни километров от столицы...
   Представление с Мосей окончилось в одну минуту.
   — Ну, и Мося, — сказал Бондарев. — Ну, и трепло.
   — Передовой ученик, — сказал Кольцов.
   — В каком это он лыжном кроссе участвовал? Сейчас вот что ли, в июне? — рассмеялся Дюкин.
   Все поднялись с места.
   — Нет. Это надо понять, — сказала Вера, повысив голос, чтобы перекрыть шум отодвигаемых стульев, топота ног и многих голосов, звучащих одновременно. — Это очень просто. Конечно, с лыжным кроссом в передаче немного опоздали: но у них, значит, раньше была занята программа. Им ведь столько всего надо передавать, не хватает времени...
   — Да Мося не знает, с какого конца к лыжам подойти. Он и не становился ни разу на лыжи.
   — Подожди, Дюкин. Неважно...
   — Неважно, — рассмеялся Кольцов.
   — И не было никакого кросса у нас. Все это липа! — упрямо и зло, с покраснелыми кончиками ушей, ответил Дюкин. В отсутствие Веры, приятели насмешничали, что у него с ней особые i/шуры-муры/i; это заставляло его при посторонних разговаривать с Верой придирчиво и сурово.
   — Никакая это не липа. Все можно понять... Им надо было осветить вопрос весенних каникул. Неважно, что у нас не было кросса в этом году. В других школах был. Ведь это передача о нашей пионерии вообще... Ну, если уж человек приехал в нашу школу, что же ему? обратно уезжать? Зря время тратить?..
   — А Мося?..
   — Мовсюков был здесь, рядом. Ему дали читать... говорить в микрофон. Что ж вы хотите, чтобы по всей стране объявили, что он двоечник и прогульщик? Раз уж он выступает, надо было сказать, что он один из передовых учеников... А то представляете, какое мнение могло бы сложиться о нашей школе. Один выступил — и тот прогульщик... И лицо всей пионерии тоже... А потом Мовсюков, я надеюсь, не всегда будет прогульщиком, он исправится. Может быть, как раз эта передача заставит его по-иному взглянуть на себя... Надо же человека поднимать иногда. Не все его топить... Все правильно.
   — Ну, это последнее... Может, так... Надо поднимать... Если заплевывать, конечно... — Увлеченная речь Веры убедила Дюкина, он был покорен старшей пионервожатой настолько, что забыл, что должен обязательно возражать ей.
   Женя на лицах учеников увидел ехидные и смущенные ухмылки. Они спустились с четвертого этажа и вышли из школы на солнечный свет.
   Рыжов выругался нецензурно.
   Андреев тоже выругался.
   — Титов, — сказал Юра весело, — тащи лыжи. Покатаемся с горки.
   — У тебя, — сказал Морозов Юре, — парковские дундуки отобрали лыжные палки?.. Ты струхнул и отдал. На горке, над прудом...
   — Не ври.
   — А ты сам рассказал. Малолетки отобрали.
   — Кросс устроим на Архирейке. Яко посуху, или как там, — сказал Ермаков. — Яко... Како...
   — Какакака, — сказал, смеясь, Бондарев. — Мосясяся.
   — Мосю надо позвать. Пусть едет по Архирейке, — рассмеялся Любимов.
   — Восьмерку твоего не забыть, — сказал Бондарев. — Они теперь вроде братьев.
   Женя смотрел на них, улыбаясь и испытывая поганое чувство растерянности. Он тут же забыл о причине этого чувства, но идя домой вместе с Дюкиным и Бегловым, он продолжал находиться под его впечатлением. Этот недоделанный Мося — и дело было совсем не в том, что он двоечник или прогульщик, или водит компанию с блатными — второсортный, тупой, нечистый Мося, выступающий по радио, отнял у него или сделал менее прочной ту основу, на которую опиралось его представление об окружающей жизни, разумной и справедливой. Ну, конечно, в кино и в театре могли показывать липовых хулиганов и таких же липовых пионеров. По радио могли рассказывать о планах пионерских организаций, начинаниях, дискуссиях и свершениях. А вокруг себя он видел Леху-Солоху, Васю Зернова, Ослов, их пьяного дядю Костю, Мосю, и он не задумывался ни о чем, само собой разумелось, что они такие вот, но о них не говорят по радио. И вдруг в том же тоне, в каком говорилось всегда по радио о чужих, незнакомых планах, начинаниях и свершениях, — сказал Мося. Не кто-нибудь, а Мося. Рыжов, читающий по бумажке гладкие слова, без единого матерного оборота, заставил бы смеяться над своим минутным превращением, но его чтение было бы всего-навсего приглаживанием шероховатостей: он, как никто, стоял на коньках, да и на лыжах, и он был не последний в футболе, до того как перешел в боксерскую секцию. Женя смог бы принять такое лицедейство, оно было бы сродни театральному; но это не было бы полным переворотом здравого смысла, лживым, надругательским переворотом, как в случае с Мосей.
   Он увидел на Лермонтовской Щеглова и Слона, которому Щеглов рассказывал о новом коте. Женя попрощался с Дюкиным и Бегловым. Он хотел войти в свою калитку. Поганое чувство растерянности, независимо от того, что он забыл о его причине, давило ему на нервы. Он подумал, в доме мало приятного, с тех пор как мама переменилась в худшую сторону, его не тянуло домой.
   Он подошел к Щеглову.
   Тот зло посмотрел на него и повернулся к нему спиной.
   Женя поздоровался со Слоном.
   — Вот Пушок к нему приближается... кот присел, не двигается. Пушок еще ближе подошел... — Юра демонстративно обращался только к Виталию. Он возбудился и повысил голос, со злобой косясь на Женю, и так как он не умел владеть собой, злые интонации его голоса направились на Виталия. — А у кота, я тебе говорил, задние ноги совсем — ты понимаешь? — не действовали... Еще не начали заживать. Ясно?
   — Ну, чего ты кричишь, как сумасшедший? — сказал Виталий.
   — Он как взмахнет правой рукой!..
   — Тише ты. — Виталий недовольно отступил от него.
   — Тьфу ты, чтоб меня черти сожрали! — Юра неожиданно рассмеялся, согнулся от смеха, держа руками живот. Он развернулся к Жене, попытался сказать ему и не смог. — Чтоб меня!.. Чтоб меня!..
   — Псих, — сказал упитанный Виталий, начиная смеяться вслед за ним. — Так чего он взмахнул-то?.. Псих. У кота не рука, а лапа...
   — О-ох... Титов, слышишь... Ха-ха-ха... Слышишь, Титов... Я забыл, что мы с тобой говорили в школе... А в школе я забыл, что я с тобой не разговариваю... из-за вчерашнего... Ох, я выродок... А сейчас я вдруг вспомнил, что не разговариваю, а что в школе говорили, забыл... Вот как в голове в различных местах лежит. Представляешь?
   Юра осилил свой смех и поднял глаза на Женю, навстречу ему был устремлен смущенный взгляд, в нем было недоступное Юре сознание сдержанного превосходства. Юра не задумывался о собственном достоинстве, и эта высшая степень простодушия, благодаря чему он превращался иногда, по внешним проявлениям, в убогого юродивого, а иногда выглядел как добрый малый, — располагала к нему сильных людей, способных оказывать покровительство.
   Именно так и смотрел на него Женя, как на юродивого, как на умного, убогого и заносчивого слабака, вызывающего чувства жалости, безразличия, презрения и уважения; последнее случалось крайне редко.
   Вскоре после экзаменов, когда было объявлено, что они переведены в седьмой класс, Женя уехал на заработки в Муром. Юру родители отправили в пионерский лагерь в Прибалтику.
   Людмилу бабушка София устроила, благодаря Матвею, в тот же пионерлагерь в Красной Пахре, где раньше был Женя. Зинаида не захотела обратиться к брату с просьбой. Путевку в пионерлагерь бабушке передала Любовь Сергеевна. Матвей тоже не захотел приехать сам, чтобы не видеть Зинаиду, а та после получения путевки не позвонила Матвею и не поблагодарила его. Бабушка просила ее об этом, но она отказалась, резко оборвав разговор.

Глава шестнадцатая

   Трамваи по утрам, когда Зинаида ехала на работу, были битком набиты пассажирами. Она переменила работу, это вычло из ее ежедневного времени минут сорок-пятьдесят на дорогу, но благодаря новой работе она дополнительно получила сто пятьдесят рублей в месяц. К ноябрю месяцу она смогла скопить пятьсот рублей. Женя в конце августа привез ей из Мурома четыреста рублей; он был необычайно горд. Он помогал копать шурфы глубиной до шести метров, и когда он своим приятелям на Халтуринской, показывая на телеграфный столб, говорил, что вот такая была глубина ямы, они задирали головы, смотрели на верхушку столба, потом смотрели ему в глаза и недоверчиво усмехались. Зинаида разговаривала с сыном, как со взрослым, за сентябрь, октябрь и ноябрь она ни единым нюансом не изменила своему тону; она советовалась с ним. Она купила ему кожаную зимнюю шапку за восемьдесят рублей. Это была теплая и прочная шапка, красновато-коричневая кожа не трескалась на холоде; шапка была Жене очень к лицу. Он стал почти совсем взрослый красавец, за лето он вытянулся вверх, и еще в августе его сверстники, гуляя по улице, зло шутили друг над другом, причиняя острую боль надавливанием на затверделые соски; но это продолжалось недолго, соски сделались увеличенные и мягкие и перестали болеть. Вся улица, кроме Дениса, пошла в боксерскую секцию, даже Щеглов втайне от родителей, чтобы они не устроили ему скандала, начал ходить на тренировки по боксу. Жене было обидно, что он не попал на сборы футболистов, и он оставил футбольную секцию и тоже присоединился к боксерам; дома он продолжал качать мышцы пудовой гирей. Зинаида опасалась, что он, поднимая гирю и приседая с нею по многу десятков раз, испортит себе сердце, живой пример — бабушка София — был перед глазами. Зинаида не жалела денег на лекарства для матери и на питание для нее. Материальная помощь шла от Любы, и кое-какие крохи попадали от Лиды. Не очень экономя на затратах первой необходимости, Зинаида, наконец, отдала долг Хмаруну. От отказался принять деньги и вернул их Зинаиде. Несмотря на то, что оба проявили себя в достаточной степени корректно, получилось недоразумение, которое отдалило их друг от друга настолько, что Зинаида попросила Женю не брать больше книг у Игната, не обращаться к нему за помощью; Женя давно не виделся с Игнатом и не брал у него книг, но ему было неприятно услышать об этом от мамы, он уже раньше заметил недружелюбное отношение к себе тети Раисы. Кроме того, бабушка стала ворчливая и злая на слова, она ругала Игната. Женя не хотел ей возражать, но он не мог, смолчав, продолжать, как прежде, заходить в дом к дворнику, тем самым словно предавая бабушку; глядеть в глаза дворнику, своему кумиру, после всего, что он слышал о нем у себя дома, и таиться от него он тоже не мог.
   У него появилась новая цель и новая забота. Он подал заявление в комсомол. Он волновался — не так, как Щеглов, будто радиоколокольчик повествующий о своих желаниях и опасениях — внутри себя Жене было не легче, чем Щеглову. Правда, у того ситуация была особенная. Ему только пошел четырнадцатый год. Они узнали у восьмиклассников, какие задают вопросы в райкоме. Надо было знать биографии Сталина и Ленина. Биографию Сталина Женя купил в киоске, книга была отпечатана крупным шрифтом, больше детского, с иллюстрациями. Биографии Ленина нигде не было. Он нигде не мог достать биографию Ленина; ни у кого из поступающих ее не было. Она оказалась у Леонтьева; лилипутик тоже подал заявление в комсомол. Он с гордостью предоставлял свою книгу по очереди поступающим. Жене он дал первому и не торопил его; он позволил ему держать книгу у себя два дня. Женя боялся ее носить в портфеле, ему казалось, что портфель обязательно потеряется, и книга пропадет. Леонтьев важно ходил посередине коридора, грудь его была надута, голову он неестественно задирал кверху, чтобы быть выше ростом и казаться сильнее, он пытался подражать Жене; он больше не жался пугливо к стенке и не вздрагивал от случайного взгляда Васи Зернова или блатных учеников другого класса. Бабушка все еще встречала его после уроков, но теперь она не входила в школу, а ждала его за оградой, в парке.
   — В райком ты тоже поедешь с бабушкой, — сказал ему Любимов.
   — Нет, — серьезно ответил Леонтьев. — Она меня отпустит одного. Я ей объяснил, что в райком нас повезет секретарь комитета комсомола школы.
   Юра Щеглов пришел к Жене и позвал его смотреть телевизор.
   — Мы купили!.. Уже антенну поставили!.. Линзу достали!..
   — Некогда мне, — сказал Женя.
   — Да чем ты занят? Пойдем.
   — Ладно. Потом как-нибудь.
   — Пойдем, Титов, не пожалеешь.
   — Хорошо. Потом. — Он не хотел идти к Юре, которого он весной ударил по лицу.
   — Когда потом?
   — Там видно будет.
   — Дурак. — Юра снова вернулся. — Идем.
   — Пошел ты!.. Как банный лист!..
   Юра обиделся и ушел от него. Он позвал к себе Слона и Славца. Он был еще более гордый, чем Леонтьев, он был вдвойне горд и счастлив: он поступал в комсомол, и у него был собственный телевизор.
   В декабре 1950 года Женю, Юру, Леонтьева, Любимова, Восьмеркина, Гофмана, Беглова приняли в комсомол. На первом собрании Женю выбрали комсоргом класса.

