Логин:
Пароль:
Напомнить пароль
Жанр: Проза Психологический роман История
Форма: Роман
Дата: 25.06.05 18:57
Прочтений: 737
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 2)
Комментарии: 3 (3) добавить
Скачать в [формате ZIP]
Добавить в избранное
Узкие поля Широкие поля Шрифт Стиль Word Фон
ПРЕКРАСНЫЙ МИГ ВЕЧНОСТИ. Часть третья

Глава первая

   — Я тебе помогу устроиться на работу, — сказала Зинаида.
   — Ты? — сказал Илья.
   — Да. Я поговорю с Матвеем. У него столько знакомых... Он не откажет нам с мамой. Он очень родственный. Ты его ни разу не видел?
   — Нет, не видел.
   — Послезавтра Люба поведет Женю в театр. Она за ним заедет в Малаховку и отвезет обратно. Но может случиться, что они заедут сюда...
   — Ну, и что?
   — Как что?
   — Пусть, — сказал Илья.
   — Не скажи.
   — Зина. Не выдумывай. Не будем же мы скрывать и прятаться.
   — Но так сразу... Надо... как-то подготовить.
   — Ничего себе сразу!.. Два года мучила человека, заставляла его мучиться. Сразу!..
   — Дети любят тебя.
   — Дети чувствуют, кого любить, кого не любить. Не то что некоторые взрослые женщины.
   Зинаида рассмеялась.
   — Будем завтракать? Ты хочешь есть? — Он показал головой, не поднимая ее с подушки. Зинаида остановилась над ним. — Будешь лежать?
   — Сто лет так сладко не просыпался, как сегодня. — Он перевел глаза на окно. Утро нового, сорок девятого года, белым, зимним светом вливалось в комнату.
   — Ээ... Соня. — Она присела на край кровати. Его рука поймала ее руку. — Лежи, Илья, я принесу тебе в постель.
   — Ты уже принесла.
   Она опустила голову ему на лицо, ее волосы закрыли ему глаза и уши, весь мир был в ее волосах и в ее дыхании.
   — Сними этот противный халат, — прошептал Илья. — Иди сюда.
   — Может, встанем?
   — Как скажешь. — Но руки его произнесли: нет, не встанем. Ее губы прикоснулись к его лицу, к основанию носа, они признались: я иду.
   — За что мне такое счастье? — шепотом сказала она.
   — Глупышка моя. Жизнь без тебя — не жизнь. Я тебя люблю... Ты моя?
   — Твоя. Я тебя очень люблю. Мне стыдно.
  
   Она лежала головой у него на плече. Свободной рукой он гладил ее лицо и шею. Глазами, когда он их открывал, он смотрел в потолок. Он не видел ее лицо, он его осязал. Каждое шевеление ее рук и ног, еле слышный вдох носом в ответ на его невысказанный вопрос или просьбу с силой ударяли в грудь ему, она была родная ему всецело. Он знал ее лучше, чем самого себя. Она была создана, рождена для него, а он был так долго с нею разлучен, так бездарно много потеряно было времени впустую.
   — Как жаль, — сказала она.
   — Что? — после паузы, в полудреме спросил он.
   — Сколько времени пропало зря. Это грех... но жаль... мы могли давно быть вместе...
   Он задохнулся от восторга. Он повернулся на бок, лицом к ней, обхватил руками теплое, женское тело и сдавил его. Он вжимал ее и себя друг в друга, потеряв контроль над своими действиями, она пискнула от боли.
   — Прости... Прости, моя радость... Тебе больно?
   — Нет. Ничего... Ты сильный.
   — Я сейчас все могу. Все!..
   — Илюша... Мой Илюша... Я не хочу с тобой расставаться. Но... прости меня, я будто обманываю Сашу. Это меня угнетает.
   — Нет, Зина.
   — Я соскучилась по тебе. Ты представь себе, я сказала, что мы могли давно быть вместе. Что же? я радуюсь Сашиной смерти?
   — Нет, Зина. Это не так.
   — Я чувствую себя изменницей. А если б он был жив, я бы тоже полюбила тебя? И стала бы, как все эти девки? Или сохранила бы верность ему, обманывала бы его и тебя и себя бы мучила?..
   — Наверное, есть вещи, о которых лучше не думать, нужно довериться сердцу. Не надо философствовать, мой милый профессор.
   — Подожди, родной. Я не могу все взять и забыть. Вот смотри. Если женщина любит одного человека, а о другом и не думает, то она его любит до смерти. До своей смерти. Если он уедет на три года или погибнет, она будет одна и будет все равно любить его. А если она может полюбить другого, значит, она своего мужа не любила?
   — Но муж умер. Его не стало. Его нет.
   — Так что ж она потом возьмет и второй раз полюбит? И третий, и четвертый? Ты так можешь?
   — Я так тебя первую и последнюю полюбил.
   — Вот видишь.
   — Ты меня запутала.
   — Разве может человек любить один раз, потом второй раз, потом третий раз?
   — Не знаю. Я слышал, может.
   — Это — нечисто. Если я умру, ты еще кого-нибудь полюбишь?
   Он привстал и посмотрел на нее внимательно. Он помнил в этот момент, как умирал Александр Корин, ему стоило большого труда не думать о нем и удержаться, чтобы не сказать Зине. Он медленно и осторожно притянул ее к себе и поцеловал в губы, и она ответила ему поцелуем.
   — Все будет хорошо, — сказал Илья.
   — Что еще Женя скажет.
   — Он мудрый мужик, я сам с ним поговорю.
   — Может быть, лучше мне?
   — Решим, как лучше.
   Они одновременно потянулись один к другому.
   — А есть мы сегодня будем? — спросила Зинаида. — Мы помрем с голоду.
   — Ты хочешь есть?
   — Я, как ты.
   — Я хочу тебя.
   Только когда за окном снова сделались сумерки, Зинаида, накинув халат, вышла на террасу и разогрела на керосинке ужин. Илья, полуодетый, перешел к столу, и они поели, впервые в новом году. В этот день они не выходили из дома и даже не умывались. Вечером они затопили печку и сидели возле нее. Они шутили, что первый день нового года провели в постели.
   — Как будто нам по восемнадцать лет, — с смущенной улыбкой сказала Зинаида.
   — А разве не так?.. Для меня сегодня не было ни войны, ни инвалидности... ни гибели... отца... Я себя чувствую молодым. Я счастлив, это и есть молодость.
   Илья обнял Зинаиду за плечи, она прислонилась к нему, они весь вечер сидели у печки и смотрели на огонь. Они не строили планов, разговор их был немногословный, слова ложились усталые и счастливые, иногда Зинаида поднимала руку и проводила по лицу любимого или губами прикасалась к его руке, Илья иногда менял позу, чтобы снять оцепенение и привычку и возобновить активность тех неведомых токов, или флюидов притяжения и неги, которые, будто в далекие годы юности, перебегали между ними в местах соприкосновения. Ему казалось, это всё, вершина, ничего он больше не хочет, ничего не нужно ему, он добрел до цели, нашел то, к чему стремился всю жизнь, к чему стремится каждый человек, желающий счастья, жаждущий глотка воды в пустыне, тепла и уюта в завьюженном поле. Он нашел свое счастье навек, оно было тем прочнее, чем тверже он видел, что и Зинаида счастлива не менее его.

Глава вторая

   Третьего января они ждали приезда Любы и Жени. Зинаида ушла утром на работу. Илья вскоре после ее ухода запер дверь и пошел навестить Игната.
   — Я женился, — сказал Илья. — На Зине Кориной. Принимаю поздравления.
   — На Зине?
   — На какой Зине? — спросила Раиса.
   — Через дорогу... Женя...
   — Ах, вон что. Она вполне подходящая женщина... — Старик невесело посмотрел на Илью. — Но...
   — У нее двое детей, — сказала Раиса, и в этих ее словах не было энтузиазма.
   — Но, действительно, двое детей... Давно?
   Илья растерялся. Он сказал с смущением:
   — Как вам сказать... Давно...
   — Почему, мой дорогой, ты мне не рассказал?
   — В прошлом году, — сказал Илья. — Три дня тому назад. Я не выходил на улицу.
   — Понятно. — Старик усмехнулся. — Она симпатичная.
   — Вы расписались? — спросила Раиса.
   — Нет еще.
   — Очень симпатичная женщина. Погляди, старуха, на этого скромника. На хромой козе судьбу обскакал. Молодец!.. Такая женщина... Намного она моложе тебя?
   — На восемь лет.
   — Святоша!.. Я тебе завидую. Я бы и сам еще...
   — Э!.. Э-э!.. Постыдись, старый, — сказала Раиса.
   — Ты с ее мужем был знаком?
   — Его убило на моих глазах.
   — Хороший был человек?
   — Мы были друзья.
   — Ну, что ж, — сказала Раиса.
   — Когда свадьба? — спросил Игнат.
   "Возможно, их обидело, что они ничего не знали, подумал Илья. Но я сам ничего не знал еще четыре дня назад".
   Он увидел оживление на их лицах.
   "Неловко получилось, надо как-то объяснить". Он приободрился; в первые минуты ему показалось обидным нежелание Хмарунов разделить его радость.
   — Ее мать еще ничего на знает. Ее нет сейчас. И детей нет... Вернутся — тогда решим.
   — Ты счастлив?
   — Я себя чувствую не в своей тарелке, чем-то вроде нахлебника. Нужно искать работу.
   — Но — счастлив?
   — Чего ты привязался к нему? Как банный лист. Вот бывает у него, будто что войдет в него и зацепится — повторяет одно и то же. Привычка нехорошая!..
   — Ох, сердитая ты сегодня, — сказал Игнат.
   — Видишь, у него на лице написано. Чего зря спрашивать... Это важней всего, — сказала Раиса Илье. — Я тебе желаю, чтобы на этом кончились все твои беды, чтобы в новой твоей семье были здоровье и удача. Чтобы вы были счастливы. Это главное. Раз уж все решено всерьез, и дети, и все остальное — это мелочи. Пусть и это будет в радость. А неприятности чтобы окончательно прекратились и чтобы с этой минуты ты о них забыл. От всей души желаю тебе.
   — Спасибо. — "Все налаживается. Они простили меня", с облегчением подумал Илья.
   Вечером, когда Зинаида вернулась домой, она нашла Илью на террасе. Он устроил верстак, притащил из сарая доски. Кое-какие инструменты оказались у Зинаиды. Рубанок и ножовку он одолжил у Игната. Он начал обшивать террасу изнутри. У забора лежала замерзшая куча шлака, Илья хотел вместе с Женей расковырять ее и сделать засыпку стен и потолка. Он надеялся, живая работа сблизит его с сыном Зинаиды. Отношения с Милочкой не беспокоили его.
   Он вошел вместе с Зинаидой в дом и принял у нее пальто.
   — Люба не приезжала?
   — Нет... Замерзла? — Она положила ему руки на лицо, и он придавил их своими руками. — Как ты пахнешь!..
   — Старыми книгами.
   — Нет. — Он зажмурил глаза. — Это ты.
   — Я тебя простужу.
   — Я тебя согрею.
   — Я соскучилась по тебе... Я постоянно думаю о тебе.
   — Я был у Хмарунов почти весь день. Может быть, она приезжала.
   — Э, нет. Если б Люба приезжала, она бы так не уехала.
   — Они еще могут появиться?
   — Не знаю.
   — А как же я?
   — Пусть.— Неловко.
   — Нет. Пусть.
   — Хорошо.
   — Ты весь пахнешь досками и стружкой.
   — Это теперь надолго. Недели на две.
   Новизна ощущений удивляла ее. Ей хотелось во всем уступать ему. Идя с работы, она нетерпеливо и радостно стремилась домой. Счастливым светом и покоем полон был ее внутренний мир.
   — Какое счастье, Илюша... Мне даже страшно.
   Любовь Сергеевна не приехала в этот день.
   Пока продолжались школьные каникулы, Илья и Зинаида жили вдвоем. Зинаида уходила утром на работу. Илья оставался и ждал ее возвращения. Он целый день проводил в одиночестве, его никуда не тянуло из дома. Было странное ощущение — оставаться хозяином в чужом доме, который делался постепенно привычным и своим.
   Ловкая работа веселила его. Он делал полки и шкафчики по стенам, вдоль глухой стены делал раздвигаемый стеллаж, на террасе освобождался пол, и она становилась просторнее. Он легко и беззаботно трудился. Беспокойное и ненужное отодвинулось от него.
   Шестого января пришла Любовь Сергеевна. Было два часа дня. Она увидела открытую дверь и вошла в нее. Вместо Зинаиды, на террасе ей встретился чужой мужчина, огромного, показалось ей, роста, одетый в засыпанную стружкой и деревянной пылью телогрейку. Ей пришло на ум, что Зинаида убита, либо изувеченная лежит с кляпом во рту и связанными руками в комнате, а грабители тем временем уносят добро. Она с криком бросилась вон из дома. Первое пришедшее ей на ум слово заклинилось в речевом аппарате, и пронзительно крича:
   — Милиция!.. Милиция!.. — она пробежала по двору, кинулась к соседям, но потом сообразила, что там тоже могут быть грабители и она окажется в западне. Она побежала к калитке.
   Илья остановился на крыльце, с ужасом глядя на перепуганную женщину, не вполне понимая, что испугало ее, не зная, что предпринять, и полусознательно фиксируя пронзительные, смешные выкрики. Но ему было не до смеха.
   — Послушайте, я рабочий!.. Меня наняли!.. Я столяр!.. — крикнул он вслед Любови Сергеевне. — Меня наняли ремонтировать террасу. Я столяр, — сказал он не так громко, увидя, что Любовь Сергеевна остановилась и прислушивается. Она замолчала, это принесло ему облегчение. Послышался звук открываемого замка, соседка, завернутая в допотопную шаль, высунула голову из своей двери. — Любовь Сергеевна, неужели вы меня не узнаете?.. Зина сейчас на работе, она вернется к вечеру. Мы с ней не знали, что вы можете сегодня приехать.
   — Как?.. Это вы? — сказала Любовь Сергеевна. — А где Зина? Я не предполагала, что в доме может оказаться мужчина. Так она вас наняла? Погодите... Она на работе, а вы здесь? Один? Дайте мне сказать. Что? Как — живете? Одну минуту... — Она приблизилась к ступенькам и стала подниматься наверх. Илья почувствовал, как проходит у него скованность ног и рук, он вздохнул свободно; в голове еще был шум, оставленный сумятицей первых секунд и страхом. Он хотел рассказать Любови Сергеевне все подробно. Она при виде собеседника-мужчины, мало ей знакомого, выбрала великосветский тон. — Чтобы за неделю не найти двух минут и позвонить — это от бескультурья. Это, знаете, похоже на них, на всех моих родственников. Зина недалеко от них ушла. Была у нас сестра Вера, она умерла в двадцать первом году, вы не знаете. Это был бы человек! если бы ее сестра Лида по своей безмозглости не изуродовала. А как мы все с нею обращались!.. Хуже, чем с собакой. Я теперь все поняла! Всё! Нам всем Бог отплатит. За дело. А вы знаете, какого они мне мужа подобрали, мои родственники? Лучше б я их не имела никого. И его не имела. Можете себе представить, Наталья прислала его сюда, в этот дом — это дальняя наша родственница, она несколько отличается от нашей породы, у нее есть разум — мы познакомились, я в первый раз в жизни вижу человека, и что же вы думаете? На следующий день он... я как раз только вошла после работы, был трудный день, мое начальство, чтоб им, мерзавцам, счастья не было, постоянные придирки, они и мои соседи — это самое плохое, что выпало у меня в жизни. Если не считать, конечно, родственников... Да... Так я вошла, а он, слышу — звонок... он входит с чемоданами. Два обшарпанных чемодана. Это его вещи. Здравствуйте, он пришел жить. Одного дня не были знакомы, и на тебе. Готово!.. Муж. Какой он муж? Пришел на все готовое, я его и видела. С утра до ночи его нет. Поздно ночью... у меня плохой сон... он приходит, где он был? чем он занимается? Он без сил, он мертвый. Заваливается спать и храпит убийственно!.. Разве мне нужен такой муж? Наделили мне!.. чтоб они пропали вместе с ним!..
   Нового мужа Любовь Сергеевны звали Ефим. Они устроили свадьбу. Ефим преподнес Любови Сергеевне свадебный подарок.
   — Стыдно сказать... Я приготовила печеночный паштет. Это мое фирменное блюдо. Вы такого не ели никогда!.. Он сел, Ефим, и все съел до крошки. До крошки!.. Никто не попробовал!.. Короче говоря, это конец. Мы больше не увидимся. Я его выгнала. Он мне не нужен. Это животное, а не человек.
   Илья примирился с тем, что ему не удается вставить слово. В конце концов, в этом отпала необходимость. Ну, час, ну, полтора, с надеждой думал он, на сколько ее может хватить?
   Любовь Сергеевна рассказала о своих зубах, которые Анатолий, муж Лиды, повредил ей на свадьбе у Матвея.
   — Мне это стоило бешеные деньги. И все без толку. Это теперь до смерти я должна мучиться с зубами.
   Время от времени ассоциация приводила ее к покойной сестре Вере.
   — Как она, бедная, страдала, но не могла высказать! Не могла. Мы к ней относились, как изверги, мы заслужили худшее. И мы получим. Я только сейчас все поняла. Я уже получила, один Ефим чего стоит. Такие переживания — вам не понять, этого не расскажешь, кто сам не испытал. Он сразу же нашел общий язык с этими мерзавцами, с моими соседями, они за него, он им нравится... Я ему говорю, с кем ты разговариваешь? Это — мои враги!.. Он стоит и ухмыляется. Не-ет!.. Ноги его у меня не будет!..
   В семь часов вечера пришла Зинаида. Любовь Сергеевна все еще говорила. Она говорила без перерыва свыше четырех часов. Ее речь расходилась кругами, повторялась, возвращалась к исходной теме, делала бросок вперед или в сторону и снова распространялась вширь. Выговорившись в первые два часа, Любовь Сергеевна расслабила тело свое, перестала подпрыгивать на стуле, и поток слов, извергающийся из нее, сделался довольно спокойным и доброжелательным по форме. Давно не попадался ей такой внимательный и терпеливый слушатель.
   В момент прихода Зинаиды Илья был близок к обмороку. Он сидел понурый, с бледно-зеленым лицом. Он забыл, кто он есть и где он находится. Разум его помрачился, чего нельзя было сказать о Любови Сергеевне. Казалось, она просветлела, умиротворился дух ее, может быть, впервые в жизни в присутствии постороннего человека она была спокойна, она могла говорить и при этом думать и контролировать свои слова и мысли, под конец в ней даже начал пробуждаться интерес к собеседнику, и постепенность последовательности мыслей ее сделали их ход логичным, вполне разумным; но Илья неспособен был уже оценить эти ее достоинства. Любовь Сергеевна не обратила внимания на сестру.
   — Вы слышите? Вы только послушайте, — говорила она Илье. — Делают ремонт во всей квартире, а у меня, в первую очередь у меня, так как потолок обрушился только в моей комнате...
   — Здравствуй, Люба, — сказала Зинаида.
   — Эти мерзавцы сговорились, напоили уполномоченного по дому... рожа — во! лопается от бифштексов. Красная, как панцирь рака. Лоснится от жира... Он мне говорит... я к нему пришла, чтобы договориться о дне и часе, я же работаю!.. Он и слушать не хочет. Я хочу ему рассказать, как все произошло. Слушать не хочет!.. Они все одна шайка. Все один за одного!
   Он не знает, как обращаться с Любой, подумала Зинаида. Бедный, сидит и терпит. Давно она пришла? Сама она не остановится.
   — Илья, зажги, пожалуйста, керосинку.
   Он с готовностью бросился на террасу, не дожидаясь паузы в словоизвержении Любови Сергеевны. Он затворил за собою дверь. Через несколько минут он заметил, что стоит, держась все еще рукой за ручку двери, а другой рукой растирая лоб и лицо, и волосы, стоит и трет, трет, будто хочет содрать с себя свою кожу вместе с носом и волосами на голове. Чертовщина!.. Он усмехнулся и покачал головой. Невероятно!.. Он открыл наружную дверь. Глубоко вдохнул и выдохнул несколько раз. Во дворе было темно. Он поднял воротник пиджака, достал папиросу и закурил.
   Когда он вернулся в дом, Любовь Сергеевна говорила:
   — Это исключительный человек!.. Я не встречала таких. Он такой деликатный и выдержанный... короче говоря, ты не достойна его иметь.
   Илья скромно опустил глаза и вышел из комнаты, захватив пальто.
   Он вернулся через полчаса. Любовь Сергеевна говорила:
   — Спасибо вам всем за Ефима. Такой редкостный мерзавец, только вы могли мне сосватать такого!.. Что это за человек? Это — животное. И потом, какой мужчина так ведет себя с женщиной? Одного дня не знакомы, здравствуйте, он тут как тут с чемоданами. Мне бы надо было сразу понять, что он за тип. Но моя доверчивость всегда губит меня. Я просто несчастный человек, что у меня такие родственники.
   — Ты взрослый человек, ты сама...
   — Не говори!.. Не говори!.. Я не хочу слышать! Мне не нужны твои советы! Я не нуждаюсь в ваших советах, я вижу, как они вам помогают. Что? — Фаина поступила в институт? Фигу!.. Она никогда не поступит. Потому что ее любезный отец, этот пьяница и развратник!.. Он мне с зубами наделал такое дело, что теперь уже будет до смерти!.. До смерти!.. Чтобы он так мучился с зубами, как я!.. Она  несчастный человек. Вот кому повезло, Наталье. Таких детей, как у нее, ни у кого нет. В такой бедности, как у них... Борис поступил в иняз. Володенька, младший, такой приветливый, такой послушный — он учится только на одни пятерки. У них куска хлеба не было, если бы не я.
   — Любовь Сергеевна, вы будете с нами ужинать? — сказал Илья. — Отметим наше событие. Вы — первая, кто пришел к нам с Зиной...
   — Я доберусь до Анатолия, — продолжала говорить Любовь Сергеевна. — Он будет меня знать!.. Развратник!.. А эта дура, откормленная, наша Лида... Она терпит! Мне жалко Фаину. Она у них пропадет. Я достаточно зарабатываю, я обеспеченный человек!.. Я возьму ее к себе.
   Зинаида поднялась, сделала знак Илье, и они вдвоем вышли на террасу. Была половина девятого.
   — Я хотел отвлечь огонь на себя, — негромко сказал Илья.
   — Она тебя умучила.
   — Ничего. Я уже пришел в себя.
   — На Любу никто и ничто не действует. Только как она сама решит.
   — Может быть, пойти ее проводить? Посадим на трамвай, и пусть едет.
   — Я без сил, — сказала Зинаида. — Разламывается голова, я больше не могу ее слушать.
   — Я провожу ее.
   — Она тебя сведет с ума.
    — Ничего. Коли надо, буду героем. Она здесь днем такое устроила... Потом расскажу.
   Зинаида прижалась к нему. Он поцеловал ее в лоб. Они услышали, как Люба ходит по комнате, разминается и откашливается. Зинаида рассмеялась.
   — О, Господи!.. Мне иногда приходит в голову, убежать и бросить ее здесь, пусть остается. Только бы не слышать ее бред.
   — Ну, что ж... Вперед! — сказал Илья.
    Их встретила другая Любовь Сергеевна, спокойная и сдержанная. Зинаида, наконец, получила ответ на свои вопросы, как Любовь Сергеевна и Женя сходили в театр, как вернулись в Малаховку.
    — Как же вы так тайно поженились, — улыбаясь, сказала Любовь Сергеевна. — А мама ничего еще не знает. За мной — подарок. Можете сами мне заказать, не стесняясь... Ну!.. Ну!.. — Она смотрела на Илью. Илья молчал. — Как в старинных романах. Это замечательно мило. Я щедрый человек, можете спросить у Зины. Если вы сами не говорите, я тогда выберу, что сама найду нужным. Я потом, без вас, поговорю с Зиной. Я очень рада за вас, но больше за тебя, потому что сегодня я имела возможность хорошенько познакомиться. Я очень, очень рада. Ну, так как подарок? Ну!.. — Любовь Сергеевна рассмеялась.
    Зинаида и Илья не поддержали ее. Илья был недоволен откровенным разговором о подарке, ему было неловко. Он хотел бы не знать и не видеть подарки Любовь Сергеевны и ее саму, со всей ее добротой и с ее радостью вместе. Любовь Сергеевна взяла свою сумку. Она сказала Зинаиде:
   — У меня кое-что для тебя есть. Ты ведь недотепа, ты сама не знаешь, что значит пойти по магазинам в центре и найти. Ты не знаешь, чту искать надо. — Она держала сумку наготове и не открывала ее. — Я утром, до работы, как раз на следующий день после театра... Мне можно было прийти попозже... Я пошла в Петровский пассаж, и там, при мне, выбросили... — Она расстегнула сумку, всунула в нее руку. — Вы бы видели, что творилось через пять минут, когда народ набежал. Но мне повезло. Я была первая. Убийство потом было, а я взяла, и даже выбрала. Меня чуть не разорвали на куски, я еле выбралась оттуда. Елизавета Петровна — это моя сотрудница, она тоже врач-бактериолог, она на крови сидит, а я... Она мне говорит: "Как вам, Любовь Сергеевна, удалось достать такую прелесть? Я уже второй год ищу себе шелковую комбинацию и не могу достать. А вы такая везучая, или, может быть, умелая..." Она мне говорит. Они все на работе, и мои соседи — от зависти глаза выпучили!.. Вот, смотри! Я взяла пять штук сразу! Тебе одну. Фаине одну. И себе три штуки. А что? — копить копейку, как Лида? Черту, дьяволу оставить? Ефиму!.. Я, слава Богу, обеспеченный человек, на полторы ставки — мне хватает на хлеб с маслом, а откладывать в кубышку я не собираюсь!.. — Она вертела в руке, распуская, бледно-розовую, тончайшей работы женскую рубашечку и, прежде чем передать ее Зинаиде, продолжала говорить: — Ты никогда не то что носила, ты не видела такой роскоши! Возьми, — она сделала движение рукой и снова возвратила рубашечку к себе, — но учти, ее нельзя стирать, как обычное белье. Нельзя выкручивать сильно. Это не мешковина. И когда гладишь, утюг не должен быть очень сильно горячим! Понимаешь? Ты слышишь? Только теплым утюгом можно гладить.
   — Мне не надо, — сказала Зинаида.
   — Ка-ак?..
   — Не надо. Я не люблю такие вещи.
   — Ну, это, знаешь!.. Это бескультурье! Ты не привыкла к хорошей одежде. — Любовь Сергеевна хохотнула, насмешливо осматривая Зинаиду. Она повернула голову к Илье, взглядом и выражением лица приглашая его в союзники. — Возьми!.. Я купила пять комбинаций. Это твой размер!..
   — Не надо. Говорят тебе, не надо. — Зинаидой завладело чувство злого упрямства, ей хотелось говорить назло и поступать назло сестре. — Забирай свою комбинацию!.. Оставь нас в покое!..
   Любовь Сергеевна вскочила на ноги.
   — Короче говоря, мне все ясно!.. Ты такая же, как Лида!.. Ограниченность!.. тупость!.. — Она подняла руку и открыла рот, готовая выкрикнуть слова проклятия, на лице ее была маска напряжения и ярости, глаза перевернулись вовнутрь. Она не видела никого вокруг. И слух ее тоже обратился внутрь ее безудержного порыва; от покоя не осталось следа. Илья сквозь усталое оцепенение со страхом ожидал дальнейших слов. Любовь Сергеевна вдруг расслабилась и обмякла, она осмысленными глазами посмотрела на Зинаиду. Она любила Зинаиду. Зинаида — это была не Лида и не Матвей, и не соседи, и не сослуживцы. Здравая мысль зацепила краем ее сознание и предупредила бредовый порыв. Любовь Сергеевна сказала примирительно и мягко. — Пускай у тебя остается, она есть не просит и места не занимает. Если тебе будет не нужно, ты не выбросишь, можешь не беспокоиться. За такую вещь, кто понимает, тебе тысячу спасибо скажет!.. Мне пора собираться. Засиделась я у тебя сегодня. Я пойду. Но с вами!.. мне было так приятно познакомиться!.. Пойду. Что-то я хотела еще сказать...
   Она поужинала у них и ушла от них в первом часу ночи. Илья и Зинаида проводили ее до трамвайной остановки.

Глава третья

   — Ты где это взял? — спросила бабушка.
   — Обменялся. Это теннисный мячик, — сказал Женя.
   — Он врет, — сказала Людмила.
   — Молчи!.. ты!..
   — Он взял у Севки.
   — Нельзя брать чужого, — сказала бабушка.
   — Я с ним обменялся на фанты. Я ему отдал столичных десять штук и одну былинного богатыря, и коробку "Северная пальмира", от папирос. А он мне мячик.
   — Надо быть честным. Чужого нельзя брать. Это еще хуже, чем обманывать. Это одно и то же. Жалко, что мы уехали уже, а то бы вернули тому, у кого ты взял.
   — Я не брал. Бабушка. Он сам мне отдал. Мы обменялись. Ну, бабушка, что ты думаешь, я стану у Севки отнимать? Это только эта ехидна нарочно может парашу пустить.
   — А ты кто?!
   — Не обижай сестру. И вообще нельзя обижать девочек.
   — Так она же первая!.. Де-евочка... Сама она врет всегда. Сказал бы я кое-что про сушеную вишню, да уж ладно.
   — Вранье это!.. Вранье!.. — крикнула Людмила.
   — Я еще ничего не сказал, а ты уже знаешь. Знает кошка, чье сало съела. Только я не такой, как ты, определяла.
   — Откуда ты таких слов всяких набрался, — сказала бабушка, притягивая к себе левой рукой Людмилу, которая сидела у окна, а правой рукой Женю и отпуская их на место. — Завтра в школу. Отдохнули? Нагулялись? А по маме соскучились?
   — Очень, — сказала Людмила.
   — Умница, — сказала бабушка. — Ты в этот раз вела себя хорошо. Тетя Лида довольна осталась. Очень они тебя хвалили. И Фаина. И дядя Толя.
   Женя хмыкнул громко, отвернулся и, перейдя проход, сел на другую скамейку, там от окна поднялся мужчина. Электричка поравнялась с платформой Люберцы. Женя увидел толпу пассажиров на платформе, люди вломились в двери и побежали по проходу, быстро занимая свободные места. Он пересел на прежнее место.
   — Достань мне книжку, — сказал он бабушке.
   — В мирное время я не помню никогда, чтобы такое количество народа было.
   — И поездов не было, — улыбнулся Женя.
   — Почему? — обиделась бабушка и тут же забыла о своей обиде. — Поезда были. У нас, в Екатеринославе, еще перед империалистической войной была железнодорожная станция. В мирное еще время.
   — А электрички?
   — Электричек не помню. Паровоз тянул.
   — А, паровоз...
   — Славно мы жили. Какое было молоко. Какие индюшки. Пойдешь на рынок — выбирай, что душе угодно. А какой был белый хлеб! Вы, дети, не знаете, что такое хлеб. Все свежее. Все дешевое. Копейка — большие деньги были. А после империалистической войны луковица миллион рублей стоила.
   — Миллион? Одна луковица?
   — Когда родилась Лида, тетя Лида... Когда я ее родила, мой устроил грандиозный пир на четыре с полтиной. На четыре николаевки!.. Но это было в девятьсот пятом году. А после империалистической войны деньги в сор обратились. Но потом он, конечно, только злился и пиров не делал. Одни девки. У Ивана — мальчики, а у нас одни девки. Назвал он вторую Надей. Надежда.
   — Кто? — спросил Женя. Людмила молчала и смотрела в окно. Женя привычно отметил темно-синие прожилки у бабушки на виске и под глазом, морщины свисающими складочками пересекали ее щеку, из-под серого платка виднелась мохнатая бровь, и мутноватый в свете окна, выпуклый, как у птицы, глаз смотрел приветливо.
   — Что кто?
   — Кто назвал?
   — Ну, о ком мы говорим. Мой... Дедушка ваш. Додумался он, что уж коли такая напасть, пускай хоть какой интерес будет. Чтобы, значит, пускай в доме будет Вера, Надежда, Любовь и матерь их София, то есть я. — Бабушка рассмеялась, и Женя потянулся к ней на ее тихий, завлекающий, ироничный смех; ирония в смехе была едкая, но не злая. Уже не в первый раз он слышал от бабушки историю о ней и ее дочерях, и именах, которыми наделил их дедушка, и скучно было ему, но он сидел и слушал, и в знакомом бабушкином рассказе была заключена для Жени непонятная весомость, нужность, как нужно было ему дышать и двигаться, и знать, что есть мама, и бабушка, и родной дом, сухой и теплый. — Надю он случайно назвал. А после решил так. Надежда, Любовь, Вера. Так вот три подряд были названы, раз уж напрямую не сделалось. Потом уж дядя Матвей родился. А потом мама... Верочка умерла в двадцать первом году, ей было девять лет, младше тебя, Женя, дай тебе Бог здоровья... Видно, так Господь рассудил... Когда Любе было лет пять, ее стукнули головой. Я сейчас точно скажу — Верочка уже больная была, а маму я носила еще... Да, пять лет. Она с малых лет вредная была. Кирилл, двоюродный брат, ваш двоюродный дядя, это сын моей сестры, толкнул ее, она упала и сделалась мертвая. Знахарка посоветовала накрыть ее черным — целиком, с головой. Я так накрыла, и она ожила. Целый день лежала без памяти. А Верочке ничего не помогло. Мой-то спятил... когда мама родилась, он хотел ее Верой назвать. Это при живой еще Верочке. Он иногда очень недалекий был, царствие ему небесное. С большими странностями. Ну, надо сказать, пережил он немало. И с Верочкой, шутка ли! и в девятнадцатом году в Екатеринославе, когда была экспроприация, у него даже гвозди отобрали. Работать нечем было. Была у нас банка варенья, и ту унесли.
   Женя очнулся от монотонного слушанья.
   — Это кто же унес? Белобандиты?
   — Экспроприация.
   — А вы разве были буржуи?
   — Такие буржуи, что дедушка от утра до ночи головы не поднимал. Свечку в темноте экономил, огарки собирал и делал из них коптилочку. За занавеской был у него закут, он и вечером там работал. А когда начались безобразия в восемнадцатом, в девятнадцатом году, мы решили все бросить и уехать. Ленин в газете написал: конь о четырех копытах, и тот спотыкается, а человек тем паче ошибаться может. И сразу прекратились безобразия. Но между нами уже было решено уехать... В Братолюбовке, где я в детстве росла, рядом с нашим селом — местечко оно называлось, там у нас евреи жили — жил помещик. Жена от него сбежала, а он по полгода в Одессе жил, богатый, у него домов было много собственных, он их в карты проигрывал. Прямо целый дом за ночь, сядет и проиграет. Так рассказывали. А дома, не то что наши — дворцы. Он такой дворец в карты, на ветер... Меня мой папа брал с собой, он ему мясо возил. Мы там ночевали, нас кормили на кухне. Какое у них было сливочное масло!.. Разве сейчас могут быть такие продукты?.. Так вот этого КефалУ в восемнадцатом году убили.
   — За что?
   — Свои его не трогали, они его любили. Он добрый был, приветливый... Бандиты его убили. Местные. За то, что помещиком был. Растащили все, разграбили. А жена его, говорят, успела состояние за границу перевести, и сама уехала. Она любила мужчин... Моя-то вся родня до революции там жила, а потом все уехали оттуда. Кирилл, он мне племянником приходится, в Средней Азии живет. Давно не пишет. Одна племянница, это от брата, при немцах погибла в Екатеринославе... в Днепропетровске...
   — А за что помещика убили?
   — За что, за что!.. А за что Кирилла в тридцать седьмом году посадили? Вот взяли и посадили. Тогда никто не возвращался. Спасибо, жена у него упорная, как ей удалось его вернуть, для всех нас загадка. Так он за восемь месяцев такой опухший стал от голода, что его узнать было нельзя. Они к нам заезжали, через Москву ехали. Страшнее земли он был... Весь черный.
   — Ну, ни за что-то не посадят. Наверно, судят, и если виноватый, тогда сажают.
   — В тридцать седьмом году ежовщина была. Тогда тьма людей погибла. Ни за что, за одно слово могли взять человека и посадить.
   — Бабушка, может, они шпионы были?
   — Сиди, Женя, со своими шпионами. Возле нас в Малаховке два брата жили. Тихие, приветливые, никто от них грубого слова не слышал. Простые рабочие. Знаешь, как к рынку идти, тупичок... Там еще у тебя живет...
   — Иганя.
   — Вот-вот. Они рядом с тем домом тоже дом стоит с терраской... они в нем жили. Кому они мешали?.. Взяли их, и как в бездну канули. Какие были хорошие ребята. Еще неженатые, только жить начали. Вот какие безобразия творились. Страшные безобразия. А ты спрашиваешь — за что?.. Никаких судов не было. Беззаконие было.
   — Ну, а остальные чего молчали? Надо было хотя бы Сталину написать!..
   — Тише ты... Об этом нельзя громко вслух говорить... Сейчас за это тоже могут посадить... Ты про такие дела знать знай, да помалкивай. Люди всякие бывают. Есть такие, что доносят. Он тебе прикинется и ласковым, и свойским, а ты не верь. Что слышишь дома, никому не повторяй. Будь осторожен. Большую беду можешь напустить и на маму, и на нас всех. Про себя держи, что знаешь. У твоих приятелей, смотри, тоже кто-нибудь есть, кто доносит. Не доверяйся, бойся этого... Вон напротив нас в кепке синей сидит... не смотри на него, после посмотришь... Смотри как будто в другую сторону... Откуда нам знать, что за человек? Рожа у него больно сладкая и глазастая. Возьмет да потащит. Что тогда?
   Женя вспотел от горячего бабушкиного шепота, ему сделалось неловко и странно, мужчина в синей кепке смотрел на него и на бабушку и словно бы кивал им и подмигивал. Поезд медленно-медленно переезжал с одного пути на другой, он всегда так медленно тащился на подъезде к Казанскому вокзалу. Пассажиры начали подниматься и, шатаясь от толчков вагона, подтягиваться к дверям.
   Женя подумал, что когда они приедут домой, он сбегает на часок к Дюкину. С утра сегодня его мучил интерес, как там Дюкин и остальные. Длинные каникулы подошли к концу. "Ерунда, — подумал он о бабушкиных страхах. — Приеду, и сбегаю". Ему не терпелось поделиться с ними новой идеей. Полуторанедельная жизнь в Малаховке еще была для него реальной и хорошо видной, в сравнении с нею воспоминания о Черкизове казались затертыми и смутными; но мыслями он тянулся туда, в старый и постоянный мир Черкизова с своим домом, с мамой и с ежедневными друзьями. Вот так меняется центр тяжести интересов человека — он сидел и думал о чем-то похожем на эту мысль, но, конечно, без слов, образами и ощущениями.
   Когда они пошли по платформе в толпе пассажиров, бабушка оглянулась налево и направо, и за спину себе, она крепко сжимала женину руку, торопясь протиснуться и обогнать впереди идущих людей; ей не удавалось это сделать в тесной толпе. Самолюбие Жени было задето. Но он не удержался и тоже посмотрел, кто идет следом за ними. Там было множество лиц, незнакомых и неприметных. Случайно он увидел у другого края платформы мужчину в синей кепке, который также, как они, медленно двигался в толпе и разговаривал с женщиной, она держала его под руку. Женя заметил сумку в свободной руке мужчины. Тот не смотрел в их сторону. "Она сидела за нами, — подумал Женя. — Это он ей подмигивал".

Глава четвертая

   Мама расцеловалась с ними и отпустила их от себя. Женя выбрался из ее объятий. Она была посвежелая, возбужденно радостная; он больше всех удовольствий на свете любил такую маму. Ему было знакомо, после длинных расставаний она становится такая, а в обычной жизни к ней это редко приходит. Он почувствовал подъем бодрости. Он заметил дядю Илью на диване, радостно поздоровался. Все было знакомое и в то же время необычное, обновленное с непривычки. Буквально через полминуты после их прихода в дверь постучали, и вошел Сергей, незваный, назойливый, как всегда.
   Женя с ним поздоровался, но говорить не стал. Он ощутил досаду.
   — Сын, посмотри, какие у нас перемены. — Зинаида показала рукой на террасу. — Это дядя Илья сделал. — Она застенчиво улыбнулась, словно это сделала она сама. — Кушать, кушать... Голодны?
   — Та не очень, надо думать, — сказала бабушка. — А ты, Зина... Поди сюда на два слова...
   Илья спросил у Жени о каникулах.
   — Нормально, — сказал Женя. — Вы не скоро уедете?
   — А что?
   — А я хотел к Дюке сбегать на часок.
   — Беги. Я тебя дождусь.
   — Данке.
   — Ого!.. Шпрехен зи дойч?.. Слушай, Женя, а если бы я к вам переночевать попросился, ты как?
   — Ну!.. ЗдОрово!..
   — Мы с тобой в воскресенье шлак у забора расковыряем и сделаем засыпку. Стенку я поставил. Будет теплая терраса.
   — Хорошо.
   — Ты что читал за последнее время?
   — "Мальчик из Уржума". Это про Кострикова, а вообще-то это о Кирове.
   — Интересная книга?..
   — Там о жандармах, о крамольных листовках, как подпольщики их делали и прятали. Интересно... было бы нам самим сделать гектограф.
   Это и была его новая идея, именно ее он спешил сообщить Дюкину. У него мелькнула мысль, что дядя Илья научит их, как сделать деревянную раму.
   — Для чего тебе гектограф?
   — Не знаю... Можно книжку напечатать. Он страниц десять... двадцать берет. Только много глицерина надо. И специальным карандашом буквы писать... А мы, как Костриков, обойдем аптеки по очереди, чтобы нас не заметили, и накупим глицерина.
   — Накупил один такой. — Сергей с вызовом поглядывал на Женю и на Илью. Его шкодливые глаза затаили насмешку. — Вот вы были на Азовском море? Ящерицы в Азовском море живут? От них бородавки бывают... Я там одну поймал, а она меня укусила. Знаете, как!.. Там один ящерице камнем как даст! А у одной мы полхвоста оторвали. Ничего, живет... Я ее потом все равно убил: за то, что укусила меня.
   — Пойдем, — сказал Женя. Он смущенно посмотрел на дядю Илью, тот сидел как ни в чем не бывало.
   — Меня Бог любит. Бог — паразит и всех паразитов любит. Вы верите в Бога?
   — Как тебе сказать...
   — А в кого вы верите?
   — Пойдем! — Женя дернул его за руку и толкнул к дверям. — Балбес!..
   — Я не балбес. Я — бандит. Бандиты — это которые убивают. А я свою мать пока еще не убил. — Женя пересиливал его, но он высовывался из-за Жени и говорил Илье: — Женька ворованную сметану съел... Он мою картошку доел. Я оставил, а он доел. Приходите ко мне в гости. У меня семьдесят шестая квартира. — Из-за двери он крикнул писклявым голосом: — Же-еня...
   Женя захлопнул дверь. Его щеки горели от стыда.
   — Балбес!..
   — А чего он расселся, а на меня не глядит?
   — Тридцать два раза пережеванное жуешь. Ты, — сказал Женя, — в лагере вожатой то же самое травил. Кривляка!..
   — Иди ты!.. Могу не ходить к тебе.
   — Не заплАчу.
   — Нужен ты мне!.. — сказал Сергей. — Специально ехал, как к человеку, повидаться.
   — А ты будь человеком. Ты у себя дома, как хочешь. А у меня бабушка такое не потерпит. Врезать бы тебе!..
   — Врезал один такой!..
   — Катись.
   — Еще пожалеешь.
   — Чтоб я тебя больше не видел на этом свете! — сказал Женя. — Поедешь в лагерь, смотри, в мой отряд не попадай. Балбес!..
   — Ничего, ничего... Там ты ребятам тоже... — Сергей замолчал, повернулся и молча стал спускаться по ступенькам. Он две смены провел с Женей в пионерлагере, они там не то чтобы сдружились, но, вспомнив друг друга, близко познакомились. Сергей, как и все приятели Жени, был осведомлен о его физической силе. Он молча, не оборачиваясь, вышел со двора.
   В пионерлагерь Женю устроил дядя Матвей от своей работы. Когда садились в автобус, Сергей подошел к Жене и толкнул его в плечо.
   — Мир тесен! — сказал он. И Женя узнал его, узнал его шкодливые глаза. Они сели рядом в автобусе. Всю дорогу до лагеря Сергей рассказывал о своих делах, о городской своей жизни. Он жил в центре, на улице Арбат. В его словах и в манере выражаться был непривычный для Жени апломб.
   "Поднахватался верхушек", подумал Женя. Сергей успел надоесть ему за полтора часа. Но что-то притягивало его к Сергею. Гипнотизировал Женю безграничный, без грамма сомнения, интерес, с каким Сергей относился к себе и к своим делам, казалось, его особа и вправду интересна всем, всему миру, поневоле такая самоуверенность была заразительна. В пути он дважды прерывал болтовню свою, чтобы вступить в спор с шофером и покривляться перед пионервожатой, а потом снова продолжал болтовню, не сомневаясь, что Жене это интересно еще больше, чем ему самому.
   В палате они заняли соседние постели. За смену в Сергее обнаружилось желание главенствовать и верховодить в отряде. Кто-нибудь рассказывал на ночь, перед сном, когда все укладывались и гасился свет. Мальчики больше всего любили рассказы про шпионов и про сыщиков, самое привлекательное было, когда какой-нибудь головастик, тихий и неприметный в дневных занятиях, благодаря хорошей памяти, выкладывал в течение нескольких вечеров приключенческую повесть с продолжением. Успехом пользовались "Записки майора Пронина", "Таинственный остров", рассказы о Шерлоке Холмсе. Сергей пытался завладеть вниманием палаты рассказом о человеке-невидимке. Через несколько минут после того, как он начал, один из головастиков, да к тому же очкарик, перебил его и сказал, что это все было не так, "скукотищу тянешь", а было вот так. И он повернул по-своему, увлекая палату неожиданными изгибами сюжета, интригуя непонятностью происходящего, красочно и объемно высвечивая словами книжные образы и их столкновения друг с другом.
   — Да врешь ты!.. — крикнул Сергей. — Он же сначала с ним поговорил, а потом побежал в полицию!..
   — Заткнись!
   — Не мешай!
   — Дай послушать.
   — Тише, заглохни, шкода!..
   И Сергей замолчал. До конца смены он несколько раз подбирал случаи, чтобы вылить разозленность свою на очкарика.
   Его не выбрали ни в Совет дружины, ни председателем отряда. Даже в Совет отряда не выбрали его, даже не выбрали в звеньевые.
   У него был игрушечный автомат. Никто, кроме него, не брал в лагерь свои игрушки. В автомате сбоку, возле курка, была рукоятка, ее можно было покрутить, и тогда раздавался треск, похожий на автоматную очередь. Можно было менять скорость стрельбы, по желанию. Когда рукоятку заклинило, Сергей вытащил скобу, изображающую прицел; он попытался добраться до внутреннего устройства трещотки. Рукоятка не подавалась. Ее заклинило намертво. Мальчики стояли над Сергеем и смотрели, в их числе был Женя. Пальцы Сергея нервно теребили игрушку, он возбудился, изнутри автомата выскочила металлическая пластинка, потом оттуда вывалилось зубчатое колесико, и, наконец, рукоятка свободно вышла наружу. Сергей сделал попытку впихнуть детали на место, он попытался засунуть их, бессмысленно торопясь и намокая спиной и лицом от пота. Игрушка была испорчена непоправимо, или, может быть, он, нервничая, делал сборку не в том порядке, какой требовался.
   — Ах, не хочешь — не надо!.. — бешено крикнул он, вскочил на ноги и в щепки расколотил автомат об дерево. Лицо его было перекошено от безумной ярости.
   Мальчики хотели остановить его. Для них этот автомат с черненым стволом, с настоящим армейским прикладом представлял ценность даже и испорченный. Но остановить его было нельзя. Он не слышал слов, обращенных к нему.
   Осенью он однажды приехал к Жене домой. Просто сам взял и приехал на метро с пересадкой и на трамвае. Были в нем достоинства. Были. Но уж очень он был всеядный и беспардонный. Он звал Женю приехать к нему в гости, но мама и бабушка не разрешали, и только недавно, уже учась в пятом классе, Женя втайне от них съездил на Арбат, побывал в доме у Сергея. Это был дом еще шикарнее, чем дом дяди Матвея. Все в нем было, о чем мог мечтать человек, и многое такое, о чем мечтать не пришло бы никому в голову, потому что ни о чем таком не знал нормальный человек. На горки с хрусталем и фарфором Женя не обратил внимания. Ковры на стене и на полу (фантастика!) задели краешек его воображения. Его ослепила детская комната и детская спортивная комната со шведской стенкой, с перекладиной и кольцами. В школьном физкультурном зале, в школе у Жени, не было колец. В пионерском лагере тоже не было колец. Женя запомнил рассказ физрука о том, что на кольцах можно делать крест. Сергей повихлялся на перекладине и сделал прямой угол на шведской стенке, но ноги его чуть-чуть сгибались в коленях. Женя по лагерю знал его спортивные возможности. Женя подошел к кольцам, ухватился и начал подтягивать тело, разводя прямые руки в стороны. Он сразу же почувствовал, что такое кольца и что значит сделать на них крест. На земле он мог делать стойку. Он мог ходить на руках. На перекладине он мог держать идеально прямой угол и подтягиваться столько раз, сколько взбредет в голову. "Но кольца — это кольца", так сказал физрук, и Женя теперь понял, что он имел в виду.
   — Я буду делать крест! — сказал Женя.
   — Сделал один такой, — сказал Сергей.
   Женя ему ничего не ответил, злое ехидство кривляки претило ему.
   Он уехал домой и со следующего дня начал качать мышцы.
   Три месяца прошло с тех пор, как он побывал у Сергея. Три месяца и несколько дней. Больше не представлялось ему случая съездить к Сергею. Да и желания не было съездить. То есть, желание, может быть, и было, но при этом его и не было, неприятно было думать о Сергее и его доме, огромной до неправдоподобия квартире. Был такой момент, когда Женя заблудился и тыкался в двери и в комнаты, пока не натолкнулся на женщину, которая проводила его в детскую комнату; а там Сергей спокойно сидел и думать забыл о затерявшемся приятеле. Сергей приезжал к Жене неожиданно, в неподходящее время, один раз он приехал посреди школьных занятий и сидел в доме с бабушкой, разговаривал с нею и ждал Женю. Он обижался, почему Женя не позвонит ему: у него был телефон, не в квартире у них был телефон, это само собой, у него был собственный телефон.
   — Ну, и друг у тебя, — сказала бабушка Жене, когда Сергей уехал. — Одного слова просто не скажет. — Она качала головой и посмеивалась. — Сопляк, и столько гонору.
   — Ну, и пусть! — сказал Женя. — Пусть!.. — Справедливость бабушкиных слов разозлила его. — Вот такой друг. Чем он тебе не нравится?
   А увидел Женя его впервые на свадьбе у дяди Матвея. Это был тот мальчик, который, позвонив в чужую квартиру, устроил панику среди детворы.

Глава пятая

   Илья доехал на седьмом трамвае до Ярославского шоссе и здесь, в районе Студенческих улиц, начал расспрашивать встречных прохожих, как дойти до автобазы, номер которой был записан у него на бумажке.
   Противный ветер тянул и тянул вдоль улицы, отражаясь от сплошной стены домов. Колючие крупицы снега попали Илье за воротник. Ветер задувал в отворот пальто, доставая до тела; он продувал насквозь брючину на правой ноге — культя онемела, и нытье от нее передалось вверх по ноге до самой груди, протез, казалось, с хрустом надавливает на культю.
   Илья шел, ссутулясь. Он остановился и поднял воротник пальто. Пальцы на руке тоже онемели, он переложил трость в другую руку. Сугробы снега заставляли идти его, словно по морям, по волнам, узко протоптанная тропинка петляла влево и вправо среди заносов, ветер срывал с сугробов и бросал ему в лицо горстями снег, снег таял на лице, и только на бровях он заледеневал в виде маленьких, прозрачных стеклышек. Илья снял перчатку и вытер мокрые капли снега с лица.
   Все силы и все внимание уходили у него на борьбу с непогодой и нелегкой дорогой. Он хотел додумать до конца мысль, начатую в трамвае, но мысль обрывалась ветром и холодом, а потом продолжалась с неожиданного места, рывком выныривала на новом месте и снова пропадала. Холод заковал его прочной бронею, и мозги его тоже словно бы продувались ветром. Порывы ветра возникали без какой-либо закономерности, и мысль его не могла приспособиться к их неявному ритму. Он снова и снова ловил ее за хвост, а она опять пропадала. — Как поймать птичку? — Насыпь ей соли на хвост. — Так а как? Она улетит. Надо ее сперва поймать. — Без соли не поймаешь. Сначала насыпь соли на хвост.
   Чертовщина! подумал он. Какая лезет чертовщина. Это мама так шутила с ним в детстве. Он верил и не верил ее словам. Совет был полной бессмыслицей, он это понимал; но говорила мама. Здесь была тайна, скрытая от него. Он тогда еще не знал, что такое шутка. "А сейчас я знаю?.. Может, вся жизнь — шутка?" — Насыпь ей соли на хвост — так вот с детства сохраненное чувство всплывает от одного слова.
   Недоверие, тайна, надежда... Зыбкость и прочность, падение и опора — вот такое чувство.
   Любопытство, тяга к раскрытию тайны, нетерпение — это еще один оттенок того чувства.
   Моя надежда — Зинаида. Моя опора — Зинаида. Тяга моя — к Зинаиде. Жизнь свою отдам за Зинаиду, она и есть моя жизнь.
   А я уж думал, ничего у меня больше до конца не будет.
   Но был проклятый вопрос. Был вопрос о деньгах. Деньги, будь они прокляты!.. Работа...
   Дети Зинаиды спокойно отнеслись к известию о замужестве мамы.
   Да, спокойно. Спокойно.
   Радостно.
   В доме было радостно: появился мужчина. А мужчина-то был иждивенец, и толку мало, что это терзало его.
   "Ох, как это противно!.. Но ничего, ничего... Дуй, ветер! Свисти, ветер! Сыпь, снег!.. У меня есть Зинаида! Зина..." Они вдвоем смущались больше остальных. Волновалась и бабушка. А дети внимания не обратили на них с Зинаидой в тот вечер, когда они впервые при них ложились вместе в кровать, дети просто так и знали, что если муж и жена, они должны спать вместе, на одной кровати, правда, Илья и Зинаида дождались, чтобы Женя и Милочка уснули; но постели готовились еще раньше вечером. Утром Милочка обследовала его отстегнутый протез.
   — Ты пойдешь со мной в воскресенье на утренник в кино? — спросила она.
   — Пойду, — сказал Илья.
   — Женька ходит сам, а меня с собой не берет. А мама занята. А бубушка не ходит. А у Веры Степановой папа всегда с ней ходит на утренник.
   — Решенное дело, — сказал Илья. — Будет воскресенье, и пойдем. — Он подумал: "Хорошо, что мы были с нею вдвоем". Он поздней поговорил с Зинаидой и бабушкой и попросил, чтобы они не запрещали Людмиле говорить ему ты. И ничего не советовали Жене, пусть делает, как решит сам. Женя после каникул был занят изготовлением гектографа.
   Илья вошел в ворота автобазы и, по указанию вахтера пересекши двор, отыскал в глубине одноэтажное невзрачное снаружи зданьице. Он отряхнул в тамбуре снег с себя и с облегчением отворил дверь в теплую комнату.
   — Обождите, — сказала ему секретарша. — Я доложу начальнику.
   И здесь, как у людей, подумал он. Как по-настоящему.
   Он расстегнул пуговицы на пальто и сел ждать, вбирая тепло. Закрытая дверь внушала ему тревогу. На столе секретарши звонили сразу два телефона. Женщина за другим столом не обращала на них внимания. Она вытирала сопли маленькому мальчику и разговаривала с ним строгим голосом. Мужчина заглянул из коридора и снова прикрыл дверь, не войдя в приемную. Илья обводил помещение глазами. Институтские коридоры и классы вспомнились ему. Он так и думал увидеть нечто, на порядок, на два порядка более примитивное, менее... академическое, чем в вузе. Затертые обои с цветочками. Четыре недоломанных стула; на одном он сидел, поскрипывая от одного только вдоха-выдоха. Он попробовал сесть спокойно, не скрипя. Ничего не получилось. Стул под ним самопроизвольно шевелился и издавал скрип. Скрруп-шуруп, скрруп-шрруп... Но на стене перед ним висел портрет Сталина. Илья повернул голову и поднял глаза: на стене, к которой он сидел спиной, висел портрет Карла Маркса.
   — Войдите. — Секретарша оставила открытой дверь.
   Он вошел в кабинет начальника.
   Это была комната совсем иного сорта, довольно большая и хорошо отремонтированная. Главной ее достопримечательностью, помимо самого начальника, был стол начальника в форме буквы Т. Длинный стол для заседаний стоял вдоль комнаты, он был покрыт зеленым дорогим сукном, с каждой его стороны были приставлены по шесть стульев с высокими спинками, обитыми черной кожей; поперек него в дальнем конце комнаты стоял непосредственно стол начальника, внушительное, очень дорогое по виду сооружение, и за ним, спиной к окну, в кожаном черном кресле сидел сам начальник. На столе у него, под правую руку, находился телефонный селектор со множеством рычажков, с диском и с тремя телефонными трубками — одна трубка лежала на рычаге слева, другая лежала справа, третья наверху. Начальник с нескрываемым удовольствием нажимал на рычаги, хватал то одну, то другую трубку, кричал в них указания, задавал вопросы, крутил диск, соединял кого-то с кем-то и сам участвовал в беседе. Какой-то из телефонов успевал зазвонить, начальник хватал трубку, ошибался, пустив черта, кидал ее на рычаг и, схватив другую, третью, отвечал в нее резко, бодро. Одна трубка была у него в руке, другую он прижимал ухом к плечу и этою же рукой жал на кнопку звонка, вызывая секретаршу, она входила, он бросал ей два слова, потом говорил в трубку, что это он не ему говорил. Он был в потоке дел, весь в делах, он был чудовищно занят. Такого Илья у себя в институте не видел.
   Он с первого взгляда отметил, что Зинаида и Матвей слеплены природой из одного теста. Было много общего во внешности брата и сестры. Но только для Матвея природа применила искаженную матрицу. Где у Зины была нежная красота, у него была диспропорция, его лицо производило странное впечатление незавершенности, безликости, отсутствия собственной характеристики. Это было типовое лицо службиста.
   — Садись, — сказал он Илье. — Слушай, ты мне давай чтобы к четверти пятого ты был здесь!.. Понял!.. Никаких!.. никаких кузовов!.. Я сказал, никаких... Понял!.. После... потом покрасишься! Потом покрасишься, понял?.. Когда хочешь!.. Ты член партии?
   — Да нет...
   — А что, собственно, у тебя вышло в твоем вузе? Ты кем был? — Он быстро посмотрел на Илью сквозь заплывшие веки и опустил взгляд на диск, набирая нужный номер. — В вузе был давно? Я говорю, долго там работал?.. А близкие там у тебя... связи остались? Крепкие связи. — Он закончил набирать номер и совсем отрешился от Ильи. — О, Сергей Иваныч, привет!.. Трутнев тебя... Да я тоже сто раз на дню... Как жив?.. Отлично! Рад!.. Рад за тебя!.. Обязательно надо, есть много, о чем... А сейчас у меня к тебе один... Сделаю. Для тебя, Сергей Иваныч, в первую очередь... У меня к тебе один вопрос. Ты там с избирателями дока, много раз встречался, а я... Да. Да... Спасибо... Уговорили попредставительствовать. Через два дня у меня встреча... Да, с моими. С моими... Ну, конечно. А я ни лыком, ни... Да... Да... Ну, спасибо, Сергей Иваныч. Выручил. Я подошлю человека за бумажкой. Я тебе потом ее верну... Не... Ну, отлично. Спасибо! Спасибо! Будь!.. В любое время... Будь! — Он бросил трубку на рычаг и откинулся в кресле. Он посмотрел на Илью. — Завал работы, — доверительно сказал он Илье. Голос у него был с солидной хрипотцой.
   Илья сидел внешне спокойный и неколебимый, чуждый суетливой болтливости, и думал о том, как отвратителен ему Матвей. Он вспомнил, с какой гордостью говорили о Матвее бабушка София и Зинаида, и он с презрением перечеркнул воспоминание. Быть просителем у этого чинуши, у этого ходульного убожества, сознавать, что ты проситель, зависимый и жалкий, вот какая ему выпала участь. Незавидная и противная, тошнотворная участь. Он раскусил его. Он его понял насквозь, словно он изучал его долгие годы.
   Но он не дал этим настроениям в себе жить более секунды, он забыл о них. Они промелькнули между прочим и исчезли.
   Он пришел сюда с определенной целью, и эта цель владела им. Цель эта привела его сюда, посадила на этот стул, она была главным фактом, который заслонил от Ильи все другие факты, его собственные желания и нежелания. Она диктовала ему его поведение.
   Одни лишь покрасневшие кончики ушей могли выдать его волнение. Глаза его ничего не выражали, лицо его было спокойным и твердокаменным, спокойные руки недвижно лежали одна на другой на зеленом сукне, покрывающем длинный стол.
   Но весь целиком внутренний Илья восстал против поведения Ильи. Он ощетинился. Выпустил колючки, и колючки вонзились ему в грудь и в сердце больнее, чем боль оттаявшей в помещении культи. Культя ныла. Илья подумал сделать движение, чтобы опустить руку к ноге и сквозь брючину поправить протез и помассировать обрубок ноги. Но он не пошевелился, рука его осталась на месте. Он наморщил лоб, когда ноющая волна захватила какой-то нерв, и нерв этот поддернул Илью до самого паха. Но он не пошевелился. А когда резкая боль, похожая на щекотку, выровнялась, он разгладил гримасу на лице, и Матвей мог ничего не заметить, что произошло внутри у Ильи.
   Матвей в это время думал и не знал, что ему делать с этим новым родственником. Этот честный и совестливый, малоразговорчивый простак, который не обманет и не подведет, Матвей знал, именно по своей совестливости мог наделать кучу неприятностей. Он хорошо знал, как надо бояться честных простаков, они были хуже проходимцев, и особенно ему сейчас не хватало еще на шею взрослого младенца с его честностью, совестью и всеми дурацкими слюнями на губах. Он уже твердо знал, что никакого дела с Ильей не сделаешь. Он потерял всякий интерес к Илье, тот ничем не мог быть ему полезен. "Где она его только откопала?" подумал он о Зинаиде, и заодно уж с неудовольствием подумал о матери, она по телефону договорилась с ним об Илье. Он вспомнил, мать радовалась предстоящей свадьбе. "Чему радуется?.. Надо сказать Светлане, чтобы подыскала там какой-то подарок..." Он держал в руке телефонную трубку, лицом наклонился к бумажке на столе, делая занятый вид, и Илья совершенно не интересовал его.
   Илья минут пятнадцать сидел в кабинете у Матвея. Он сидел и слушал его разговоры по телефону и наблюдал короткие и быстрые разговоры с посетителями, с секретаршей. Он обмяк в тепле. Он почти забыл о том, что Матвей неприятен ему, он ждал от него решения судьбы своей, помощи; но настроение у него было гнусное. Губы его через силу разомкнулись, с трудом пошевелился язык.
   — Я бы мог, наверное, быть бухгалтером... Учетчиком... Если у вас есть место.
   — Ну, ладно, — сказал Матвей. — Вот я тебе здесь написал адрес. Возьми, поезжай туда... Это контора строительная, он, — он ткнул пальцем в бумажку, — меня знает. Мы работаем вместе. Скажешь — от меня. Объясни ему все. И держись бодрее. Желаю удачи. Всё!.. Зиночке и матери привет передавай. — Он вдруг поднял глаза на Илью, Илья увидел в них теплое выражение, почти смущение. — Ты их сегодня увидишь?
   — Э-э... естественно.
   — Естественно!.. — то ли с неудовольствием, то ли с насмешкой повторил Матвей. — Зина — золото-баба!.. Ну, будь. — Он, не вставая, протянул Илье короткую ручку через стол.
   И больше он не смотрел на Илью.