Глава семнадцатая

   — Мы к тебе пришли, — сказал Клоп.
   — Ясно, что не приехали.
   — Мы пришли к тебе, Титов!..
   Женя промолчал, вглядываясь и в темноте с трудом различая их глаза и, главное, их руки, в которых эти блатные малолетки могли прятать нож или бритву, или любую пакость. Они окликнули его, когда он уже вошел в свой двор; он возвращался после школьного комсомольского вечера. Он посмотрел через их головы, потому что хоть они и были втроем, они были малолетки, ничто против него, за ними должна была тянуться взрослая братва.
   — Сегодня ты дышишь, — сказал Толик, младший брат Геббельса. — А завтра твоя дыхалка примерзнет.
   — Как так? — Женя рассмеялся. Он еще внимательнее вгляделся в Толика. Он подумал, что он стукнет Толика, не жалея, от души стукнет, в челюсть, по всем правилам бокса, уложит его, как миленького, вспомнил он выражение тети Наташи. — Ты мне грозишь?
   — Нет, — сказал Толик.
   — Нет?
   — Мы пришли к тебе, — сказал Клоп. — Мы тебя предупреждаем.
   — Понятно, — сказал Женя. Он никого не увидел за ними. Он сделал несколько шагов от своей калитки и встал спиной к большому сугробу, наваленному у забора; он подумал, что гоголевские могут прятаться и во дворе. "Жаль. Лучше я их уведу на их улицу".
   Трое двинулись за ним и встали перед ним так же, как раньше.
   "Ясно. Они ждут, пока я с этими займусь. Тогда они хотели сзади схватить и повалить меня... Но я с ними закончу за пятнадцать секунд, по пять секунд на рожу".
   В новом месте, где они остановились, попадало немного света от фонаря, и Женя увидел, как влажно блестит правый глаз у Клопа. Это была цель. Дальше стоял Евгений Ильич, и у него отблеск фонаря лежал на носу. Это была вторая цель. У Толика вместо лица был темный провал; это была третья цель.
   "Хорошо", подумал Женя, отметая все мысли и быстро переходя в состояние действия.
   — Гоголевские вечером в субботу, — сказал Клоп, — когда вы свой театр закончите... В моем дворе... закончите и пойдете... Они вас поймают и...
   — Отметелят, — сказал Евгений Ильич.
   — Нет, — сказал Клоп.
   — Отметелят, — сказал Толик.
   — Это потом, — сказал Клоп. — Сначала пошкодничают. Разденут. До трусов. Тебя. Семена-гада!.. Еврея...
   — Мишку Гофмана? — спросил Женя.
   — Да, Мишку. Батю отпустят, чтоб с кругляками не стыкнуться. Дурака отпустят.
   — Гену?
   — Да, Гену-Дурака...
   Женя выругался, вспомнив, что уже поднял руку, чтобы нанести удар ему.
   — Это старая история, — сказал он. — Это они хотели в прошлом году... В позапрошлом.
   — Какой нам интерес морочить тебя?
   — В субботу? — спросил Женя.
   — Вечером, — сказал Клоп.
   — Почему ты Длинному не сказал, а мне говоришь?
   — Я с ним не в дружбе.
   — А со мной в дружбе?
   — Мы к тебе пришли. Гляди, не трепани, что ты от нас узнал. Панкрат не шутит.
   — Это я не трепану... Ты не боишься, что он все равно догадается?
   — Может.
   — Тогда что?
   — Каранты нам будут, — сказал Евгений Ильич.
   — Пасть порвет Панкрат, — сказал Толик.
   — В гробу я его видал!.. — сказал Клоп. — Если б он Семена... Я ему говорил... Это я сам могу. И еврея. Пусть... А тебя и Длинного...
   — И Длинного? — спросил Женя.
   — Да. Всей кодлой метелить. Голых... Не хочу!
   — И я не хочу, — сказал Евгений Ильич.
   — Ну, спасибо, братцы. Спасибо.
   — Всех подряд хотят поймать и метелить. Кроме Семена и еврея, — тебя, Длинного и всех. Всех, — с возмущением сказал Клоп, который уже давно перерос свое прозвище; судя по росту, его бы следовало называть, как его брата — Длинным.
   — Охамели они наших трогать, — сказал Евгений Ильич.
   — Только Батю отпустят. И Дурака, — сказал Клоп.
   — Титов, мы тебе парашу не стали бы пускать. Верь, — сказал Евгений Ильич.
   — Гену-Дурачка отпустят... А Леню Смирнова? А Саньку?
   — Толик, про Смирновых слышал? — спросил Клоп.
   — Ни хрена не слышал.
   — Я тоже не знаю, — сказал Евгений Ильич.
   — Наверно, как всех, — сказал Клоп. — Мы пошли. Про нас не трепани, Титов, никому.
   — Могила, — в тон ему ответил Женя. — Ты дома у себя живешь?
   — А тебе чего?
   — Да ничего...
   — И не суйся!..
   — Я к тому, что ты, может, Длинного увидишь. Так передай ему.
   — Замучается ждать!..
   — Чего ты злишься? Я безо всякой... подковырки.
   Клоп подозрительно посмотрел на него.
   — Пошли, — сказал Толик, брат Геббельса. — Неохота мне, чтобы нас засекли, как мы подзакладываем их Титову. Не помилуют. Смотри, Евгений Ильич, ты тоже никому не трепани!.. Я тебя знаю. Я тебе сам тогда пасть порву!
   — Чего ты? Луку ел?.. Козел!..
   — Сам козел, — сказал Толик.
   — А вы стыкнитесь, — сказал Клоп.
   — Да я в жизни никого не подзаложу! — сказал Евгений Ильич.
   — За предательство надо глаза выкалывать. У тебя последний, — сказал Толик.
   — Это так, — сказал Клоп. — Это мы потому, что ты, Титов...
   — И Длинный? — спросил Женя.
   Клоп отвернулся от него со злостью и ничего не ответил.
   Женя подумал, что поздно уже. Но он хотел пойти к Семену и рассказать ему. Сегодня был четверг. Он вдруг вспомнил, как днем в школе и сейчас, на вечере, он несколько раз замечал любопытный взгляд Трошкина, хладнокровный и безразличный, но любопытный, устремленный на него и всякий раз отводимый в сторону. Он все знает, подумал Женя. Конечно, знает, и глядит на меня без малейшего сочувствия, как на экспонат. Наблюдает. Или запоминает, какой я сейчас, чтобы посмотреть в понедельник. Он почувствовал сокрушительную злобу против Трошкина, гораздо большую, чем против гоголевских, потому что он их лишь смутно представлял себе, а Трошкин был его сосед, он жил через стенку, и грязная, слащавая мать его тетя Клава, по ночам запуская свою подпольную машину, которая завывала и тарахтела как трактор, — будила не только бабушку Софию, не только Зинаиду, но и Женю с сестрой будила и заставляла пугаться, несмотря на молодой и здоровый сон. Темные личности по ночам шмыгали через двор к ним в квартиру; тетя Клава спекулировала. А Леха-Солоха насмехался на улице над Азарием за то, что у того отец с матерью работали продавцами в табачной лавочке.
   "Дерьмак!.. Страшный дерьмак!.."
   Он, конечно, не полезет. И Вася Зернов не полезет. Они даже глядеть не станут, побоятся. Будут потом слушать от своих гадов из шайки. Это ж только фашисты могут придумать — раздеть!.. Не Солоха ли и придумал и подсказал шайке? Щенка моего он тогда бросил. А сам к нам больше не лезет. Боится; за чужой спиной прячется. Дерьмак!.. Дерьмак!..
   Женя заметил, что дышит шумно и часто, кулаки его сжаты, тело напряжено. Он заставил себя расслабиться. Он остановился перед домом Щеглова. В окнах не было света.
   "Поздно уже".
   Он решил, что рано утром назавтра он сбегает к Семену и расскажет.
   — Это ты?
   Женя обернулся.
   — Батя...
   — Ты?.. А может, не ты?.. Кто — ты, человек? — спросил Батя. Так Астангов в роли царя Федора Иоанновича спрашивал "Я царь или не царь?.." — Ты Титов или не Титов?.. Что делаешь ты здесь в столь поздний час?
   — Батя, гоголевские готовят западню. Послезавтра вечером... — Это ему была удача встретить Батю.
   Ему сделалось легче на душе, когда он освободился от тяжкого груза ответственности.
   — Так... Так... Ох, как не хочу я... Но придется сделать им западню. Ловушку. И придется мне звать на помощь моих милых соседей. Они меня любят. И боюсь, я кончу плохо — как соучастник какого-нибудь пакостного дела типа убийства или изувечения, причем, как главный подстрекатель. Они на все способны. Их легко раскачать; но остановить их, когда они тронутся, — невозможно. Ты знаешь Зуба?
   — Видел.
   — А Гриню?.. Чокнутые люди. Но что делать? Против одной пакости надо натравить другую.
   — Зуб родственник самого Адама?
   — Да-да, — с усмешкой сказал Батя. — Ты слышал и об Адаме?
   — О нем все слышали.
   — Адам далеко. И надолго, если не навсегда... Он почему-то тоже меня любит. Это странно. Они отца моего любили. И уважают мою мать. Черт их знает!.. Смесь дикого ада с обрывками человеческих черт... да еще с добавлением проблесков совсем чего-то хорошего типа самоотверженности. Но разума нет ни грана. И сострадание только к членам своей кодлы и к редким избранникам. Вот таким, как я. Впрочем, не сегодня нам судить их, анализировать да к тому же порицать. Сегодня надо их звать!.. Я позову их. Эта пресловутая гоголевская банда громогласно потребовала, чтобы ей заткнули пасть раз и навсегда.
   — Батя, они слабее кругляков, если они из-за них одного тебя хотят не тронуть.
   — Ты сказал, Гену тоже.
   — Тебя и Гену.
   — А почему Гену?
   — Не знаю.
   — А я знаю. Они считают, что я и Гена — одно и то же.
   — Ну, так а Семен... Вы все, он, ты, Гена и Леня — в одном классе.
   — И в каком классе!.. В десятом.
   О Бог, который есть... Иль нет? —
   Ты глянь на нас сквозь туч просвет...
   В десятом классе мы еще должны корежиться в общей куче-мале. Что делать? Переселяться из этого района... Вечером послезавтра. Я надеюсь, мои патроны проснутся к вечеру. Они спят днем, а ночью у них бурлит жизнь. Ночи напролет у них карты и похождения. Они ночные, в основном, существа, как совы, как филины, как... большинство стервятников.
   — Они придут к нам в театр?
   — Это идея... Нет. Это спугнет гоголевских. А я хочу, чтобы встреча состоялась. Раз и навсегда. Раз и навсегда... Мы бы могли для них дать спектакль. Литерный спектакль. Чем черт не шутит, им может понравиться. В кино они ходят.
   — Ходят. Я видел Гриню и Татарина в "Орионе". Один раз видел Вовку Ореха.
   — Ты не боишься?
   — Немного, — сказал Женя. — Меня, в основном, зло взяло.
   — Это хорошо. Ты спортивный мужик. Завтра скажи... объяви всем завтра — Длинному, бунтарским и прочим... А я скажу своим. В субботу нужно собраться в театре пораньше. Чтобы быть вместе и исключить нападение на одного-двух... Нас много. По силе, мы могли бы с ними сладить. Но у них ножи и кастеты.
   — И даже пистолет.
   — Это трепатня. Но нам одним с ними не справиться. Это печальный факт. Послушай, Женя, я хочу попросить тебя, именно тебя... Скажи каждому в отдельности, чтобы он знал и помнил, но чтобы никому об этом не рассказывал. И даже между собой не обсуждайте. Об этом надо молчать, как рыбы молчат. Чтобы гоголевские не знали, что мы всё знаем. Иначе они перенесут на другой день, или замыслят еще что-нибудь. Тебе откуда стало известно?
   — Я дал слово не говорить.
   — Правильно... Но это точно?
   — Ручаться не могу... Сказали малолетки. Я сначала удивился, подумал, что они права пришли со мной качать. А они мне вот... Клялись, что не параша.
   — Не параша... Не параша, — повторил Батя и рассмеялся. — Ну, хорошо. Договорились.
   — Я хочу Андрея позвать.
   — Кто это?
   — Он из моего класса. Мы вместе сидим. Он сильнее меня, представляешь, он даже не тренируется, такой уродился... С ним калошинские могут прийти. Подумаешь, пришли в театр... Они на гоголевских здоровый зуб имеют.
   — Приводи. Чем больше, тем лучше... Идем по домам. Я завтра скажу своим.
   — Семен дома? — спросил Женя.
   — Темно. — Батя взмахом руки, будто открывая занавес, показал на фасад двухэтажного дома, в котором жили Щеглов и Семен, а раньше жил Олег. — Спит. А то бы мы зашли к нему. Спокойной ночи, Титов.
   — Пока, — сказал Женя.