Глава шестая

   В строительной конторе оказался все такой же упитанный и приземистый человечек, он повертел бумажку в руке, с недоверием рассмотрел ее и Илью; казалось, он и Илью хочет повернуть в разные стороны и обсмотреть со всех сторон, чтоб увидеть, что у него там скрыто. Но Илью он вертеть не стал, опустился за свой конторский обшарпанный столик и буркнул, глядя в сторону:
   — Какая специальность? — Он был тоже начальник, как Матвей, но весь он и всё у него в конторе было более тусклое, чем у Матвея, более низкого сорта, не чувствовалось здесь горения и бодрости. И помещение было пустое, мрачное, ничуть не похожее на кабинет Матвея. И он, хозяин помещения, был надутый и угрюмый бирюк, погруженный в себя. Даже в приемной перед кабинетом Матвея было уютнее, там, по крайней мере, было светло и тепло, а тут, в конторе, дуло от разбитого окна, начальник сидел за столом в пальто и шапке, дверь открывалась сразу на двор, и горластые люди, занеся с собою холод и снег, ворвались в контору и, словно все они вместе с начальником были туги на ухо, грубо принялись кричать на него, а он с недовольным лицом буркал тихо и коротко почти неразличимые слова и глядел в сторону. Он отводил глаза, не смотрел на людей и у него был такой вид, словно он сидит к ним боком на краешке стула и нетерпеливо ожидает подходящего случая или сигнала, чтобы вскочить и броситься бежать отсюда.
   "Вот так учреждение... Времянка. Или самая завалящая шарага на свете", подумал Илья, не увидев ни одного портрета на замызганных стенах.
   — Я экономист, — сказал он, заметив, что начальника оставили на минуту в покое.
   — У нас здесь стройка, — недовольно сказал начальник. — Кирпич. Цемент... Дранка.
   — Может, я в нормировщики сгожусь?
   — Нормировщик у нас есть.
   — А учетчик какой-нибудь?
   — Учетчиком я могу девчонку поставить.
   — А чем я от нее отличаюсь? — грустно сказал Илья и, подняв трость, с глухим стуком прикоснулся два раза к протезу.
   — Фронт? — спросил начальник, меняя выражение и поворачиваясь лицом к Илье.
   — Да.
   — В начале? В конце?
   — В сорок втором.
   — М-да. — Появившаяся было обмяклость на его лице снова сменилась сухим недовольством, видимо, это было обычное для него состояние. — У вас диплома нет?
   — Нет.
   — Без ноги по лесам не полазишь. — Он размышлял. — Меня не интересует, где и почему вы работали раньше. Это ваше дело. Вы здешнюю публику видели?.. Пальца в рот им не кладите. Лучше свою биографию держите про себя. Так лучше.
   — Я так и сделаю.
   — А куда вас применить, я не знаю. Просто не знаю.
   "Меня применить... Не знаю".
   — Ну, нет так нет, — сказал Илья, поднимаясь и по-красиковски жестко сжимая губы. — На нет суда нет.
   Спасибо, что говорил по-человечески, подумалось ему. Сегодня и этот товар редкость. В такой обстановочке — тем больше чести ему.
   — Зайдите денька через два. Подумаем.
   — До свиданья, — сказал Илья. Начальник уже не слушал и не замечал его, новые горластые люди, занеся с собою холод, вошли в контору. Воздух наполнился громкими и грубыми словами. Начальник опасливо и недовольно боком поглядывал мимо людей и отвечал им сдержанно и невнятно.
   Илья вышел наружу.
   Что это такое? подумал он. Что это за дела такие?
   Он вспомнил, как Красиков с его наружностью матерого зверя, скрипуче и сухо выговаривая слова, сказал одному из фомичевских шестерок:
   — Вы питаетесь кулуарными отбросами. — И тот отшатнулся с отвислой челюстью. Это было еще в тот период, когда они готовились к борьбе.
   Ах, Иван. Иван. Какая нелепая смерть!.. Если б не водка, светлая могла быть голова!..
   Может быть, послушать Игната и сделаться столяром?.. Я смогу. Ну, не вышло из меня вузовского работника. Ни кандидата, ни инженера. Не вышло... Не вешаться же!.. Нет, вешаться мы не будем... Запрятаться в раковину, как Игнат, зарабатывать на хлеб и жить в свое удовольствие... На хлеб я заработаю. На хлеб с маслом заработаю. И гори ты, все остальное — все эти начальники и конторы, и вузы!.. Зине это все равно. Безразлично ей будет, кандидат наук я или работяга. Она меня любит. Она моя. Моя. Моя Зина. Зина!..
   Он вспомнил нежную и ласковую Зину, ее нежное и мягкое тело, это было радостно, это было счастье. Для этого стоило жить. Что вы понимаете, Артюшины и — как тебя? — Трутневы?.. Карьера!.. Рваться!.. Еще рваться!..
   К чертям!
   Нет, вешаться мы не собираемся, не дождетесь!
   Он спускался на эскалаторе в метро, и женщина рядом с ним отодвинулась от него, посмотрев удивленно и настороженно. Еще несколько человек оглянулись на него.
   Я, кажется, говорил вслух, подумал он, впервые оглядываясь вокруг себя. Он усмехнулся внутри. Он подумал: "Надо взять себя в руки, а то попаду в сумасшедший дом. Только этого не хватало в моей жизни. Этого и тюрьмы. Но лучше тюрьма".
   Он вспомнил, как Зина, прижимаясь к нему и обнимая его, прошептала ему на ухо горячим шепотом, губами залезая в ухо, так что он с трудом разбирал грохочущие слова:
   — Хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок... Хочу ребенка от тебя... но не имею права...
   Это была радостная боль. Это была боль, и одновременно это было счастье.
   — Сейчас не имеем права... Позже... А?.. Илюша... А?.. Как ты скажешь?..
   Он ей доверял полностью. Она была откровенна с ним до самого невозможного предела. Она открывала ему все, о чем думала, доверяя ему выбор окончательного решения. Она верила ему и знала, что он верит ей. Это было их главное богатство.
   Она знала, как он мечтает о своем ребенке, и вот она сказала ему свою мысль прямо и открыто. Зина — это было его богатство. Он был достаточно в возрасте и достаточно много думал обо всей жизни, о всех ее сторонах, чтобы знать о себе, что для него не может быть любви без откровенности и тем более без искренности. Если бы в такой женщине, как Зина, не было ни чуткости, ни тактичности, ничего другого, кроме прямоты и откровенности, он бы ценил ее и любил ее за одни эти качества.
   Если б не эти проклятые деньги! подумал он. Деньги... Работа...
   — Илюша, что мое, то твое. У нас все наше... Бери и трать, и не думай. Как же ты без денег? Ты — мужчина. Бери...
   "Золото мое... Легко сказать, бери. Не могу я быть иждивенцем!.. Вот именно, я — мужчина, я должен вас всех опекать и кормить. Я должен вкалывать и кормить вас... Вот такой я уродился. Моей душе невмоготу, чтобы было наоборот..."
   А оно сейчас было именно наоборот, и он страдал от этого. Его дыхание было запертое, и сердце стучало невесело, и на душе не было подъема. Не было того состояния чувства, которому следовало быть от огромного счастья, подаренного ему судьбой. Он не докучал своими переживаниями никому вокруг себя, он был спокоен и уравновешен, но за этим спокойствием собственная его душа корчилась на дыбе. Зина угадывала его настроение. Она говорила ему, что он главный, что он хозяин. Она настраивала таким образом детей. Не надо ни от чего переживать, говорила она, мало ли чего не случается в жизни. Все наладится. Все будет хорошо. От ласковых слов ее у него кружилась голова, с самой далекой молодости не повторялось у него это забытое ощущение. У меня есть ты, а у тебя — я, говорила она, остальное приложится. Остальное — мелочи, родной. Она переживала за Илью, и он знал это и от этого страдал тоже.
   Он ночевал в эту ночь на своей квартире на Спартаковской. Сестры дома не было, когда он пришел, она вернулась поздно. Она налаживала личную жизнь. Он посидел вечер с матерью. Полистал книги. За два месяца нового года он третий раз заезжал сюда и первый раз остался ночевать. Он решил, что расскажет обо всем Зине завтра. Он знал, что она волнуется и ждет его, но не было сил у него ехать в Черкизово.
   Не осталось у него сил на то, чтобы, рассказывая Зине, вторично в этот день совершить унизительное и безрезультатное хождение по конторам.
   Он хотел, чтобы немного отстоялось у него на душе и забылось. Он не хотел утешения. И сочувствия он тоже не хотел в этот вечер, он леденел от одной мысли, что ему могут сочувствовать — это означало бы слишком большое напряжение для него.
   У меня, подумал он, кость широкая. Крестьянская кость. Но и ее прочность не беспредельна. Но — прорвемся!.. Я мужицкой закваски.
   Прорвемся, думал он, засыпая. Будет покой... и будет прочная основа. Зина у тебя есть. Помни об этом. Помни крепко... Как она говорит? Остальное — мелочи, приложится. Надо взять себя в руки и так и думать: мелочи... Родная Зина...
   Он заснул в первом часу ночи. Его разбудил громкий стук в дверь. Он удивился, как быстро пролетела ночь, спросонья ему показалось, что он только что уснул, или, в крайнем случае, еще только самое раннее утро.
   Он приподнял голову с подушки. В дверь стучали, не переставая, настойчиво. Мать прошла от своей кровати и в темноте наскочила на стул.
   — Который час? — спросил Илья.
   — Какого беса несет, на ночь глядя? — Она дошла до дверей и стала возиться с замком. — Сейчас!.. Сейчас!.. Пожар, что ли?.. Кто тбм?.. Сейчас свет зажгу... Кто тбм?.. — В дверь стучали. Замок не открывался. Дрожащие руки не слушались ее. — Ой, Илья, что-то случилось...
   — Пусти, мать. — Он стоял в трусах, на одной ноге, опираясь на трость. — Включи свет. Я открою.
   Раньше чем мать успела повернуть выключатель, Илья укротил замок, и дверь тут же рывком отворилась, так что он едва успел отпустить ручку, чтобы не вылететь в залу вслед за ней, он схватился рукою за дверной косяк, свет из залы ослепил его, он все же разглядел почти закрытыми глазами нескольких мужчин в штатском, в темных костюмах, впереди стояла Татьяна Ивановна, а за их спинами виднелась тупая физиономия Виктора Самохина с свинячьими глазками.
   Один из штатских, упругий и мускулистый, оттолкнув Илью, вошел в комнату, Илья прокрутился на ноге и, чтобы не упасть, присел, цепляясь рукою за стену. Другой остановился над Валентиной, светя фонариком, скинул с нее одеяло. В это время первый пощупал и отбросил подушку и в одно мгновение перекопал постель Ильи.
   — Оружие есть?
   — Ой, что это вы? — сказала Валентина.
   — Караул... — прошептала мать.
   — Понятые, входите сюда. Смелее. — Третий штатский с самой первой секунды остановился над Ильей и наблюдал за ним, не отводя от него глаз. Илья поднялся и сделал попытку отпрыгнуть к середине комнаты. — Куда!..
   — Дайте одеться, — сказал Илья и не узнал своего голоса. — Одеться... И протез пристегнуть...
   — Стой, где стоишь!.. Сколько времени тебя ловили, теперь не скроешься. Это ж надо — инвалид, а против Советской власти лихо закрутил. У-у, враг народа!.. Я тебе покажу, как портить нам всю нашу отчетность!.. Нашу работу, — поправился он.
   Мать всхлипывала, сидя на стуле. Татьяна Ивановна набросила ей на плечи платок и наклонилась, чтобы что-то сказать, но под взглядом второго штатского, который обыскивал Валентину, как от удара, отпрянула и быстро отошла в сторону. Мать дрожала нервной дрожью; два или три раза было слышно, как клацают у нее зубы.
   — За что?.. — сказала она. — За что это?..
   — Ну, конечно, — ехидно отозвался первый штатский. — Не за что. Тыщу раз слышали. Но ничего, у нас ошибок не бывает, мы из вас вытрясем правду... Куда твой сын спрятал антисоветчину, старуха?
   — Что вы делаете? — воскликнул Илья.
   Первый штатский хладнокровно резал кожаные ремни на протезе и не обращал на Илью внимания.
   — Как же он пойдет? — сказала мать.
   — Пойдет. У нас пойдет. — Осмотрев срез на ремне, он отбросил его не глядя, через плечо, и принялся за следующий.

Глава седьмая

   Мося выступил из угла, за спиной Ларисы Васильевны приблизился к ней и выдернул пушинку у нее из шали. На задней парте Вася Зернов приподнялся, взмахнув руками, выкрикнул приглушенно и утробно:
   — Давай, Мося!..
   Он не хотел, чтобы Лариса Васильевна услышала его. Сдавленный смех перебегал по классу, однообразный постоянный гул стоял в воздухе. Лариса Васильевна слушала, как Любимов читает с выражением стих азиатского акына, и ничего не замечала. Мося скорчил рожу, присел, потряс руками, выдернул еще пушинку у Ларисы Васильевны, поднес ее, придерживая пальцами, к губам и дунул на нее. На последних партах откровенно ликовали. Ученики, сидящие впереди, с трудом удерживались от смеха, смех душил их, Юра Щеглов, не способный управлять собой, слез под парту и облегченно расхохотался.
   — Гляди, какой канал прорыли... — декламировал Любимов. Он показал широким жестом перед собой. В классе засмеялись.
   — Артист, — сказал Трошкин Васе Зернову. — Темную надо ему устроить.
   Мося не мог перенести потерю славы, он бросился на пол, ползком добрался до дверей и вернулся обратно. Хлопнули крышки парт, заскрипели парты. Ученики привстали, чтобы наблюдать за ним.
   — Щеглов, — сказала Лариса Васильевна, — ты сейчас встанешь у меня рядом с Мовсюковым. Научись вести себя... Садись, Любимов, ставлю тебе пятерку. С удовольствием ставлю.
   — Темную, — сказал Трошкин.
   Рыжов повернулся к нему.
   — Это можно, — сказал он. — Чтоб не зазнавался, фикстула.
   Женя сидел на парте с Андреевым. От Бондарева он ушел сразу же, как только представилась возможность. Видели, как Бондарев играет с его пугачом, а ему он сказал, что не брал пугач, не трогал.
   — Я думал, завтра придем, и ты возьмешь.
   — Так а первая смена? — сказал Женя.
   — Ну, я... Вот они, наверно, и стырили. У-у, ханыги!.. — возмущенно сказал Бондарев. Он покрутил головой, вильнул корпусом и убежал, не продолжив объяснения.
   — Ну, теперь каранты Любиму, — сказал Андреев.
   — Пусть живет, — сказал Женя.
   — Ты не суйся, Титов. — Рыжов наклонился к нему сзади.
   — А ты не лезь в чужой разговор, — сказал Женя. — Я не с тобой говорю.
   Любимов шел по проходу к своему месту, и в классе кричали ему:
   — Ты где идешь?.. Намокнешь!..
   — Утонешь!..
   — Ха-ха-ха... По каналу идешь!..
   Он улыбался презрительно и понимающе.
   Силин и Ермаков выдували чернильные пузыри. Они сидели на параллельных партах, по обе стороны от прохода. Борис Ермаков окунул бумажную трубочку в чернильницу, нагнулся к полу и осторожно подул в трубочку с другого конца. Под трубочкой вырос большой фиолетовый пузырь.
   — Ты давай не жухай, — сказал Борис. — Позже начнешь — у тебя дольше продержится.
   — Ладно, ладно, — сказал Силин. — В крайнем случае, будет ничья.
   — Я тебе дам — ничья, Сарданапал!.. Магомет несчастный! — добродушно сказал Борис. Его пузырь лопнул, и на полу прибавилась еще одна фиолетовая лужица. Он отвернулся от Силина и энергично, призывно махнул рукой Морозову. — Кончай, Мороз!..
   — У меня все готово уже, — сказал Морозов.
   — Кончай! Ты что? Ты гляди, что у нас!.. Она придет и нас зашлепает!..
   — Да ну тебя, Длинный.
   — Стой!.. Косой!.. — Борис бросился к нему, наклонив голову, прячась за партами. Он схватил у него деревянную ручку с пером, маленькая пистонка удерживалась на пере с помощью хлебного мякиша.
    — Пусти!.. Отпусти!.. — лицо Морозова побледнело и перекосилось от злости. — Ты, Магомет!..
    — Кончай!.. Говорят тебе...
    Ручка с треском переломилась. Перышко упало боком, пистонка отскочила и не взорвалась.
    — Дерьмо! — сказал Морозов.
    — Что? — Борис быстро выбросил перед собой ладонь с растопыренными пальцами, оплеуха закрыла лицо Морозова.
    Морозов лег головой на парту, обхватил голову руками и заплакал.
    — Кончай, Длинный. — Дюкин крутнул лопоухой головой и, придвигаясь, угрожающе выставил на Бориса нижнюю челюсть.
    — Ермаков, — сказала Лариса Васильевна, — выйди из класса. — Она распрямила спину. Мося, не рассчитав своего движения, ощутимо коснулся ее. Она обернулась.
    У Моси были подняты и протянуты к ней руки. Он от неожиданности схватил себя обеими руками за затылок, вспорхнул по воздуху, спиной вперед, в свой угол, изображая выражением лица невинность, непричастность и отсутствие, полную безжизненность.
    — У него пляска Витта, — сказал Бондарев.
    — Неврастения, — сказал Катин.
    Кац щерился с идиотским видом и не поднимал головы.
    Борис шел к дверям. Лужица, в которую он нечаянно наступил, расплескалась кляксами и брызгами далеко вокруг. От правой ноги его отпечатывались постепенно слабеющие фиолетовые следы.
    — Мовсюков, — сказала Лариса Васильевна, — пойди проветрись вместе с Ермаковым. Иди, иди. У нас здесь тоже воздух чище станет.
    Юра, давясь от смеха, смотрел на отпечатки Борисовой ноги.
    — Смотри, Любим... Смотри... Отпечаток ноги. — Он подскочил от восторга. Он потянулся рукой через проход и за рукав дернул Гофмана. Говорить он уже не мог и, показав пальцем на пол, стараясь смеяться беззвучно и вспухая потной шеей, закрыл лицо ладонями.
    Гофман скосил глаза, не поворачивая головы, хмыкнул и тут же возвратился к чтению книги. Он перевернул страницу под партой.
   Любимов пригнулся к парте и захихикал в запланированном ритме с паузами. Юра рядом с ним не мог больше сдерживаться. У него начали пробиваться через ладони громкие всплески смеха.
   — Что там еще у вас? — сказала Лариса Васильевна. — Любимов!.. Щеглов!..
   Любимов тут же выпрямился с серьезным выражением, и только одному Юре было слышно, как через плотно сжатые губы вырывается у него тихое, раздельное мычание, Юра покраснел от натуги, учительница смотрела на него, ему сделалось страшно, но, как назло, запретный смех рвался наружу неудержимо, он согнул его пополам, словно от дурноты, у Юры задвигались все суставы и части тела по отдельности, слезы полились из глаз. Он, чтобы не задохнуться, расслабился и громко выпустил смех на свободу.
   — Щеглов! выйди вон!.. Какая наглость! Кажется, интеллигентные родители... Но чем образованней семья, тем распущеннее дети... Я не встречала такой наглости!..
   Юра, ничего не говоря, потому что смех не отпускал его, шел к двери и смеялся, прикрываясь рукой. Слова учительницы больно задели его, он их услышал, но не умел так сразу переменить настроение. Смех ослабил его и еще более властно поработил его волю. Он не мог остановиться.
   — Редкая наглость!.. — сказала Лариса Васильевна. Она от возмущения не могла усидеть на месте. Она подошла к двери и плотнее захлопнула ее, когда Юра вышел.
   — Достукался Щегол, — сказал Андреев. — А он ничего пацан. Заводной.
   — Ничего, — сказал Женя.
   — Не шестерит.
   — Не-ет.
   — Свободный пацан. Только он доходяга. Не кормят, что ли, его дома?.. Иль, наоборот, закармливают? Одним только шоколадом?
   — Ну, и что? — сказал Женя. — Зато определялой не заделается. Палец ставлю.
   — Это, может, так, — сказал Андреев.
   Сбоку от них Кольцов наклонился и сказал:
   — Давить таких надо.
   — Зачем? — сказал Женя.
   — Так просто, — сказал Кольцов, — сам он всегда просит. Дрожит, как жид, и просит... грех не задавить.
   Андреев рассмеялся.
   — Ну, Кончик, сказанул!..
   — А что? — Кольцов улыбнулся, и губы его, смоченные слюной, блестели. — Факт. К Тарасу Степанычу после уроков пойдем?
   — А футбол? — спросил Женя.
   — А чего футбол? Сегодня-то нету.
   — Тренер что говорил. Кто курит, тот не спортсмен. Ничего не добьется...
   — А ты чего хочешь добиться? — насмешливо спросил Кольцов.
   — Кто ж его знает... Ты-то чего хочешь?
   — Да ничего.
   — А все ж-таки?
   — Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, — сказал Кольцов.
   — Ну, Кончик!.. — с удовольствием сказал Андреев.
   Дима Федосов, заика, стоял у доски и, запинаясь, с полминутными, иногда с минутными паузами, выуживал по одному слову из своей заторможенной глотки, читал стихотворение.
   — П-п-п... М-м-м... Помиловал!.. — выбрасывал он из себя слово и снова спотыкался на следующем звуке. Жилы на шее у него надулись, напрягшееся лицо налилось темной кровью. Со стороны могло показаться, что он разыгрывает комедию.
   Никто в классе не смеялся. Никто не пошутил. В классе сделалось сравнительно тихо.
   Учительница нервничала.
   — Хорошо. Хорошо, — сказала она. — Садись. Тройку я тебе поставлю.
   — Он знает стихотворение, — сказал Дюкин.
   — Подождите. Он знает, — сказал Восьмеркин.
   — Ты, конечно, староста, — сказала ему Лариса Васильевна, — но я учитель, и я знаю лучше тебя, что мне делать.
   Восьмеркин потупил глаза.
   — Он знает, — крикнул Рыжов.
   — Знает... Знает... — раздались голоса в классе.
   — Запишите задание, — сказала Лариса Васильевна. — Запишите задание... Я двадцать раз повторять не буду...
   Женя удержал кипение внутри, проглотил слова, приготовленные Кольцову. Взяв ручку, он спокойно обмакнул ее в чернильницу. "Ничего, подумал он. Ехидничай до поры. Я потерплю еще немного".
   После перемены был немецкий. Героические Мося, Длинный и Щегол вернулись на свои места. Молодая немка с ужасом смотрела на часы и считала минуты до конца урока. Три ряда парт, словно заколдованные, сплоченным строем медленно и незаметно надвигались на доску, съедая пустое пространство вокруг стола учителя. Правый ряд, дальний от окна, выехал в коридор: дверь сама собой оказалась открытой. Немка не могла понять, как это происходит. В каждом ряду первая и последняя парты были незаняты. Ученики на второй парте разводили руками, невинные рожи их были подстать их невинным словам. Все они были для нее на одно лицо.
   — Как же я мог ее двигать?.. Я не знаю... Видите, она впритык ко мне, и третья парта впритык ко мне.
   Учительница бросалась в конец ряда, там предпоследняя парта лицемерно оправдывалась в тех же выражениях. Но в это время передние парты и середина, и весь отдаленный ряд подвигались еще на полметра вперед.
   "Изверги!.. Изверги!" — Учительница бежала к окну; третий ряд, словно поезд, исчезал в коридоре. Она, плача, гналась за ним; первый ряд подъезжал вплотную к доске, их глаза нагло и насмешливо смотрели на нее, они издевались над ней и были счастливы.
   После уроков Федосов подошел к Дюкину и ударил его по лицу. Класс окружил их, они завернули за угол школы, и там они стыкнулись.
   — Дурак!.. — крикнул Дюкин. — Я же тебе лучше хотел!..
   — Н-н-н... Н-не-е-а... Н-не с-суйся, — выпалил, наконец, Федосов. Он мог минуту не сдвинуться с места, застряв на одном звуке, а потом за полсекунды произнести скороговоркой несколько слов. Такое у него было заикание.
   Но физически он был крепче Дюкина, и реакция у него была, как надо, он расквасил Дюкину нос, и тут же сам предложил ему свой носовой платок. Дюкин гневно глянул на него.
   — Осел!.. Дурак!.. — Он плюнул ему под ноги и отвернулся.
   — Е-е-э-э-э-э-ще хочешь? — спросил Федосов.
   Дюкин ничего не ответил. Тут же были Кольцов и Ермаков, и Корин, они не собирались позволить дальнейшее избиение.
   Федосов ушел. Женя, Андреев, Борис Ермаков (Длинный), Кончик, Косой, Рыжов — друг Андреева, Солоха Трошкин, Вася Зернов и Юра Щеглов обогнули церковь и подошли к маленькому, затерянному в сугробах домику на склоне холма.