Глава восемнадцатая

   Женя почувствовал взгляд Трошкина и повернул голову. Ни капли сочувствия не было во взгляде, лишь немного любопытства.
   "Подойти и дать ему в рожу, подумал он. Но нет, я должен держаться, как будто ничего не знаю".
   Гофмана и Беглова он предупредил, так же как Ермакова и бунтарских. Но Щеглову он не решился открыть подробности, потому что Щеглов был болтун, и на него была плохая надежда; он условился с ним сразу после школы идти в театр. Если Щеглов сказал, что придет к такому-то времени в такое-то место, этому можно было верить. Но так он был устроен, что считал, что он пуп земли и центр всеобщего внимания; секрет, доверенный ему, начинал его распирать изнутри, и он мог так или иначе проговориться.
   На перемене Батя заглянул к ним в класс.
   — Новые роли для вас! — крикнул он. Женя и Борис Ермаков вышли к нему. Он пригласил их в дальний, глухой конец коридора. — Никаких ролей, сами понимаете, братцы... Конспирация. Мы решили по-новому сыграть спектакль с гоголевскими. Вместо театра, собирайтесь к круглому дому. Я вас встречу. Гоголевские пусть нас ищут. Кто ищет, тот всегда найдет. Тебе, Длинный, тоже лучше присоединиться ко всем. В доме у вас народу полно. Если даже гоголевские залезут в театр, пускай. Они не нападут на взрослых; а тебя дома не будет — и все дела. Так?.. Приходите, остальной план узнаете потом. Мы так придумали, чтобы все обошлось без крови. Черт с нею, с местью. Главная цель будет достигнута.
   — Какая? — спросил Борис.
   — Загнать их в дыру и чтобы не вылазили. Сколько я живу в Черкизове, столько слышу: гоголевские, гоголевские... Ну, ладно. Договорились.
   — А как же? Я Андрею сказал, чтобы приходил в театр.
   — Отмени, Титов. Чужие не нужны теперь будут... Еще, не дай Бог, мои друзья с ними драку устроят. Им один черт, увидят незнакомого...
   — Ты же сам сказал, чем больше, тем лучше.
   — Мы придумали новый план... Никого не забудьте. Если правда, что гоголевские сегодня назначили каверзу, тогда какой-нибудь забытый бедняга, если придет в театр, станет трижды беднягой. Никого нас нет; они озвереют.
   — Они могут отыграться на ком попало, — сказал Борис.
   — Навряд ли. Все-таки у них намечены конкретные жертвы.
   — Я их знаю. Дундуки будь здоров.
   — Ничего, ничего, — улыбнулся Батя. — Риск — благородное дело. То, что мы вначале хотели... оно, значит, могло кончиться побоищем грандиознейшим типа Куликовской битвы. Зачем это надо? Нет. Вместо битвы — включим психологический фактор. В крайнем случае... в самом крайнем, могут произойти отдельные стычки. Но не всеобщее побоище... Я вам сейчас ничего не скажу. Приходите. Приводите всех, но... Секрет пока не раскрыт?
   — Секрет, что мы знаем их секрет? — спросил Женя.
   — Да.
   — Вроде тихо, — сказал Женя.
   — Тихо, — сказал Борис. — Вон я даже с Зерновым обменял пузырек глицерина на американскую жвачку.
   — Покажи, — сказал Батя. — Откуда она у него?
   — Воруют в шайке. А ему перепало, наверное.
   — Глицерин, что ли, чтобы марганцовку смочить и взорвать?
   — Да, — сказал Борис.
   — Смотри-ка, — сказал Батя с усмешкой. — Люди химию знают.
   — При чем тут химия?
   — Как же? Реакция глицерина с марганцовокислым калием при начальном нагреве от трения — это химия. Позавидуешь вам, ей-богу, у меня эти шалости позади. Девчонок пугаете?
   — Кто его знает, кого он пугает. Может, сам себя.
   — Ну-ну... — Батя повернулся и ушел.
   Женя и Борис договорились, кому должен каждый из них сообщить о перемене плана, и возвратились в класс.
   — Как Варфоломеевская ночь, — сказал Женя. — Двадцать тысяч человек знают секрет, и больше ни одна живая душа не знает.
   — Поплюй, — сказал Борис. — А то сглазишь. Я Клепу звал, чтобы он пришел; не захотел. Трухает. Клепа — он тоже, знаешь, хитрюга тот еще. Не могу, говорит.
   — А он не продаст?
   — Нет. Это не думаю. Я бы его тогда в землю вбил.
   — "Тогда"... Это мало кого волнует. Надо, чтобы план не открылся.
   — Я смоюсь с уроков, — сказал Борис.
   — Зачем? Математика.
   — Сорвусь... Дойду до Клепы. Я вообще его предупреждал. Ну, а вдруг? Дам ему понюхать. — Он поднял сжатый кулак. — Возьмешь мой портфель?
   — Не надо, Длинный, а?
   — Не ной!.. Может, ты меня, как Барса, будешь обсуждать?
   — Я-то его не обсуждал.
   — Знаю. Но ты ведь комсорг, — с едкой интонацией сказал Борис. — Возьмешь портфель?
   — Ладно. — Женя хмуро посмотрел на него. — Мотай.
   — Не злись, Титов. Я так. Мне неспокойно из-за Клепы, ведь я виноватый. Как, Титов?.. Неужели продаст? Титов?
   — Увидим готовое.
   — "Увидим готовое"... Иди ты!.. Я смылся.
   Женя отвернулся от него и пошел на свое место. Месяц назад он пропустил занятия в школе: на "Сталинце" был медосмотр; и именно в этот день комсомольская ячейка класса обсудила персональное дело комсомольца Барсова. Он был новый комсомолец. К тому времени комсостав в классе увеличился почти втрое за счет вновь принятых. Барсов пропустил два собрания; он к тому же схватил несколько двоек. Активные его однокашники просили слова и с энтузиазмом клеймили его поведение, не достойное комсомольца. Это ощущение справедливого гнева и возможность публично и умно порицать другого, находясь в безопасности, были внове им и поднимали их на неизведанную вершину радости. Они с увлечением щеголяли друг перед другом своей правоверностью. Лариса Васильевна — классный руководитель, попыталась их остановить; но безуспешно. Она спасовала перед их напором. Щеглов, Восьмеркин, лилипутик Леонтьев, Катин и Морозов по прозвищу Косой не оставили камня на камне от бедного Барсова. Барсов, обязанный молча и покорно все выслушать и покаяться, сказал:
   — Плевать я на вас хотел!.. — Он бросил в них враждебный взгляд и снова увел глаза, упорно глядя вниз и в сторону, не желая глядеть на них.
   — "Плевать"!..
   — Ах, вот как ты!..
   — Как так плевать!..
   — Ну, так говорить... нехорошо, — сказала Лариса Васильевна. — Нельзя оскорблять коллектив. Ты один. Они не могут все быть неправы.
   — Пусть извинится перед нами.
   — Не буду извиняться! — Глаза Барсова блеснули, возможно, от слез; но он в ту же минуту сумел их высушить. Он покраснел и вспотел, руки его были крепко сжаты, впились одна в другую, он шевелил, будто играл, сцепленными кистями — машинально и незаметно для себя.
   — Мы тебя исключим.
   — Он как дикий какой-то...
   — Дикий.
   — С тобой по-человечески говорят.
   — Товарищи, давайте по одному выступать, — сказал председательствующий Бондарев. — Нечего с места... базар устраивать.
   — Ну, что же, я полагаю, что Барсову надо дать время подумать... одуматься. Надо ему дать испытательный срок, скажем, один месяц, и предупредить, что если он не исправится и за этот месяц допустит новые нарушения... тогда комсомольская ячейка вправе объявить ему выговор с занесением в комсомольскую карточку... Бондарев, ведите собрание, — сказала Лариса Васильевна.
   Леонтьев беззвучно, губами повторил за нею роковые слова: "С занесением в комсомольскую карточку". На лице его были отвращение и ужас.
   — Я прошу слова.
   — Хватит тебе. Ты уже выступал. — Юре пришлось неудобно вывернуть шею, чтобы посмотреть на Любимова, который поднялся из-за парты. Тот, возвышаясь над ним, не обратил на него внимания, он прищурясь смотрел вперед, напустив на себя целеустремленный вид.
   — Ты куда? — воскликнул Бондарев. Барсов, машинально играя сцепленными руками, с обиженным и замкнутым лицом подвигался к двери; лоб его был мокрый от пота. — Ты совсем рехнулся?
   — Иди ты!.. Мусор!.. — Барсов сбросил с себя нерешительность. — Все вы мусора!.. Хуже мельтонов!..
   — Вот какие слова он себе позволяет, — холодно произнес Любимов. — Какой же он после этого комсомолец?
   — Тебе не дали еще слова. — Юра хихикнул, подражая Любимову. — Как будто ты не позволяешь слова...
   — Исключить его!.. Что он позволяет!.. — с места крикнули Катин и Восьмеркин.
   — Тише, товарищи, — сказал Бондарев. — Призываю вас к порядку.
   Барсов вновь опустил голову.
   — Не вздумай самовольно уйти, — сказала ему Лариса Васильевна.
   Он не поднял головы. Он вышел и хлопнул дверью.
   — Куда ты?.. Эй... — Бондарев с восторженным и тупым возбуждением посмотрел на закрытую дверь. — Могу догнать и нос начистить.
   — Не выдумывай. Не смей этого делать!.. — "на ты" обращаясь к нему, сказала Лариса Васильевна.
   — Могу после.
   — Не смей!..
   Любимов подошел к столу и встал рядом с Бондаревым.
   — Он нас оскорбил. Он в нашем лице оскорбил весь комсомол. Ему не выговор надо объявить... А вообще ему не место... нельзя, чтобы он был комсомольцем. Собрания пропускает. Слушать сейчас нас не захотел. Помимо того, что он, по-видимому, глуп в достаточной мере, глуп как пробка, он не хочет слушать. То, что он сказал: плевать — это не только со зла сказал. Ему, действительно, на всех плевать. Будет справедливо, если и мы на него наплюем. Он совершенно... темная личность. Что его? оскорбили, что ли? Ему сказали вежливо, для его же пользы, чтобы начал заниматься, ходил на собрания. Даже Мося... Мовсюков начал заниматься после того, как поступил в театральный кружок МГУ. А этот Барсов не хочет. Я предлагаю исключить его из комсомола.
   — Ну, ты загнул, Любим.
   — Я сказал свое предложение.
   — Это его право, — сказал Бондарев. — Будем голосовать.
   Любимов сел. Юра с завистью посмотрел на него: он опять сумел показать себя с наилучшей стороны. Юра подумал о нем с уважением, так серьезно и размеренно, по-взрослому говорил он. В то же время Юра почувствовал в душе, сквозь возмущение, жалость к одинокому Барсову.
   Собрание единогласно проголосовало за исключение Барсова из комсомола. Барсову сообщили на следующий день; он выругался злобно. Он сидел на уроках как истукан, а на перемене уходил на другой этаж, чтобы не видеть никого из учеников класса. Ермаков, Андреев и Рыжов с презрением отнеслись к действиям классного комсомола, в котором они не состояли, но и у них Барсов не получил сочувствия: они насмешничали и над комсомольцами, и над Барсовым.
   — Обсудите его, — заливаясь смехом, сказал Рыжов Жене Корину. — Пропесочьте, чтобы i/взялся за ум/i...
   — А ты не трухай. Они из тебя, может, человека сделают, — сказал Барсову Ермаков.
   Женя после уроков сказал Восьмеркину и Любимову:
   — Зря вы это. Через меру хватили... Надо было с ним по-хорошему суметь.
   — Пойди сумей с ним!.. — сказал Восьмеркин. — С ним говорить нельзя. Слов не понимает.
   — Он обиделся, — сказал Женя. — Любой человек, когда обидится, может вспылить. Вы с ним по-плохому, и он по-плохому.
   — Он первый начал. Он обзывался, ты бы послушал, — сказал Восьмеркин.
   — С ним, как ни говори, каши не сваришь. Бесполезно, — сказал Любимов. — Вот увидишь...
   — Хоть бы пользы не было, но вреда бы тоже не было... Зря обидели его, — сказал Женя.
   — Я узнал, что наше решение не окончательное, — сказал Любимов. — Комитет комсомола все равно не пропустит исключение.
   — Да это так. Я знаю... Но получается, что безразлично теперь, исключат его или нет. Он ходит как враг какой-то. Все ребята косятся на нас, и Длинный, и Андрей... Я не потому, что за себя боюсь. Просто ни к чему это.
   — Он в другую школу переходит, — сказал Восьмеркин.
   Женя вздохнул с сожалением.

Глава девятнадцатая

   Он подошел к парте Длинного и достал его портфель. Ученики, словно на пожар, улетучились из класса. Так бывало каждый день, но в субботу всеми, казалось, овладевал особенный зуд взрывного нетерпения, причины были сразу две: усталость трудовой недели, которую спешили сбросить с себя, и удовольствие выходного дня, в который стремились поскорее погрузиться. Неся в обеих руках по портфелю, Женя спустился в раздевалку; он увидел знакомую толкотню, и он с занятыми руками не только не мог вытащить свое пальто, но, чтобы устоять, он вынужден был идти на широко расставленных ногах, напрягая силы, будто в кузове грузовика, несущегося по ухабам, так было однажды в Муроме. Он заметил на возвышении перед дверью Щеглова и позвал его, но крик стоял такой, что Юра, конечно, не услышал; он исчез за дверью, на ходу застегивая пальто и зубами держа шнурки от шапки, чтобы ее не сдернули у него с головы в безумной толкучке.
   Женя захватил в охапку пальто, портфели и отбежал на свободное место. Он опасался, что Юра уйдет один, без него: Юра совсем ничего не знал, и его безопасность была на совести у Жени. Возле школы Щеглова не было. Он мог пойти кратчайшей дорогой, через пруд, лед еще был достаточно крепкий, но мог пойти через мост; в первом случае он попадет домой по Энергетической, и Гоголевская останется в стороне. "Зачем он не подождал меня? Собака!.." подумал Женя, беспокоясь за него и ненавидя его. Он бегом направился к мосту, рассудив, что если Юра пойдет через пруд, там ему ничего не будет грозить. Он достиг поворота на Халтуринскую; но еще раньше он видел, как четырнадцатый номер свернул с Большой Черкизовской, и Жене показалось, что в заднем тамбуре стоит Щеглов. Четырнадцатый доезжал до кладбища, и там он делал круг. Если это, правда, был Щеглов, он от круга должен был пойти по Халтуринской мимо Некрасовской, Гоголевской, Знаменской и так далее. Мимо Гоголевской!..
   "Черт бы тебя подрал!.. Вот навязался мне на голову!" Жене казалось в эту минуту, что Щеглов виноват в том, что заставляет беспокоиться о себе; к тому же его раздражало, что обе руки его связаны портфелями. К остановке подкатила трехвагонная восьмерка. У Жени появилась возможность доехать на ней до Гоголевской, там спрыгнуть и догнать Щеглова, или даже немного обогнать его. Ему не понравилось в такой день, накануне грандиозного события, в одиночку появиться на Гоголевской. Он побрел к остановке, еще не решив окончательно, что делать ему, и споткнулся на правую ногу. Подумалось — все предвещает нехорошие дела; начало получалось неудачное.
   Мама и бабушка так крепко вдолбили в него, что нельзя без билета ездить на трамвае, он чувствовал ответственность перед общепринятыми правилами как комсомолец и комсорг, и ему пришлось преодолеть внутреннее противодействие, чтобы встать на заднюю подножку трамвая. Денег у него не было ни копейки. В последнюю секунду он увидел кондуктора в окне и, забежав сзади трамвая, сел на буфер. Трамвай тронулся. Женя не мог представить себе, как он спрыгнет из этого положения на ходу. "Будь, что будет, подумал он. Авось сумею прорваться".
   Но несмотря на эту оптимистичную мысль, он на Черкизовском кругу встал на землю и, стыдясь смотреть на окно трамвая, где виднелось лицо кондуктора, размял ноги. Он огляделся и нигде не увидел Щеглова.
   "Эх, если бы мне тридцать копеек, чтобы взять билет".
   Щеглова нигде не было. Идти мимо Гоголевской ему не хотелось. Трамвай звякнул и тихо поехал. Женя побежал за ним. Взгляд женщины в окне будто ударил его; он перешел на шаг и совсем остановился, глядя, как трамвай набирает скорость и расстояние до него увеличивается.
   Четыре коротких квартала отделяли Женю от дома. Сугробы снега лежали на Халтуринской улице. Посредине была узкая дорога, расчищенная для трамвая, автомашины также пользовались ею. Неподалеку от круга трамвайная линия становилась однопутной, и было заметно, что дорога еще более сужается, а за Гоголевской, по которой линия поворачивала направо, делается пригодной для проезда лишь одной машины. Женя видел почти всю Халтуринскую улицу в перспективе, даже двухэтажный дом Щеглова смутно проглядывал вдалеке, но своего дома Женя не видел с этого места.
   Нежданно-негаданно он в короткое после уроков время оказался на середине Халтуринской. Он обратил внимание, что маячит один почти на пустой улице. Он вдруг подумал: "С портфелями я разделаюсь в элементе просто..." Он вспомнил, как два года назад зимой его окружили, после того как избили Семена, три гоголевских, а он отбился от них и, сделав крюк по Энергетической и Крайней, вернулся домой. Это неплохая идея, подумал он. Он решил, что в таком случае нет смысла рисковать и прятать портфели на кладбище, неизвестно, что с ними случится.
   "Нет. Смысла нет".
   Он еще раз посмотрел на черные деревья за оградой, среди них проглядывали прикрытые снегом холмики, убогие в наступающих сумерках, и окончательно отказался от намерения прийти к ним за помощью.
   К нему приближался грузовик. Женя, чтобы дать ему дорогу, перешел на тротуар, на утоптанную и заледенелую тропинку. Когда грузовик проехал уже мимо, с заднего борта его соскочили несколько человек. Они громко засмеялись и закричали.
   Это были гоголевские.
   "Раздеть и отметелить", вспомнил Женя слова Клопа.
   Было еще светло. На улице были взрослые люди, на кругу, возле трамвайной станции, появились вожатый и два кондуктора. "Три женщины, подумал Женя. Разве это защита против гоголевских?"
   Он стукнул своим портфелем первого, кто подбежал к нему, и бросил портфель. Сознание его мгновенно переключилось от размышления к действию. Свободной рукой он быстрым движением нанес удар в челюсть гоголевскому, тот упал. Женя, повинуясь инстинкту, побежал к началу Халтуринской, противоположный путь он отбросил, чтобы не попасть в ловушку, в левой его руке была накрепко стиснута ручка портфеля Длинного. Портфель мешал ему бежать. Но гоголевские быстро отстали, и когда они сообразили, что им не догнать его, и стали кидать ему вслед камнями, они не могли причинить ему вреда, он лишь слышал два или три раза стук камней за спиной. Он не мог понять, что случилось, план открылся или гоголевские озверели совершенно, зачем они раньше времени бросились на него? Все ребята, подумал он, пошли через ручеек, и он тоже давно был бы возле круглого дома, если бы не Щеглов. Теперь его портфель со всеми учебниками и тетрадями пропал, и это было самое страшное бедствие, он еле-еле думал — мысли шли стороной, в отдалении, потерянный портфель почти полностью заслонял остальное, — он думал о том, что он отрезан от своих и ему нужно сделать большой крюк, назад через школу, через парк, и только так он сможет присоединиться к ним. Он неожиданно ощутил злость на Длинного, на Щеглова, на гоголевских. С ним случилось то, что по многу раз в день случалось со Щегловым: ему сделалось тошно от необходимости поступать разумно, тошно и скучно возвращаться той же самой дорогой. Он повернул налево в переулок; гоголевские наблюдали за ним.
   В переулке, видимо, так мало было жителей, что узенькая тропинка едва заметна была среди сугробов. Стояли высокие заборы. Корявые ветви деревьев перекрыли небо.
   Женя, идя по неровной тропинке, увидел впереди, у выхода из переулка, фигуру человека. "Спокойно, сказал он себе. Все нормально... Прорвемся..." Он услышал биение сердца, его стук был такой, как после резкого рывка в беге, но не было, как тогда, удовольствия и расслабленности, а было неприятное напряжение внутри.
   Ему стало стыдно, оттого что он боится; но стыд не помог ему успокоить биение сердца. Он решил идти вперед и прибавил шаг, стараясь взять себя в руки, потому что и дыхание у него сделалось учащенным. Непонятная неловкость сковала ему плечи, которые хотелось ему, он сам не знал как, распрямить, и хотелось ему избавиться от неудобного зажима в шее и тяжести в ногах. Он еще прибавил шаг; неизвестность притягивала его, он устремился к ней навстречу, желая быстрее прекратить ее существование, что бы ни ожидало его при этом. За заборами не видно было домов. Он шел вперед, тревога нарастала в нем, он надеялся, что когда ожидание закончится, само собой снизойдет на него разумное спокойствие. Он знал, что не надо думать о нем, не надо сомневаться в нем, и тогда оно придет легко и послушно в нужный момент, и он сможет двигаться, наклоняться и прыгать, и бежать так, как необходимо, тревога исчезнет и не помешает ему. И сердце успокоится. Смешно, откуда взялась эта скованность? Она начала пропадать; он различил отчетливо сравнительно близко от себя две фигуры, но так как он держал в голове своей встречу с врагами, он не узнал знакомые черты.
   — Титов... Откуда ты взялся? Гляди, Леня, — Титов.
   — Это вы? — Женя остановился; он с радостным удивлением смотрел на Леню Смирнова и Семена.
   — Ты что здесь делаешь?
   — Гоголевские бросились на меня. Возле круга.
   Он радостно дышал и смотрел на них.
   — Они ищут на свою шею приключений, — сказал Семен. — Возле круга?
   — Да.
   — Не пройдем.
   — Пошли на Крайнюю, — сказал Леня.
   — По плану, надо отсюда зайти. Батя прав был: если мы побежим от них по Крайней, они могут догадаться. А с этой стороны — они погонятся за нами, а потом увлекутся и тогда уж не заметят, куда мы бежим.
   — Главное, чтобы они погнались. А мы бы как будто испугались их. Разве не так?
   — Черт их знает. Они ведь не стопроцентные кретины... Отсюда выглядело бы естественней.
   — Титов хорошо бегает. Подпустим их ближе, а потом оторвемся.
   — Да. Титов.
   — Все равно ему с нами теперь идти к круглому дому.
   — Ну, что? зайдем с Крайней?
   — Давайте отобьем у них портфель, — сказал Женя. — Они еще здесь, наверное. Я у них бросил мой портфель.
   Леня показал на его руку.
   — А это чей?
   — Это Длинного.
   — Нельзя сейчас с ними связываться, — сказал Семен.
   — Их мало. Они испугаются и бросят его. У меня там тетради... табель. Честно говорю, испугаются. Я один от них отбился. А втроем они нас испугаются. Налетим на них.
   — Нельзя.
   — Они его разорвут. Семен...
   — Ты, главное, Титов, спокойно. Они тебе вечером сами его отдадут.
   — Кто? Гоголевские?
   — Гоголевские. Гоголевские. Как ягнята будут гоголевские. Я бы, правда, с ними по-своему посчитался. Но Батя недаром Батей назван. У него башка как Дом Советов.
   — Они его разорвут, — сказал Женя.
   — Сейчас нельзя, — сказал Семен. — У круглого дома все готово. Пошли, братцы.
   — Специально две бутылки Зубу купили, чтобы он вовремя пришел, — с усмешкой сказал Леня. Женя шел рядом с ним по Энергетической, они догоняли Семена, он опередил их. Втроем они не могли поместиться рядом на узкой тропе. — Через Крайнюю, Сем?
   — Да.
   — Если они твой портфель сразу не изничтожат, — сказал Леня, — тогда ты его, в самом деле, часа через два получишь.
   Женя промолчал. Он подчинился их плану, но он слишком хорошо знал гоголевских, чтобы, благодаря обещанию Лени, выйти из удрученного состояния. Семен неожиданно остановился. В сумерках на трудной дороге, требующей полного внимания, Женя не успел отреагировать и уткнулся в него лицом.
   — Титов, ты сейчас у гоголевских взрослых урок видел? Вспомни.
   — Да в основном...
   — Моего возраста были?
   — Кажется, нет.
   — Твои одногодки, в основном?
   — Кажется...
   — Кажется?
   — Не помню взрослых.
   — Ай, да Батя... Ай, да Батя молодец!.. Крупной рыбы не будет.
   — Крупной рыбы не будет, — весело повторил Леня.
   — Ну, и что? — спросил Женя. — Какой толк, если взрослых не будет?
   — Нам нужны одни малолетки. Не понимаешь?
   — Взрослые потом все равно будут шкодничать.
   — Не будут, не трухай.
   — Не будут?
   — Психологию надо знать, — сказал Семен.
   Они дошли до Крайней, и по Крайней вышли на Халтуринскую. Возле угла Лермонтовской стояла плотная толпа, и не видя лиц, не слыша слов разговора, по жестам отдельных фигур, по перемещению их в общей толпе, по тому, как вся масса копошилась, словно уродливых размеров муравейник, где муравьи затягиваются папиросой из рукава, сплевывают себе под ноги, сутулятся узкими плечами, как недоношенные создания, — было видно, что стоят блатные. Несколько фигурок небольшого роста отделились от толпы и перешли улицу; они приблизились к калитке во двор Бориса. Жене показалось, он узнает среди них Клопа, Евгения Ильича и Толика Беглова.
   — На разведку пошли, — сказал он.
   — Они думают, мы там, — сказал Леня.
   — Все по правилам делают, — сказал Семен. — Соображают гады.
   — Нас не видят, — сказал Леня.
   — Сейчас увидят. Идея такая. Мы идем в театр. Опоздали. Поняли?.. Титов, кинул бы ты куда-нибудь этот портфель. Чего ты с ним таскаешься, как с писаной торбой?
   Леня рассмеялся тихо.
   — А куда? — Женя посмотрел по сторонам.
   — Надо налегке бежать. Сейчас стрекача зададим. Это вам не чертей показывать, — сказал Семен, подмигивая Жене.
   Женя улыбнулся ему в ответ.
   — Может, я опущу за забор к дворнику? Только я к нему не полезу. Пускай Длинный сам достает.
   — Ладно. Это потом. А сейчас пошли. Держимся кучей, — сказал Семен. — Когда побежим, бегите рядом со мной. И смотрите, не спотыкаться... Не спотыкаться во время бега. Пошли!
   Блатные стояли на углу Лермонтовской и Халтуринской, через дорогу от дома Бориса Ермакова. Они стояли прямо рядом с домом Жени. Семен, Леня и Женя двинулись в направлении Лермонтовской по противоположной стороне. Среди блатных послышались возгласы, в беспорядке копошащаяся толпа неожиданно замерла; несколько десятков лиц, неразличимых в тесной толпе, повернулись к Жене и к двум его приятелям; а они шли, будто ничего не замечая, не быстро и не медленно, в том деловом темпе, который был выбран Семеном.
   Толпа начала понемногу оживать, как спрут, выбрасывающий щупальца в близлежащей сфере, один, два, три ее члена заскользили по той стороне, желая попасть за спину театралам. Раздался свист. Малолетки бросились через улицу и присоединились к своим.
   Довольно большая группа блатных растянулась цепочкой на полквартала, готовясь завершить окружение.
   — Еще немного... Мы их не видим, — сквозь зубы сказал Семен.
   — Отрежут нас, — шепотом сказал Леня.
   — Прорвемся. Стойте! — Семен остановился, и Женя встал рядом с ним, ожидая, что он предпримет дальше, озираясь налево и направо, повсюду были гоголевские.
   Семен сделал еще два-три шага. Женя и Леня пошли за ним. Они теперь находились рядом с калиткой Бориса, почти на одном уровне с главной толпой гоголевских. Там, откуда они пришли, кольцо сомкнулось.
   — Сем, пора. Не тяни, — сказал Леня.
   — Через Лермонтовскую, — выдохнул Семен и побежал к углу.
   — Куда? — крикнул Леня.
   — Там свободно! — крикнул Семен.
   Они втроем успели завернуть за угол. Вся шайка с гиканьем погналась за ними.
   — Стой!.. Стой!.. Так твою мать!.. — кричали буквально в трех шагах сзади Жени.
   Он бежал за Семеном. Тот не торопился. Он, как кукла, поворачивал голову назад, и Женя видел его настороженные и злые, и веселые глаза. Леня бежал рядом с Женей.
   — Все как надо!.. — крикнул Семен.
   Леня рассмеялся.
   — Железно!
   — За мной!.. За Сталина!.. — крикнул Семен. Он споткнулся и полетел на землю. Женя шел почти шаг в шаг с ним, и чтобы не упасть на него, он подпрыгнул, перелетел через него, инерция влекла его вперед, он с ужасом представил, как вся эта черная саранча сейчас бросится на Семена. Он на секунду притормозил, оборачиваясь. Подобно вихрю, Семен промелькнул мимо него. — За мной!.. Титов, не отставай!.. Леня!..
   Он так быстро упал и снова вскочил на ноги, что первые гоголевские, видевшие это, еще только подумали радостно закричать, они столпились и тупо глядели на место его падения, а он уже был вне их досягаемости.
   Гоголевские гнались за ними. Были моменты, когда Женя слышал разгоряченное дыхание у себя за спиной. Он с легкостью мог бы прибавить скорость и оставить неповоротливых преследователей далеко позади. Их было слишком много: правда, как саранча, подумал он. От страха за Семена будто легкая струна дрожала внутри него, затихая постепенно. Он весь обратился в зрение и слух, он весь был внимание, он держал под контролем ритм бега, расстояние до гоголевских, расстояние до Семена, все так же бегущего впереди, он угадывал в полумраке неровности дороги, его радовало, что ловкое его тело послушно ему. Они свернули на Энергетическую. Погоня не отставала от них. Вечерний морозец бодрил нервы. Они проскочили Крайнюю. Семен вел их к пустырю, там стоял круглый дом. Женя оглянулся и увидел, что из-за угла Лермонтовской появляются новые и новые гоголевские, азарт подействовал на них: они увлеклись погоней, отбросив обычную лень свою и не думая о том, что гонятся за выносливыми и быстрыми спортсменами. Гоголевские напрягали силы, пытаясь сделать рывок, они выкладывались на совесть. Но силы были неравные. Семен точно умел уловить нужный момент и замедлить темп бега, чтобы не дать уменьшиться их азарту.
   Семен побежал вокруг пустыря, опасаясь, чтобы вид круглого дома не устрашил гоголевских. Он добежал до поворота на Просторную и повернул налево. Те, кто гнались следом за ним и двумя его приятелями, повернули за ними. Но основная масса гоголевских, когда они увидели, что три ненавистные фигуры мчатся прямо перед их глазами по другую сторону пустыря, — бросилась наперерез через пустырь, снег, уплотненный под дневным солнцем, не мешал их передвижению. Гоголевские завопили от радости, увидев, что таким образом они значительно сокращают расстояние.
   Из-за дома вышла большая толпа людей, это были просторные, бунтарские и лермонтовские, их было не меньше, чем гоголевских. Подошли взрослые урки, обитатели круглого дома.
   Голова погони натолкнулась на толпу противников и остановилась. Гоголевские умолкли, разгоряченность и жажда расправы на их лицах сменились растерянностью. Кое-кто из них попытался повернуть назад. Но сзади подбегали, ничего не зная, новые их приятели, а кроме того, большая их группа оказалась в окружении. Все остались на месте.
   — Панкрат, ты хотел нас отметелить? — спросил Батя.
   Атаман гоголевских малолеток посмотрел на Батю моргающими глазами и, сплюнув ему под ноги, отвернулся.
   — Тебя-то мы не трогали, — сказал гоголевский рядом с Панкратом; на голове его не было шапки, в отличие от других блатных, у которых челка пересекала лоб, у него были густые, длинные волосы. Он был похож на говорящего барана.
   — А что я, хуже других, что ли? — сказал Батя.
   — Почему хуже?
   — Ну, как же? Вот его метелить... А меня не метелить? Да еще раздеть его?
   Панкрат поглядел на него быстро и тут же снова опустил глаза.
   Гоголевские оказались в невыгодном положении. Присутствие взрослых урок — Зуба, Грини, Вовки Ореха — подавляло их волю. От гоголевских можно было отводить по одному, по два и бить на глазах у остальных, и они покорно приняли бы это. Но бить их не стали. Они свободно вздохнули и расслабились.
   Начиналась толковища.
   — Да за то, что вы хотели раздеть на морозе, вам, гадам, надо пасти порвать!.. Ублюдки! — сказал Гена-Дурачок.
   — Но-но. Полегче.
   — За "гада" ты нам ответишь.
   — Давай сейчас. — Гена приблизился к гоголевскому и протянул руку.
   Тот отпрянул от него в толпу.
   — Не сейчас. Потом.
   — Иди сюда. Гад!.. — Гена, расталкивая гоголевских, полез за ним. — Иди. Я сейчас отвечу.
   — Гена, погоди, — сказал Батя. — Пусть скажет Панкрат. Говори.
   — Мне с тобой неохота говорить.
   — "Неохота", — повторил Зуб, приближаясь к ним. — А чего это ты такой гордый?.. Гриня, он мне не нравится.
   Паукообразный Гриня подбежал и внимательно вгляделся в Панкрата.
   — Ему жить надоело.
   — Я гляжу!.. Я гляжу, что он гордый! — распаляясь, выкрикнул Зуб.
   Подошел Татарин, и они вдвоем с Гриней встали по бокам Панкрата, выделив его из общей массы. Гриня коснулся его кармана.
   — Ну, ты, отвали!.. — Гоголевский, похожий на барана, оттолкнул Гриню.
   Гриня взвизгнул, изображая боль.
   — Вот он что! Вот он что! — В руке его была финка. — С чем сюда пришел!
   — Ловко.
   — Дай сюда! — сказал Зуб.
   Гриня отдал ему нож и, подойдя к гоголевскому, который был похож на барана, кулаком ударил его в зубы. Тот заслонился рукой.
   Панкрат молчал, насупясь.
   Жене пришло в голову, что карманник Гриня когда-то попытался напасть на дядю Игната, он и Панкрат похожи друг на друга, у них одинаковый корень и одинаковое будущее; невероятный случай столкнул их как врагов. Женя увидел Щеглова в толпе своих, целого и невредимого, и с болью вспомнил о потерянном портфеле.
   Зуб выпятил грудь и грозно выкрикнул, обращаясь к Панкрату и гоголевским:
   — Если еще раз потянете — чтоб мне сукой стать!.. Чтоб сукой стать!.. я к Адаму хочу. Адам сидит, и я сяду. Зарежу к ...... матери!.. Вот запомни его. Его тронешь, значит, меня обидел, меня!.. Ты против меня имеешь? Имеешь?..
   — А чего мне иметь?.. — сказал Панкрат.
   — Имеешь? говори!..
   — Ну, не имею.
   — Запомни. Понял?.. Понял!..
   — Понял, — покорно повторил Панкрат.
   — Валите все. И запомните, что сказал Зуб!.. Я повторять не стану. А эту игрушку я себе оставлю на память. — Он убрал финку в карман. — У кого есть лишние, приносите. — Он рассмеялся хрипло.
   Гоголевские потянулись с пустыря.
   — Спасибо, Зуб, — сказал Батя. — Проучил ты фашистов.
   — Не за что, — с довольным видом сказал Зуб. — Если что, ты мне только скажи... Не хватало еще, чтобы малолетки нам свой закон устанавливали.
   Он махнул рукой Грине, Татарину и остальным. Он спешил вернуться в свою i/хату/i, где его ждали подаренные ему Батей две бутылки водки.
   — Ну, ребята, живите спокойно, — сказал Батя.
   — Все отлично, — сказал Семен.
   — Лучше быть не может, — сказал Леня.
   — Теперь они притихнут, — сказал Семен. — Главное, своим-то жаловаться им вроде не о чем. Да и никакой уркаган не любит таких жалоб. Если бы они дрались и их отметелили... Ну, Батя, ты голова!..
   — Все было задумано гениально просто, — сказал Батя.
   — А портфель мой пропал, — сказал Женя.
   — Какой портфель? — спросил Батя.
   — На кругу, когда я шел сюда, у меня было два портфеля, гоголевские на меня бросились, я свой портфель оставил.
   — Все не бегите, — сказал Батя. — Пойдем человек шесть-семь. Леня. Гена...
   Они побежали за гоголевскими и догнали их через полквартала.
   — Панкрат. На минуту, — крикнул Батя.
   — Ну, что? — выходя, спросил Панкрат.
   — Твои забрали портфель сегодня. Тут у нашего одного. Верни.
   — Сейчас узнаю.
   В толпе послышался разговор, в одном месте произошло движение, шкет-гоголевский выскочил из толпы и кинул к ногам Бати Женин портфель. Батя поднял его. Женя взял портфель, открыл, тетради и табель были на месте.