Глава восьмая

   Все в этом домике было маленькое, ветхое, домик был скособоченный, огромной толщины пласт снега на крыше казался неимоверной тяжестью для него, окошко, к которому подошли мальчики, было на высоте детского роста, фундамента не было, и когда Тарас Степаныч — фронтовой инвалид и алкоголик — придвинув пухлую, квадратную, размером с окошко, рожу свою, выставил руку в малюсенькую форточку, Кончик совершенно спокойно, не вытягиваясь и не поднимаясь на цыпочки, вложил в нее деньги, рука убралась, Тарас Степаныч исчез из окошка, Жене было удивительно, где он может поместиться в домике, прошла минута, две, три минуты, Длинный и Вася Зернов стали матюкаться нетерпеливо, и Солоха Трошкин стал матюкаться, наконец, форточка приоткрылась, за стеклом окошка расплывались неясные в полумраке очертания головы Тараса Степаныча, заскорузлая рука вытолкнула им полдюжины папирос "пушка" и исчезла, и за стеклом задернулась занавесочка.
   — Подработал двугривенный, жила... А Дюки нет, — сказал Кончик.
   — Обиделся, — сказал Юра.
   Кольцов повел на него глазом, слюнявые губы блестели в темноте.
   — Дюкин зализывает боевые раны, — сказал Рыжов.
   — На, — сказал ему Андреев, отдавая папиросу. — Оставишь... Но, гляди... У "пушки", сам знаешь... черенок не отрывается. Не слюнявь.
   — Крепкий, собака, — сказал Борис. — Незадаром — "пушка", — сказал он с уважением.
   Они присели за обрывом холма и раскурили папиросы. От белого снега, от звезд на небе и золотистой луны ложился на заснеженную Архирейку, на их лица и деревья вокруг мягкий полусвет; дальний берег терялся в мглистой пелене, но и там были видны живые огоньки в окнах домов.
   — А вот я все думаю, где он там уходит. Мужик этот, что продал папиросы, — сказал Юра, — там же, в комнате, полметра. Может, он в подвал уходит?
   — Мужик... — с издевкой повторил Рыжов. — Тарас Степаныч!..
   — Вот звоняра... Звонок вонючий! — сказал Кольцов Андрееву. — Малолетка недобитая!.. Отметелить его, а?
   — Не тронь его, — сказал Женя.
   — А ты чего? — сказал Андреев. — Не куришь?
   — Не хочется, Андрей.
   — Смотри... А то вон друг — один тянет. Возьми, затянись.
   — Друг — один за двух, — сказал Кольцов.
   — Пожалуйста... Я что?.. Кто хочет? — сказал Солоха. — Оставить, Титов?
   — Не надо, — сказал Женя.
   — Зря потянул на меня, Андрей, — сказал Солоха.
   Женя встал на ноги и потоптался, сверху глядя на компанию, сидящую на портфелях. Он не хотел курить и не курил. Он захотел встать и встал. "Пусть Косой накурится до тошноты, как в прошлый раз, подумал он. Он думает, что авторитет заимеет. Пусть... Хоть бы Щегол, подумал он с презрением, не был такой. Вот народ — подмазываются. Для чего?.." Он не переживал оттого, что выделяется среди всех, его не беспокоила мысль, что все глядят на него, что он центр внимания; ему не приходили в голову сомнения. И он не понимал, что он несправедлив в своем презрении к Щеглову или Косому, потому что он и они существовали в разных условиях. Там, где для него был пустяк, для Юры была проблема, а где для Юры было переживание, там для него вообще ничего не было, была полная и открытая ясность, он знал, чего он хочет; а Юра не подозревал, что человек может жить в такой ясности и знать, чего он хочет, и идти туда, куда он хочет, и даже смеяться или не смеяться, когда он хочет, а не двигаться по велению непонятно из каких глубин берущихся бросков и рывков; и если бы случилось невероятное, если бы Юра на одно мгновение мог понять и поверить, что человек может сам решать, открыть ему рот или промолчать, засмеяться или нахмурить лоб и застыть лицом, решить и сделать, как решил в мыслях своих — заранее обдумать и решить и сделать — он бы эту возможность отнес в разряд презренных, неприличных, грязных явлений. Для Юры расчет означал грязь. Для него не могло быть иных действий, кроме от сердца идущих, трезвый расчет, благоразумный и полезный для окружающих и для него самого, был зло; поступок от сердца, несущий зло всему и всем, был светлое, звездное благо. Такой характер передала ему мать. Но он оставался в неведении относительно других характеров, так же как Женя не подозревал, не понимая и презирая поведение приятеля, откуда берется его поведение; так океан, равномерно колебля волны свои, глядит напротив себя и не понимает, зачем и почему эти легкомысленные облака несутся в разные стороны, останавливаются, бросаются догонять друг друга, распадаясь и видоизменяясь на глазах.
   — Солоха, ты как Клепа, — сказал Кольцов, небрежно и нехотя цедя слова вместе с дымом из слюнявых, оттопыренных губ. — Он тоже был любитель в одиночку.
   — Чего тянешь? — сказал Трошкин.
   — Отвали, Кончик, — сказал Вася Зернов.
   — Кончайте, вы!.. — спокойно улыбаясь, сказал Борис.
   — Клепа дал стране угля, — продолжал Кольцов, не меняя тона. — Сколько он в одном классе сидел?.. — Ехидная усмешка потянула в сторону уголок его рта. — В первый мы пришли, он нас ждал. Во втором он с нами отучился, и еще раз во втором решил поучиться. Решил укрепить знания... В этом году и в прошлом он все в третьем укрепляет. Интересно, перейдет он в четвертый?.. Если перейдет — выйдет, что он ровно по два года в каждом классе сидел.
   — Гончар тоже по второму кругу пошел, — сказал Рыжов.
   — Ну, Гончар — в первый раз!.. — возразил Косой.
   — Цыплят по осени считают, — сказал Кольцов.
   — Поглядим, как дальше поскребет, — сказал Рыжов. Он железно катался на коньках, и в Сокольниках, в парке, он был знаменитостью, терминологию он усвоил парковую, катокскую. "Поскребли по краю", говорил он вечером в субботу и ехал крутить виражи, у самой бровки подсекая девчонок и взрослых девушек, и парней, догнать его было нельзя, и у него была на катке защита, крепкая защита.
   — Вон там машина пацана убила, — сказал Кольцов. Женя мгновенно вспомнил запрокинутую голову, неподвижное тело, шапку в стороне. Машину. Скорую помощь. Он съехал по склону, они как раз сейчас на нем сидели. Внизу, на дороге вдоль берега, машины ездили раз в неделю штука и реже. Он съехал. Совхозная машина медленно соприкоснулась с ним, так подгадалось, что острый угол крыла попал ему в голову. — Кровянки совсем почти не было...
   — А какая зато была красная!.. — с ужасом сказал Юра.
   — Сам ты красный, — равнодушно сказал Кольцов.
   — Нет, правда, — сказал Юра.
   Кольцов отвернулся и не стал его слушать.
   — Мося кастет показывал, — сказал он. — Сила!.. Видел, Андрей?
   — У него фонарик есть.
   Женя мысленно продолжал видеть распростертое тело, белый укатанный снег на дороге и потом, когда не осталось ни машин, ни мертвого мальчика, маленькую красную ямку, проделанную кровью, вытекшей из головы. "Кровь была горячая, подумал он. Вот как подгадалось... Я его не знал. А Кончик знал. Он все знает".
   — Титов, — сказал Андреев, — тебе Бондарь не вернул пугач?
   — Он все знает, — сказал Женя.
   — Чего он знает?
   — Ты что спросил?
   Все засмеялись.
   — Х-холодина, — сказал Рыжов.
   — Да... — Вася Зернов поднялся с корточек и попрыгал, стуча руками в рукавицах друг о друга.
   — Рыжий, завтра на тренировку пойдешь? — спросил Андреев.
   — Да погляжу. Чего-то холодно. — Он посопел энергично носом и прислушался к своему сопению. — В горле противно. Опять, наверно, температура будет...
   — А сейчас лед может треснуть? — спросил Косой.
   — Тех пацанов вспомнил? — сказал Борис.
   — Какие сопли у них торчали, — сказал Солоха.
   — Брр... — Длинный передернул спиной и шеей. Он поднялся и тоже начал прыгать и крутиться на месте.
   — Охота вам все о мертвецах травить, — сказал Андреев. — Кончик, где фонарик добыть? К лету...
   — Это они весной провалились под лед, — сказал Косой. — А сейчас лед может треснуть?
   — Мороз, пасть порву! — сказал Андреев.
   — Может, — сказал Косому Солоха и хрипло рассмеялся. — Если танк проедет.
   — Смельчак ты, Косой, — сказал Вася Зернов. — Бздун.
   — Сам ты!..
   — Тихо, — сказал Солоха. — Заглохни.
   Косой насупился, сделал злое, заостренное лицо и повернулся к ним боком.
   — Лед-то истаял, когда они пошли, — сказал Кончик. — А вообще-то они дундуки, можно было и тогда пройти, надо только скользить, касаться по-легкому, а не топать всем сапогом.
   — А ты пройдешь? — спросил Солоха.
   — Сейчас сколько угодно.
   — Вот хмырь, — сказал Солоха. — Сейчас на телеге можно ехать. В апреле пройдешь?
   — В апреле, — рассмеялся Борис. — В апреле мы купаться будем.
   — Ну, когда таять начнет, — сказал Солоха. — Перед апрелем.
   — Что я — идиот? — сказал Кончик. — Иди, если хочешь.
   — А говоришь — пройду, — сказал Вася Зернов. — СлабО.
   — СлабО, — сказал Солоха Трошкин.
   — Вот ты пройдешь — молоток будешь, Солоха, — не смущаясь, сказал Кончик.
   — Я же не в коммуне. — Солоха хохотнул отрывисто и хрипло.
   — А я в коммуне? — сказал Кончик.
   — Да вы все туда подались, — сказал Солоха. — Театр разыгрываете. Вон и сосед мой наладился. И Косой, ну, ему сам Бог велел.
   — Чего ты все — Косой, Косой!.. Чего тянешь?
   — Заглохни, Косой. Все вы там... Семен, — презрительно произнес Солоха, — Батя, Гена-Дурачок... Крутят вами, как маленькими.
   Женя хотел сказать ему, что интересно. Но передумал говорить и промолчал.
   — Щегла забыл, — сказал Кончик.
   — Да, — сказал Солоха. — Бобер еще там у вас; Самовар медный... А этот Семен довыпендривается... Мы Панкрату зуб на него накрутим. А то он много на себя берет.
   Панкрат — это было магическое имя. О гоголевском атамане знали и калошинские.
   Борис вдруг захохотал весело, от души.
   — Солоха, ты чертей забыть не можешь... Ох, Солоха, здорово он нас летом охмурил...
   — Каких чертей? — спросил Андреев.
   — Вон, пусть Солоха расскажет, — сказал Борис.
   — Не скалься, — сказал Солоха. — Чего радуешься?
   — Да я не радуюсь, — выдавил из себя Борис. Он продолжал смеяться. — Плакать, что ли?
   Засмеялись Женя, Кончик, Косой, Юра Щеглов засмеялся безудержно, громче всех.
   — Дундуки!.. Досмеетесь на свою шею!.. — Фигура Солохи напряглась, злые глаза смотрели на смеющихся мальчиков из-под нависшего лба. Но так выходило, что, в основном, его ненависть направляется на Юру Щеглова. — Уделаю!.. Гады!..
   — Кончай, Солоха. Всё!.. — Борис оборвал свой смех. — Кончили, — его гортань еще выпустила недозволенный перелив, и щеки по углам губ дернулись, но он пересилил себя, — железно...
   Андреев смотрел на них спокойно и терпеливо.
   — Каких чертей не поделили?..
   — Да, Андрей... Семен в восьмом классе, понял?.. Шкодник великий... — Борису не удавалось попасть в колею рассказа. — Это он придумал кукольный театр... Вообще — вот такое дело!.. Собираем, кто сколько может — покупаем молоко, селедку, значит... Там еще хлеба, понял?.. Пьесу из кукол потом...
   — Из кукол?
   — Ну, кукольный театр, понял?
   — Ну, и как?
   — Сила!.. Солоха зря тянет...
   — Каранты будут вашему театру, — сказал Трошкин. — А Семену, — он презрительно произнес это имя, — рога обломаем. Железно обломаем.
   — Ты, что ли? — спросил Борис.
   — Найдется, кто, — сказал Солоха.
   — Слышь, Андрей. — Борис перестал смотреть на Трошкина. — Набрали бутылок, сдали... Еще утиля сдали... Пошли в столовую, Семен придумал, живот надорвешь... Он как начнет травить... Нищего изображает. Берет, палец послюнявит, помажет вот здесь, у носа, — ну, точно плачет. Рожу скорчит, официант на него глядит, не поймет, в чем дело. А он тут же опять серьезный, у того мурашки в глазах. Он промаргивается: только что человек плакал, как нищий, побирушка, мерещится ему, что ли?.. Понял?..
   — А черти? — спросил Андреев.
   Борис рассмеялся и покосился на Трошкина.
   — Летом, уже ночь была, темно, Семен приходит к нам на улице, говорит: хотите, чертей покажу? Хотим. Тесней, говорит, ближе. Взял тюбетейку чью-то, перевернул в руке и держит. Внимательно, говорит, смотрите в нее. Мы, значит, смотрим. А он под тюбетейкой ширинку расстегнул и давай поливать. Рядом Евгений Ильич стоял, он ему в карман налил... — Борис не мог больше говорить, задыхаясь от смеха. Заразились и остальные. Солоха хмыкнул против воли, но смеяться не стал, нахмурился еще злее и непримиримее. — Пока Евгений Ильич распробовал... Пока он... понял... и заблажил... Семка успел Солоху полить и Клепу... Ох-ха-ха-ха... А я стоял с ним рядом, на меня только брызнуло... А Солоха напротив стоял, он ему прямо... Ха-ха-ха-ха...
   — Ой, — простонал Рыжов, — я сейчас в штаны...
   И все мальчики, кроме Солохи, смеясь и отворачиваясь в стороны, начали снимать рукавицы, и все занялись неотложным делом. И Солоха присоединился к ним; но он не смеялся.

Глава девятая

   — Ты зря меня критикуешь, — сказал Матвей. — Я приехал!.. — Раздался звонок в дверь. Матвея передернуло. Он повернул серое лицо к дверям и впился глазами. Зинаида всхлипнула и вышла из комнаты. — Только бы Любу не принесло. — Он вскочил со стула и пробежался по комнате. — Мать, кто там?
   — Та, наверно, Женя пришел из школы. — Бабушка София приотворила дверь на террасу. Матвей замер на месте. — Так оно и есть.
   Он вздохнул свободно. "Еще недовольны, подумал он. Они не понимают, чем я рискую. И чем они рискуют сейчас. Нешуточное дело... Ни черта не понимают эти бабы!.. Не меньше меня видели уж как-нибудь. Всё обо всем знают... И всё им игрушками кажется! Хороши игрушки. Башку потерять можно в прямом, а не в переносном смысле!"
   — Нешуточное дело, — сказал он Зинаиде. Он поздоровался с племянником, не глядя на него и не замечая его восторга. Женя еще не улице понял, что у них дядя Матвей: перед калиткой стоял легковой автомобиль, и шофер дремал, завалясь руками на руль. — Нешуточное дело, пойми ты... Это вам не в бирюльки играть, ты понимаешь, мать?.. Поймите обе. Я не отстраняюсь, но чем я могу помочь? Его не угрозыск забрал. Его госбезопасность забрала. И, в конце концов, я не понимаю! чего тебе лезть? Там есть сестра, мать. Ты кто ему есть? Пусть они действуют!..
   — Да что сестра! — гневно сказала Зинаида. — Она настоящая... корова!.. Их напугали, так они теперь по телефону два слова промямлят еле-еле... Не успели мы расписаться... — Она всхлипнула, но сдержала себя. — Правда. Правда, я никто!.. — плачущим голосом сказала она. — Меня близко не подпускают...
   "Озверела баба, мужика отняли у нее", подумал Матвей.
   — Еще раз говорю тебе, Зина. Это нешуточное дело. Ты с ума сошла!.. Ты никуда не должна ходить! Тебя на заметку возьмут, и что тогда? Если тебе наплевать на себя, у тебя есть мать, дети, родные... Обо мне ты подумала? Я тебе чужой?.. Мать, вы должны понять обе, насколько это серьезно... Не успели расписаться, и слава Богу!.. Сколько ты его знала? год? полгода?.. Ты можешь гарантию дать, что он за человек? Если органы кого арестовывают, они не ошибаются... Он у меня ведь был накануне. Должен сказать, на меня он произвел не ахти какое впечатление. Ну, давайте разумно. Сколько времени вы его знаете?..
   — Мотя, — сказала бабушка, — Илья — редкий по порядочности человек. Сгореть бы им всем сегодняшний день!.. он — очень хороший человек. За что можно арестовать такого? Мухи не обидел. Мухи!..
   — Мать!..
   — Мотя, не говори...
   — Мать, я умываю руки! Вы с ума посходили!.. Ты соображаешь, о чем ты говоришь!.. — Он вдруг стукнул кулаком по столу и вытаращил глаза. — Ты соображаешь!..
   — О чем я говорю?
   — Нет, ты соображаешь!.. Повторить страшно!
   — Ну, успокойся, — сказала бабушка.
   — Не дай Бог, кто услышал бы... Вы видите, и не хотите видеть!.. Слышите, и слов не понимаете!..
   — Да я что?.. Я что? Я старуха, мне простительно. У меня и голова старушечья.
   — Сейчас время не такое, чтобы разбираться, кто старуха, а кто не старуха! Под гребенку!.. Ей-богу! как маленькие...
   — А ты не сердись, — сказала бабушка. — Успокойся.
   — За стенкой отчетливо слышно?
   — От соседей-то?.. Если шумят, то слышно. Если прислушиваться. — Матвей сел на стул, локти поставил на колени, подбородок вставил в поднятые ладони. Он сидел с бессмысленным лицом и напряженно думал. Бабушка сказала: — У Любы перед войной так же случилось с женихом. Помнишь, Мотя?.. Она его успела повидать, когда их на пересыльном пункте собрали. И с тех пор как в воду канул!.. Вот ведь какие дела. Чтоб у них такое счастье было!.. Ай-я-яй... Столько людей...
   — Я все равно, — сказала Зинаида, — буду добиваться, чтобы увидеть его.
   Матвей вскочил на ноги, подбежал к ней и сказал злым шепотом:
   — Ты не должна этого делать!.. Ты не должна этого делать!.. Ты всех нас подведешь!..
   — Да не подведу я никого.
   — Ты подведешь!..
   — У Илюши, может, переодеть нечего. Может, ему есть не-че-го!.. — протяжно, плачущим голосом сказала она. Она замолчала и, всхлипывая, утирая слезы, сидела, раскачиваясь, слепые от слез глаза ее не видели никого и ничего, ломающая боль замкнулась на лбу и на затылке. Зинаида сказала со стоном: — Девятый день его мучают... О-о...
   — Ох-хо-хо, — сказал Матвей и отошел к окну. Его взгляд остановился на Жене. Бабушка подошла к Зинаиде и молча надавила руками ей на плечи.
   — Бабушка, — сказал Женя, — а что случилось?.. Дядю Илью арестовали?..
   — Пока ничего, Женечка, нельзя тебе сказать.
   — Но его арестовали или нет? — спросил Женя. — За что? Бабушка!..
   — А вот за то, — сказала бабушка София, — что говорил не то, что надо, и не с тем, с кем можно говорить...
   — Ни с кем не можно говорить, — сказал Матвей.
   — И ты будешь болтать, — сказала бабушка Жене, — тоже, не дай Бог, на всех врагов пусть будет! попадешь в неприятность и нам сделаешь неприятность. И маме, и мне, и... всему нашему дому!.. Запомни, Женя, ни с кем, ни с самым лучшим другом нельзя болтать лишнее!
   — Слава Богу, наконец-то! — сказал Матвей. — Слышу разумные речи... Мать, нельзя, чтобы он оставался здесь, пока мы говорим. Научи его помалкивать и отправь. Пусть пойдет к Людмиле.
   — Нет, — сказала Зинаида, — к Милочке не надо... Она у подружки. Женя... займись, сын, чем-нибудь. Извини, ужинать... через полчаса я тебя... позову... Займись хоть гектографом своим.
   — Каким гектографом? — спросил Матвей. — Для чего гектограф?
   — Женя делал, да забросил, — сказала бабушка.
   — Я не забросил. Я был занят, — сказал Женя. — У нас теперь кукольный театр.
   — А гектограф, — Матвей приблизился к нему и, словно желая поймать его на слове, неотрывно смотрел ему в лицо, — это такая штука, на которой оттиски печатают?
   — Конечно, — сказал Женя. — Вот в словаре, который мне дядя Илья подарил, понятно сказано. Сто раз пишу, значит. Но на самом деле у меня он снимет десять или двадцать оттисков. Сто он не потянет, он у меня самодельный... Можно книжку будет перепечатать. — Он был готов забыть сухое и недружественное обращение с ним, и пренебрежительные слова о нем в третьем лице. Ему было интересно поделиться новостями с дядей Матвеем. Он бы хотел сесть с ним вдвоем, без помехи, без спешки; но он узнал причину отсутствия дяди Ильи, и это была сногсшибательная неожиданность. Он подумал, что странности мамы и бабушки, знай он, в чем дело, не прошли бы мимо его внимания в последние дни. Он сказал довольно вяло: — Я теперь записался в футбольную секцию. Тренировки... Еще у нас кукольный театр. Коммуна...
   Матвей схватился руками за голову и повернулся к бабушке перекошенным лицом.
   — Это же подпольщина!.. Вы понимаете — подпольщина?.. Антисоветчина, — шипящим шепотом, с надрывом, произнес Матвей. Он в страхе озирался по сторонам. — Ну, это знаете!.. Это!.. Этого еще на мою голову не хватало!.. Это ни в какие ворота не лезет! — Определенная мысль пришла ему, наконец, в голову, он преодолел растерянность. — Где он? Где он у тебя? Быстро показывай!.. Ну, слышь, быстро!.. — Он дернул Женю за рукав. — Где?.. Где?.. — По выражению лиц Жени и бабушки он о чем-то догадался и потащил Женю к выходу на террасу.
   Женя, не сопротивляясь, пошел за ним. Ему передались ужас и гнев, и растерянность дяди Матвея.
   — Да его еще нет, — сказал он, и дядя Матвей тянул его за руку. — Только еще коробка. Мы с дядей Ильей...
   — Где?.. Это?..
   — Да нет. Дядя Матвей, это ящик с инструментами.
   — Это?
   — Да.
   Матвей схватил коробку, поднял ее, переворачивая; на него высыпалось несколько пузырьков. Он с размаху ребром ударил коробку о стену, при этом дверца на стенном шкафчике, изготовленном Ильей, раскололась, и коробка рассыпалась на отдельные куски.
   — Чтобы думать об этом забыл!.. — Матвей ногами топтал и доламывал то, что осталось от коробки. — Слышишь!.. Думать!.. Ни слова об этой глупости — никому!.. Слышишь! — Он яростно распихивал ногами обломки. — Ты взрослый мужик и знай! Я тебе не мама! и не бабушка! Я тебя выпорю!..
   Женя с удивлением смотрел на него, как он в ажиотаже пинается ногами, совсем непонятно для чего и зачем, по нескольку раз ударяя ногой по одному и тому же обломку, грохот стоял на террасе такой сильный, что казалось, дядя Матвей напился пьяный, или он рехнулся, или он воюет не на жизнь, а на смерть с живым и ненавистным врагом своим. Бабушка встала в дверях, с тревогой глядя на них и загородив свет. Матвей остановился.
   — Да почему глупости? — с досадой спросил Женя. Он присел над обломками, стараясь не заплакать. Он вспомнил виноватые, как будто жалобные глаза дяди Ильи, когда тот в первый раз появился у них, одетый в простую одежду, как рабочий, и совсем не похожий на того обеспеченного по виду человека, одетого в добротный, модный костюм, каким он явился в дальнейшем. Женя посмотрел на пол, он вспомнил дырочки, которые оставляли на полу гвозди в костылях дяди Ильи, но он ничего не заметил сейчас, от дырочек не осталось следа. "Интересно, с тоскою подумал он, надолго арестовывают?.. Весенние каникулы через две с половиной недели. Неужели он и к двадцать пятому марта не вернется?.. А как же зоопарк? А он еще обещал помочь смастерить откидную крышку к гектографу..." И тут Женя не вытерпел и тихо заплакал, злясь на себя, горячие слезы подступили у него к глазам и, обжигая, стали выливаться, намокли щеки, подбородок, закапало с носа.
   Зинаида отстранила бабушку, свет из комнаты на секунду осветил террасу и разгром, учиненный Матвеем. Зинаида вышла на террасу. Она хотела спокойно и твердо высказать свою волю, свое решение Матвею. Но голос ее прозвучал резко и истерично. Пока она сидела, удрученная, подавленная горем, дурные, нехорошие мысли — не о том, не к месту мысли — смущали ее в ее горе, которое бы должно было быть цельным, неотвлекаемым, всеобъемлющим. Эта вторая потеря окончательно добивала ее. Но сами собой приходили на ум соображения о костюме, о рубахах и некоторых других вещах, оставленных Ильей. "Какая я глупая! со злостью думала Зинаида. Какая я дура!.. Ну, к чему сейчас об этом? Ну, о чем я думаю?.. Отдам матери... ну, останется здесь — какая разница? О такой ерунде я сейчас думаю... Мой родной Илюша погибает!.." Она вспомнила, как сказала ему о ребенке с ним, и она заподозрила себя, что радуется предусмотрительности своей, ей показалось, она расчетливо продумала все и расчетливо поступила, и она была отвратительна сама себе. Она вспомнила, что Рита Серова, жена Романа Корина, точно в такое же время, в такой же ситуации, десять лет назад, решилась на ребенка и зебеременела, и родила. "А ведь она была такая самостоятельная... Она не хотела иметь детей". Зинаида подавленно покачала головой, осуждая себя. "Да... Но у них было все открыто. Все было ясно, куда идет. Роман две или три недели ждал ареста. А я... О Господи, откуда я могла знать?.. И как же теперь?.. никак мне с ним теперь не встретиться..."
   Самосохранная расчетливая логика Матвея напомнила Зинаиде ее собственную мнимую расчетливость. Она ненавидела себя. Не ведая, Матвей бил Зинаиду по больному месту ее мыслей и чувств, потому что, казалось ей, она рассуждала равнодушно и расчетливо, как рассуждает и действует брат, и это было для нее еще одно дополнительное горе, в добавление к основному горю.
   Голова у нее болела от усталости, была пустая и тяжелая и готова была лопнуть, и сердце ныло от тоски.
   — Не вмешивайся, — крикнула она Матвею. — Не смей хозяйничать у меня!.. У себя дома будешь хозяйничать!..
   — Зина, — позвала бабушка надтреснутым и испуганным голосом. Беда! мелькнуло у нее в уме, Матвей рассердится, повернется и уйдет. — Зина...
   Женя продолжал плакать. Никто не видел его слез, он постарался взять себя в руки. Он напрягал волю, недоумевал и злился; но продолжал плакать. Сознание его воспринимало окружающее независимо от него, и он почувствовал удовлетворение, услышав резкий мамин голос. Эта резкость и крикливость были не похожи на нее, но для Жени важно было понимать одно: мама главная, она независима, никого нет, кто мог бы командовать им, его жизнью и их домом против ее воли. Он почувствовал твердую почву под ногами и успокоение.
   — Не смей ничего трогать! — сказала Зинаида. — Обойдемся без тебя!.. За себя можешь не дрожать, — с ехидной интонацией в голосе произнесла Зинаида, и это тоже было так сказано, словно не она, а другой кто-нибудь сказал. Она спросила с издевкой: — Испугался?.. Побеспокоили тебя?.. Извини, я жалею. Я зря... Да и не я, а мама. А я обойдусь одна. Один ум, бабий ум, да ничего — по доброте и справедливости сделаю. По душе сделаю!.. Не нужны мне твои связи!.. Не нужен мне ты, если ничего не понимаешь... Как объяснить тебе, если не понимаешь?..
   Она говорила так быстро и громко, что Матвей только тут одумался, чтобы вставить слово. Бабушка в ужасе смотрела на нее, не замечая своей собственной боли в сердце. Она могла только звать ее по имени, и ничего больше она не могла сказать, потому что говорила Зина.
   — Кто испугался? — сказал Матвей. — Чего ты выдумываешь?
   — Я обойдусь одна...
   — Чего ты мелешь? — сказал Матвей.
   — Зина, — сказала бабушка София.
   — Можешь убираться!.. Скатертью дорога!.. — отчетливо и гневно сказала Зинаида.
   — О, Господи, Зина, опомнись!.. — Бабушка обхватила ее за плечи, но Зинаида вывернулась из рук ее, словно скользкий кусок мыла из намыленных рук, и не замечая ее, не рассуждая, крикнула Матвею:
   — Убирайся!.. Убирайся!.. Чего же ты стоишь? Иди к своим автомобилям, шоферам!.. Иди же, иди!.. — плача повторила она, и Жене показалось, она сейчас бросится на дядю Матвея и силой начнет выталкивать его на крыльцо, даже не дав ему времени одеться.
   "Точно как Люба", подумалось бабушке. Она стояла там, где Зинаида отстранилась от ее рук, в бессильном отчаянии смотрела на сына и на дочь и ничего не могла предпринять. Ничто не зависело от нее. На террасе был полумрак, коридор света, выходящий из комнаты, оставил Матвея в тени, а Зинаида стояла спиной к свету, и ее лица тоже не было видно. Бабушка ни о чем не могла рассудительно думать, волны ощущений руководили ею, взамен сознательных мыслей, она хотела броситься к Матвею, к Зинаиде, помирить их, но ноги ее приклеились к полу, как неживые, она отметила боль в сердце и приложила руку к груди и подумала: в кого она? Зина — в кого?.. ведь недаром и Люба, и вот теперь Зина такие несдержанные, истеричные; но ничего подобного с Зиной раньше она не могла представить себе.
   Женя перестал плакать и сухими глазами наблюдал за дядей Матвеем. Ему сделалось жутко, он понимал важность момента. Он смотрел и ждал, что будет дальше.
   Бабушка стояла и ждала.
   Молча стоял Матвей, опустив голову.
   Зинаида тоже замолчала. Она сжала руки и поместила их на груди. Но что происходило с ее лицом, с ее настроением, бабушка не видела.
   Женя вдруг подумал, что страшно он хочет есть, под ложечкой появилась не боль, появилось такое жжение, там будто перцем сыпали ему на желудок, или перемещали в нем острые гвозди, как было всегда, если случалось долго не есть и не попить водички, особенно после сладкой пищи, а он сегодня, по вине Юры Щеглова, полакомился поджаренными орешками в меде, и довольно несдержанно полакомился.
   Правда, я не курил, подумалось ему. Но от курева, я не знаю, что делается с болью, но я точно знаю, от него сразу здорово поносит. И он смотрел на дядю Матвея и ждал, что будет дальше.
   — Никто не испугался... Хотели сделать, как лучше тебе... — Голос Матвея прозвучал неуверенно, со спотыканием.
   — Не надо.
   — А чего я мог испугаться, кроме как только за тебя?.. за мать?.. — Он скромно, с опущенной головой, обойдя Зинаиду, прошел в комнату, и Жене было видно, как он тихо присел в углу дедушкиного дивана.
   Женя бросился в комнату, открыл ящик стола и, взяв из хлебницы ломоть хлеба, с жадностью откусил от него. Он с силой задвинул ящик на место, привычный стук и громыхание ответили ему, и все затихло. Женя выбежал из комнаты, не оборачиваясь, прихлопнул дверь.
   Мама на террасе разжигала керосинку, наклонясь над нею.
   — Сейчас, сын, я тебя покормлю.
   — Потом... Я пойду гулять. — Рот у него был полный, и слова прозвучали нечленораздельно.
   — Я нагрею. — Она вяло и понуро двинулась по террасе, притянула к себе кастрюлю с супом. Когда она открыла крышку, чтобы посмотреть и помешать, прежде чем прибавить огонь в керосинке, слезы, заливающие ей лицо, упали в суп. — Ну, вот...
   Она хотела скрыть свое состояние от Жени. Она осторожно посмотрела себе за спину. Его не было в доме. Во дворе хлопнула калитка.
   Она пальцами надавила на виски и вспомнила, как ухаживая за больным умирающим отцом, смирилась с неизбежной его смертью и ждала ЕЕ.
   — Я сделаю все возможное, — сказал Матвей бабушке Софии. — Все возможное и невозможное. Если я чего-то не так сказал, ну, пусть простит... Ну... я думаю, это не мои слова виноваты, а просто они попали на горькое место... Ну, бывает... Я не обижаюсь. Я сделаю все, что в моих силах. — Он говорил громко, он надеялся, что Зинаида через дверь услышит его. Дверь была закрыта. Он подошел к ней и потянул на себя, чтобы прикрыть плотнее, она чуть скрипнула и не подвинулась ни на миллиметр. Зинаида на террасе услышала этот скрип. Она слышала шаги и поняла, что кто-то притронулся к двери, но слова ей не были слышны. — Я все сделаю!.. Хотя... Все сделаю!.. Но, мать, — он понизил голос, — я заклинаю тебя, подействуй на нее... чем хочешь, как хочешь, но убеди ее не делать ничего. Это самоубийство.
   — Мотя, ты же видишь. Такого мужа потерять... Одного потеряла, только наладилось, и на тебе!.. Ее можно понять. Потом, такой человек...
   — Да плевать на него!.. То есть я хочу сказать, какой бы он ни был, теперь это уже ничего не изменит... Лучше не будет. Хуже — может быть... Пусть она думает о детях... Слушай. Она не понимает. Она может запросто загреметь вслед за этим калекой безногим. Сейчас очень строго с этим делом... Если он враг народа, а она за него печется, возникает сразу подозрение. А чего это она так о нем печется? А?.. Может, она не напрасно так? Может, это не случайность и на ней тоже пятнышки поискать не худо бы?.. Мать, время серьезное. А ну — упекут ее как врага народа, что станет с детишками? А с тобой? Ну, ты, положим, ко мне перейдешь. А детишки? Им еще жить и жить. Пойми, для тебя Милочка — ангел... И для меня, для родственников, одним словом, свой всегда ангел. А подумай, как чужие люди посмотрят на детей врага народа...
   — Ужас!.. Разве в мирное время... я имею в виду, еще мирное время — мы о чем-либо подобном знали?..
   — Ужас... Ужас... Я же о чем толкую. Надо понять. Это не игрушки. Надо сделать правильный вывод. Здесь речь о жизни идет. Сейчас у вас свой дом, крыша над головой своя. Печка... Тепло... Под корень, на семь километров вглубь под корень скопают...
   Бабушка через сжатые губы вдохнула с шумом воздух в себя, ее руки напряглись, преодолевая судорогу, и разогнулись, она потянула их перед собой и в стороны и двинула подбородком вниз, уменьшаясь в росте и объеме. Суставы хрустнули. Матвей заметил черные вены на руках, набрякшие узлы и веревки на больших и грубых не по-женски руках.
   — От твоих слов у меня вот здесь, на спине, озноб... холод пробирает...
   — Давай я тебе платок на плечи наброшу.
   — Как же он сейчас там, бедный...
   — Как все.
   — ...Холодный, голодный... Без ноги, на протезе...
   — Если будешь так вот при ней плакаться... Это совсем не то, что нужно говорить. Пойми, мать. Нужно успокоить ее. Чтобы она в разум вошла. Если ты будешь распускать чувствительность, то и с Зиной толку не будет.
   — Не сердись на нее, Мотя.
   — А я не сержусь. Что я? Не понимаю?.. Не чужие мы... Я ее отлично понимаю. Как она... как тигра набросилась... Никогда я не думал, чтобы Зинка такая могла быть... так попереть...
   Он усмехнулся и покрутил головой. Бабушка сказала:
   — Ты добрый, Мотя. Это хорошо, Мотя.
   — Вот и чтобы она это же поняла... Нужно просто понять и убедить себя: если все равно помочь ничем нельзя, изменить ничего нельзя — чего же зазря себя мучить?.. Изменить все равно уже ничего не изменишь... Какой смысл? А?.. А помочь ничем нельзя, мать, можешь поверить мне.
   — Сердцу не прикажешь, Мотя.
   — Можно приказать. Нельзя только заниматься тем, что переживать и переживать. Это уж лечиться надо.
   — Так жалко... Такой человек...
   — Ну, ей-богу же!.. Ну, сколько можно об одном и том же!.. Все жалко! да все такой человек!..
   — Я хотела, Мотя... Я не то хотела сказать. Я попробую... Попробую... Но как оно будет...
   — Ты, главное, помни ответственность. Помни, это сейчас самое главное. С Зины спросу никакого. Только как ты сумеешь, так и будет. Обещаешь мне, мать?.. Сделаешь?..
   Матвей еще некоторое время разговаривал с бабушкой Софией, на разные лады повторяя ей свою мысль. Потом он оделся в комнате, выйдя на террасу, как мог мягче и безразличнее, чтобы не затронуть нечаянным чем-нибудь Зинаиду, попрощался с нею, не поднимая глаз, быстро прошел мимо, открыл наружную дверь и исчез раньше, чем Зинаида успела ответить ему или затянуть паузу, если она вдруг не захотела бы с ним разговаривать, он ничего не мог достоверно знать теперь о ее возможном поведении, и он не хотел, чтобы накапливалась неловкость между ними.
   Он сел в автомобиль и уехал в отвратительном настроении.
   Зинаида почти и не заметила, что он ушел и говорил с нею. Она поняла, что в доме остались только свои. Кастрюля с супом стояла на столе, на подставке. Зинаида притронулась к кастрюле, та была горячая; она не помнила, когда она успела снять ее. Она погасила керосинку и вошла в комнату. Бабушка навстречу ей открыла дверь, и они столкнулись.
   — А где Матвей?
   — Не знаю. Ушел, — сказала Зинаида.
   — Вы мирно простились?.. Помирились?..
   Зинаида остановилась возле окна, и могло показаться, она с интересом смотрит наружу, на Лермонтовскую улицу. Бабушка заметила, как вздрагивают ее плечи. Она хотела подойти к ней и открыла рот, чтобы сказать слова утешения, но вовремя пересилила свой порыв. Сдержав тяжелый вздох, уже готовый выйти из горла, бабушка молча прошла на террасу и прикрыла за собой дверь.
   Сердце повернулось в груди у бабушки и встало, будто нарочно, именно так, чтобы не позволить ей свободно вдохнуть воздух. Бабушка медленно и осторожно попробовала дышать, руки ее дрожали, спина и подмышки намокли горячо, на лбу она почувствовала капельки холодного пота.

Глава десятая

   "Я родился в рубашке", подумал Матвей. Он сидел на переднем сиденье и угрюмо смотрел в ветровое стекло, не замечая своего шофера, дороги, по которой ехал автомобиль, мрачное настроение полностью завладело им. Арифметика размышлений была сложна и запутана, решение ускользало от его сознания, он был полон нехороших предчувствий, неясных обрывочных планов, страхов и злобы.
   Он не обратил внимания на толпу народа в том месте Большой Черкизовской улицы, где Бунтарская улица пересекала сквер, протискиваясь сквозь узкий, скупо отмеренный ей проход. Зеленая деревянная решетка, идущая вдоль всего сквера от Халтуринской улицы до Преображенской заставы, отделяла сквер от трамвайной линии, высокие сугробы снега завалили решетку вместе с акациями. Между линией и решеткой оставалось не более полуметра. На переезде через сквер стояла полуторка, трамвай своим передним вагоном накренился неестественно набок, но стоял и не падал, это было удивительно при таком сильном наклоне, его сравнительно небольшое колесо заехало на колесо автомашины, и в таком положении трамвай остановился.
   "Я родился в рубашке..."
   Он с неудовольствием подумал о родственниках, которые хотели втянуть его в кошмарную неприятность. "Хорош бы я был, если бы принял его к себе на работу... Где бы я сейчас был?.." Ему сделалось страшно, но он не стал щадить себя и отгонять от себя страх. Он погрузился в черноту страха и душой поворачивался в нем, чтобы лучше познать, что есть что, и надольше запомнить.
   "Нет, это просто наглость!.."
   Он вспомнил, как Зинаида сказала, что если бы он не отпихнул от себя Илью, то Илья вернулся бы в тот вечер к ним и его не арестовали бы. Он намотался за день и расстроился и не хотел расстраивать нас, зачем ты не сделал для него того, что обещал!.. — Такие претензии предъявила она ему.
   Наглость!.. Наглость!..
   И глупость, подумал Матвей. Чисто бабья, ограниченная, узкая, безмозглая глупость!..
   "Ну, что же, по-твоему?.. Если бы он не поехал к себе на квартиру, ему удалось бы скрыться?.. Кто? ты, что ли, спрятала бы его?.. Это — органы!.. От них не спрячешься... Спасибо, что не здесь еще его арестовали".
   "Но в тот вечер его бы не арестовали!.."
   "Опять двадцать пять!.. Ну, смысл в этом какой? Какое это имеет значение?.. Не в тот вечер, так в следующий. Какая разница?.. Днем позже, днем раньше..."
   "Большая разница! крикнула Зинаида, и Матвей не узнал сестру в этой злой и враждебной, и истеричной бабе. Большая!.. Мало ли что за день бывает!.. Вот мы сидим здесь в тепле, на свободе, а он... Может, на меня трамвай бы наехал, и я ничего на знала бы этого, не дожила!.."
   Нет, ей не объяснишь, подумал Матвей. Бесполезно. Она и себя погубит, и сам с нею пропадешь. Не-ет... Это надо на тормозах спустить, отстраниться... Надо от нее подальше.
   — Вы что-то сказали? — спросил шофер.
   — Нет, ничего, — недовольно буркнул Матвей. — Впрочем, прибавь обороты. Я хочу быть сегодня после райсовета в Главке... Жми, но — смотри в оба!..
  
   Женя выбежал на улицу, прожевывая хлеб, морозом прихватило ему невысохшие еще глаза, он потер ладонью лицо, раздумывая, к кому пойти, облегчение после слез и стесненной, давящей обстановки в доме коснулось его, распространилось в нем умиротворением, разбудило бодрость его. Это было облегчение освобождения. Он вздохнул легко. "Плевать, подумал он, уроки я завтра сделаю. Перед школой".
   — Ну, что, Титов?.. Ты слышал про нарушение закона природы? — Семен остановился рядом с ним, меховая кепочка, какой ни у кого другого не было, сидела на голове небрежно, не прикрывая уши от мороза, он был закаленный и сильный. Женя узнал его голос, радостно повернулся к нему, но — внимание! сказал он себе, лукавые, умные глаза Семена затаенно блестели в темноте, и Женя подумал, с ним нужна осторожность. — Пойдем поглядим, если хочешь. Трамвай на машину залез.
   — Как это?
   — А вот так это. Увидишь.
   Семен пошел по Халтуринской. Руки у него засунуты были в карманы пальто, воротник демисезонного пальто был поднят. Он шел небрежной походкой свободного и бесстрашного человека.
   Женя догнал его.
   — А куда идти?
   — На поворот. Юрка тебе не сказал?
   — Нет.
   — Он уже, значит, там.
   — Сема, правда, у тебя есть телевизор?
   — Правда.
   — Щегол рассказывал, что можно видеть людей и все, что хочешь, как в кино. Правда?
   — Приходи завтра вечером. Я найду, где тебя посадить.
   — А можно?
   — Говорю, приходи. Сегодня нет программы, выходной у них. Завтра будут показывать.
   Женя не знал, что еще сказать Семену. Выражать благодарность словами он не научился. Он начал подсчитывать, сколько времени осталось ему ждать. Радостное нетерпение вошло в него. Он забыл обо всех других делах, приятных и неприятных.
   Он вспомнил, в Малаховке у тети Лиды была радиола, и были пластинки. Иногда днем под присмотром Фаины Женя включал радиолу, они слушали музыку. Ему опротивела их музыка и их пластинки так же, как они, после того случая, когда в дом постучала соседка, Фаина с искаженным лицом злобным шепотом приказала Жене убрать пластинки, накрыть скатертью радиолу, он не понял, зачем это надо, и не сразу выполнил приказание, ему жаль было оборвать песню Утесова, к Фаине присоединилась тетя Лида, они обе стали ругаться на него, тетя Лида дернула шнур и сама поспешно захлопнула крышку ящика, набросила скатерть поверх него, а Фаина в это время открыла дверь и слащавым, фальшивым голосом разговаривала с соседкой.
   Ему было муторно от этих родственничков, он удивлялся, почему бабушка не понимает их фальшивой доброты, неискренней и непостоянной, но, порой, преувеличенно громкой и навязчивой, если бы не старые друзья детства, он бы лучше остался развлекаться дома на каникулы. В малаховском доме все было нельзя, все нужно было осторожно, и даже их подчеркнутая похвала — ненужная ему — оскорбляла его человеческое достоинство.
   После ухода соседки тетя Лида объяснила ему:
   — У них есть нечего, а у нас радиола будет играть... Нельзя, чтобы они знали.
   Фаина, одутловатым, недовольным лицом маяча перед ним, сказала с осуждением:
   — Ты уедешь!.. А нам здесь с ними жить!.. — Ее злые глаза не смотрели на него.
   Вот уж кто гнилой фрукт, это она, подумал Женя. Семен внезапно остановился.
   — Ты куда, Сема? — Женя посмотрел на него. Он был не один. Рядом с ним стояли три рослых парня, они непонятно откуда взялись, словно выросли из-под земли. Женя их не знал. В темноте было плохо видно, ему показалось, эти парни с Гоголевской, они с Семеном как раз пересекли ее. На Женю никто не обратил внимания.
   — Этот, что ли, маленьких обижает? — сказал один из парней.
   Второй, ничего не говоря, взмахнул рукой и ударил Семена по лицу.
   — Отмахивается гад, — сказал первый и кулаком нанес удар в ухо.
   Все трое принялись наносить удары по лицу и по голове. Семен не сопротивлялся. Вперебивку хлюпающие звуки продолжались несколько секунд, ни слова больше не было сказано. Потом парни повернулись и ушли, исчезли неизвестно как и куда и даже крови не было на лице у Семена. Он рукой потер губу и нос, провел по лицу. Он наклонился и сплюнул, вглядываясь в свой плевок на снегу. Все закончилось так быстро, так внезапно началось и закончилось, что Женя не успел ни испугаться, ни подумать о чем-либо. Ему могло бы показаться, что избиение пригрезилось ему; но звуки ударов продолжали жить у него в ушах, он их отчетливо слышал. И вот только сейчас у него испортилось настроение, он подошел к Семену, желая подбодрить его, чем-нибудь помочь, посочувствовать, ему было стыдно за свою безучастность, похожую на предательство, Семен ведь не мог знать, что он не успел ни о чем подумать и принять решение.
   — Больно? — спросил Женя. — Чего это они?.. Кто они?..
   Семен ничего не ответил. Он молча закончил осмотр, его лицо было не то чтобы обиженное, оно было сухое и неприступное, глаза его были хмурые, в них погасли живые огоньки лукавства. Он не хочет, чтобы его жалели, подумал Женя, не зная, чем проявить себя.
   Семен все так же молча повернулся и пошел обратно. Женя бросился за ним, но потом отстал. Он сдержался и не напомнил ему, что они шли на поворот, и не спросил, почему Семен передумал.
   Жене было знакомо это чувство униженной гордости, чувство неприязни к свидетелю унижения. Потом это проходит, подумал Женя, через время. А у него — я не знаю, когда пройдет. Но когда-нибудь пройдет? Ему было жалко Семена, и он не мог высказать ему свою жалость или хоть чем-нибудь помочь ему, и это было обидно. Настроение было испорчено. Вот гад! подумал он о Трошкине, ближайшем своем соседе, — его работа. Гоголевские — это сила, куда против них? Он вздохнул. Он подумал, что это нечестно, что Солоха, гад и подлец, использует гоголевских, шкура! сам-то он ничего не стоит. Но я с тобой встречусь, подумал Женя, или, наоборот, совсем тебя знать не буду!.. Вот гад! со злостью повторил он, молниеносная драка вспомнилась ему во всех подробностях, еще и еще раз он увидел ее от начала и до конца, он не способен был забыть ее и переключиться на другое. Других мыслей не было. Драка представлялась ему живо и отчетливо, отчетливей и ярче, чем три-четыре минуты тому назад наяву. Вот она начиналась, и дыхание перехватило у Жени при первом ударе, нанесенном Семену, а тогда он не успел ничего ни подумать, ни почувствовать. Словно это он сам попал в опасность, словно на него налетели трое на одного — он смотрел и слушал с остановленным дыханием и не мог оторваться.
   А я бы тоже стоял, как истукан? подумал он. Нет, я бы не позволил...
   А что было бы потом? после?..
   Нет! все равно не позволил бы!.. Все равно!.. Потом — это потом. Плевать!..
   Но он тут же вспомнил о Семене и подумал, со стороны легко рассуждать. Когда оно начнется, там все по-другому. Гоголевские — страшная сила, против них не попрешь.
   Единственная мысль, не относящаяся к драке, посетила его, мысль о телевизоре, о завтрашнем приглашении, которое теперь неизвестно как осуществить, но эта мысль не возобновила в нем легкого и праздничного ожидания, того настроения не могло быть в нем после того, что он увидел, мысль мелькнула и исчезла, он вновь погрузился в унылую растерянность, воспоминание о драке не оставляло его.
   Только что Семен ушел, Женя заметил Косого, идущего к нему по Халтуринской со стороны их домов, за его фигурой вдали еще был виден силуэт удаляющегося человека в кепочке, небрежно посаженной на голове.
   — Ты оттуда? — спросил Косой. — Или туда?
   Женя увидел знакомую капельку у него на кончике носа и слезящийся от холода глаз. Черт его знает, подумалось Жене, неужели он не чувствует и не может вовремя вытереть. Уж хоть бы мог просто так иногда, чувствует-не-чувствует, вытирать под носом... Противно.
   Косой был сам по себе неприятен ему. Он был противен Жене еще и потому, что в сознании у Жени он был объединен с Николаем Кольцовым. Вот это было странно, Илья Дюкин был из той же компании, и Степан Гончаров, оставшийся в четвертом классе на второй год, был все из них же, из бунтарских; но эти двое были отдельно.
   — Ладно, идем, — сказал Женя.
   — Так ты еще не был на сквере?
   — Нет.
   — Мне Кончик сказал. Прибежал... А я как раз ем, матуха не пустила. Я пошел к Длинному... — Косой захихикал. — У него, слышь... Отгадай, что у него. Ну, Титов, что?.. Отгадай...
   — Охота была.
   — Ну, и не скажу, — сказал Косой. Он перестал смеяться и зло нахмурился.
   Они шли рядом и молчали. Женя думал о своем, не обращая внимания на Косого, словно того и не было на белом свете. Неприятен был ему Косой. Он был неинтересен Жене, и его новости были неинтересны. Женя мельком подумал, обидчивый этот Косой и злобный, и летом в играх он выбирал малышей послабее и податливей, чтобы властвовать над ними. А к Длинному он пошел специально, подумал Женя, чтобы выслужиться, на Длинного Косому нельзя тянуть; а в школе он сгоряча заупрямился, и Лариса Васильевна выгнала Длинного в коридор. Он пошел к Длинному, потому что хотел подмазаться и у него была любимая привычка первым прибежать и рассказать новость, он любил это сделать с таинственным вступлением, с подготовкой, чтобы набить себе цену, он, видно, думал, от этого ему прибавляется авторитет. И вообще в его характере было что-то скользкое и торгашеское, как у Кольцова и как у Бондарева, это постоянное желание нагадить другому, совершить подлость, если это безнаказанно, и никакого полезного дела, когда попросят, не делать даром.
   Они молча дошли до Большой Черкизовской.
   Редеющая толпа народа и накрененный трамвай оказались не на повороте, а дальше вправо, напротив Бунтарской улицы. Они пошли по тропинке, протоптанной вдоль Большой Черкизовской. Трамвай смотрелся фантастически. Семен сказал, что на повороте, подумал Женя. А оно вон, оказывается, где.
   Он ничего не сказал Косому.
   — Какой кошмар!.. Это просто счастье, что так закончилось... так хорошо закончилось!.. — Молодая женщина, по возрасту близко к Зинаиде, ведя за руку девочку, ровесницу Людмилы, остановилась перед Женей и Косым, им было трудно четверым разминуться на узкой тропке, зажатой между сугробами, вывеска 73-го отделения милиции на двухэтажном деревянном доме пришлась как раз над их головами. — Это кошмар!.. До сих пор в себя не могу прийти, — сказала женщина, обращаясь к Жене. На ее доверчивом лице застыла незамечаемая ею усмешка, взбудораженное удивление страху своему и пережитому происшествию подстегнуло ее разговорчивость. Женя отметил, что она говорит с ним не только как со знакомым человеком, но как с равным ей, со взрослым человеком. — Мы оттуда, понимаешь? Оттуда... Мы сидели в первом вагоне... Как это получилось?.. Это кошмар, ты видел?.. Я не хочу больше смотреть туда. Не смотри, — сказала она дочери.
   Они разошлись, Косой и Женя сделали лесенку в сугробе и взошли на нее, уступив дорогу женщине. Женя слышал, как голос ее слабеет за его спиной, удаляется, девочка молчала, а она говорила без умолку, повторяя дочери свои впечатления.
   Женя увидел в толпе знакомые лица, его внимание переключилось, он не заметил, когда замер последний звук женского голоса.
   — Щегол!.. Дюк!.. — крикнул Косой, убыстряя шаг. — Гляди, Титов, Хромой тоже притащился. — Он вспомнил, что обижен на Женю, и отвернулся от него. — Эй, Дюка, привет!..
   — Мороз, видел? — сказал Дюкин.
   — Я всё видел... Я стоял тут, когда трамвай на нее наскочил... Я с самого начала видел, — сказал мальчик с костылем под мышкой, у которого не было левой ноги по колено.
   — Ты видел, — презрительно сказал Юра.
   — Да, видел. Она вот оттуда выруливала, а...
   — Закройся, Хромой, — сказал Кончик. — Заткнись.
   — А ты!.. Ты!.. — Мальчик был нервный и восприимчивый, ненавистное прозвище лишило его дара речи. Он не успел привыкнуть к нему. Он с угрожающим лицом надвинулся на Кольцова. — Давай стыкнемся!.. Ты, гад!.. стыкнемся!.. На коленки встанем и стыкнемся, по-честному!.. Слабу?
   — На колэ-энках, — передразнил его Кольцов, отбегая на несколько шагов. — Колэ-энки, догони сначала меня!..
   Хромой стоял, опираясь на костыль, беспомощный и растерянный.
   — Гадина недоделанная!.. Ты не гад, а гадина недоделанная!.. Дерьмо!.. Собака!.. — брызжа слюной и не владея собой, ругался Хромой.
   — Колэ-энки!.. На колэ-энки!.. — Кольцов крутился вокруг него и весело смеялся. — Догони... Догони, Хромой...
   Смеялись Косой и Юра, который в эту минуту видел лишь смешную ситуацию. Игра чисто внешне выглядела смешной. Юра, не предполагающий ни в ком иного настроения, не похожего на его собственное, стоял и смеялся, глядя, как смешно вертится на месте Хромой, размахивая костылем, не поспевая за маневрами Кончика, а тот забегает ему за спину и в удобный момент дергает его, толкает, Хромой терял равновесие и нагибался, опираясь руками на снег, и снова выпрямлялся, поворачиваясь за Кончиком, Слон стоял на безопасном расстоянии, и довольная ухмылка выражением блаженства отпечаталась на его лице, Косой и Клоп, брат Длинного, и Эсер, издавая кровожадные выкрики, присоединились к Кончику, терзая Хромого со всех сторон. Клоп толкнул Хромого и отбежал. Кончик бегал вокруг него, меняя направление. Юра стоял, ничего не делая. Неожиданно костыль Хромого обрушился ему на спину и на голову, шапка слетела с головы, Юра с внезапною злостью в груди, немедленно перестав смеяться, хотел наброситься на Хромого и хотел поднять и надеть шапку, он ничего плохого не сделал Хромому, "Даже Хромой, вместо Кончика и Клопа, полез на меня, именно на меня", с обидой подумал он. Он поднял шапку и, разогнув спину, увидел лицо Хромого и нацеленный его костыль.
   Он, не помня ни о чем, бросился к тому месту, где стоял Слон.
   — Ты!.. Чего ты!.. Хромой дурак!.. За что ты на меня попер!.. — Ушиб на голове болел, и даже спина, через пальто, ощутимо отозвалась на удар Хромого. Но сильнее боли была обида. Он бы хотел уничтожить Хромого, неотвратимая злость лишила его способности смеяться. Кругом смеялись над Хромым и теперь и над ним тоже. Юра выругался грязными словами. — Хромой!.. Собака безногая!..
    Хромой, подпрыгивая на костыле, пошел к нему. Маленький, мерзкий, приблатненный не по возрасту Толик, младший брат Геббельса, разбежался за спиной у Юры и неожиданно толкнул его навстречу Хромому. Юра дернулся головой и руками. Слон, взвизгнув испуганно, повернулся и побежал со своего места. Юру по инерции влекло на Хромого, он с большим трудом переменил направление и вслед за Слоном побежал, Хромой метнул в него костылем, но промахнулся. Эсер ногой отшвырнул костыль дальше, а там уже Кончик взял его в руки и, сунув под мышку, захромал, поджав левую ногу.
    Хромой остановился на одной ноге. Он пропрыгал несколько метров, с замедлением пригибаясь к земле и делая быстрый скачок.
    Кончик на костыле семимильными шагами без труда отдалился от него.
    Косой и Эсер, словно командуя Хромым, кричали в такт его прыжкам:
   — А-а-а-а хлоп!.. Э-а-а-а хлоп!..
   Потом они стали кричать:
   — Хра-а-а мой!.. Хра-а-а мой!..
   — Хромой, иди домой!..
   — Иди домой!..
    Хромой стоял, невидящими глазами глядя на них. Он глядел на Кончика и на свой костыль у него в руках, но ничего не говорил. Он присел на правой ноге и опустился на снег.
   — Кончайте... Не надо, ребята. Кончите... — Леня встал возле Хромого. Он был одногодок Толика Беглова и Клопа и жил в том же доме на Открытой улице, в котором жил и Хромой. Его жалобный голос, спотыкающийся на каждом звуке, прибавил веселья компании. Леня пугливо озирался, и плечи его подрагивали от озноба. Язык плохо слушался. Леня уклонился от снегового обломка, пущенного Косым, но продолжал стоять рядом с Хромым и не убегал. Азарий, его брат, остановился на полдороге между ним и остальными мальчиками. — Гриша, не надо... Кончай, Гриша-а, — сказал Леня, обращаясь к Косому. Вид у него был жалкий и придурковатый. Косой и вслед за ним Клоп швырнули по куску снега, целясь в Леню. Он упрашивал их протяжным, ноющим голосом: — Паша-а, Гриша-а, кончите... Не надо...
    Снежок угодил ему в голову.
    Эсер и Слон принялись обстреливать Хромого и Леню.
   Леня вертелся, уклоняясь от снежков; они были жесткие и тяжелые, подтаявший днем снег застыл к вечеру загрубелою коркой.
   Хромой безучастно сидел на снегу.
   Жалость к брату оказалась сильнее благоразумия, Азарий, не колеблясь больше, схватил кусок снега и швырнул его в Эсера.
   Снежок, пущенный Слоном или Косым, окарябал Лене щеку. Леня начал всхлипывать.
   — Кончик, — крикнул Азарий. — Кончай шкодничать!.. Отдай Вовке костыль. Он простудится.
   Он подбежал к Кольцову, протянул руку за костылем. Кольцов убрал костыль от него и свободной рукой толкнул его в грудь.
   — Иди!.. Ты!.. — сказал Кольцов. — Еврей!..
   — А ты!.. ты!..
   — Ну?.. — угрожающе спросил Кольцов.
   — И не стыдно тебе?.. Он же без ноги!.. — крикнул Азарий.
   — Стыдно, у кого видно, — спокойно сказал Кольцов.
   Косой зашел за спину Азарию и лег под ним.
   — Азар!.. Азар!.. — крикнул Леня, чтобы предупредить его.
   — Азар!.. Азар!.. — передразнили Толик Беглов и Клоп, визгливыми интонациями утрируя крик младшего брата.
   Кольцов, наклонив голову, плечом надавил на Азария, тот не понял, зачем Кольцов это делает, сделал шаг назад, его ноги споткнулись о тело Косого, и он грохнулся на спину, раньше чем успел понять, что происходит.
   Звонкий смех мальчиков оглушительной волною расколол воздух.
   Слон схватился руками за живот и согнулся пополам.
   — Ой, не могу!.. Сейчас я обоссусь!.. — выдавил он через силу и боком, в согнутом положении, побежал в сторону, словно желая убежать от своего смеха.
   На Азария, на Леню и на Хромого отовсюду посыпались снежки.
   Юра без улыбки смотрел на происходящее. Дружные действия мальчиков увлекали его присоединиться к ним, быть, как все, вместе со всеми, не задумываясь, веселиться громче всех и безудержнее всех. Но ему не было смешно. На этот раз настроение толпы не гипнотизировало его. Он еще был зол на Хромого, но он не радовался его беде. Азарий был знакомый ему, Юра бывал у него дома, и тот бывал у него. Кончик торжествовал, усмехаясь презрительно и лениво по обычной своей манере. Из лермонтовских, если не считать Корина, здесь были только Клоп и Эсер. Эта страшная и закрытая для понимания публика, все эти Евгении Ильичи и Валюни, и Клепы с Пырями и Самоварами впридачу как-то ладили между собой, жили непонятной для Юры жизнью, выплескивая из своих глубин жестокие, бесчеловечные мероприятия, а внутри себя держались крепко один за другого и самоотверженно и даже проявляли жалость друг к другу. Он подумал, счастье, что никого их нет. Он подумал, Кончик и Косой такие же гады, ничем не лучше, если бы сюда добавить лермонтовских, останется только убежать на край света.
   Он увидел Корина и Дюкина, выходящих из-за трамвая; они закончили осмотр.
   Он догнал их. Они оживленно разговаривали, обсуждая аварию, но когда он поравнялся с ними, они замолчали. Их лица нахмурились.
   Юра, не умея молчать и не замечая их неудовольствия, принялся в полный голос возмущаться поведением Кончика и остальных. Дюкин странно смотрел на него. Юра нечаянно оказался впереди и только тут заметил, что Дюкин и Корин остановились и повернули обратно.
   — Женя, я тебе говорил про команду тимуровцев. — Он опять их догнал. Он задыхался от быстрой ходьбы. — Давай устроим у себя... Будем тоже воду кому-нибудь таскать... Защищать слабых... Может, дрова наколем?..
   — Тимуровец... — Дюкин так это сказал, словно в каждом слоге этого слова была буква ф, и перед словом была ф, и в конце слова была ф. Лицо его было хмурое и недовольное.
   На серьезном лице Жени Корина проступило подобие ухмылки, Юра видел ее всякий раз, когда повторял ему предложение сделаться тимуровцами. Он так и не услышал ни разу определенного ответа. Женя молча подошел сзади к Кольцову, взял его за локти и стянул их крепким захватом у него на спине. Костыль выпал из рук Кольцова, он вертел шеей, пытаясь понять, кто напал на него. Он лягнулся ногой, но не попал, потому что Женя предусмотрительно расставил широко ноги и наклонил корпус, отодвигая Кольцова от себя настолько, насколько позволяла совместная длина его и Кольцова полусогнутых рук.
   Дюкин нагнулся, поднял костыль и кинул его Володе.