Глава двадцатая

   В воскресенье утром, около одиннадцати часов, Юра Щеглов влетел в дом к Жене, он был в расстегнутом пальто, без шапки, опыт гоголевского барана запомнился ему.
   — Семку убили!..
   — Кто?
   — Гоголевские.
   — Когда?.. Как? Да рассказывай, Щегол.
   — Вчера вечером. Или ночью. Славец ко мне прибежал. Его увезли в морг. Милиция будет делать вскрытие. Крови вытекло совсем мало. Я уже был на Бунтарской.
   — Где?
   — На Бунтарской. Там его Славец увидел. Представляешь, люди собрались, а кто он и где живет, никто не знает. — Глаза у Юры были испуганы и широко открыты. — Славец поглядел и узнал. Представляешь? Алик покончил самоубийством, Олег умер от болезни, а Семена убили гоголевские. Ну, и дом у меня. Надо сматываться оттуда.
   — Да погоди ты! — Женя посмотрел на него и поверил, что все это правда, что он не выдумывает. — Откуда известно, что гоголевские?
   — А кто же еще?
   — Малолетки или взрослые?
   — Откуда я знаю? Что я, Шерлок Холмс? Хотя не плохо бы сюда Шерлок Холмса на пару дней. Он бы их быстро нашел.
   — Батя знает?
   Юра пожал плечами.
   Бабушка София отложила нож, которым она резала сырое мясо.
   — Насовсем убили? Или ранили?
   — Насовсем. Насовсем, — сказал Юра; в другое время ему мог показаться смешным ее вопрос. Но его способность подмечать смешное притупилась.
   — За что же они его?
   — Гоголевские. Бандиты.
   — Вот что у нас делается, — сказала бабушка София. — Скоро из дома нельзя будет выйти.
   — А вы не выходите, — улыбаясь, сказал Юра.
   — Да меня и так мои болячки не пускают.
   Женя сидел на стуле, сосредоточенно глядя в одну точку, лоб его был нахмурен, губы крепко сжаты. Юра поглядел на него и перестал улыбаться.
   За столом Людмила готовила уроки. Она подняла глаза от учебника и хмуро посмотрела на нахального гостя, мешающего заниматься. Потом она опять принялась повторять из учебника:
   — Один иначе называется единицей. Два есть собрание двух единиц. Три есть собрание трех единиц...
   Юра громко рассмеялся.
   — А сорок — это сорок единиц... Иначе называется. — Он, чтобы не лопнуть, просто не мог не рассмеяться.
   Женя повернул к нему удивленное лицо и поднялся.
   — Пошли. Бабушка, я к обеду вернусь.
   — Оденься. Холодно.
   Они вышли на улицу.
   — Где на Бунтарской? — спросил Женя.
   — Возле Крайней.
   Они пришли на место. Рядом с толпой народа стояла милицейская машина. Прошли два милиционера, и с ними овчарка.
   — Зачем он сюда залез? — сказал Женя. — Или они его загнали сюда? — Он издали увидел темное пятно на снегу. Ближе нельзя было подойти: на колышках, вбитых в землю, была натянута веревка, и участковый никого не пускал перейти ее. — Ножом его? — спросил Женя.
   — В шею пырнули. — Славец, кого они вначале не заметили среди толпы, сам их увидел и подошел к ним. — Наверное, давно его убили. Труп заледенел, как стеклянный.
   — Ну, да? — Женя криво усмехнулся. Семен был мертв; сообщение Славца, маловажное в сравнении с главным событием, подействовало на Женю: им овладела тоска. Он повернулся спиной к кровяному пятну, не в силах больше смотреть на него, и оказался против солнца. Солнечные лучи ослепили его, он зажмурился.
   — Куда ты? — крикнул ему Юра, потому что он уже шел, обходя стороной натянутую веревку.
   Женя ничего не ответил. Темный дощатый забор, на который он обратил внимание, был мокрый от нагретого солнцем снега, лежащего наверху. Юра догнал его. Они пошли к круглому дому.
   Они постучали к Бате. Батя впустил их, у него сидел Леня. Женя на их лицах увидел полное незнание; у них была приятная беседа.
   — Семена убили, — сказал Женя.
   Батя впился в него глазами, вытянув шею.
   — Кто убил? Когда?
   Леня вскочил на ноги. Лицо его побледнело, зрачки ушли под верхние веки, и он грохнулся на пол. Впервые в жизни Женя наблюдал человека, падающего без чувств от нервного потрясения.
   Леня через минуту пришел в себя, но вид у него был бледный и болезненный. Он молчал, как немой. Батя не придал этому значения. Женя время от времени взглядывал на Леню, опасаясь за его рассудок.
   А ведь у него сестра дурочка", подумал он, вспоминая менингитную Шуру, подопечную бабушки Софии. Его, в основном, интересовало мнение Бати.
   — Неизвестно, кто убил.
   — Не может быть, чтобы это были гоголевские, — сказал Батя. — Исключено. Это просто случайность. Вчера мы были вместе после толковищи, и когда расстались, он пошел к своей... э-э... подруге... Надо навестить его мать.
   Леня с ужасом посмотрел на него.
   "Он, правда, рехнулся", подумал Женя.
   Юра захотел вставить слово на правах соседа Семена и его родителей, но не решился, подавленный авторитетом Бати, Лени и Жени; к тому же у него защипало глаза: когда Батя упомянул о матери Семена, тут до него, наконец, дошла в полном объеме суть трагедии, утром шоковое состояние защитило его от удара, он даже мог еще некоторое время шутить и иронизировать, несмотря на испуганное возбуждение.
   Разговор в доме у Бати произошел в начале марта. А недели через две на улице разнесся слух об избиении гоголевскими Толика Беглова, брата Геббельса. Говорили, что Толик при смерти. Накануне избиения он ночевал у Евгения Ильича; этим вечером гоголевские искали его, но не нашли. Они устроили налет на дом Беглова, где находились Дмитрий с матерью, поломали забор и железным прутом проткнули насквозь грудь собаке, чтобы она не лаяла. Собака издохла. Почти ничего больше они не тронули, даже не выбили окон в доме. Мать не выпустила Дмитрия наружу. Гоголевские через дверь посмеялись над ним и ушли. Он им был не нужен. Ровно через сутки они поймали Толика.
   Толика взяли в милицию.
   Женя через Дениса попросил Валюню, чтобы тот уговорил Евгения Ильича встретиться с ним. Батя сказал, что история с младшим Бегловым имеет связь с убийством Семена.
   Но пока шли эти переговоры, к Жене пришел Клоп и рассказал, что гоголевские охотятся за Евгением Ильичем и за ним, так же, как охотились за Толиком; он после зверского обращения гоголевских с его приятелем решил порвать с ними.
   — Они его не за прошлое предательство уделали. Они трухают, — сказал Клоп, — что он подзаложит, кто вашего фраера кокнул.
   — Какого фраера?
   — Семена вашего.
   — Стоп!.. — Женя подскочил к нему. — Значит, они Семена убили. Кто убил? Ты не думай, что я проговорился про вас. Я, как могила, молчал. Верь.
   — Я верю. Панкрат сам допер.
   — Кто убил Семена? Пашка, ты мне должен сказать.
   — Я тебе ничего не должен. Меня и Евгения Ильича не было. А Толик был. Поэтому они так его. Гады!.. Хуже мусоров!..
   — Кто убил?
   — Никто не убил. Случай. Темно было. Они его узнали, вашего Семена, и не тронули. А один там... псих. Он в этот момент ткнул в него и кокнул. Они сыграли полундру. Струхнули. А он не встал. Кровь из него вытекла.
   — Если б сразу в больницу, его можно было бы спасти. Эх, вот они, твои друзья, Пашка. Дважды убийцы.
   — Ты меня не кори.
   — Ладно. Геббельсов брат в милиции, — сказал Женя. — Не ты, так он все равно скажет.
   — Толик не расколется. Он не такой, не думай.
   — Жалеешь их? Или тоже трухаешь?
   — Ну, а если я скажу, чего ты сделаешь?
   — Я знаю, что делать... Про тебя никто от меня ни слова не услышит, можешь не беспокоиться.
   Клоп помедлил секунду.
   — Нет, не скажу. Не скажу... Не могу. Я не мусор, чтоб своих выдавать.
   — Ты ж их больше знать не хочешь.
   — Ну, и пусть!.. Не скажу!..
   Он ушел.
   — Пытать его не станешь, — сказал Батя, когда узнал от Жени подробности. — А жаль... Я бы эту сволочь, которая Семена пырнула, своими собственными руками разорвал!.. Ублюдки. Надо с Геной посоветоваться. На Леню никаких расчетов нельзя строить. Он бредит Семеном, и толку от него нет. День рождения устроил, там Данила и вся их родня. Жуть. Ты бы посмотрел, Титов. — Женя был польщен тем, что Батя делится с ним на равных, но не подал вида. — Пьянь на пьяне. Но, в общем, неплохие люди. Правда, я сто раз собирался подняться и уйти. Рот боялся открыть. Разговоры у них... Жуть, одним словом. Типа дворницких прибауток; одно и то же, одно и то же без конца. Если б не Леня, я бы ушел. Так он что сделал, Леня. Поставил стул пустой, тарелку, рюмку налил и говорит: это Семену. Хотя Семен был непьющий, он будет с нами сидеть. Мать его, оказывается, тоже на Семена молится. Так вот и справляли день рождения. Семен у меня вот где сидит!.. — Батя показал ладонью на сердце. — Но это дурной тон.
   Они шли по улице, мимо дома Семена. Юра увидел их в окно, выбежал следом за ними и догнал их.
   — Батя!.. Титов!.. Я в библиотеку ходил на Знаменскую. А потом сделал крюк, зашел к пацану одному.
   — Великое событие в современной истории, — произнес Батя. — Надо высечь на камне.
   — Через Гоголевскую ходил. Они теперь нас не трогают. Но, знаешь, адское самочувствие... Там два черных ворона. Забрали тьму бандитов. Одного волокли связанного.
   Батя переменился в лице, в чертах его не осталось ни единого намека на насмешку.
   — Что скажешь, Титов?
   — Может, Толик?
   — Что Толик? — спросил Юра.
   — Вообще-то, когда хотят, — сказал Батя, — они умеют выжимать, что нужно. Я об их способностях слышал.
   — Толик совсем не похож на Димку, — сказал Женя. — Он сердитый и злой. Неужели раскололся?
   — Там умеют развязывать языки сердитым и злым, и безъязыким. Ну, теперь держитесь, ребята. Гоголевские ожесточатся. Я эту публику знаю хорошо. Они нас возненавидят.
   — За что? — спросил Женя.
   — Очень просто. Мы фраера. Они законный народ. Виноваты мы или нет, за арестованных требуется отомстить.
   — Вон Гена-Дурачок, — сказал Юра.
   Батя посмотрел на Юру и отвернулся от него с досадой.
   — Хотел я собрать компанию и прогуляться на Гоголевскую, — сказал он. — Но это не дело. Рисковать иногда надо. Но делать глупости не надо.
   — Ты о чем, Батя? — Юра рассмеялся. — Ты как маг и волшебник, заклинающий духа. Я в "Тысячи и одной ночи" читал...
   Батя не слушал его.
   Женя повторил свой рассказ Гене. Юру они спровадили, и тот ушел, обиженный.
   — Я заставлю его под себя делать, — сказал Гена об убийце.
   — Наверняка, он среди арестованных, — сказал Батя.
   — У мельтонов для таких типов рай, — сказал Гена. — Лучше бы он попал к нам в руки.
   — Я за соблюдение законности. Это все-таки лучше, чем самосуд.
   — Ты, Батя, идеалист. А я люблю конкретность.
   — Ты беззаконность называешь конкретностью?
   — Не смейся. Око — за око, зуб — за зуб.
   — Для чего? — спросил Батя. — Одна жестокость родит две другие жестокости.
   — Идеалист, — угрюмо повторил Гена, не знающий, что такое юмор.
   Женя смотрел на Гену, и его точка зрения казалась ему более правильной: блатные ублюдки вызывали у него отвращение. Но Батя, большой и добродушный, напомнил ему Игната, и Женя с любовью думал о них обоих, а угрюмость Гены настораживала его.
   Батя оказался прав. Гоголевские вновь начали преследование бывших театралов. Евгений Ильич и Клоп совершенно исчезли из поля зрения. Соседи и родственники Евгения Ильича, Валюня и Денис подпали у гоголевских под подозрение и вынуждены были прятаться. Особая опасность нависла над Борисом Ермаковым.
   Женя сказал бабушке, что идет прогуляться, и направился на свалку. На углу Открытой улицы он присоединился к толпе мальчиков, тут были просторные — Санька, Славец, Щеглов, Беглов Дмитрий, взрослые Батя, Гена, Леня и Михаил, брат Славца; бунтарские — Дюкин, Кольцов, Григорий Морозов и работяга Степан Гончаров; лермонтовские — Борис Ермаков, Денис, Валюня, Самовар, Пыря, Клепа, три Мухина, остриженные наголо. Был Ванек, "который живет на свалке". Было несколько малолеток из круглого дома, авангард блатного отряда, вновь призванного Батей. Почти каждый, кто состоял в основной компании, привел с собой по одному-два приятеля со стороны, так оказались здесь Андреев и Рыжов, их пригласил Женя, и еще около полутора десятков мало знакомых Жене лиц.
   Вся эта армия двинулась по Открытому шоссе к свалке.
   Когда они повернули через трамвайную линию направо, к тому холму, что был ближе к ручейку, левый холм спрятал от них заходящее солнце, и они оказались в затемненной части свалки, куда вскоре должны были опуститься прохладные сумерки. Гоголевские уже ждали их, там тоже было огромное количество народа, и было там несколько взрослых урок. Женя увидел Васю Зернова и Леху-Солоху. Гоголевские выполнили уговор и вовремя пришли в назначенное место.
   Был конец июня. Только что закончились экзамены.
   Никто не помнил, когда и отчего началась вражда. Но последние события у всех были в памяти. Чувство унижения, пережитое на пустыре перед круглым домом в конце зимы, желание мстить ненавистным фраерам подогревали злость гоголевских. Просторные, бунтарские и лермонтовские, в свою очередь, хотели освободиться от ярма угроз и преследований, убийство Семена у всех было на уме, случайно или неслучайно, но гоголевские были виноваты в убийстве.
   — Растекаются. Это их излюбленный прием. — Женя остановился рядом с Батей и слышал его слова, обращенные к Гене. — Будем надеяться на лучшее.
   — Нам надо быть в куче. Сейчас я это вижу, — вполголоса сказал Гена.
   — Кретины, — сказал Батя. — Их Панкрат не понимает, что поврозь все они нули без палочки. Они же именно и привыкли кодлой на одного. А тут получится, что по нескольку их дундуков против нас, против единой гвардии.
   — Они нас окружают, — сказал Женя.
   — Молчи, Титов.
   Женя был зажат телами соседей. Батя и Гена вышли в передний ряд.
   — Ну, и хари, — сказал Гена. — Батя...
   — Жуть... Не так страшен черт, как его малюют.
   Батя внимательно вгляделся в лица взрослых урок. Те, заметив внимание с его стороны, подарили его ответным взглядом, в котором не было не только ничего человеческого, но и вообще ничего живого и осмысленного не было.
   У одного была повязка на одноглазом лице, и вид у него был, как у гниющего трупа, восставшего из могилы. У другого были на лице красные прыщи, прыщ на прыще, издали было видно, что он рассадник заразы. Еще у одного не было лба, или это из-за челки так казалось, что нет лба, но зато физиономия у него была крупная, откормленная, все природные поступления ушли у него в жирные щеки и в жирный, наглый затылок.
   Они вихлялись на одном месте, напротив Бати и Гены, мрачные, тупые; товарищи Бати со страхом смотрели на них.
   Обе толпы продолжали сохранять расстояние.
   — Эй, Солоха!.. Солоха!.. — крикнул Андреев. — Пошли стыкнемся!..
   Трошкин не посмотрел на него, будто не слышал.
   — Жуть, — вслед за Батей повторил Гена.
   — Не будем лезть, — сказал Батя. — Пусть ребята привыкнут к их рожам.
   Гоголевские рассредоточились вокруг тесной толпы, в которой находился Женя, и их количество на глаз казалось не таким огромным. Но вихляющиеся фигуры взрослых урок, невиданных доселе монстров, внушали страх, в них была тайна, что-то колдовское, что не способен преодолеть обыкновенный человек. Товарищам Жени казалось, ни Гена-Дурачок, ни Батя не смогут совладать с мрачными урками. Даже Панкрат и его блатные не имели сверхестественной силы, ну да впрочем, Панкрат уже был однажды побежден; но урки казались непобедимыми, они были старше, у них не было возраста, и этот их тупой и мертвенный взгляд, в одно и то же время взгляд человека и пустая, серая дырка — этот взгляд продирал по спине, как морозом, и хотелось отодвигаться, отодвигаться от обладателей такого взгляда и уйти совсем.
   Женя подумал, не может быть, чтобы началось побоище. Когда столько народу, драка невозможна.
   "Это как в "Тарасе Бульбе". Ты бьешь; тебя сзади бьют..."
   "Невозможно".
   Три на три; пять на пять; пять на семь. Такое бывает. Но пятьдесят на пятьдесят не бывает.
   — Ты! падла!.. — крикнул Панкрат, обращаясь к Гене. — Встретились мы с тобой!..
   — От падлы слышу! — Гена сделал шаг вперед. — От падлы и рвани!..
   Батя потянул его назад.
   — Он может отойти с тобой, — сказал он Панкрату. — Но только пусть никто не лезет.
   — Пошли отойдем, — сказал Гена.
   Низкорослый Панкрат, на год или на два года младше Гены, сказал нехотя:
   — Можно отойти.
   — Пошли, — сказал Гена. — Вон туда.
   — Можно, — сказал Панкрат.
   — Эй, как тебя? — сказал Батя толстомордому урке. — Может, по-хорошему поговорим? Вроде ребята все свои, рядом живем. Мы против вас ничего не имеем.
   — Ну, иди сюда, — сказал толстомордый.
   Женя увидел, что он, как и другие урки, держит руки в карманах.
   — И ты иди, — сказал Батя. — Остальные пусть стоят на месте. Устраивает?
   — Устраивает.
   — У меня с собой ничего нет. — Батя похлопал себя по карманам и показал руки.
   — И у меня ничего, — усмехаясь, сказал толстомордый.
   — Так ты руки достань.
   — А зачем? Я так не люблю.
   — Как хочешь. — Батя пошел к нему навстречу.
   — Панкрат мне говорил, чтобы тебя того, значит... Этого... Под зад тебя и отпустить. А я .... на вашего Зуба!.. Он со мной не в дружбе. Кто он есть?
   — Это ты чего-то непонятно, — сказал Батя.
   — Поймешь. Сейчас все поймете.
   — Вы куда? — крикнул Гена. Гоголевские приблизились к Бате. — Ну-ка, идем.
   Он пошел, его компания двинулась за ним. Они встали рядом с Батей.
   Гоголевские стояли напротив них, на расстоянии одного шага.
   — Вот он что держит. — Прыщавый урка протянул руку и выдернул из-за пазухи у Джамбула-Иисусика здоровый обломок булыжника. — Вот гад что держит!..
   Лицо Иисусика сморщилось, он был готов заплакать.
   — Он ничего, — робко произнес Эсер.
   — Ничего!.. — воскликнул прыщавый. — Так вашу перетак!.. хорошенькое ничего!.. Поговорить пришли?! С такими подарками?! — Он взвесил на руке и передал булыжник толстомордому.
   Женя знал, что такой же камень держит при себе Юра Щеглов. Когда шли сюда, Иисусик и Юра подняли на Открытом шоссе по камню, веселясь и забавляясь болтовней, на разные лады повторяя: изничтожим гоголевских. Сейчас им было не до смеха. Иисусик, презираемый чужими и своими, прослезился. Юра выглядел бледным и обреченным. "Хоть бы он зашел в середину и уронил его на землю", подумал Женя. Но Юра стоял на месте, боясь пошевелиться.
   — Хорош подарок, — сказал толстомордый, закрывая глаза. — Свои, значит, ребята? По-хорошему поговорим?.. А если я тебя этим булаганом по калгану дюбну? В правах я буду?.. В правах!..
   — Да он же его так просто подобрал, — сказал Батя.
   — Это тебе виднее, — сказал толстомордый.
   — Он же совсем лилипут, — сказал Батя.
   — "Он же..." А потом передаст тебе, а?
   — Да нет...
   — А чем поручишься? Глаз свой поставишь? А все ж я тебя дюбну.
   — Но-но. — Гена выхватил у него камень и спрятал за спину.
   — Руки не поднимай!.. — закричали гоголевские.
   — Гад!..
   — Не нокай, не на лошади!..
   — Фраер!.. — Они кинулись на Гену, еще не было ударов, драка не началась, но несколько человек, вслед за прыщавым, пытались схватить Гену и вырвать у него камень. Гена крутнул корпусом, отбрасывая их от себя, и отступил, не выпуская камня.
   Толстомордый не двинулся с места. Он стоял с полуприкрытыми глазами против Бати, и руки его были в карманах.
   Когда Гена отступил на несколько шагов, гоголевские заполнили свободное пространство, и Батя оказался в окружении врагов.
   "Их намного больше, подумал Женя. Как в футболе... Кто выигрывает, того на поле кажется больше". Он почувствовал холодок в груди, уныние. За те несколько минут, что они приблизились вплотную к гоголевским, не случилось ничего, сулящее победу им, а не гоголевским, гоголевские имели очевидный перевес. Основное их преимущество заключалось в том, что они, по-видимому, были единой и хорошо сплоченной шайкой. Женина компания была сборная, некоторые из тех, кто был приглашен со стороны, стали оглядываться назад; но там повсюду были гоголевские; все-таки вскоре Женя заметил, что несколько человек, пришедшие вместе с ним на свалку, покидают компанию и уходят за холм, к ручейку. Они, возможно, хотели кружным путем вернуться домой. Он увидел ярко-рыжую голову на склоне холма: это улизнул Самовар, самый трусливый из лермонтовских. "Скажет, что Василия побежал звать?" подумал Женя.
   — Самовару я пасть порву, — сказал Борис Ермаков.
   — Сволочь! — сказал Валюня. — Денис, он тебя тогда тоже оставил. Помнишь?
   — Не помню.
   Борис усмехнулся.
   — Выдающиеся вратари ничего не помнят, — сказал он. — У них башка для другого дела приспособлена.
   — Врет он, — сказал Валюня. — Заливает Денис. Я его знаю.
   На полминуты отвлек Женю их разговор. Он посмотрел на Батю и впился в него глазами, его внимание рывком устремилось туда. Кроме Бати, ничто другое не интересовало его.
   — Кончайте, — успел он коротко сказать Борису и Валюне, и забыл о них.
   — Ты плохо смотришь!.. Плохо смотришь!.. — Толстомордый, вихляясь, головой вперед тянулся к Бате, лоб его был прикрыт косой челкой, лба не было. В руке у него была узкая и длинная, почти невидимая полоска. Это была бритва, открытая бритва, подумал Женя. Толстомордый вытянул вбок свободную руку и пощелкал пальцами: — Эй, эй... Задавим фраера? Задавим или пустим гулять?
   — Он не гуляет, — сказал прыщавый.
   — Ты убери... — Батя внимательно следил за движениями врага. — Убери это.
   — Фраер, — сказал толстомордый, у которого не было лба. — Ты не думай, фраер, что на малолеток напал.
   — Не думаешь? — сбоку спросил прыщавый.
   — Не думаю, — сказал Батя, снимая кепку с головы.
   — Фраер, ты ему верь. — Прыщавый показал на толстомордого. — Он мно-огих передавил. Больше, чем я мондавошек.
   — Хо-хо. — Рядом стоял одноглазый урка, и лицо его растянулось в усмешке. — Выколи глаз, Жирный.
   — Жирный любит потянуть резину, — сказал прыщавый.
   — Фраер, ты знаешь, сколько он раз триппером болел? Ему врач конец скоро отрубит. — Толстомордый опустил вниз руку с бритвой. — Чего глазеешь? Он только поплачет-поплачет, когда... только перестанет плакать, и опять снова. А теперь прыщи у него через нос пройдут, и нос провалится. Скажи фраеру, провалится у тебя нос?
   — У моей барухи уже провалился.
   — А ему один хер, — сказал одноглазый отвратительным, сиплым голосом. — Конца не будет — он языком будет слизывать.
   — Нет, ты скажи фраеру, — повторил толстомордый, — провалится у тебя нос? Провалится? Ну, скажи, скажи.
   — Провалится.
   — Во! слышал? — обрадовался толстомордый, и в глазах его промелькнуло выражение почти человеческое. — Фраер, он точное число знает. Знаешь?..
   — Знаю.
   — ...когда у него провалится. Верно? знаешь?
   — Знаю.
   — Он подсчитал. Во!.. Подсчитал?
   — Баруха подсчитала.
   — Во! Они вместе подсчитали. Точное число. Слышь, фраер? Слышь?..
   — Слышу, — сказал Батя. Он чуть приподнял свою руку с кепкой, локтем и кистью без размаха подбросил кепку вверх, себе за спину, она, как бумеранг, сделала полукруг в воздухе и упала сзади него в толпу своих.
   — Ты чего это? — спросил толстомордый. — Ты зачем это?..
   — Жарко.
   — Ты чего глазеешь на меня!.. — взвизгнул толстомордый. — Чего уставился!..
   Он неожиданно взмахнул бритвой, вверх и поперек. Батя согнул ноги в коленях, у него получилось нечто вроде прыжка вниз, лезвие бритвы полоснуло ему лоб справа налево, если бы он вздумал заслониться руками, он бы не успел отреагировать, и порез пришелся бы ему прямо по глазам.
   Женя рванулся к Бате, расталкивая своих и гоголевских. Их разделяло четыре-пять метров, он шел напролом, будто в разрывных цепях, пробивая себе дорогу, через секунду он подбежал к Бате, толстомордый поднял руку с бритвой во второй раз, а левая его рука была вытянута вперед, пальцы растопырены, он отвлекал внимание. Батю за плечо схватил одноглазый. Толстомордый прицелился. Женя перехватил его правую руку своими обеими руками и, применяя прием, вложил всю силу, надавил на запястье, толстомордый вскрикнул, падая на колени, но еще раньше этого он выпустил бритву, и она упала на землю. Гена кулаком, сверху вниз, опрокинул толстомордого на спину. Леня Смирнов сцепился с прыщавым. Женя повернулся к ним спиной, два гоголевских налетели на него, он ударил одного в лицо, потом тут же ударил второго, они оба отступили и больше не пытались принять участие в драке. Кругом были гоголевские, одни гоголевские. Женя искал глазами Солоху. Гена, Леня, Батя и он оказались словно на острове, их армия, со всех сторон окруженная гоголевскими, отходила к холму, и расстояние до нее увеличивалось.
   У Бати лицо было залито кровью. Он провел рукой по переносице снизу вверх, стряхнул с руки, но кровь, накапливаясь на бровях, стекала ему на глаза и мешала смотреть. Он помотал головою из стороны в сторону, не понимая, откуда течет кровь, и не умея сообразить, целы у него глаза или нет. Гена помог ему избавиться от одноглазого.
   Десять-пятнадцать гоголевских надвигались на них.
   Толстомордый сидел на земле и раскачивался, держа голову в руках, отнимая правую руку от головы и губами прикасаясь к запястью.
   Одноглазый успел отползти на безопасное место. Он пробирался ползком, не поднимая головы. Когда он понял, что находится ближе к своим, чем к чужим, он встал на ноги.
   Прыщавый вырвался от Лени. Леня не смог удержать его, и он присоединился к своим.
   Гена потянул к себе Женю и Леню и вместе с ними придвинулся к Бате. Гоголевские кольцом обступили их. В руках у гоголевских были камни, палки; одноглазый и прыщавый достали финки.
   — Батя, — сказал Гена, — сядь. Они сейчас бросят... Не стесняйся... Ничего не видишь? — Он говорил, не поворачивая головы, почти не размыкая губ, его глаза исподлобья, угрюмо следили за врагами. — Убью... одного, двоих... убью!.. Гады!.. Сядь, Батя.
   — Возьми. — Леня подал ему бритву толстомордого.
   — Убери. Выкинь, — сказал Гена.
   — А-а-а-а, — завопили гоголевские и разом, со всех сторон, кинулись на них.
   Женя сразу же был отброшен от Гены и Лени. Его схватили спереди и сзади, кто-то лег ему под ноги. Он притянул к себе того, кто был передним, прижался к нему головой, чтобы защититься от удара палкой сзади. Он потерял представление о том, где трамвайная линия, где ручеек; но он почувствовал облегчение, мельком, тут же забытое, потому что вместе с гоголевскими он свалился на землю, но облегчение: он ждал, что гоголевские забросают их камнями, а они кинулись врукопашную. Он перевернулся на живот, подминая под себя двоих: его схватили за ноги, руки ему тянули в стороны. На спине его, соскальзывая, перемещалось два или три тела, тяжесть на спине уменьшилась, потом увеличилась, его били кулаками по бокам и по голове, он схватил ногу, надавливающую ему плечо, вывернул ее на себя, сам при этом отталкиваясь от тела, которому принадлежала нога, и выползая боком, затем кверху лицом из-под груды тел, освобождаясь от них. Он уже почти был свободен, он сел и готов был вскочить на ноги, гоголевский, чьей ногой он воспользовался как рычагом, плакал от боли, когда остальные бросились на Женю и погребли его под собой. Он лежа бил кулаками, тянул, отталкивал, ничего не видя вокруг.
   Ему вдруг сделалось легче. Его отпустили. Последний удар замер на его теле. Он сел, слыша непонятные крики. В сумерках он увидел бегущих врассыпную гоголевских. Он заметил Гену и подбежал к нему. Батя сидел на земле, закрыв ладонями лицо. По склону холма спускалась плотная и темная масса, Женя узнал обитателей круглого дома, Гриню, Зуба, Татарина. Гоголевские, бегущие в том направлении, повернули и заметались. Назад им пути не было: они бежали, спасаясь от другой толпы, которая во главе с Орехом ударила по ним с этой стороны.
   — Стой, Жирный!.. Иди ко мне!.. Хуже будет, скажи своей кодле!.. — Зуб, родственник Адама, шел крупными шагами, спускаясь с холма, он был привычен к темноте, и он сверху хорошо видел всех, кто находился внизу. — Орех!.. Вон тот хер с финкой!.. Татарин! ты! возьмите его!.. Кто моего земляка уделал? Ты?
   — Нет, не я, — быстро сказал толстомордый.
   — Кто его тронул? Ну? Батя, кто тебя? По глазам!.. Сука!..
   — Ты чего? Ты чего? — Толстомордый вскинул руки, загораживаясь. — Он на меня тянул. Я в правах.
   — Я предупреждал? Тебя предупреждал?
   — Нет.
   — Нет?
   — Нет. Сукой быть, нет!..
   — А его предупреждал?
   — Не знаю.
   — Предупреждал? — Зуб ткнул рукою в Панкрата. — Гриня. Врежь ему. Пусть отмахнется, пусть попробует. Он у меня обратно родиться захочет!.. Братцы, врежьте ему! не могу больше!..
   Зуб рванул на груди рубаху, порвал ее, его рот был оскален, он завыл истерично. Он, будто от нестерпимой боли, заплакал, мотая головой. Руки его мертвой хваткой вцепились в порванную рубаху на груди.
   — Ну!.. Отойдем... Ну ты, отойдем. — Паукообразный Гриня, ростом с Панкрата, но гораздо худосочнее того, толкал его руками. На помощь ему подошли трое. — Отойдем, ты!..
   Бледный, словно неживой, Панкрат послушно отступил с ними на несколько шагов. Гоголевские молча смотрели на них.
   Гриня ударил Панкрата. Панкрат согнулся, пряча лицо от ударов. Трое начали бить его исподнизу. Послышались клацающие удары. Гоголевские сбились в тесную кучу и смотрели растерянно и молча. Гриня размахнулся ногой и ударил Панкрата по голени. Тот застонал и пригнулся ниже, повернулся спиной, Гриня прицелился и стукнул его ногою по копчику. Панкрат упал, завывая. Трое начали добивать его ногами.
   Зуб прекратил истерично плакать, глаза его были сухие. Он спросил спокойным голосом:
   — Кто еще хочет?.. Хочет кто? становись в очередь.
   — Возьми. — Орех передал ему финку.
   Зуб подошел вплотную к прыщавому и кулаком ударил его в лицо.
   — Сука! Запомни!.. Ты!..
   Прыщавый, со страхом глядя на Зуба, попятился. Но Зуб не смотрел больше на него. В левой руке он держал отобранную финку.
   — У них еще есть, — крикнул ему Гриня, он как бесплотная тень шнырял в толпе гоголевских, вынюхивая, высматривая и мимоходом облегчая их карманы.
   — Кто хочет как он? Подходи. — Зуб показал на прыщавого. — Кто хочет, подходи. Хуже будет. Кто сам не отдаст.
   Гоголевские молчали.
   — Желающих нет, — сказал Татарин.
   — Гриня...
   — Нет, Зуб.
   — Были. Вишь, земляка моего уделали. Чем? Финягой?.. Не-ет...
   — Нету, Зуб.
   — Я сам у него отобрал, — сказал Гена. — Где-то здесь валяется. Бритва.
   — Во!.. А я чего говорю... Ладно, живи, Жирный. Только ты того... Понял?
   Начинается толковища, подумал Женя. Ему было противно избиение Панкрата. Он хотел бы, чтобы драка происходила один на один, убийство и избиение одинаково были противны ему. Но был факт: пятнадцать человек гоголевских на них четверых, и бритвой Бате по глазам, это случай, что порез получился по лбу, Жирный хотел полоснуть по глазам; и Женя пытался убедить себя, что все правильно, что так i/надо/i. Все-таки радостное настроение перевешивало в нем другие чувства. Он с удовольствием вспоминал, как бросился на помощь Бате, страшные фигуры взрослых урок не устрашили его; ему было приятно, что уныние и робость, ощущаемые до начала драки, улетучились, испарились сами собой, независимо от его воли, он забыл о них, во время драки он думал только о своих действиях и действовал только так, как хотел, не помня ни страха, ни сомнения.
   Все эти соображения веселили ему душу.