Глава одиннадцатая

   Женя на следующий день, после школы, пошел к Семену смотреть на чудо ХХ века, смотреть телевизор. Юра сопровождал его. Они забежали сначала домой к Жене. Женя оставил портфель, отпросился у мамы, к удивлению Юры, который ни у кого никогда не должен был отпрашиваться; он еще в дошкольном возрасте самоуничтожительным плачем приучил родителей потакать его желаниям. Они направились к дому Юры. Юра рассказывал, не умолкая, подробности того, как это и какое получается изображение на экране.
   Женя молчал, нетерпеливо отметая болтовню приятеля; он был нацелен на предстоящее событие, приготовляясь увидеть и сравнить увиденное с воображаемым.
   Но сеанс у телевизора не состоялся. Сам телевизор был на месте. Воры его не взяли. Но среди бела дня, когда и на первом, и на втором этаже полно было бодрствующих взрослых людей, в присутствии матери Семена, квартиру их обворовали.
   Софья Дмитриевна видела двух прилично одетых мужчин, они не вызвали в ней подозрения. Мужчины прошли по двору мимо нее, вошли в дверь Семеновой квартиры.
   — Я видела, что у нее лицо не такое, — сказала Софья Дмитриевна. — Не такое какое-то... Но кто же мог знать?
   — Я была во дворе, — говорила она. Дядя Леня, которого специально вызвали, позвонив ему на работу, Игорь Юрьевич, тетя Поля и Юра с Женей слушали ее сбивчивые воспоминания. — Она сидит у окна... Сидит и сидит. Те два бандита зашли к ним. Она сидит. Я думала, их нет уже. Я могла не заметить, когда они ушли... Они ее запугали... Она могла мне знак подать, ну, я не знаю... крикнуть. Она очень напугалась. Они еще и потом... Поставили перед ней часы и велели ей тридцать минут сидеть и раньше не выходить, а то убьют. Она им сама все отдала. Они в ее чемоданы спокойно уложили и ушли. Чтоб они сгинули!.. сдохли!.. Она теперь может заболеть...
   — Я тоже ее видел в окне, — сказал Юра. — Я когда в школу уходил, а ты чистила снег... — Ему казалось, мать Семена грустно и понуро сидела у окна, он заметил, но не придал этому значения. — Она как будто убитая горем была. — Он посмотрел на стену, которая отделяла от них квартиру Семена, глаза его были расширены от страха. Он представил, как воры ставят перед матерью Семена часы и велят ей ждать тридцать минут, и она, как в кошмарном сне, хочет убежать и позвать на помощь, но послушно и молча сидит и ждет, а бандиты могут с нею делать, что им взбредет в голову — связать, запихнуть в рот кляп или пырнуть ножом. Голос мамы ненадолго отвлек его. Он отчетливо, словно бы наяву, видел то, что произошло у соседей днем; картина отпечатывалась в нем унылыми ощущениями страха и неуверенности.
   — Да, да. Ты как раз тоже вышел во двор. — Это случалось чрезвычайно редко, чтобы мама вот так спокойно и доброжелательно откликнулась на его слова и подтвердила их. Он с благодарностью посмотрел на нее. Она сказала: — Леня, слушай... Нам надо переделать двери и сделать дополнительные замки. Дополнительные. От него, — она махнула рукою в сторону мужа и не посмотрела на него, — ничего не приходится ждать. Он только может... Ладно, не хочу говорить. Тоже называется мужчина. Хорош... Разве такой должен быть мужчина?
   — Ты начала говорить про замки. — Дядя Леня невыразительной скороговоркой своей заставил сестру понять и принять упрек, и согласиться с справедливостью упрека. Один лишь он, простоватый и простой, молчаливый, спокойный, будто неживой, мог повлиять на нее так благотворно и притушить ее пороховое раздражение. Они были двоюродные брат и сестра, Софья Дмитриевна невысоко о нем думала, но он был честный и преданный человек и не болтун, и она любила его. Юра вспомнил, дядя Леня воевал на Сахалине и рассказал ему, как там мальчики, играя в войну, выбрали одного из себя Гитлером, поймали его и взаправду повесили. Когда через несколько часов взрослые нашли его и сняли, он был мертв. Дядя Леня сказал: — Давай поговорим о деле. Я для этого сегодня приехал.
   — Можно считать, мы живем на улице, — сказала Софья Дмитриевна. — Любой может войти, было бы желание. Ставню в террасе снять ребенок может. Здесь на кухне одно стекло, кого оно остановит? А это разве дверь?.. Мы открыты для любого нападения. Это перед войной можно было в замочную петлю палочку всунуть... И хоть на неделю оставляй дом без присмотра... А сейчас развелся такой бандитизм — просто ужас!.. На Часовенной улице стариков убили...
   — Единичный случай, — сказал Игорь Юрьевич. — Соня, не обобщай.
   — Сиди уж!.. — сказала Софья Дмитриевна.
   — Соня, прошу тебя...
   Юра со стыдом увидел, как отец делает страшные глаза и кивает головой, показывая на Женю, морщит лоб и подмигивает, и кашляет в кулак, чтобы привлечь внимание Софьи Дмитриевны. Его шутовской вид был оскорбителен; он считал других дураками; Юра вспомнил его трусливые наставления: нельзя говорить, это опасно.
   Надо держать язык за зубами, с усмешкой говорил он. Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами. Он усмехался, и его упитанность была отвратительна Юре. Он был слишком крупный и толстый, и лысеватый. Юра, вслед за матерью, презирал его.
   Я стараюсь не только не говорить, но даже не думать ни о чем запретном, так проповедовал ровесник века. Он объяснял: потому что, если я буду думать, я могу во сне проговориться, кто-нибудь услышит и донесет. Нельзя. Софья Дмитриевна поддерживала его; заботясь о благополучии сына, она не без труда пересиливала себя и в этом единственном вопросе действовала сообща с мужем.
   Юра, назло им, не хотел понимать их опасений и разделять их осторожность. Он презирал их обоих. Все, что исходило от них, было неправильно и глупо, не как у людей.
   Он с удивлением обнаружил, что Азарий с завистью смотрит на их дом и их отношения; он не мог понять, чему здесь можно завидовать. У Азария в доме была постоянная свара, грызня, спокойно там не говорилось ни одной фразы. Но для Юры там был рай, приходя к Азарию, он был свободным и самостоятельным человеком, свара не затрагивала его. При этом к нему относились с уважением; но, несмотря на его присутствие, мать и отец Азария, и его тетя, похожая внешне на Юрину тетю Полю, только с проклятьем, только с издевательской насмешкой могли сообщаться между собой. Юра смотрел на них, ему было с ними легко и весело. Правда, очень тесно жили они, все пятеро в одной небольшой комнате; но и это не представлялось ему недостатком.
   — Старик и старуха, — сказала Софья Дмитриевна. — Уже поймали. Племянник оказался. Он не с ними жил. Он знал, где у них что лежит, убил их и забрал деньги... Он их топором разрубил и бросил в погреб.
   — Больной какой-нибудь, — сказал Леня.
   — Здоровее нас с тобой. Бандитизм...
   — Ужасный бандитизм, — сказала тетя Поля, показывая пальцем на сестру. — Она ночью просыпается и ходит слушает. На днях она меня напугала. Я слышу, кто-то ходит в квартире...
   — Ну, поехали, — сказал Игорь Юрьевич. — И эта сорока включилась.
   — А вы бы лучше подумали немного о своей жене! — возбуждаясь и краснея, с загоревшимся взглядом крикнула тетя Поля.
   — Она может помолчать? — спросил Игорь Юрьевич.
   — Я просто боюсь, когда все засыпают... и темно, — сказала Софья Дмитриевна брату. — Надо сделать настоящие ставни. Чтобы задвигался брус.
   — Это все несложно, — сказал Леня.
   — Рабочего надо нанять, — сказал Игорь Юрьевич.
   — Да я сам сделаю, — сказал Леня. — Мы с вами вдвоем встанем в воскресенье и сделаем.
   Тетя Поля произвела на свет шипение, предназначая его мужу сестры и словно заявляя о своем восхищении Леней и ехидно напоминая Игорю Юрьевичу, что уж он-то ни у кого не вызовет восхищения.
   Она показалась очень противной Юре.
   — Ведьма!.. — неожиданно крикнул Игорь Юрьевич. — Уродливая старая ведьма!.. Всюду она вмешивается!..
   — Вот так он всегда, — сказала Софья Дмитриевна. — Сколько от него приходится терпеть...
   — Пусть я ведьма, — сказала тетя Поля, — но я честная. Я люблю правду.
   — Но, Соня, — жалобно сказал Игорь Юрьевич, — она же на каждом шагу мне действует на нервы. Нельзя же так!..
   — Подумаешь, — сказала тетя Поля. — У него нервы!.. У него нет ни сердца, ни нервов...
   Игорь Юрьевич повернулся к ней с вытаращенными глазами.
   — Уходите вон!.. — крикнул он, топоча ногами. — Вон!.. Чтобы духу ее здесь не было!.. Это же невозможно!..
   — О... О... — сказала Софья Дмитриевна, становясь похожей сухим и заостренным лицом на сестру.
   Тетя Поля, пригнув шею, юркнула из кухни.
   — Ну, что? — крикнул Игорь Юрьевич жене. — Ты видела!.. Я не хочу ее терпеть в доме!.. Или я, или она!..
   — Это у него через пять минут пройдет. Он должен на кого-то выкричаться. — Софья Дмитриевна не смотрела на него. Бешенство мужа странным образом уравновесило ее настроение, она почувствовала себя уверенной и спокойной. — Если бы он был нормальный, все было бы иначе. Но, к сожалению...
   — Что!.. Я ненормальный? А ты... а она нормальная!..
   — Игорь, да бросьте вы, — сказал Леня. — Ну, ничего не было.
   — Вам ничего. А у меня каждый день такие нервотрепки. Я тяжело работаю, и дома нет покоя. Откуда она взялась на мою голову?.. Я готов ей платить, пусть снимет угол где-нибудь. Но, знаете... — Он приблизил лицо свое к Лене и, переходя на шепот, с виноватой усмешкой сказал: — Язык не поворачивается сказать ей, чтобы она уходила, оставила нас... Это ж такая несчастная судьба. Ее уж так наказало, что не дай Бог. Не дай Бог.
   Юра с презрением смотрел на него. Ему было жаль тетю Полю, и он злился, оттого что Женя видит их семейный скандал, и уже не в первый раз его злость, которой нужны были цель и выход, направилась со всею безумною и затаенною силой на отца. Он молчал и злился, и злость откладывалась у него на сердце.
   — Хороший пример сыну, — сказала Софья Дмитриевна.
   Игорь Юрьевич открыл дверь в комнаты, вспомнил, что там тетя Поля, захлопнул ее и, перейдя кухню, вышел вон. Он с громким стуком закрыл за собою дверь.
    — Ты знаешь, какая она честная. Я ей могу доверять больше, чем себе самой, — сказала Софья Дмитриевна. Леня молчал и сидел с безразличным лицом, не мешая ей высказать мысль. И это его безразличие, послушное и терпеливое, успокаивающе действовало на нее. — Она крошки не возьмет. Крошки... В нее приходится впихивать буквально со скандалом. Ну, ты знаешь Полю... Он ей так грубит. Житья не дает... — Она сделала паузу, ожидая, что ответит Леня. Он молчал. — Вот меня судьба моя наделила наказаньем до смерти. До смерти теперь мне мучиться...
    Леня привычно и покорно слушал. Скандальные объяснения были в традициях этого дома. Юра так и понимал, что дяде Лене надоели жалобы, которые он слышал в сотый или в тысячный раз, даже сегодня, при обстоятельствах необычных; тем удивительнее было его спокойствие.
    — Софья Дмитриевна, — сказал Женя. — Если телевизор не украли, может, они его включат? Но нам, конечно, нельзя их беспокоить.
    — Вот умный мальчик, — воскликнула Софья Дмитриевна. — Тебе бы не мешало поучиться у него воспитанности, — сказала она сыну. — Такой рассудительный. Он, наверное, не лезет в драки. Не дерется, и из класса его не выгоняют... Любо-дорого поговорить с таким мальчиком, а ты... Ты, как твой отец, ненормальный...
   Юра враждебно покосился на нее, его нервы и мышцы напряглись, независимо от него; он рванулся к выходу. Игорь Юрьевич отворил дверь. Юра носом уткнулся в его пухлую грудь, и отец по инерции отбросил его назад, в кухню.
   — Пусти!.. — взвизгнул Юра.
   — Что я такое сказала? — Софья Дмитриевна испуганно смотрела на сына и протянула руку, желая удержать его на месте. — Я ничего не сказала... Не смей выходить на улицу. Уже поздно.
   — Сын, останься, — сказал Игорь Юрьевич.
   — Да ты не знаешь ничего!..
   В голосе Юры дребезжали готовые пролиться слезы.
   — Я ничего не сказала, — повторила Софья Дмитриевна.
   — Что случилось? — спросил Игорь Юрьевич. Юра отвернулся к печке, он не хотел никого видеть и не хотел говорить ни с кем. — Что случилось, сын?.. Вот видишь, Соня, как его задергала обстановка. Ни в коем случае нельзя... Я категорически настаиваю, чтобы в доме, наконец, установился порядок.
   Игорь Юрьевич пытался говорить солидно и веско. Он положил ладонь на затылок сыну. Юра отдернулся от него.
   Он не хотел их никого знать. Но даже если бы он попытался связно объяснить матери причину своей враждебности, он бы не смог этого сделать.
   Ему все было противно и тошно.
   Но взрыв его случился из-за пустяка, и он сам не понимал, в чем дело. Они всегда ему ставили кого-нибудь в пример и всегда делали замечания, одно другого глупее и несправедливей. Сказать, что Титов не дерется; сказать, что Азарий способный и прилежный и что Юре надо поучиться у него; поучиться у Славца вежливости, а у Слона Виталия честности — такое могли придумать только лишь его родители. "Я честнее Слона, подумал он. Я честный, а Слон хитрый и затаенный. А Славец — жмот и сволочь, и он знает больше меня ругательств. Азарий — грязнуля, у него тупая башка. Если бы я мог драться, как Титов, и имел бы такую же силу, никто не лез бы на меня".
   Софья Дмитриевна сказала:
   — Женя, ты заходи к нему почаще. С тобой можно говорить, а он хотя бы один раз сделал что-нибудь без фокусов. Он не может без своих номеров.
   — Ну, хватит. Довольно, — сказал Игорь Юрьевич.
   Юра почувствовал внутри себя сухое спокойствие. Если бы не присутствие Жени, ему было бы наплевать на все.
   — Он бы мог, — сказала Софья Дмитриевна, — вот так же вежливо, по имени-отчеству со старшими... Но кто глупцом уродился, тому ничто не поможет. Воспитание здесь ни при чем.
   Юра невольно рассмеялся. Он сел на корточки, спрятался лицом в руки и вздохнул тяжело, и опять засмеялся.
   — Он смеется, — полувопросительно сказал Игорь Юрьевич. — Соня... — Он усмехался недоверчиво и смотрел то на сына, то на жену. — Это не истерика?.. Не тронь его.
   Софья Дмитриевна прислушалась. Она внимательно смотрела на Юру. Он просто смеялся, истерики не было. Софья Дмитриевна расслабилась удовлетворенно, и в ту же секунду лицо ее снова заострилось, она сказала Лене:
    — Ну, ты видишь... Могу я быть счастливой, как все люди? Люди живут и не знают тех страданий, какие мне приходится терпеть!.. — Обретенное мужем спокойствие и отчужденная независимость сына подстегнули ее раздражение. Равнодушное и безразличное лицо брата внезапно вывело ее из равновесия. Она, не успев подумать, открыла рот, и Леня, к великому изумлению, услышал от нее: — Ну, что ты сидишь, как истукан!.. Хоть бы ты слово сказал!.. Сидишь, как... жлоб!.. Ты же видишь, какое у меня горе, сгори оно все еще до того, как я это все узнала!..
   — Я не могу... — Игорь Юрьевич гневно и жалобно таращил глаза. — Я не могу, когда ты так говоришь. Какое горе? О чем ты говоришь?.. О каком горе? Чего тебе не хватает!.. Болячки хорошей? Какое горе!.. Дура ты истеричная!..
   — О!.. О!.. Разошелся, — успокаиваясь, сказала Софья Дмитриевна.

Глава двенадцатая

   Женя ушел от Щегловых, немного удивленный, но не настолько сильно, как подозревал Юра, и совсем не чувствуя к Юре презрения или насмешки; взаимоотношения родителей Юры и их поведение выглядели необычно, но они не поразили его ум. Он был обижен и разочарован; он размышлял о неудаче с телевизором. На Халтуринской улице было пусто. Фонарь на углу с Лермонтовской, рядом с его домом, не горел. "Ослы, наверное, разбили лампочку". Он видел, Эсер и Иисусик дня два назад кидали в нее снежками, но тогда у них ничего не получилось. Он так ждал встречи с телевизором. "Какие-то воры", подумал он. Он не задавался вопросом, почему телевизор есть только у Семена, и больше ни у кого нет. Так было. Такова была реальность, и он принимал ее. Но он должен был смирить свое нетерпеливое желание и надеяться, что в будущем, может быть, ему повезет. "Когда оно еще будет?" Ему было грустно. Его надежда подкреплялась словами Щеглова, который похвалился, что они тоже купят телевизор. И, может быть, дядя Матвей купит телевизор, уж он-то главнее и выше Игоря Юрьевича. Женя вспомнил, у дяди Матвея родилась дочка, у него в доме кавардак, переворот, и все ходят на цыпочках, а лица у них, как у лунатиков, будто кто-то лежит при смерти, и жена его сухо и недобро относится к его родственникам.
   Злая она, подумал Женя. Она была злая и какая-то вульгарная, и некомпанейская.
   Он вспомнил, что называть взрослых по имени-отчеству он научился как раз у Юры Щеглова. Это было ему вначале немного странно, у них в доме и в той среде, в какой он провел всю жизнь, говорили всегда тетя Зина, тетя Люба, тетя Клава. Дядя Матвей. А Юра всех называл только по имени-отчеству. Это выглядело смешно, но одновременно приподымало Юру в Жениных глазах. Постепенно Женя приспособил свой язык к такому обращению. Странность здесь была в том, что к мамам и папам приятелей он обращался, словно они были учителями. Но невозможно было говорить, приходя в дом к Щеглову, тетя Соня или дядя Игорь. Это было бы не только смешно. Это было бы грубостью.
   Он прошел мимо своего дома и медленно пошел по Халтуринской. Окно у Длинного тускло светилось. Интересно, подумал он, кто поставил ему синяк под глазом? Здоровенный синяк. Косой вчера что-то видел, но я не стану спрашивать у него. И у Длинного не буду спрашивать. Ладно. Подрался, наверное. Кто-то врезал ему!..
   Вот оно место, то самое, где вчера избили Семена.
   Он остановился на углу Гоголевской улицы.
   Ему неприятно было подумать, что он вернется домой, и бабушка спросит, почему так быстро. Мама ни на кого не смотрит, она ничего не спросит. "Мало того, что у меня неудача, придется рассказывать и объяснять..." Людмила, успокоив зависть свою, съехидничает, а он не сможет дать ей хорошего щелчка.
   "Нельзя расстраивать бабушку, которая лежит больная".
   Он стал думать о гоголевской банде, о Панкрате. О Семене; вчера его избили, а сегодня обворовали. Он вспомнил, Солоха с ненавистью говорил о Семене. Солоха был гад, но он не был независимым гадом, он говорил с чужих слов. Ему пришло в голову, что все события завязаны между собой.
   Он подумал, что не собирается, конечно, быть шпиком. Но очень захотелось ему докопаться до истины.
   "Они ненавидят Семена. Ненавидят наш театр и всех нас. И Солоха с ними, не с нами, даром что мой сосед".
   Он собрался уходить. Из калитки, метрах в тридцати от него, вышла толпа людей, в темноте не было видно, сколько их. Его одинокая фигура на перекрестке показалась им, видимо, подозрительной. Двое отделились от толпы и направились к нему.
   Они подошли к нему и близко заглянули в лицо. Они осмотрели его с бесцеремонностью блатных. Они были с Гоголевской улицы, он их видел раньше, но кто они такие, он не знал.
   — Это Титов, — сказал один из них.
   — Тот самый?
   — Да.
   — Иди скажи. Я побуду.
   Первый блатной повернулся к своей компании.
   — Э-э!.. Валите сюда!.. — Он помахал им рукой.
   — Гуляешь? — спросил у Жени второй блатной. Он был лет пятнадцати и ростом был чуть выше Жени.
   Женя хотел ответить, уже первые звуки вышли из горла, и тут же он вспомнил, что на воровском жаргоне вопрос означает: не ворует ли он. Он закрыл рот и с сжатыми губами отрицательно покачал головой.
   Он видел приближающуюся компанию, и он подумал, это враги. "Неужто Солоха и на меня натравил гоголевских?" Это было невероятно. Но могла быть другая причина нападения. Они вчера заметили его вместе с Семеном, а еще раньше он смазал двух мальцов, полезших к нему и к Щеглову на плотине, возможно, те тоже были из гоголевских. Гоголевские с пустыми руками не ходили, у них были ножи и кастеты. Никого знакомого, ни Васи Зернова, ни Солохи, среди них не было.
   Блатной, караулящий Женю, улыбнулся беззлобной, неискренней улыбкой. Женя попятился от него. Тот взял его за пальто на груди.
   — Пусти. — Женя мягким и плавным движением повернул ему руку.
   — Значит, не гуляешь? — сказал блатной. Он продолжал смотреть на Женю, а руки его в это время сопротивлялись и делали свое дело, словно они были сами по себе, выражение его лица не изменилось. Он признался с добродушной миной: — А я вот гуляю...
   — Чего он? — Первый блатной вернулся и встал рядом с Женей, с другого боку. — Не стоИт?
   — Не стоИт, — ответил его приятель.
   — Вот так всегда. Когда надо, не стоИт. — Он рассмеялся хрипло и громко, и Женя не понял, над чем он смеется.
   — Бэдэшкина хохма, — сказал второй блатной.
   — Бэдэшка железно знал, что к чему, — сказал первый. — ФраерА заложили Бэдэшку.
   Женя подумал, вроде бы русский язык, но ни капли он не понимает, о чем они говорят. Компания приближалась. Их было довольно много. Он тоскливо подумал, жалко бросать пальто. Но зимнее пальто сдавливало его, мешало его движениям. Он, больше не осторожничая с своим надзирателем, сжал крепко руку ему у запястья и, резко отклонясь назад, перебросил его через бедро, тот шмякнулся носом в землю, жалобно скуля. Женя, сожалея о конфликте с гоголевскими и отбрасывая это сожаление и все ненужные, лишние мысли, сорвал шапку у себя с головы, наклонился и головой ударил в живот стоящего рядом шутника. Блатной охнул и сел, словно ему подвинули стул. Женя побежал вдоль трамвайной линии к пруду, еще не зная, свернет он к кладбищу или налево, к своей улице. "Домой нельзя, подумал он. Домой — я их за собой приведу..." Он запомнил удивленное и обиженное лицо у блатного, когда тот сидел на земле, и это удивление, без грамма злости, было удивительно ему.
   Он добежал до Энергетической и остановился. Он был один. Никто не гнался за ним. Он надел шапку, она была холодная, и голова не сразу согрелась под ней. Боль, которую он ощутил, ударяя гоголевского головой в живот, напомнила о себе. По-видимому, он попал в пуговицу или в пряжку на ремне; а может быть, у блатного в этом месте был спрятан кастет.
   "Пройдет, подумал Женя. Ерунда".
   Он прошел по Энергетической, свернул на Лермонтовскую и, дойдя до угла Халтуринской, осторожно выглянул из-за угла. Никого не было.
   Он вздохнул с облегчением и усмехнулся, вспомнив свои надежды.
   "Вот так телевизор посмотрел..."
   Он подумал, хорошо, что пальто осталось на нем. Страшно было подумать, что было бы с мамой и с бабушкой — и с ним.
   Когда он вошел во двор, он увидел фигуру возле крыльца, сидящую в сугробе. Фигура похныкивала и оказалась Людмилой.
   — Ты чего? — спросил Женя.
   — Я не могу встать, — сказала Людмила. — Я упала и не могу встать. Валенки не пускают.
   — Фу ты, ну ты... — У него отлегло от сердца. — Так ты бы их скинула и встала.
   — Как так? Босиком?..
   — Босиком. — Он разглядел огромные бабушкины валенки на ней и сморщенный ее лобик, надутые губки и мокрые глаза. — Ах ты, Господи Боже мой, — он ласково рассмеялся, — иди сюда, хватайся за мою руку... Упрись, я тебя подтяну... Вот так. Зачем ты их вздумала надеть?
   — Мы с Валей играли в бабушку и внучку. Я как будто встретила ее после школы и проводила домой. А потом я упала... — Она не смогла удержаться, чтоб не всхлипнуть. — А мама ничего не знает. А я могла тут замерзнуть насмерть... Или меня заколдовал бы дворник в кота.
   — Почему в кота?
   — Чтоб я ему слугой была.
   — Ну, идем домой, — сказал Женя.

Глава тринадцатая

   — Надо выключить свет, — сказала Софья Дмитриевна. — Нагорело за этот месяц столько, что ужас.
   — Не надо, — сказал Юра. Перед матерью приходила тетя Поля, почти с теми же словами и с тем же намерением, но он прогнал ее.
   "Педагогическая поэма", раскрытая пополам, была засунута одним краем под подушку. Ему не читалось. Он подложил руку под голову, смотрел в потолок, но видел ту сцену, которая произошла днем в квартире Семена. Беспомощность и полная зависимость матери Семена, ее подчиненность чужой воле, злые, бездушные действия бандитов не выходили у него из головы.
   — Ты все равно не читаешь, — сказала Софья Дмитриевна.
   — Уйди!..
   — Опять твои фокусы, — сказала она.
   — Уйди!.. Пусть горит!.. Уйди!.. — с надрывом сказал Юра.
   Она сжалась от обиды, застыла, готовая взорваться. Грубые слова задели ее; но она сдержала себя. Чутьем матери она подметила особую струнку в тоне его слов. Ей показалось, это не простой каприз, здесь есть непонятная ей пока, но важная для него причина.
   — Вот твой Славец... Он с своей мамой и бабушкой так невежливо никогда не разговаривает. Почему ты не можешь быть таким? Посмотри, как он внимательно относится к маме... Он внимателен к ней...
   Юра почувствовал знакомое унылое раздражение. Он прикрыл глаза, стараясь не обращать внимания на слова матери. Ее поучения были столь же остроумны, как и ее советы. Ее и отца. Два сапога пара. Сами они не понимают своей глупости? Это — фантастика!.. Когда они поучают его — не дерись, драться опасно, тебя могут побить, помнишь, как тебе подбили глаз?.. — они нагоняют на него тоску, лишают его мужества, хотят сделать его еще слабее и ничтожней, а он не хочет быть слабым, он хочет быть, как Кончик, как Славец, как Титов. Они всё врут. Врут!.. Если они говорят, не дерись — надо драться!.. Ведь врет же она про Славца, он терпеть не может свою бабку и матуху, а его вежливость... "Узнала бы ты его вежливость, подумал он о матери, я бы тогда послушал, что ты запоешь..."
   — Пусть горит... Я засну при свете, — сказал Юра. И неожиданно он добавил, признаваясь ей в том, что хотел бы скрыть не только от всех, но и от себя: — Я боюсь темноты.
   — Это что-то совсем новое... — Софья Дмитриевна недоверчиво усмехнулась, вглядываясь в сына. — Тебя напугала кража?
   — Не знаю. — Ее беспокойство сделалось ему докучно и неприятно. — Пусть горит!..
   — Ну, пусть. Пусть... Я погашу, когда ты заснешь. Только не мечтай долго. Дурень думкой богатеет, знаешь, как говорят?.. Надо спать.
   Он повернулся на левый бок, чтобы избавиться от нее. Книга с грохотом упала на пол. Софья Дмитриевна нагнулась, подняла книгу и отнесла ее на письменный стол; это было удовольствием для нее, она хотела, чтобы он выспался один раз, он взял в привычку читать до часу, до двух часов ночи, она ничего не могла с ним сделать, а так, без книги, она надеялась, он не долго пролежит.
   — Я еще буду читать, — сказал Юра.
   — Ладно. Завтра будешь читать.
   — Дай мне книгу. Я буду читать. — Он повернулся на постели, лицом к матери. — Дай.
   — Поздно уже. Полежи и засни.
   — Дай книгу!..
   — Ты что? с ума сошел?
   Он вскочил, отбросив одеяло, подбежал к столу и вернулся с книгой.
   — Отстань.
   — Босиком... холодный пол, — сказала Софья Дмитриевна с запозданием. Он уже снова лежал, и снова лицом к стене; книгу он положил себе под щеку. — Почему ты такой упрямый?.. Ты упрямый, как осел. Помнишь? — осел был в Исфаре, у соседей. Он ревел, и ты начни реветь, будешь копия, как он. Если он не хотел идти, его можно было убить, он с места не двигался. Осел...
   Ему было досадно, что она не уходит и мешает ему. Но он не смог удержаться и пробурчал, чтобы возразить ей:
   — Ну, и пускай осел. Подумаешь...
   — Очень хорошо, — сказала Софья Дмитриевна. — Очень умно... Так умно, дальше некуда.
   — А чем глупо?
   — Екатерина Алексеевна мне пожаловалась на тебя... Зачем ты подбил глаз Олегу? Чуть не выбил глаз... Он такой хороший, воспитанный мальчик. И он больной. Как тебе только не стыдно?.. Вместо того, чтобы дружить с ним, ты дерешься.
   — Нечаянно...
   — Не ври.
   — Ну, и плевать, — сказал Юра.
   — Бессовестный ты.
   "Плевать, подумал он, если ты не веришь. Сто раз я буду повторять?"
   Вчера вечером, когда он вернулся с Большой Черкизовской, Геббельс, Слон и Олег, которых он увидел в окно, зазвали его на улицу, он переоделся в тети Полину телогрейку, не по росту, с ними были несколько малолеток из дома Гофмана, Юра вмешался в их игру и захотел по-своему командовать мелкотой, он не понял, как это случилось, до сих пор его мучила совесть, и злой поступок делал его еще злее, злость направлялась на Олега, он и смотреть не желал на него отныне, он взмахнул правым и левым рукавом, длинные рукава болтались на руках, Олег неожиданно заплакал, закрылся ладонями и убежал.
   Ему тоже было двенадцать лет. Он болел часто, пропускал занятия. Он учился в четвертом классе, учительница хвалила его.
   Юра целый день ждал, и беспокойство ожидания заглушало совесть; он знал, что Олег не сможет промолчать, он жил на втором этаже, над Юрой. Замечание вылилось, наконец, на него. Он почувствовал облегчение. Он лежал, а совесть его на свободе подняла голову, сожаления, воспоминания осязательные и слуховые от хлесткого удара теребили ему сердце.
   "Ну, теперь надо, чтобы она, подумал он, заговорила про мороженое. И конец".
   С насмешливой, сухою злобой он вспомнил свое стояние на повороте, в начале Халтуринской улицы, у ящика мороженщицы, которая в течение двух часов — двух с лишним часов — отметала все его просьбы, мольбы и уговоры и гнала его от себя, а он просил и не мог остановиться, и оторваться от лицезрения ее ящика, это было месяц назад, у него не было рубля, он бы мог пятнадцать раз добежать домой и обратно, но он стоял, не отрываясь смотрел на нее, на ящик, на редких, случайных покупателей, на священнодействие открывания ящика и выдачи покупки, на притягательные, белой бумагой обернутые прямоугольные пачки, сильный мороз решительно понукал его уйти, мороженщица была недобрая и неуступчивая, а он стоял, смотрел и ждал, сам не зная чего, — чуда? светопреставления? — он был одет в легкую куртку, несмотря на мороз, портфель свой он бросил на снег, на тротуар, ни мама, никто из знакомых не появлялись, он отупел, вошел в режим вожделенного ожидания, и, изнемогая, не мог никак выйти из него. На этот раз сухая его насмешка направлена была на него самого, к маме у него не было претензий ни за то, что она в ярости ударила его, ни за то, что отказалась купить мороженое; он понимал, что справедливость на ее стороне. Если бы она не пришла его искать, он обратился бы в ледяную статую, потому что мороженщица скорее готова была удавиться, чем подарить ему полпачки мороженого.
   Софья Дмитриевна сказала:
   — Посмотри, как все мальчики хорошо ведут себя. Слушаются родителей. Хорошо учатся. Одного тебя выгоняют из класса... Ты с малых лет выродок. Тебя маленького надо было придушить... Если ты и дальше так будешь себя вести, умрешь под забором, ни кола, ни двора у тебя не будет. Толку от тебя не будет. — Она говорила спокойно, как заученный урок, ни взрыва, ни напора не было в ее голосе, и слова ее все до единого наперед знакомы были Юре. Был двенадцатый час, она устала, хотелось ей спать, после ухода Лени настроение ее было спокойное. За портьерой похрапывал Игорь Юрьевич.
   — Лучше под забором, — сказал Юра, — чем с вами.
   Глупость сына не смогла вывести ее из равновесия.
   — Ты еще не знаешь, почем фунт лиха. Ты думаешь, мама и папа всегда тебе будут подносить. Всю жизнь... Кончится это когда-нибудь. Рано или поздно тебе придется самому за себя думать... Тогда, с мороженым, я уже решила, что тебя нет на этом свете. Всех твоих приятелей обошла... Тоже мне, приятели!.. с Олегом, с хорошими мальчиками ты не дружишь... Все были дома, одного тебя нет. Потом кто-то мне посоветовал пойти за тобой в школу, может быть, ты там остался. Мне это в голову не пришло: через два часа после занятий. Только Юра мог простоять два часа на морозе... Стоять и просить... И не стыдно тебе?.. Сколько ты у меня здоровья отнимаешь!.. Когда ты, наконец, начнешь понимать?
   Она ушла к себе. А он стал думать, куда девается он, его "я", если отрубить ему ноги, руки и голову, если случайно попадет он под трамвай — туловище с одной стороны колес, голова с другой стороны — где будет "я"? в голове? там, где сердце и грудная клетка?
   Это были сложные и жуткие вопросы.
   Они были захватывающе интересные.

Глава четырнадцатая

   Он стоял на подножке трамвая, и встречный ветер с силой ударял ему в лицо, рвал кепку с головы. Одной рукой он держался за поручень, а другой рукой, в которой у него был портфель, он зацепил козырек, зацепил двумя пальцами и плотнее натянул кепку на лоб, радуясь своей ловкости и стремительной езде, его качало и подбрасывало на подножке, закатное солнце заставило его зажмуриться, когда он прислонился спиной к трамвайной двери, чтобы создать себе опору, и оглянулся, трамвай повернул с Гоголевской на Энергетическую улицу, и Юра увидел тень вагона у себя под ногами, на размокшей земле, несущуюся вперед с той же скоростью, что и он. Трамвай еще быстрее понесся по прямой, еще более резко заколыхался. Юра, мягко и легко перемещая тело свое в такт движениям вагона, испытывал наслаждение. Это было радостно и свободно.
   Он представил себя героем, бесстрашным, независимым. Алла смотрела на него; а он на танке, на огромной скорости, промчался мимо.
   Его качнуло. Он посмотрел себе за спину. Он увидел над собой лицо Екатерины Алексеевны, матери Олега. Она смотрела на него спокойно и недоброжелательно, возможно, она от самого кладбища стояла там, приготовясь к остановке, и ничего не говорила ему. Их глаза встретились.
   — Я давно уже жду случая, чтобы спросить тебя. Ты меня слышишь? — Он смутился и покраснел, и стыдясь своего смущения, отвернулся, не ответив ей. Она повысила голос. — Ты зачем избил Олега? Ты знаешь, как он болеет... и слабее тебя... Ему чрезвычайно важно выходить на воздух, а ты!.. А я тебя всегда считала добрым и хорошим мальчиком!..
   "Чрезвычайно важно", подумал Юра. Он много раз бывал у них в доме. В комнате было втиснуто пианино: Олег был способный к музыке, он учился в музыкальной школе. Раньше, до пианино, у него был ксилофон, и он позволял Юре прикоснуться молоточками. Юра вспомнил мгновенный удар по клавише; молоточек цокал, и чистый, как хрусталь, прозрачный и короткий звук выплескивался из-под него.
   Он поравнялся с овощехранилищем напротив своей улицы; но улица его и дом — его и Екатерины Алексеевны — были за спиной у него, там, где стояла эта женщина и куда он упрямо не хотел повернуть свою голову. Трамвай не сбавлял скорости. Юра видел грязь под ступенькой. Он знал, что только после Открытой улицы трамвай поедет медленнее.
   Он каждой клеточкой чувствовал, как женщина стоит над ним и ждет от него ответа. Портфель мешал ему. На такой скорости немыслимо было спрыгнуть, держа в руке портфель. Даже Славец не смог бы этого сделать.
   Юра бросил портфель и тут же прыгнул сам, по всем правилам отклоняясь корпусом назад и пятками упираясь в землю, земля ударила его по ногам, голову и руки неудержимо потянуло у него вперед, он шмякнулся на правую сторону, дальше от вагона, и покатился, смягчая удар, всем телом проворачиваясь по грязи, брюки, куртка и лицо его были испачканы.
   "Плевать мне на нее!" подумал он, вскакивая на ноги и заставляя себя не глядеть вслед трамваю. Он знал, что из открытой двери на него смотрит осуждающе Екатерина Алексеевна, которая непременно расскажет маме о его подвиге.
   Плевать, подумал он. Плевать мне на ее сыночка!.. Подумаешь, музыкант!.. Я его знать и видеть не хочу. Он мне противен. "Чрезвычайно важно..."
   Жалко. Жалко, подумал он. Он больной. Как это у меня так получилось? Я и не думал, что будет сильный удар. По глазу. Я не хотел.
   А зато как здорово!.. Я сильный... Я ему как врезал!.. Рукавами телогрейки, всего только, а он заныл... Это железная вещь — взрослая одежда.
   Нет. Нет. Он больной. Нашел перед кем гордиться.
   Ну, и что? — больной, больной!.. Его мать все расскажет про меня. Вот мне влетит!.. Не хочу их видеть! Не нужны они мне!
   Она хорошая. И всегда была добрая ко мне. Никогда не пилила. Говорила всегда как со взрослым.
   Плевать!.. Этот ее Олежек противен мне!.. От него воняет кислятиной.
   Конечно, сказал ему третий голос, можно их и не видеть. Но только как это сделать? Мы живем в одном дворе, они над нами. Как это я буду встречаться и не здороваться?
   С Олегом можно!..
   Да, с ним можно. А со взрослыми?
   Как-то нехорошо, нехорошо. Нехорошо. Олега жалко. Какой фингал у него вышел, кто бы мог подумать. Жалко.
   Дурак! Нашел о чем жалеть. Ты что? кретин? Кончик, наверно, не жалел тебя, когда не то что синяк — глаза тебе выбивал.
   Кончик — гад. А я не гад.
   Как же мне все-таки себя вести? Он мне противен. И его жалко. Стыдно Екатерины Алексеевны. Плевать на ее мнение...
   Он подобрал портфель и направился к дому Азария и Лени. Там на углу была колонка; он намеревался, сколько удастся, отмыться с ее помощью.