Глава двадцать первая

   — Врут Геббельсы, что малолетка Геббельс умер. — Гриня ехидно улыбнулся. — Параша. Они пустой гроб похоронили. А его отправили в Казань. К пахану, там он у него живет... Чтобы гоголевские не узнали, а то опять поймают и добьют.
   — А его разве гоголевские добили? — робко спросил Юра.
   — Дурак! — сказал Татарин.
   Юра дернулся на слабых ногах и виновато посмотрел на него.
   — Кто же еще? — спросил Славец.
   — Ведь ты сам мне сказал, что его добили в милиции.
   — Я тебе ничего не говорил. Ты!.. Недоносок, — сказал Славец. — Надо слушать ухом, а не брюхом.
   Они стояли возле Юриного дома и играли в расшибалочку. У Грини была особенная бита, и он выигрывал. Юра играл обычным пятачком. Он был так польщен снисхождением Грини и Татарина, что не обращал внимания на свой проигрыш. Он забыл о гневном запрете мамы играть на деньги. Славец то выигрывал, то проигрывал, оставаясь, в основном, при своих. Подошел упитанный Виталий; он стал глядеть на их игру.
   — Ставь, — сказал ему Гриня.
   — У меня денег нет.
   — Я одолжу.
   — Нет. Не надо, — сказал Виталий.
   — Слон трухает, — сказал Юра.
   — Слон? — Гриня расхохотался, показывая гнилые зубы.
   Юра не ощутил брезгливости. У него закончились деньги, и когда Гриня предложил ему взаймы, он поколебался секунду, потом махнул рукой и поставил на кон деньги Грини, тот тут же их выиграл. Но это дало Юре возможность продлить почти на равных общение с обитателями круглого дома; в другое время они в лучшем случае не смотрели в его сторону.
   Он чувствовал свое превосходство над Слоном — того не было на свалке в памятный июньский день. Слона не было, а он был, и это словно должно было приподнять его в глазах Грини. Он хотел сказать об этом вслух, посмеяться над Слоном. Но Слон перебил его мысль:
   — Геббельс уходит из школы. Слышали? В артиллерийскую школу поступает.
   — Подумаешь, — сказал Юра. — Я в летную поступаю.
   — Ты — в летную?
   — Да! В летную! — в таком же тоне ответил Юра Славцу. — У нас из класса другие ребята тоже поступают.
   — Из класса, — презрительно повторил Гриня. — Из какого это класса?
   Юра вздрогнул под паучьим взглядом.
   — Из седьмого, — сказал он тихо и скромно.
   — Значит, семь классов отучились. Слышишь, Татарин? — спросил Гриня, переходя от презрения к задумчивости и некоторое время пребывая в этом смешанном настроении. Потом он с неожиданной злостью крикнул: — Ты! Гони долг обратно! Брал?.. Гони!..
   — Я отдам, — сказал Юра.
   — Давай гони! А то пасть порву, мусор.
   Юра увидел, что из-за угла дома выходит мама. Он был готов от стыда провалиться сквозь землю.
   Он попытался знаками остановить Гриню.
   — Я отдам. Отдам, — шепотом произнес он.
   Гриня схватил его за рубаху на груди и прижал к стене дома.
   — Отдашь? Говори, отдашь?
   — Перестаньте баловаться. Юра, иди домой. Чего тебе надо от него? — спросила Софья Дмитриевна.
   Гриня сделал вид, что только сейчас заметил ее. Он не отпустил Юру.
   — Гражданочка, твой сын у меня хочет долг зажилить.
   — Сколько он тебе должен?
   — Трешку, — сказал Гриня, сильнее прижимая Юру к стене. Это была наглая ложь: Юра был должен ему шестьдесят копеек.
   Софья Дмитриевна открыла сумку и протянула Грине требуемое.
   — Возьми, — сказала она, — и больше с ним не связывайся.
   — Близко не подойду, — воскликнул Гриня, хватая бумажку из ее рук.
   Татарин стоял и смотрел молча и безучастно.
   Софья Дмитриевна прошла мимо. Она направилась к трамвайной остановке.
   Юра думал, что она обрушит на него лавину упреков, но она не посмотрела на него. Он сам себе сделался противен, и противны ему сделались Гриня с Татарином, и Славец, и Слон.
   Он попятился от них, а потом повернулся и ушел домой, где у него был собственный письменный стол, были книги: Гоголь; детские и юношеские; несколько взрослых книг, он их с упорством пытался осилить, первые тома собрания сочинений Горького, Белинский, Добролюбов, Глеб Успенский, все это было трудно и сухо, но Юра читал, вгрызался, боясь пропустить слово, знание, просто знание привлекало его, в школе, из разговоров со взрослыми он составил себе мнение, что в серьезных книгах заключена истина, и он полагал, что отыщет ее.