Глава пятнадцатая

   — Замри! — быстро сказал Виталий.
   Юра, который хотел перескочить через лужу, внезапно остановился, услышав команду, и остался стоять на месте. Он качнулся по инерции.
   — Можешь дать ему шелбан, — сказал Косой.
   — Вы заключились, что ли, на замри? — спросил Азарий.
   Виталий приблизился к Юре, приготовив пальцы на правой руке для щелчка. Тамара смотрела из окна террасы. Санька Смирнов, брат менингитной дурочки, и Длинный показались из-за угла Санькиного дома и, перейдя двор, вошли в сарай. Юра увидел краем глаза в соседнем дворе Зину, подругу покойного Алика. Он стоял как вкопанный — Тамара глядела на него — и думал, Слон не вправе получить с него щелчок, он замер по правилам; но он боялся сказать Слону, потому что тогда бы он точно проиграл. "Ну, погоди, я тебя тоже подловлю. У меня оба раза имеются". По уговору, они могли в течение дня скомандовать дважды, и партнер обязан был застыть на месте в любом положении, стоячем, сидячем или лежачем, посреди любого дела, только на дороге, когда по ней проезжал автомобиль, команда не считалась.
   Слон протянул руку.
   Юра ждал, прищурив глаза.
   — Ага, ресницами мигаешь. — Виталий взмахнул рукой и, освобождая средний палец, вкатил Юре в лоб сильный щелчок.
   Юра схватил его за руку, с запозданием отпихивая от себя.
   — Ты!.. Давай мне обратно щелчок!.. Я замер!.. — Он протянул свои пальцы ко лбу Виталия. Тот отклонился и отбежал от него. — Замри!..
   Виталий побежал по двору к воротам.
   Гофман, Дюкин и Дмитрий Беглов стояли возле забора и разговаривали, не обращая внимания на Юру и Слона. Женя вошел в калитку. Дюкин помахал ему рукой. Виталий в этот момент набежал на него, попытался затормозить, но сделал это неловко, и Жене пришлось руками оттолкнуть его от себя. Виталий повернулся и мимо Юры побежал через двор.
   — А где Длинный? — спросил Женя.
   — Он с Санькой, — ответил Дюкин, — инструменты пошел искать.
   — Нет. Они уже нашли, — сказал Дмитрий. — Они в сарае.
   — В театре, — уточнил Гофман.
   — В школу бы не опоздать, — сказал Дюкин.
   — Ты сделал уроки? — спросил Дмитрий.
   Женя кивнул.
   — Задача не получилась. А у тебя? — спросил он у Гофмана.
   — Я еще вчера решил.
   — Дашь списать после первого урока? — спросил Дмитрий голосом артиста.
   — Конечно.
   — Ладно, — сказал Дюкин. — А я у тебя потом на уроке скатаю. Там немного?
   Гофман задумался, пожевывая губами.
   — Чуть больше полстраницы.
   — Чепуха, — сказал Дмитрий.
   К ним подошел Азарий.
   — Ну, что, — снисходительно сказал Дюкин, и кончики огромных его ушей покраснели от смущения, — экзамены скоро будешь сдавать?
   — А... — Азарий махнул рукой. — По арифметике у меня могила. Не допустят.
   Он был им знакомый только по улице. Он учился в четвертом классе.
   — Ну, и как ты? На второй, что ли, год? — спросил Дмитрий.
   Азарий усмехнулся беззлобно.
   — Может быть.
   — Я тебе дам билеты прошлогодние. У меня остались. Вот только по-русскому, — сказал Гофман, — не знаю...
   — У меня точно есть по-русскому, — сказал Дюкин. — Я тебе дам.
   — Здорово Санькин Ленька придумал, — сказал Дмитрий. — Теневой театр.
   — Мне кукольный, — сказал Дюкин, — кажется интереснее.
   — Ну, что ты? Что ты?..
   — Да!..
   — Да брось ты.
   — И то, и то интересно, — сказал Гофман. — У каждого свои достоинства.
   Дюкин и Дмитрий на секунду прекратили свой спор; все посмотрели на Гофмана с уважением.
   — Данила порвал занавеску от теневого театра. Вчера вечером. Избил дурочку...
   — А ты откуда знаешь? — спросил Дмитрий.
   — А я к Саньке как раз шел, — сказал Дюкин. — Он завалился пьяный, Ленька с Семеном, и их отец — Саньки и Леньки — скручивали его. Картина была!.. Санька полез, он ему пол-уха оторвал... Хотели фигуры для теневого театра дальше вырезать. А тут такая баталия. Страшнейшее дело. — Он покраснел. Ему показалось, все подумали о нем, что он выпячивает свою начитанность. Но пример Гофмана, чья рассудительность и способность, не смущаясь, употреблять взрослые фразы — и дело было не только в словах, но и в мыслях, в самом подходе к событиям, — обязывал. Дюкин тряхнул головой и попрыгал несколько раз, избегая встретиться глазами с приятелями.
   Он повернул голову и увидел в другом конце двора, как Слон и Косой выкручивают Щеглову руки, тот отбивался от них, из преследователя превратившись в жертву, желающую вырваться и спастись бегством.
   — Пусти!.. Пусти!..
   — Эй, Мороз!.. — крикнул Дюкин. — Давай правый карман!..
   Косой схватился за карман, непроизвольно выдавая, что там имеется нечто ценное. Он хотел бы скрыть это от Дюкина. Он ругнулся, злясь на себя за свою забывчивость.
   Гофман рассмеялся негромко и весело.
   — Играете в оба кармана? — Он умел смеяться и задавать вопросы без малейшего ехидства.
   — Нет, только в правый, — сказал Дюкин.
   — Веселятся детишки, — сказал Дмитрий Беглов.
   Гофман опять рассмеялся.
   — Пусть играют.
   Дюкин, отделясь от них, направился к Косому за добычей, хладнокровие и учительский тон Гофмана начинали раздражать его. Он слишком спокойный, подумал Дюкин.
   Косой отвернулся от него, пытаясь незаметно перераспределить содержимое карманов.
   — Давай не зажиливай, — крикнул Дюкин, прибавляя шаг. — Показывай.
   — Да я что?.. Ты что?..
   — Показывай!..
   — Гляди. — Косой стоял все так же спиной и быстро действовал руками.
   Юре повезло ухватить Виталия за шею. Жирный Виталий охнул и стал гнуться, теряя опору. Это было слабое место у него.
   — Ой, кончай... Щегол, кончай!..
   — Сдаешься? — запыхавшимся голосом спросил Юра. — Давай честное пионерское. Даешь?
   — Даю. Даю.
   — Нет, ты скажи.
   — Честное... честное... Нечестное... Ой, кончай!.. Честное пионерское.
   Юра отпустил Виталия, и тот, отклоняясь и мотая головой, позволил, чтобы Юра возвратил ему слабый щелчок.
   — Данила, собака дурная! все порвал, все гвозди повылетали. — Санька и Длинный показались из сарая, жмурясь и сморщивая лица от весеннего солнца, заливающего двор и дробящегося многократно в лужах. Они остановились у дверей. — Жертва аборта!.. — сказал Санька.
   — Если починим, он опять разломает?
   — Я ему разломаю!.. Он меня теперь будет помнить!.. — Санька потрогал рукой себя за ухо.
   Юра с удивлением посмотрел на него.
   — Прибавил нам работы, — сказал Длинный. — Надо теперь фигуры прятать. Надо ящик для них сделать.
   — Собака дурная! — сказал Санька.
   — Чего-то охота пропала... А может, начнем?
   — Решайте. Я что?.. Я вас принимаю.
   Подошли Женя, Дюкин, Гофман и остальные. Юра вместе с ними ждал, что решит Длинный.
   — Может, куклы переберем?.. Семен и твой Ленька хотели репетицию делать.
   — Ну, так они, наверно, хотели теневую репетицию делать, — сказал Косой.
   — А ты видел, чего от теней осталось?
   — Как? — Дюкин выступил вперед. — Он ведь только занавеску порвал... Санька... А потом его скрутили.
   — Он еще вырвался и бузовал тут, будь здоров.
   — Вот гад! — сказал Дмитрий. — Будем делать?
   — Охота пропала, — сказал Длинный.
   — Геббельсу, главное, подай теневой театр, — рассмеялся Косой. — Магнитом липнет.
   — Не суетись, Косой, — сказал Дмитрий. — Такой стал разговорчивый, я смотрю, прямо будто не ты.
   — А это и не он, — сказал Санька. — Гляди, лица на нем нет. Нет лица. Нету. Лицо куда твое девалось?
   — Отвали, — сказал Косой.
   — Прямо вспомнишь, какой был в первом классе, — сказал Дмитрий. — Другой пацан был. Тихий-тихий.
   — И во втором, — сказал Юра.
   — Ты еще! — огрызнулся на него Косой. — Заткнись, маменькина брошка!..
   — Тэ-тэ-тэ... — презрительно гнусавя, сказал Юра. — Сам ты брошка!.. Вошка!.. — Он рассмеялся и вспомнил, что, правда, Косой был тихий и незаметный и вздрагивал, если кто обращался к нему, он был такой робкий, прямо-таки убогий какой-то. Ему понравилось, как Санька по-особому повернул слова о лице, лишив их привычного переносного смысла.
   Косой зло смотрел на него.
   — Ладно. — Длинный повернулся к сараю. — Давай просто так посидим.
   — Жалко от солнышка уходить, — сказал Дюкин.
   — Сесть-то здесь негде, — сказал Длинный и вошел в дверь.
   — Пошли, — сказал Санька.
   — Сколько до школы времени? — спросил у него Гофман.
   — Черт его знает. Я сегодня не пойду.
   — Как так? — спросил Дмитрий.
   — Неохота.
   — Может, я тоже сорвусь, — сказал Длинный. — Я еще подумаю. А ты, Мороз?
   — Да я, знаешь...
   — Кончай, Длинный, дурачка разыгрывать. Обалдел, что ли?
   — С тобой, Дюка, я не договариваюсь.
   — Может, я с вами пойду, — сказал Азарий. — Только чего делать будем?
   — А я школу не пропущу. Хватит с меня, — сказал Юра.
   — А тебя не спросили, — сказал Косой.
   — Я, может, не трусливей тебя, — беззлобно заметил Юра, — но я, наверно, глухой, или тугоухий, как тот граф...
   — Граф Тугоухий, — сказал Виталий.
   — Тугоухий, — сказал Санька.
   Юра рассмеялся вместе со всеми. Он уже не мог остановиться, его несло в центр внимания, ему казалось, все понимают его шутку и его безобидность, и все, думалось ему, так же, как и он, искренни и открыты, и добродушны.
   — Мороз и я... Гоголя читал?.. Храбрей Тараса Бульбы только мы с Морозом. — Слишком быстро замелькали в его памяти книжные образы и собственные мысли; язык не поспевал превращать их в слова. — Только я тугоухий храбрец, а он разговорчивый.
   — Ты дундук тупой, — со злостью сказал Морозов.
   — Ну, и пусть!.. Ты-то кто?
   — Но ты тупой? Тупой!..
   — Да, конечно, — согласился Юра. Он мельком нахмурил лоб, испытывая неприятное чувство, оттого что уступает злому напору. — Я тупой, когда с тобой.
   — Давить таких храбрецов!.. Ты у меня еще поговори! — сказал Морозов.
   — Гоголя-моголя, — сказал Виталий. Мальчики засмеялись.
   — Я ж тебе ничего плохого не сделал, — сказал Юра Косому.
   Тот замкнул губы и отвернулся от него. Юра увидел не то чтобы осуждение, но пренебрежение в глазах Гофмана и Жени и остальных. Длинный улыбнулся одним уголком рта.
   — Твой Клоп приходил с гоголевскими... Вынюхивают, — сказал ему Санька.
   — Дураки шуток не понимают, — проворчал Юра.
   — Я ему рога обломаю, — сказал Длинный.
   — С ними еще Геббельсов малолетка был. И Евгений Ильич.
   — Чего их тянет к гоголевским? Не пойму, — сказал Дмитрий.
   — Они их воровать учат, — сказал Дюкин.
   — Не ври.
   — Точно, Длинный. У них грошей во!.. А у малолеток ума нет.
   — Ну, я ему рога обломаю.
   — Пьяных обирают, — сказал Дюкин. — Гончар видел.
   — Гончар врать не станет, — сказал Косой.
   — Пьяного тоже нелегко обобрать, — задумчиво сказал Санька. — Надо, чтобы он совсем с копыт был.
   — Не то говоришь, — сказал Дюкин.
   — А ты его поучи, как говорить.
   — Не ехидничай, Геббельс!..
   Виталий рассмеялся.
   — Это случай был. Один мужик нырнул на Архирейке. Выскакивает, у него осколок в ноге. Кровищи!.. Другой ему говорит: разве так надо нырять? Смотри... Нырнул; минута проходит — нет; две минуты — нет; пятнадцать минут — нет. Стали его искать, вытащили, а у него полбутылки в голове торчит.
   — Утонул, что ли? — перебивая свой смех, спросил Дмитрий.
   — Утонул.
   — Насмерть?
   — СтарО, — сказал Санька. — То ли дело, в Латвии великаншу поймали. У них целая семья. Она ростом три метра. А муж три с половиной. У них сын два с половиной метра. Ее поймали, а отец и сын успели убежать. Они пятитонку голыми руками подняли и бросили в озеро. Вместе с шофером. За ними в погоню танки послали. Ну, она слабее, конечно. Запуталась в деревьях; ее схватили. Людей поубивали!..
   — Разве бывают великаны? — спросил Длинный.
   — Выходит, бывают.
   — Откуда ты про Латвию узнал? — спросил Дюкин.
   — В "Пионерке" писали.
   — Да врет он, — сказал Дмитрий.
   — А где они одежду брали? — спросил Длинный.
   — А они голые бегают. Они вроде дикарей. И разговаривают плохо.
   Гофман улыбнулся молча. Юра хотел сказать, что читает каждую "Пионерку" и ничего там про великанов не было. Но незаслуженная обида сделала его отщепенцем. Он слушал живой разговор, и ему хотелось бы вступить в него, но не было настроения.
   — Врет. Врет, — сказал Дмитрий.
   — Не вру. Я тебе, если осталась, газету покажу.
   — Покажи.
   — Может, правда, не врет, — сказал Длинный. — Они могут и к нам прибежать.
   — Запросто.
   — Сила!.. Щегол. Ты — грамотей. Чего скажешь?
    Юра наморщил лоб и притянул плечи к ушам. Длинный внимательно и с уважением смотрел на него.
    — Как бы там ни было, великаны должны быть на земле. Раньше были. Наверняка, не всех уничтожили. Может, сколько-нибудь к нам забежало.
   У Саньки сделалось довольное лицо.
   — Да. — Длинный покивал головой.
    Дмитрий повернулся к Виталию.
    — Тот мужик на Архирейке насмерть утонул?
   — Ну, до тебя, как до жирафа, доходит, — сказал Санька.
    — Вон Дюка мне рассказывал про ожившего мертвеца, — сказал Борис.
    — Это что, — сказал Виталий. — У меня бабка умирала на полчаса. Насовсем. И опять ожила.
   — Как так?
   — А так... И все помнит. Рассказывает, кого она там увидела. Говорит, здорово там. Голубой-голубой свет льется, а лампочек нет.
   — Откуда же свет? — спросил Борис.
   — Да окно, наверно, было открыто...
   — Сам ты окно, Мороз!.. Просто льется, и все!
   — Откуда-нибудь он должен идти, — сказал Юра.
    — Зануда ты, Щегол.
    — Погодите, — сказал Борис. — Давай дальше, Слон.
    — Она теперь такая веселая все время. Говорит, помирать не страшно. Бог есть.
    — Ну, и что? — сказал Санька. — Моя бабка сама видела Бога. Утром рано вышла из дома, а он мимо нее пролетел во всем белом. А твоя, выходит, ничего не видела.
    — Она голубой свет видела. И всю свою родню, какая померла уже. Все собрались возле нее, и она их всех узнала... И еще, знаете?..
    — Ну?
   — Она сама себя видела, как она лежит на кровати, а моя мать и тетки вокруг нее ходят. А она вроде сама сверху на них глядит...
   — Вот заливает!.. Сама лежит. И сама сверху глядит. Так не бывает.
   — Чего скажешь, Слон?
   — Не знаю. Она так рассказывала. Я ей верю.
   — Когда мертвец ожил в гробу, это факт. Его раскопали и увидели, какой он там скрюченный лежит. А бабьи сказки — это не факт.
   — Дюка, а почему он был скрюченный? — понизив голос, спросил Борис.
   — Он задохнулся. Он ожил, а воздуха-то нет там.
   — А нельзя через землю дышать?
   — Да ты что?.. Если б не крышка, ты еще, может, выберешься. А когда крышка и сверху на нее два метра земли навалят, такую тяжесть, я думаю, Санькин великан не поднимет, не то что простой человек.
   — Бр-р... — Дмитрий потряс головой и плечами.
   Мальчики рассмеялись смущенно.
   — Наверно, в школу пора, — сказал Женя.
   — Пора, — сказал Гофман.
   — От гоголевских надо отбиться. Они нам театр сожгут, — сказал Борис.
   — Где же от них отобьешься? — сказал Дмитрий. — Даже Батя и Гена-Дурачок пасуют.
   — Семена отметелили, — сказал Санька. — Он ни разу не отмахнулся, Титов?
   — Ты бы отмахнулся, — сказал Женя.
   — Семена зимой обворовали, — сказал Виталий.
   — Может, не они? Вроде не должны они в своих краях по-крупному воровать.
   — Должны-не-должны!.. Дюка. У них законы неписаные.
   — Закон-тайга, Длинный.
   — Точно, Санька.
   — Длинный, надо армию собрать. Если всех собрать, нас вон сколько много...
   — Хо-хо-хо. — Морозов, хихикая, в упор уставился одним своим глазом на Юру. — Щегол армию соберет!.. Комбригом будет — против гоголевских!..
   — М-да, — сказал Женя, холодным взглядом скользнув Юре по лицу.
   — Надо придумать, — сказал Борис.
   — Черт его знает! — сказал Дмитрий.
   — К нам они не хотят, — сказал Гофман.
   — Нб фиг они нам нужны! — сказал Борис.
   — Да, — сказал Гофман. — Они бы тогда заразились нашим интересом и не думали бы нам навредить.
   — Солоха на Семена зуб имеет. Это он их навел на него. С него надо начать, гад!..
   — А Вася Зернов, думаешь, будет в стороне? — спросил Дмитрий.
   — Не знаю, — сказал Борис.
   — Договориться-то никак нельзя.
   — Только дрыной хорошей, — сказал Борис.
   — Желательно железной, — добавил Санька.
   — С гоголевскими?.. Ха!.. У них ножи.
   — У них и револьвер есть, — сказал Дюкин.
   — Наложили, наложили бунтарские.
   — Ничего не наложили, Длинный. Чего зря в петлю лезть? — сказал Морозов.
   — Идея!.. Нужно Андрея с Рыжим притянуть. За ними калошинские пойдут. Калошинские против гоголевских тоже сила. Давай, возьмем их в наш театр. Длинный...
   — Молоток, Геббельс. Я — за. Ты как, Санька?
   — Ну, если ты...
   — Титов, что скажешь?
   — Можно попробовать.
   — А что за пацаны? — спросил Санька.
   — Законные пацаны.
   — Что? варит черепок? — сказал Дмитрий.
   — Варит. Варит. — Юра не удержался, чтобы не вставить слово.
   — Щегол, — позвал его Морозов.
   — Что?
   — Тьфу ты!.. — Косой отвернулся к Виталию: — Слон.
   — А?
   — На!.. — выкрикнул Морозов.
   — Как маленького прикупил, — смеясь, выговорил Санька. — Как малолетку...
   Кругом смеялись от души безудержно. Борис соскользнул с чурбака, на котором он сидел, и завалился на Азария. Сверху на них прилег Дмитрий.
   — Дурак Косой, — сказал Виталий.
   Морозов, красный от натуги, выбирался из кучи-малы.
   — Хо-хо-хо-хо...
   — Дурак, — повторил Виталий.
   — Ох-хо-хо, — вслед за Морозовым, крикнул Борис и рывком поднялся на ноги.
   — Я только что книгу закончил. Как фрицы, — сказал Дюкин, — пленных наших убивали. Там один, с виду средненький... подвели его к лестнице. Перил нету. Нужно с камнем по ней подняться, а под нею бассейн с крокодилами. Если на какой ступеньке на мгновение остановишься, часовые тебя сразу вниз сталкивают. Они на каждой ступеньке стояли, с другой стороны от бассейна. Вот его привели, оглядели его и выбрали ему камень. Ну, он взял его и без остановки, не торопясь, поднялся доверху. Потом его завели в душ, закрыли. Сначала вода полилась, а потом пошел газ. А он сообразил раньше еще. Намочил рубашку. Мокрой рубашкой рот и нос закрыл, и так дышал. Фрицы через полчаса входят, а он живой. Много там чего делали, испытывали его. Он через все прошел.
   — А потом? — спросил Юра.
   — Потом его расстреляли.
   — Расстреляли, — сказал Борис. — Для чего же он испытания проходил? Конечно, когда расстреляют, лучше, чем если крокодилы сожрут...
   — Длинный, ты про баскетболиста знаешь?
   — Про какого?
   — Ну, который тоже в плену... наш чемпион. Ему фашисты... они поставили сто человек... Сейчас, погоди.
   — Ну, Геббельс, ты заврался.
   — Я не как ты, Слон!.. Я, честно, не книгу читал, а мне дядя мой рассказывал. Он в Куйбышеве живет. Он приезжал и рассказывал...
   — Так чего баскетболист? — спросил Дюкин.
   — Фашисты ему говорят, значит... Поставили они его перед щитом. Ну, баскетбольный щит...
   — Ну, ясно. Ясно, — сказал Борис.
   — Да. Дали мяч. Баскетбольный.
   — А может, волейбольный? — спросил Санька. В глазах его мелькали бешеные огонечки, но лицо оставалось серьезное и внимательное.
   Юра хихикнул.
   — Погодите, — резко сказал Борис. — Ясно, баскетбольный.
   — Да. Говорят ему, сто раз попадешь подряд... Подряд, ни одного смаза — все будут живы. Один раз промажешь — всем капут. Тебя одного оставим. Представляете, какое напряжение?
   — Ответственность, — сказал Гофман.
   — Тут просто так бросаешь, — сказал Женя. — И то... Если не думать, можно попасть. Если совсем без напряжения. Хоть сто раз.
   — Хоть, — передразнил его Морозов.
   — Да. Это точно. — Борис рассмеялся. — Ты всегда, Титов, "хоть" да "хоть".
   — А чего тут особенного?.. Что дальше, Димка? Попал он?
   — Вот он стал бросать. Девяносто девять раз бросил и попал. Стал бросать сотый раз. У него рука дрогнула. Не добросил. И всех расстреляли. И его тоже.
   — Гады! — сказал Борис. — Из-за одного раза не могли помиловать.
   — Как же ты сказал, что его оставят. А его тоже расстреляли, — сказал Санька.
   — Да, правда, — сказал Юра.
   — Откуда я знаю? Обманули.
   — Фашисты, — сказал Дюкин.
   — Тетя Поля моя в очереди стояла, — сказал Юра. — Там одна тетка рассказывала, что две девочки-близнецы живут. У них одна нога общая. Одна на двоих... На двоих три ноги. Они так сидят, и спят вместе. И болеют... У одной температура поднялась — у другой тоже температура. Только в последнее время они не болеют вместе. Одна заболеет, а другая не болеет. Им девять лет.
   — На двоих? — спросил Виталий.
   — Нет, почему? Они родились девять лет назад. Каждой по девять лет.
   — Чепуха, — сказал Дюкин.
   — Каждой по девять лет, значит, им восемнадцать, — воскликнул Морозов.
   — А может, у них вообще только одна нога? — сказал Санька.
   — Щегловская нога, — сказал Морозов.
   — Щегол Юрочка, — кривляясь, сказал Санька, — отдал им свою ногу, они на ней ходят... — Он подавился смехом. — А Щегол вприпрыжку рядом.
   — Платочек им поддерживает, — сказал Дмитрий Беглов.
   И он против меня! подумал Юра. Над Слоном они не смеялись... И над ним тоже... Над Длинным тоже не смеялись...
   — Чего тут смешного! — крикнул он, надрывая горло, смеющиеся лица вокруг сделались ему ненавистными. Дюкин единственный не смеялся; он стоял молча, сухо смотрел на Юру. — Вон Дюк!.. над его чушью никто не смеялся!.. А он чушь порол!.. Чушь! Чушь!.. Басни для маленьких!.. Бассейн с крокодилами!.. Испытывали... пленного... Чушь!..
   — Ну, ты! — сказал Морозов.
   — Он сейчас раздвоится, — сказал Санька. — И им станет обоим по шесть лет.
   Дюкин засмеялся, задрав подбородок. Все смеялись.
   Чем серьезнее они слушали прежде басни друг друга, тем более насмешливо воспринимались ими Юрины слова. Он так и отметил это для себя.
   Уходя из сарая, он был удручен и подавлен.
   — Длинный, не будь дундуком! — крикнул Дюкин.
   Бунтарские свернули к себе на улицу. Борис и Азарий остались во дворе у Саньки.
   "Даже Косой сумел переиграть меня, подумал Юра, возвыситься надо мной". Кусая губы, он торопливо шел по Просторной. Рядом с ним шли Гофман, Дмитрий и Женя Корин. Молчаливое презрение Косого, когда тот не откликнулся на его добродушный призыв и без единого слова отвернулся от него, показалось ему хуже пощечины.
   Он погрузился в себя. Он переживал свое унижение, вспоминая, как он пытался их всех развлечь, а они насмеялись над ним. Он нутром своим понимал, но не способен был еще зафиксировать мысль о том, что прежде их и хуже их он сам насмеялся над собой. Горечь собственной вины давила его, он был зол на весь белый свет, спрашивая себя, за что ему такое несчастье, такое непонимание и обида. Его угрюмый вид побудил Женю и Гофмана заговорить с ним довольно доброжелательно; но он вряд ли обратил внимание на перелом в их отношении к нему: он продолжал, не переставая, думать о своей обиде.
   — Щегол! Эй, Щегол! — Виталий остался далеко сзади. Он не спешил. — Я к тебе приду вечером. Поиграем в бильярд. Хорош?..
   Юра не ответил ему.
   "Когда я его ударил? подумал он об Олеге, вспоминая худенького, бледного мальчика и темный синяк у него под глазом. — Я был в телогрейке. Были сугробы снега... Давно..."
   Слово малолетка, сказанное Санькой Длинному, еще раньше, в сарае, проникло в сознание Юры, он почувствовал толчок и вспомнил Олега. И воспоминание давило его в продолжение всего разговора, неудачного и неприятного для него. Наряду с обидой, оно давило его сейчас.
   Он вспомнил, Екатерина Алексеевна стоит в трамвае, он стоит под ней, на нижней ступеньке, она задает ему вопрос, разговаривает с ним, а он отворачивается и молчит, куда подевалась его кошмарная болтливость? он молчит, будто замком скреплены его губы, задеревенел язык. Он спрыгивает. Она, удаляясь, смотрит на него.
   "Это тоже было давно. На прошлой неделе? Нет, на позапрошлой. Раньше... На первое апреля меня обманули до того. Или после? Конечно, вот дурак! там были каникулы..."
   Он вспомнил, как, притихнув, настороженно присматривался к маме и ждал нападения с ее стороны. Нападения руганью. Он ее не боялся. Что она могла ему сделать? Ни избить, ни оставить без еды, без фруктов она не могла. Но ругань ее, ее манера по многу раз повторять одно и то же, укорять, пророчествовать и стыдить — были неприятны ему. Он знал, что все пройдет, и тут же все забудется. Но он не мог выносить ожидания. У него не хватало терпения ждать, когда начнутся ее словесные побои, и его мучила досада. Прошел день, и второй день. Он постарался забыть о нависшей угрозе. Слабое, едва ощутимое беспокойство сверлило и отравляло ему настроение.
   Через несколько дней после встречи с Екатериной Алексеевной мама сказала:
   — Как тебе не стыдно, Юра? Екатерина Алексеевна хотела с тобой говорить... — Он сжался, приготовясь к тому, что его сейчас будут долго пилить, а там неизвестно, чем кончится, если затрагивались его здоровье и жизнь, родители могли проявить суровость. — Ты так невежливо и нагло даже... отвернулся от нее и не стал с ней разговаривать. Как это можно? Совсем ты потерял совесть?.. Так нельзя вести себя со взрослыми. Я должна краснеть за тебя?
   Он вздохнул с облегчением и не смог удержаться от улыбки. Это вызвало взрыв негодования у Софьи Дмитриевны.
   Он вбежал в дом, схватил свой портфель. На обед не оставалось уже ни минуты.
   — Возьми поешь что-нибудь... Что я маме скажу? — Тетя Поля умоляющими глазами смотрела на него.
   — А!.. Не надо, — на ходу сказал Юра.
   Беглову и Корину еще надо было бежать до их домов — одному по Просторной, через линию, а другому по Халтуринской, через два квартала. Но зато потом им на столько же ближе оставалось идти до школы.
   Он соскочил с крыльца, заталкивая в портфель углом попавшую тетрадь и пытаясь застегнуть ремешок. Он опасливо покосился на соседнее крыльцо, там было пусто.
   "Екатерина Алексеевна ничего не рассказала родителям о моем подвиге". Его мысли переключились на школьные дела. Угроза опоздания вытеснила все прочие беспокойства.