Глава двадцать вторая

   Женя почти уже совсем подошел к дому Юры, когда увидел играющих в расшибалку. Он остановился недалеко от угла Крайней улицы, как раз напротив дома Слона, и оттуда смотрел на Гриню и Татарина, ему не хотелось встречаться с ними. Он их не любил. Он помнил их неоценимую помощь против гоголевских, но ничего не мог поделать с собою, он не испытывал благодарности. Они представлялись ему такими же ублюдками, как и гоголевские. Он не мог забыть, как несколько лет назад Гриня, еще совсем сопляк, наскакивал на дядю Игната; и, кажется, Татарин был тогда тоже с ним.
   Они не видели его.
   Он воспользовался этим, нахмуренно и по-деловому глядя прямо перед собой, свернул на Просторную в нескольких шагах от них, свернул налево, не оборачиваясь, прошел мимо колонки и вошел во двор, в котором жила Таня, подруга Светланы.
   Волейбольный мяч подпрыгнул на земле, рядом с ним.
   — Титов, к нам! — крикнул Дюкин.
   Лица обеих команд на площадке были повернуты к нему, тут были Кольцов, Морозов, Борис, Валюня и Бобер, Денис, девчонки Тамара, Валя и Светлана — чтобы не глядеть на него, она перевела глаза вверх на небо, солнышко ослепило ее, и она глупо хихикнула — и Таня, хозяйка двора. Они смотрели на убежавший мяч, Женя появился, и они стали смотреть на него. Он поднял мяч. Этим летом он много играл в волейбол, и он так натренировался, что хорошо чувствовал в руке и незнакомый мяч, он мог прицелиться и точно рассчитанным ударом послать мяч в желаемую точку. Он мог делать крученую подачу.
   Целыми днями они играли во дворе у Тани.
   Он увидел, что Бати нет, Лени, Гены нет: они сдавали экзамены в институт. Без них играть было неинтересно, в особенности без Бати, с ним Женя любил играть в паре. Батя брал его с собой еще тогда, когда Женю не видно было от земли. Любил он играть и против него, никто на всей улице так не бил, как Батя, и не ставил такой защиты. Батя выпрыгивал на локоть над сеткой. Но он был и выше Жени на полголовы. А у Жени прыжок в высоту был слабое место.
   Он подкинул мяч в воздух, легко взмахнул правой рукой, и мяч по дуге, сверху вниз, обрушился на Дюкина. Илья выставил руки вверх ладонями неловко как девчонка, мяч ударился и отскочил. Вокруг засмеялись. Светлана ждала, что Женя пошлет мяч в нее, все знали, он умеет бить туда, куда хочет; но Женя испытывал к ней неприязнь с некоторых пор, ее привязчивость тяготила его. Он стал замечать, что она глупа и неизящна. Он не хотел себе признаться, что первым открыл ему глаза на нее Щеглов, которому он тогда же и залепил пощечину, и свидетелем их стычки был Дмитрий Беглов, надежный человек Дмитрий Беглов. Справедливый, надежный и бесстрашный; Жене было грустно сознавать, что в классе и на улице не будет рядом черноглазого друга с удивительным, артистическим голосом. Толик, его брат, умер, и теперь не хотелось помнить, какой он был злобно въедливый, его не было больше; что толку осуждать того, кого нет?
   Женя встал в команду к Борису и играл до вечера.
   Летние сумерки сделали мяч невидимым. Игра прекратилась. Женя и Борис сняли сетку и скатали ее. Валюня им помогал. Кольцов шутил с девочками, его губы влажно блестели. Морозов, ухмыляясь, стоял рядом с своим приятелем.
   — Косой, — крикнул ему Борис. — Кончай сачковать. Тащи сетку в дом.
   — Ну его, — сказала Таня и повернулась к Жене. — Давай ты неси. Я покажу, куда.
   Женя перебросил через плечо сетку и пошел следом за ней. Он посмотрел себе за спину. Светланы не было во дворе. Она еще раньше ушла из игры и стояла с вытянутым лицом, следя за тем, как Женя оказывает знаки внимания рыжеволосой Тане. Ему совсем не было жаль ее, он не хотел о ней думать.
   Он посмотрел на густую косу, болтающуюся впереди него, он знал, что она рыжая, но в сумерках он не видел этого, она была просто темная, ее хозяйка решительно шагала на крепких ногах, вырез сарафана открывал шею и часть спины, на глаз спина казалась мягкая и полная, Таня размахивала рукой, Женя с удовольствием смотрел на нее. Он протянул свободную руку и взял в свои пальцы косу, она оказалась толще и жестче, чем он ожидал, и это тоже понравилось ему. Таня шла вперед, будто ничего не замечала, так они вошли на темную террасу, Женя представил себе, что они поезд, Таня паровоз, а он вагоны, и она тянет за собою состав. Он шел шаг в шаг с нею, поднялся по ступенькам и вошел на террасу, плавно управляя рукой и не дергая ее, но тут, когда Таня остановилась, он вдруг потянул ее за косу и дернул на себя, на плече у него висела волейбольная сетка, Таня охнула, схватилась руками за основание косы и, повернув к нему лицо, посмотрела с непонятным выражением, он близко увидел ее глаза. Что это было за выражение? — жалоба?.. рассерженность?.. Или, напротив, она благожелательно смотрела на него? Он взял ее за плечи и притянул к себе, чувствуя в глубинах своих зарождение такой властной дрожи, что, если дать ей волю, может закончиться только лишь удушьем и смертью. И чтобы не задохнуться, чтобы не позволить дрожи сковать его, он настроил себя так, что это шутка, игра, он рассмеялся и перебросил волейбольную сетку на Таню, надавил ей на левое плечо, а правое потянул к себе, развернул ее спиной и оттолкнул. Она упала в плетеное кресло. Он заметил, что смех у него получился прерывистый и хриплый, сердце у него стучало, и дышать было трудно.
   Она боком сидела в кресле и молча смотрела на него с тем же непонятным выражением.
   — Держи, — сказал он.
   Она взяла протянутую руку. Он начал медленно поднимать ее, она уже почти встала на ноги, когда он внезапно отпустил ее, и она опять упала в кресло. Он смотрел, какой у нее смешной вид с тяжелой сеткой вокруг шеи. Он рассмеялся, запрокинув голову.
   Он снова протянул ей руку, она взяла ее, а он повторил с нею предыдущий фокус, казалось, она добровольно позволяет ему потешаться над нею.
   — Ты вот это возьми у меня. — Она попробовала снять с себя сетку.
   — Нет. Сиди. — Он подскочил к ней и плотнее завернул сетку вокруг нее, часть ее лица была спрятана под сеткой. Он не мог и сам понять, зачем он это делает.
   А она, казалось, понимала. Глаза ее, почти невидимые в темноте, все понимали. Он неловко стоял над нею.
   — Возьми, — шепотом сказала она, и прозвучало это даже не как просьба, слово еле слышно и покорно возникло и растворилось в воздухе, Женя с трудом догадался по губам ее, что было произнесено слово. Со двора доносились смех и крики. В открытую дверь тянуло прохладой. В доме словно все вымерли.
   Он протянул руки и, осторожно касаясь пальцами, стал снимать сетку с Тани. Он следил за тем, чтобы не прикоснуться к Тане, боясь этого.
   Она поднялась и встала рядом с ним.
   Сердце у него больше не стучало, и особенного удушья он тоже не ощущал. Но он себя чувствовал так скованно, что ему стало неприятно стоять здесь, на террасе, он не знал, что можно сделать или сказать, ничего делать не хотелось, а не делая ничего, просто стоять — было тягостно.
   Он хотел попрощаться и спокойно сказать, что уходит, но вместо этого угрюмо произнес:
   — Пошли, что ли. — Он вдруг разозлился на нее. Он не помнил, чтобы ему когда-нибудь в жизни было так неприятно с человеком безо всякого повода с его стороны.
   Он услышал ее дыхание: она тяжело дышала, грудь ее подымалась и опускалась. В голове у него была полная каша. Он потерял способность осознавать себя, свои желания и мысли, мыслей не было, они превратились в путаный, бесформенный клубок, одно только ясно понимал Женя — ему неприятно. Он смотрел и слушал, как она дышит, возникшая в нем брезгливость странным образом вернула ему самообладание. Он ощутил залежалый, затхлый запах, царящий на террасе.
   Он повернулся и выбежал во двор.
   Компания еще не разошлась, все были в сборе. Он присоединился к ним, и здесь полное облегчение снизошло на него. Через некоторое время появилась Таня. Женя не смотрел на нее и не замечал ее. А она не отводила от него глаз; ее взгляд раздражал его. Но что-то притягивало его к ней.
   Как всегда, едкий юмор Валюни, простодушие Дениса и серьезная неторопливость Дюкина питали общий разговор. Разговор обо всем на свете: от проблем жизни и смерти до способов безбилетного прохода в "Орион". Женя, Дюкин, Борис, Кольцов и Морозов были уже восьмиклассники. Тамара и Валя перешли в шестой класс, а Таня в седьмой. Все они считали себя взрослыми и самостоятельными. Когда кто-нибудь из мальчиков высказывал мнение, он с презрением отметал чужую подсказку, каждый из них был твердо убежден, что никому не подражает, что его мысль — его собственная мысль, жажда независимости и самолюбие делали их непреклонными и заносчивыми, а вместе с тем, любое их слово было повторением заурядных чужих суждений; но они не замечали своего эпигонства и смехотворности своих претензий.
   Женя вдруг подумал, что лето кончается, а он не поехал в Муром из-за того, что подал документы в летную школу, и в школу он тоже передумал поступать, сильнее всех доводов мамы его убедил разговор с отцом Восьмеркина, он был офицером МВД. Восьмеркин затащил Женю и Щеглова к себе, и его отец рассказал им о военной службе, и из них троих только Юра Щеглов не отступился от желания стать военным.
   "Помимо того, что зануда, он упрямый, как мул", подумал Женя о Щеглове.
   Из их класса был еще четвертый желающий поступить в школу ВВС — Барсов; но он действовал в одиночку, с презрением порывая контакты с однокашниками.
   Женя сладко потянулся и положил руку на плечо Дюкину. Валюня рассказывал про своего сумасшедшего родственника Василия смешную историю, как тот лечил сломанный ноготь.
   Они сидели на траве и слушали.
   "Ну, ничего. Повеселился. Пошатался по улице", подумал Женя. Лето для него получилось вольготное, он был доволен походами на пруд, почти ежедневной игрой в волейбол, болтовней с приятелями. Людмилы дома не было, она уехала в пионерлагерь. Бабушка София не болела.
   "Хорошо", подумал он.
   Валюня рассказывал; Женя слушал краем уха, смеялся вместе со всеми и пребывал в замечательном расположении духа.

Глава двадцать третья

   В сентябре состоялся суд над гоголевскими, которые убили Семена и изувечили позднее Толика, брата Дмитрия Беглова.
   Женя на суде не был. Слон, бывший на суде, рассказывал о допросе Евгения Ильича в таком примерно духе.
   — Как фамилия, имя и отчество? Сколько лет? Чем занимаешься? — спросил судья.
   — Зовут Евгением...
   — А отчество?
   — Не знаю.
   — Как же так?.. Ну, имя твоего отца ты знаешь?
   — Которого?
   — Что которого?
   — Которого отца имя?
   В зале присутствующие покатились со смеху.
   — Ничего не понимаю... Сколько же у тебя отцов, двадцать что ли?
   — При мне четыре было, а сколько до меня, не знаю.
   — Ну, ладно. Фамилия?
   — Попков.
   — Чем занимаешься?
   — Учусь... во втором классе.
   — Сколько же тебе лет?! — воскликнул судья.
   — Тринадцать.
   Дальнейшие свидетельские показания Евгения Ильича — кто избил Толика? за что? в чем причина? — не отличались от предыдущего.
   На улице обсуждали, как здорово Евгений Ильич ломал дурочку перед судьей.
   — Ну, дуб!.. Ну, тупица!.. — восторгался Щеглов.
   — Он нарочно прикинулся, — сказал Эсер, — чтобы не подзаложить гоголевских.
   — Они бы ему рога обломали, — пропищал Иисусик.
   — Естественно, — сказал Морозов. — Этот ваш Евгений Ильич — гений.
   — Рыбак рыбака видит издалека, — рассмеялся Эсер.
   — А кукушка хвалит петуха, — сказал Виталий.
   — Если они оба одноглазые. То бишь косые, — добавил Эсер.
   Морозов моментально вспылил. Но не было с ним ни Гончарова, ни Кольцова, и он засопел носом и отвернулся от обидчиков.
   Щеглов вместе с Женей учился в восьмом классе. Он подозревал, что двойку, полученную по геометрии на вступительных экзаменах в летную школу, ему устроила мама. Это было обидно, потому что он прошел медицинскую комиссию, сдал все экзамены, и задача по геометрии была пустяковая, он ее хорошо решил. Он был сердит на маму по-настоящему, по-взрослому, до конца жизни, которую, он считал, она ему испортила. Но когда он спрашивал ее, она твердо, без тени улыбки, отвечала, что не виновата ни в чем, она говорила, что понятия не имеет, где эта школа находится. Он ей не верил. Он нюхом чуял, что без нее не обошлось.
   Батя поступил в школу-студию МХАТ. Гена-Дурачок поступил в МАИ. Леня устроился на завод учеником токаря. С любительским театром во дворе у Бориса было покончено.
   Это произошло именно в тот момент, когда ничто не мешало и никто не угрожал существованию театра. Гоголевские сделались ниже травы. В конце лета лермонтовские и просторные провели с ними футбольную встречу и обыграли их с легкостью. Женя забил в их ворота четыре мяча, Борис — три; под конец потеряли счет голам. Игра шла практически в одни ворота. Гоголевские злились, как собаки, ругались, но драку не начали: сработал условный рефлекс, прочно закрепленный в них.
   У Жени появились совершенно новые заботы. Он дружил с Таней — открыто, не скрываясь.
   Они в воскресенье вдвоем прошли по улице и приблизились к компании ребят.
   — Привет, — сказали ему Борис, Валюня и другие.
   — Привет, — сказал Женя.
   — Постоим? — сказал Борис.
   — Нет. Мы идем в кино. — Женя пристально вгляделся в лица перед собой, ища насмешки. — Стойте без нас... Пока.
   Он медлил уходить.
   Девочек в компании не было — Таня в нескольких шагах ждала его.
   — А что? Дернем в кинушку? — сказал Борис.
   — Денег нет, твою мать, — сказал Денис.
   — Ты!.. Поаккуратней языком, — сказал Женя.
   — Он больше не будет, — сказал Валюня.
   Женя быстро посмотрел на него, но лицо у Валюни ничего не выражало.
   — Вечером выйдешь? — спросил Борис у Жени.
   — Там видно будет. — Он поравнялся с Таней, и они пошли рядом, но не очень близко друг от друга, в кинозале, когда погаснет свет, вот только тогда они смогут взяться за руки. Женя чувствовал напряжение в спине, он подозревал, что на них смотрят и говорят о них, но гордость не позволяла ему обернуться. Он старался идти медленно.
   Ребята прекратили свой разговор и молча глядели на них, как они идут вдвоем.
   — Пойду позову Ленку в кино, — сказал Борис. — Вот она помрет от удивления... А что я, хуже Титова?
   — Вот дает!.. — сказал Денис.
   — Но-но! — Борис насмешливо прищурился. — Поаккуратней.
   Дойдя до Знаменской, Женя повернул за угол. Впереди виднелась детская библиотека, в ней раньше работала мама. Ему вспомнился читальный зал, и он ощутил давно забытый запах старых книг, в самую грудь его ударило то чувство таинственного, неизвестного, которое связано было с этим запахом.
   — Пешком пойдем. Время есть, — сказал он Тане, пытаясь продлить в себе отчетливое, будто наяву, ощущение запаха, ощущение, возникающее в человеке посреди увлекательной истории, когда он с нетерпением ждет: что дальше? — но не перескакивает в конец, а с наслаждением проходит страницу за страницей, радуясь, огорчаясь, веселясь и страдая, с благодарностью и мужеством принимая то, что отмерено.
   — Не опоздаем? — спросила Таня.
   — Время есть, — повторил он механически, чтобы не сбить настроение.
   В компании, которую они оставили, Валюня смотрел на удаляющегося Бориса, и во взгляде его смешались презрение и зависть.
  
  
Cвидетельство о публикации 32133 © Роман Литван 06.07.05 13:54
Число просмотров: 597
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 2)
Выставить оценку произведению:
Считаете ли вы это произведение произведением дня? Да, считаю:
Купили бы вы такую книгу? Да, купил бы:

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):
Если Вам понравилась цитата из произведения,
Вы можете предложить ее в номинацию "Лучшая цитата дня":

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):

litsovet.ru © 2003-2017
Место для Вашего баннера  info@litsovet.ru
По общим вопросам пишите: info@litsovet.ru
По техническим вопросам пишите: tech@litsovet.ru
Администратор сайта:
Программист сайта:
Александр Кайданов
Алексей Савичев
Яндекс 		цитирования   Артсовет ©
Сейчас посетителей
на сайте: 264
Из них Авторов: 28
Из них В чате: 0