Глава шестнадцатая

   В воскресенье утром Юра оделся и выглянул в окно. Только что прошел дождь. Славец стоял на углу. Трехтонка повернула с Просторной, от Санькиного дома, на Халтуринскую. Юра знал, что она проедет один квартал, повернет направо, на Открытую, и дальше, мимо дома Азария и Лени, и хромого Володи, через трамвайную линию, поедет по Открытому шоссе, переедет ручеек и поднимется к мосту над окружной железной дорогой. Куда и зачем она поедет потом, он не знал.
   А может быть, она свернет к овощехранилищам? или доедет до свалки и остановится там, где на пустыре в развалюшной хибаре живет Ванька Темный и с ним еще тьма разновозрастных пацанов, чьи имена мне неизвестны?..
   Славец внезапно снялся с места и перебежал перед самой машиной на другую сторону. Юре показалось, он видит в кабине перекошенное злостью лицо шофера. Воображение дорисовало ему, как шофер кулаком погрозил Славцу; но машина не остановилась. Она промелькнула мимо. В одну секунду все кончилось.
   Место шофера было с левого края машины, пассажир в кабине загораживал его от Юры, и если бы не было пассажира, в глубине кабины все равно ничего нельзя было рассмотреть. Но Юра был уверен, что видел и запомнил лицо шофера, его в ужасе поднятые руки; он запомнил всю сцену, словно не одну секунду, а несколько минут любовался ею. "Но все-таки как же так? подумал он. Такая маленькая отсюда кабина, а в ней целый живой человек. Такой большой человек. И даже их было двое..."
   Славец стоял на другом углу, спиной к Юре, ковырял каблуком землю и поглядывал вдоль Просторной. Угловой дом на той стороне мешал Юре видеть то, что видел Славец.
   "Он ждет следующую машину", подумал Юра.
   — Юра, иди завтракать.
   — Не хочу. Я пойду гулять.
   — Ну, начинается!.. — сказала Софья Дмитриевна. — Я приготовила!.. — Она повернулась к мужу. — Вот возьми и заставь своего сыночка. Надоели мне!..
   — Надо позавтракать, Юра. Утром надо завтракать. — Он сидел на диване в большой комнате. Постель была уже убрана. Он читал газету и тяжело вздыхал после сытной еды.
   Юре сделалось противно. У него не было аппетита. Ему всегда утром, после сна, не хотелось есть.
   Он все-таки вынужден был пройти на кухню и сесть за кухонный стол. Он поковырял вилкой в тарелке с макаронами, залитыми желтым маслом; но сверх его сил было взять в рот и проглотить хотя бы одну макаронину. Он хотел съесть яблоко, но Софья Дмитриевна забрала их все и унесла в столовую. Юра налил себе чашку чая и выпил вприкуску с сахаром.
   — Тоже мне еда. Ни кусочка хлеба не съел. К макаронам не притронулся.
   — Где?! Я половину съел!.. — Он открыл стол и взял плитку шоколада.
   — Не носи на улицу, — сказала Софья Дмитриевна. — Ешь тут. Совсем у тебя нет соображения. Тебе надо, чтобы вся улица видела, что ты обжираешься шоколадом? У людей хлеба не хватает.
   — Я его не буду есть. Я его не люблю.
   — Тогда зачем ты берешь?
   — Угощу друзей.
   — С ума сошел!.. Друзья!.. Такие же, как ты!.. Ты, наверное, хочешь, чтобы нас обворовали, как Семку.
   Юра отвернулся, испытывая отвращение. Он схватил свою кепку и выбежал из кухни на террасу, укоряя себя, зачем он сказал матери правду, ее осуждение можно было предвидеть заранее. Шоколад лежал у него в кармане.
   — Жмых есть? — спросил он у Славца.
   — Смотря что взамен.
   — Гляди. — Юра вынул и на ладони показал солидных размеров прямоугольник, источающий ванильный запах.
   Глаза у Славца загорелись вожделенным огнем. Он ловко, будто фокусник, сделал незаметное для Юры движение, и плитка шоколада переместилась в его руку с быстротою молнии. И когда он шуршал серебряной фольгой и взламывал хрупкое темно-коричневое лакомство, Юра добрую минуту еще стоял с вытянутой рукою и удивленно смотрел на пустую ладонь.
   — Это нечестно.
   — Ладно, не ной, — сказал Славец. — На.
   В свою очередь у Юры заблестели глаза. Славец вывернул карман и достал из него подозрительный кусок, похожий на кусок мыла; Юра узнал в этом куске жмых. Он поднес его ко рту и впился в него зубами, размачивая слюной и ощущая на языке знакомый приятный вкус. Славец между тем с вдохновенным видом запихивал себе в рот куски шоколада.
   — Вон едет, — сказал Юра.
   — Ага. Вижу. — Славец облизнул языком губы и слизнул с пальцев одному ему видные крошки шоколада; пальцы остались темные, как и были прежде, до облизывания, по контрасту с ними его серое от грязи или от прошлогоднего загара лицо могло показаться бледным.
   Юра рассмеялся от сделанного умозаключения. "А может быть, у него такая кожа". Он ни разу не видел Славца белым и чистым.
   Ему сделалось еще смешнее: Славец увлеченно и страстно ел шоколад, он был как невменяемый.
   — У тебя глаза, как у пьяного.
   — Много ты видел пьяных.
   — Значит, видел, — сказал Юра, продолжая смеяться.
   — Правду Слон говорит. Ты зануда и ехидна. Дать бы тебе в лоб!..
   Он сказал это с такой злостью, что Юра не поверил; не от чего было ему злиться. Юра подумал, он шутит.
   — Конечно, надо дать. Только сперва я жмых доем, а ты шоколад доешь. Вот и машина нас подождет, — пошутил Юра.
   Машина, действительно, доехав до угла, остановилась. Славец сделал шаг и замахнулся кулаком, и по глазам его Юра понял, что он не шутит. Он сжался от неожиданного испуга. Славец с злой и бездушной гримасой на лице выругался и отвернулся, не нанеся удара. В левой его руке была зажата значительная часть шоколадной плитки.
   "Вот сумасшедший!.. Вот идиот!.. Да чтоб я еще когда близко к тебе подошел!.."
   Юра оцепенело глядел на Славца, избавляясь от испуга. Тот смотрел в сторону.
   Юра увидел, как Славец рывком снялся с места и побежал через улицу.
   — Щегол, вали!.. Он, наверно, запомнил меня!.. Отваливай!..
   Юра услышал в его голосе сочувственное беспокойство. Славец смотрел себе за спину, и лицо его было совсем не такое, как минуту назад.
   Дверца автомашины была открыта. Шофер спрыгнул на землю и направился к ним, он не спускал с них глаз.
   Юра бросился бежать вслед за Славцом. Несколько лет назад, когда он был маленький, взрослые мальчики подожгли пустой дом; Юра пришел посмотреть на огонь. Он стоял в стороне и смотрел. При виде сторожа взрослые мальчики убежали. Юра остался стоять: он не был виноват ни в чем. Он стоял спокойный и добродушный. Он не боялся старого дядьку ни тогда, когда тот гнался с руганью за взрослыми мальчиками, ни тогда, когда тот направился к нему, торопливо стуча каблуками по тротуару. Прошедшие годы стерли в памяти Юры лицо злого дядьки; они стерли боль открученного уха; но стук каблуков по тротуару барабанным боем звучал для него в минуту опасности. Этот барабан призывал: беги!.. спасайся!.. не верь!.. Дядька отвел его к матери. Метров сто или сто пятьдесят он тащил его за собой за ухо, словно это был поводок, прикрепленный к Юре, а не живой его орган. Боль была острая и нестерпимая. Юра из упрямства, назло жестокому дураку молчал и терпел. Когда дядька отпустил его и отдал матери, лживой выдумкой венчая свое преступление, Юра заплакал от обиды.
   Шофер обошел вокруг машины, открыл мотор и сунул в него голову. Им были видны его ноги и задница, и плечи. Они успокоились. Между ними и машиной оставлен был ими целый квартал. Они стояли на Энергетической.
   — Да он просто машину чинит. Ты струхнул, Славец.
   — Иди!.. Он притворяется. Он нам глаза замазывает. А после как рванет за нами!..
   — Струхнул... Вот я не думал, что ты такой трухач, — сказал Юра, удерживаясь от смеха. Он мельком вспомнил, что дал себе слово не знать больше Славца. Тот и не думал смущаться; он словно не был виноватым перед Юрой. Юра видел его сердитое лицо, серьезное и независимое выражение. — Он сейчас починит свою машину и уедет. Нужны мы ему... Ты чего мне путь пересекаешь? Нарочно?
   Славец обошел вокруг Юры, от забора до забора, и теперь куда бы Юра ни захотел пойти, он должен был переступить через невидимую черту.
   — Будешь стоять у меня, Щегол.
   — Пройди обратно, Славец. Зачем мне несчастье?..
   — Стану я ходить из-за тебя, ноги топтать. Они не казенные, — с довольным видом сказал Славец.
   — Ах, ты так! — сказал Юра, прорвался через запретную черту и обежал вокруг Славца. Внутри него все замерло от нехорошего предчувствия. Он искренне верил в примету.
   Несколько минут они занимались тем, что пересекали один другому путь. Наконец, они уговорились, что каждый пройдет в одну сторону, а затем вернется обратно и тем самым откроет дорогу. Юра решил, что после того, как Славец много раз перебежал перед ним, первоначальное нарушение пропадает и становится неопасным.
   К ним подошли Дмитрий и Толик Бегловы; последний был обут в резиновые сапоги, он вынул наружу босую ногу, смахнул с нее мусор и снова убрал в сапог. Он тут же привязался к Юре, пронзительно закричал и толкнул руками Юру в грудь. Юра терпеть его не мог: это было всеядное, мерзкое маленькое существо. Старший брат прогнал его от Юры; было видно, что и он не вполне свободно чувствует себя рядом с приблатненным Толиком.
   Подошли малыши из дома, в котором жил Гофман.
   — У вас во дворе белье не висит? — спросил Славец и получил благоприятный ответ. — Постучим в одни ворота. Я, чур, первый стою. Как все?
   — Грязно, — сказал Юра. — Пойдем сходим на ледник.
   — Где мячик? — спросил Дмитрий.
   — Достанем. Вон Коля-БубУ свой вынесет. Вынесешь? — спросил Славец. — Ну, давай, тащи. Потопали к ним... Эй, скажи, пусть Мишка выходит.
   Толик шел от них в направлении Гоголевской улицы. Он наступал энергично в середину попадающихся луж, расплескивая воду вверх и в стороны, малыши с завистью смотрели на него. Плечи его вихлялись в такт шагам, он шел вразвалку, явно подражая кому-то.

Глава семнадцатая

   На леднике уже были Косой и толпа любопытных малолеток. Сторожихи не было. У каждого в руке было по куску голубоватого льда, который они все с наслаждением обсасывали.
   Косой стоял на опилках, возвышаясь над землей. Рядом с ним поместились зрители. Человечек лет семи остался внизу, и Косой подавал ему команды. Юра не помнил его имени, он лишь смутно мог припомнить, что мальчик этот, кажется, из Танькиного двора, и больше он ничего о нем не знал.
   — Я полковник, а он рядовой, — сказал Косой Юре; его глаза блестели жадным и лихорадочным блеском. — Внимание!.. Слушай команду!.. Повернись спиной. Так... Теперь левым боком. Нет, левым. Грубое нарушение!.. Поднять правую руку вверх! Где у тебя правая рука? Он не знает. — Кругом смеялись, но Морозов сохранял серьезность. — Другую... Вытянуть вперед. Опустить... Повернись лицом. Расстегни пуговицы на пальто. Развязывай ремень... Спускай штаны.
   Мальчики впились глазами в рядового, забывая дышать.
   Морозов гордо смотрел на подчиненного.
   Скотина, подумал Юра не без зависти. У него сладко заныло между ног, как бывало раньше, если сильно раскачаться на больших качелях или съехать на санках с большой горы. Как тогда, во время полета, у него сейчас захватило дыхание.
   Он вспомнил школьные выборы в старосты и в звеньевые прошлой осенью у них в классе. Как одни хихикали и смущались, а другие держали себя солидно и уверенно. Андреев и Рыжов, не кривя душой, наотрез отказались от чести быть помощниками взрослых; их устремления совпали в этом случае с желанием классного руководителя, у которого они не были на хорошем счету. Восьмеркин отнекивался для вида, лицемеря и фальшивя; он плохо сыграл недовольство своим назначением в старосты. А Любимов сидел серьезно и молча, когда его выдвинули председателем отряда, и его молчаливое согласие было то же самое проявление честолюбия, как если бы он сам поднял руку, встал и выдвинул себя. И только единственный человек в классе, Григорий Морозов — Косой, сам напрашивался и пытался выдвинуть свою кандидатуру; но его не выбрали ни в председатели отряда, ни в звеньевые, и даже в стенгазету его не выбрали.
   "Если бы не бунтарская компания... если бы не Гончар, подумал Юра. Любого другого на его месте так бы отметелили, что никакая больница не сумела бы вылечить".
   Он подумал, в книгах Гайдара, в книге "Васек Трубачев и его товарищи", в "Стожарах", нигде, нигде порядочные люди не командуют над себе подобными и не стараются вылезть наверх, они воюют с одними врагами, а не с своими ребятами. Но Косой, подумал Юра, не читает книг. "Как он хотел, чтоб его выбрали!.. Только — черта с два!"
   Мальчик, изображающий рядового, подхватил штаны и под резкие, недовольные выкрики Косого, не обращая на него внимания, побежал к воротам и выбежал с ледника. Косой бросился за ним, но потом остановился. Уже несколько минут моросил дождь. Он полил сильнее. Опилки потемнели, впитывая сырость. Все начали разбегаться. Юра поднял воротник пиджачка и прислонился к столбу у ворот. Домой идти не хотелось, там могли снова пристать к нему, заставляя есть. Столб плохо защищал его от дождя.
   Он стал думать о том, почему всегда вот так с ним получается. Он никому не желает зла, если смеется, то просто так, он и над собой так же смеется вместе со всеми. А они, как дикари. Как дикие звери, готовые в любую минуту укусить по причине или без причины. Он не мог никак понять, что тут такого? — когда он видит смешное, ему смешно, и он смеется. А они злятся на него и бросаются в драку.
   "За что они ненавидят меня?
   "Даже Силина, нудного и скользкого, не ненавидят так.
   "Я скромный. Я адски стеснительный. Я не лезу ни в звеньевые, ни в старосты. Чем я хуже Зернова или Кончика? Взрослые — наши общие враги. Я никогда никого не определил взрослому. И никогда никого не определю.
   "А такой злобный тип, как Косой, который лезет выслуживаться и один раз в открытую определил, правда, этого лилипута Леонтьева, — ему ничего. Ему удача, у него бунтарские и Гончар защитой.
   "Может, они не знают, что я добрый и честный?
   "Ну, и что? я должен рассказывать им? Как это я могу рассказывать?
   "Не дождутся!.. Сами должны знать!
   "Я и к Гончару не хочу подмазаться. Ни к Андрею, ни к кому такому ради выгоды. Вот я какой.
   "Вот я какой", не без гордости повторил себе Юра.
   "Но как мне научиться драться?
   "Мне надо стать сильным, как Титов. Нужно взять пример с Титова. И молчать, как Титов, и не смеяться, и не стараться никому услужить и никого развеселить, пропади они все пропадом!.. К чертям их всех!.. К чертям!.."
   Он, вспомнив о Жене Корине, тут же решил пойти к нему.
   Он быстро побежал, обходя лужи, а местами не успевая этого сделать и попадая ногою в воду.
   Дождь лил и лил, не переставая.

Глава восемнадцатая

   На крыльце его встретил заслон из нескольких девочек, подружек Людмилы. Они позволили ему встать под навес, но войти в дом не разрешили.
   — Купи билет, — сказала Валя.
   Алла, которой он симпатизировал, отвернулась и сделала вид, что не замечает его. Она зашептала на ухо Людмиле и захихикала. Людмила тоже стала смеяться.
   — А на что я куплю? — спросил Юра.
   — На деньги.
   — У меня их нет. — Оттого что над ним смеялись и говорили что-то насмешливое, относящееся к нему, он почувствовал себя неуютно. Ему смеяться в эту минуту не хотелось. Он был зол, и если бы Людмила не была сестрою Корина, он раскидал бы их всех в стороны без лишнего слова.
   Людмила была занята тем, что высовывала руку под струю дождя, падающую с крыши, и терла колени мокрой рукой и левое плечо и локоть. Юра увидел грязь у нее на пальто.
   — А ты дай нам голубя или листик с дерева.
   — Где же сейчас листик на дереве? Скажешь тоже!.. Темнота. — Он, развеселясь, следил за действиями Людмилы.
   — Тогда давай голубя.
   — А что у вас?
   — У нас метро. Мы в метро без билета не пускаем.
   — А я, может, не хочу к вам совсем.
   — Ну, и не надо. Можешь уходить, — сказала Валя.
   — Под дождик, — добавила незнакомая девочка.
   — Нужны вы мне, — сказал Юра. Он не удержался и сказал Людмиле: — Надо на правую сторону падать, чтоб уж если ломать руку, то правую.
   — А это почему? — мотая головой, спросила Алла. Она хихикнула, но не стала отворачиваться.
   У него пропало желание съехидничать или ответить грубостью.
   — Чтобы можно было не заниматься.
   — Почему, когда сыро и боишься испачкаться, — скользко? А когда сухо и чисто, тогда не скользко. Все наоборот, — сказала Людмила.
   — Ноги худые, — сказал Юра. — Не держат.
   — Ты очень толстый, — сказала Людмила обиженно.
   — Поглядите на толстого Кощея Бессмертного! — воскликнула Валя.
   Девочки рассмеялись.
   — Дуры недоразвитые, — сказал Юра.
   — Сам дурак!
   — Уходи с моего крыльца, — сказала Людмила. — Я маме скажу.
   — Я не к тебе пришел. — Он сделал попытку пройти через них. Они, визжа, набросились на него, оттесняя назад. Он ухватился за перила, забыв, что собирался попросить у Людмилы листок бумаги и сложить им голубя, взамен денег. Он целиком отдался борьбе. Их объединенные силы оказались не слабее его силы. Четыре девчоночьи руки тянули одну его руку, отдирая его пальцы от перил, а драться кулаками он не мог. — Куда!.. — Он вырвал у них руку и ухватил перила в другом месте, свободной рукой отталкивая их от себя, дергая их за косички, скидывая шапочки с их голов; они тоже стащили с него кепку. — Играйте в куклы... В папы-мамы, — с презрением крикнул он, смеясь и сердясь одновременно на девчонок и на себя, за то что ввязался в глупую историю. — Вам... со мной... В куклы!.. В куклы!..
   — Мы тебе покажем!..
   — Хулиган!..
   — Не пускай его! Не пускайте его!..
   Он вырвался и ввалился на террасу, таща на себе двух девочек.
   Женя шел ему навстречу.
   — Щегол, ты. Чего вы тут?
   — Да вот, — сказал Юра.
   — Он хулиган, — крикнула Людмила.
   — Хулиган, — повторили девочки.
   — Ладно тебе, — сказал Женя. — Хоть не кричала бы. Бабушка спит. Мама тебе давно не влепляла?
   — А чего он?.. — понизив голос, сказала Людмила. — Да, Женька, дурочка опять стояла. Стояла и смотрела на нас. До дождя.
   Женя усмехнулся.
   — Вы ее в игру не взяли?
   — Еще чего!.. — Людмилу передернуло от отвращения. — У нее слюни текли чуть не по горлу.
   — Она не на вас смотрела, — сказал Женя. — Бабушку ждет... Она жрать хочет. Ты бабушке не говори.
   — Отдайте мою кепку, — сказал Юра.
   Девочки захихикали, засмеялись. Через некоторое время они кинули ему кепку.
   "А вот эту девчонку зовут Рита, отметил он, услышав, как Валя назвала ее по имени. — Надо запомнить".
   Это была та самая девочка, отец которой гонялся за Татарином и Орехом в тот год, когда Юра перешел во второй класс. А она тогда была совсем крошкой. Блатные из круглого дома подучили ее прийти домой и сказать папе с мамой матерные слова, обещая ей, что родители будут довольны и наградят ее. Они ее, бедную, наградили!.. Блатные долго репетировали с ней, пока она не выучилась произносить слова без запинки. Татарин, злобный, нервный, беседовал с нею добродушно и терпеливо, и это было удивительно, как он чисто сыграл свою роль.
   "Идиоты! подумал Юра. Интересно, она еще чего-нибудь помнит?.. Вообще девчонки тоже i/знают/i и притворяются тихонями или действительно не знают?..
   "Как бы мне это узнать? Спросить у Титова?"
   Этот вопрос был ему крайне интересен.
   — Ты Саньку не видел? — спросил Женя.
   — Нет.
   — А Семена?
   Юра мотнул головой отрицательно. Он рассматривал Аллу и Риту, непонятное возбуждение овладело им. Он смотрел во все глаза, но ничего особенного не видел.
   Мать Жени вышла из комнаты.
   — Здравствуйте, Зинаида Сергеевна, — сказал Юра.
   — Здравствуй... Дождь опять? — Зинаида выглянула наружу, обвела глазами двор и все общество на своей террасе. У нее было вялое, безразличное выражение лица, уголки губ опущены были книзу. Юра подумал, какая она старая и отжившая; свою маму он все еще по привычке представлял молодой. Зинаида Сергеевна показалась ему унылой и убогой, чуть ли не второсортной, сродни его тете Поле; ничего интересного не могло быть за этим лицом. Она сказала с тем же вялым и отрешенным выражением: — Располагайтесь здесь. Только, пожалуйста, без шума. Женя, ты мне отвечаешь за тишину.
   — Ладно. Мы уйдем сейчас... — Он направился к крыльцу. — Подожди меня, — сказал он Юре и, соскочив по ступенькам, побежал в глубину двора.
   Юра протолкался между девочек и остановился на верхней ступеньке, под навесом. Он видел, что Женя вошел и тут же вышел из уборной и обежал вокруг нее, высматривая что-то у ее основания. Шутливая мысль пришла в голову ему, он усмехнулся.
   — Золото ищет, — сказал он девочкам. Они все, кроме Аллы, не замечали его, Алла хихикнула, посмотрела весело и тоже отвернулась от него. — Золотоискатель, — сказал Юра. — Новый Клондайк во дворе у Титова. — Он рассмеялся.
   — Разговаривает сам с собой, — сказала Валя.
   — Заговаривается, — сказала Людмила.
   — Много вы понимаете, — весело сказал Юра.
   — А мы с тобой не говорим. Не приставай к нам.
   Женя бегом возвращался обратно. Рубашка и волосы его были мокрые. Он неловко бежал, не замечая, что ступает по лужам.
   — Жучкин щенок провалился!.. В яму провалился!..
   Он вспрыгнул на крыльцо и пробежал мимо них с расширенными от ужаса глазами, не похожий на себя.
   — Тише. Тише, — сказала Зинаида, которую он вытащил из комнаты и почти силой тянул за собой. — Ну, провалился? Ну, что теперь?.. Люди гибнут — никто шума не поднимает...
   — Он утонет!.. Он там барахтается!..
   Юра вслед за ними подошел к уборной и в выгребной яме, на поверхности ароматизирующих нечистот, увидел нечто живое и скулящее.
   До щенка от земли было около полутора метров. Щенок, видимо, почувствовал присутствие людей, потому что он заскулил громче и пошевелился энергичнее, и это усугубило его положение. Показались отчетливо обе его передние лапки, но они тут же исчезли; одна тихо и жалобно скулящая морда торчала на поверхности.
   Юра со страхом смотрел вниз, понимая, что несчастный щенок в любой момент может умереть самой ужасной смертью; но чем ему можно помочь, чем он, Юра, может ему помочь, он никак не мог сообразить, разве что умереть вместе с ним, и ему было так жаль щенка, что в эту минуту он не мог представить себе, чтобы тот утонул и умер, а они бы все после этой несправедливости остались жить на чистом и свободном воздухе.
   — Как он туда упал?! — спросил Женя.
   — Да вот эта створка, наверное, была отодвинута. — Зинаида распрямила спину, огляделась по сторонам с видом человека, который сам еще не знает, чего ищет. Она сказала Жене бодрым голосом: — Неси помойное ведро. Заодно и выплесни его... На террасе возьми старую веревку, знаешь? Возьми тряпку с крыльца. Бог с ней, выброшу... Дождь — чтоб он сгинул...
   Она провела руками по волосам, заправляя их за уши.
   Женя в ту же секунду был обратно.
   Зинаида привязала к ведру веревку и опустила его в яму.
   Женя пристально следил за ее манипуляциями с ведром — она попыталась захватить щенка, но ей это не удалось. Щенок еще был виден.
   — Мама, теперь ясно. Дай мне. У меня получится.
   — Не мешайся, — сказала Зинаида.
   — Ты его хуже утопишь.
   — Успокойся. Теперь он не уйдет. — Она продолжала сама руководить ведром.
   Женя мельком глянул в ее лицо, намокшие пряди прилипли ко лбу ее и щекам. Усталое выражение не могло испортить ее красоты. Она оставалась для него прекрасной и несравненной. Он с нежностью подумал о ней. Она была всемогущая, как в далеком детстве. Она была самая красивая.
   — Чтобы ему самому провалиться с головой! Гад!.. Вот какой гад! Это он нарочно!..
   — Ты чего это? — спросила Зинаида.
   — Ничего. Так...
   Юра понял, о ком с внезапной злостью заговорил Женя.
   — Беги за дождевым ведром. Набери воды из бочки. — Зинаида медленно поднимала из ямы щенка.
   — Не оборвется? — спросил Юра.
   — Отойди в сторону, — сказала Зинаида.
   Женя принес дождевую воду. Зинаида поставила на землю ведро со щенком.
   — Что делать, мама?
   — Ничего. Идите. Вы теперь не нужны.
   Юра с облегчением услышал ее слова. Его уже начинало подташнивать.
   Он пошел к калитке. Женя догнал его.
   — Ты думаешь, это Солоха сделал?
   — Я ничего не думаю.
   — А ты сказал.
   — Не помню. — Женя сделал безразличное лицо.
   — Не хочешь говорить — не надо.
   — Не дуйся, — сказал Женя. — Здесь дело секретное.
   — Похоже, они всех нас хотели бы в дерьме утопить. Неужели от них отбиться нельзя?
   — Кто ж его знает... Поглядим.
   Они зашли к Борису, но его не было дома. Клоп, выйдя им навстречу, шмыгнул мимо них, будто незнакомый.
   — Ухмыляется гад, — сказал Юра. Женя молчал, нахмурясь. Они шли по Халтуринской, приближаясь к Юриному дому. — Титов, пойдем сходим в "Орион".
   — Нет.
   — Давай сходим. Там сейчас игры. Мечта идиота!.. Я терпеть не могу, когда с тобой говоришь, а ты не отвечаешь. Титов.
   — Чего тебе?
   — Думаешь?
   — Иди спокойно.
   — Не пойдешь в "Орион"?
   — Я сказал.
   — Сказал, сказал... А я пойду!
   — Иди.
   — Одному скучно.
   Женя молчал.
   — Я у мамы, — сказал Юра, — выпрошу на два билета. Не бойся, про тебя не скажу... Тебе ясно? Ты меня понял? Пойдешь?
   — Длинный, наверное, у Саньки. И Димка, и Илья Дюкин... Будем театр восстанавливать.
   — Тебе хорошо. А я не умею строгать рубанком. И пилить не умею.
   — Учись.
   — Так вы ж никто мне не даете притронуться.
   — А когда в футбол играем, ты бегаешь впустую — тебе тоже не дают к мячу притронуться? Отнимай и веди.
   — Век учись и дураком помрешь, — сказал Юра. — Слышал?
   — Слышал, — равнодушно ответил Женя.
   — Какие-то все неживые. И ты тоже неживой, — с досадой сказал Юра.
   — Ты слишком живой.
   — Живее тебя! — "И Титов на меня обиделся, подумал Юра. Все они меня ненавидят или презирают... Я на целый год младше Титова. И Длинного, и Геббельса. А Дюк вообще с тридцать четвертого года... Девчонки тоже смеются надо мной... Я несильный. И я некрасивый... Но Слон бегает хуже меня. А Славец и Слон, если ухватить их за шею, сдаются мне".
   Он не мог понять, почему ему никак не удается быть сдержанным и спокойным, как Женя Корин. Он не знал, что для этого делать.
   "Надо просто лечь и умереть. Тогда я перестану болтать без толку, и никто не станет смеяться надо мной.
   "Одна Тамара не смеется. Наши родители знакомы. Они заходят к нам в гости. Но она мне ни к чему совсем. Над ней над самой смеются на улице. Живот надорвешь, как она ходит. Как цаца... Вот так всегда наоборот".
   Он хотел расстаться с Женей и пойти домой, а потом, чего-нибудь съев, поехать в кинотеатр "Орион". Фильм, показываемый неделю, шел сегодня последний день, в понедельник там пускали новый фильм. Но интереснее любого фильма были игры, которые устраивал по воскресеньям перед началом каждого дневного сеанса преподаватель, специально для этого принятый на работу в "Орион". Нужно было заранее купить билет и войти в фойе сразу же после начала предыдущего сеанса, чтобы занять выгодное место. С наступлением тепла игры переносились в сад при кинотеатре; там же находился, безотносительно к играм, постоянно действующий тир, и Юре ни единого раза не повезло поразить цель, но зато однажды отскочившей пистонкой угодило ему в глаз, на смех присутствующим, и глаз у него болел и слезился несколько дней.
   — Я подписался на собрание сочинений Горького, — сказал он Жене. — В тридцати томах!.. Дали только квитанцию, а первый том выйдет позже. Мы с мамой поехали на Охотный ряд, там в Художественном проезде магазин подписных изданий. Там напротив — букинистический магазин. Это значит, магазин старых книг. Можно продать туда книгу, если кому деньги нужны. Можно прийти и купить. Продавец сказала, что у них бывают романы Джека Лондона. Представляешь?
   — А "Остров сокровищ" там можно купить?
   — Можно, наверное.
   — Телевизор у тебя скоро будет?
   — Скоро.
   — И линзу купите?
   — Конечно.
   Женя с уважением посмотрел на него.
   Они вошли во двор Саньки Смирнова.

Глава девятнадцатая

   В сарае были Санька, Борис, Мишка Гофман, Слон, бунтарские полностью — и Кольцов, и Гончаров, он не учился теперь с ними, — братья Азарий и Леня, Олег; Борис привел с Лермонтовской Валюню, Дениса и Бобра. Ванька Темный, который живет на свалке, пришел с Гончаровым. Семен и Леня Смирнов, брат Саньки, представляющие взрослую часть актерского состава, натягивали проволоку на высоте своего роста; Борис им помогал. Был здесь безногий Володя из дома Азария. Одна личность особенно заинтересовала Юру: это был мифический атаман с Часовенной улицы, еврей Абрам Штейнман. Юра отметил, что Азарий и Леня с восторгом следят за Абрамом, это показалось ему смешно; но народу было так много, что он промолчал. Еврей-атаман, ростом с Длинного, широкоплечий и с плотной фигурой, подобно Жене Корину, говорили, был одного с Юрой возраста, то есть ему было двенадцать лет; но он успел натворить чудес не меньше Длинного, общепризнанный атаман Лермонтовской и в последнее время Крайней, Просторной и Открытой — при встрече вежливо уступал ему дорогу, хотя никто не мог обвинить Длинного в чрезмерной вежливости.
   Юра потолкался по сараю. Слон, так же как и он, находился без дела. По закону подлости они оказались рядом. Перед этим Юра стоял и смотрел долго и с завистью на Саньку, строгающего рубанком четырехугольный брус. Ударом молотка Санька поправлял рубанок. Потом Гончаров сменил его, так же ловко и небрежно снимая с доски ослепительно белую стружку. Юра хотел попробовать на ощупь доску, но Гончаров прогнал его.
   Валюня и Денис, которых Юра боялся и презирал, натягивали экран для теневого театра.
   — Давай держи, — сказал Валюня Юре. — И ты держи, — сказал он Слону.
   — Вот где встретиться пришлось, — сказал Юра; Слон ему не ответил. — Ты чего? обиделся тогда?
   Слон молчал и смотрел на свои руки, на Валюню, на Дениса. На Юру он не смотрел.
   Юре захотелось проявить себя. Он и помыслить не мог, чтобы в Валюне содержалось сколько-нибудь сообразительности. На улице встречи их были короткие, ничего человеческого не могло быть между ними, но здесь, Юра подумал, правильной мыслью он может удивить недалекую шпану с Лермонтовской.
   Он потянул за угол простыни, разглаживая морщину: ему казалось, она получилась по вине Слона.
   — Ты! — сказал Виталий.
   — Они приколотят, и так останется, — сказал Юра.
   — Разорвется, дундук!.. — Виталий тянул к себе, исправляя ошибку Юры.
   — Не так! Не так!.. Неужели не видишь? — Юра отпустил одну свою руку и стал ею поправлять руки Виталию. Он действовал из лучших побуждений.
   Вся рама вместе с простыней поколебалась. Валюня в этот момент надавил стамеской. Рама наклонилась, и крюк на стене, войдя в простыню, пропорол ее наискось, испортив самую середину экрана.
   — Дундук!.. — воскликнул Валюня.
   — Вот дает стране угля, — с спокойной усмешкой сказал Денис; он был щуплый, худенький, будто рахитичный.
   Борис грубо оттолкнул Юру.
   Слова обиды замерли на губах у Юры, когда он увидел черный, зловещий синяк под глазом у Длинного.
   "Опять у него синяк..."
   — Где Геббельс, не знаешь? — спросил Борис у Жени.
   — Он в моем дворе, — сказал Гофман. — Он со Славцом в одни ворота забивают.
   — Точно. — Юра вспомнил, как они договаривались при нем.
   — Ты! — сказал ему Длинный. — Тащи новую простыню.
   — Я принесу, — сказал Юра.
   — Иди, тащи. Попробуй только не притащить.
   — Дундук! — тупо и зло повторил Валюня, похожий на лису. Он снял кепку с головы, вынул из кепки чинарик и закурил.
   Эти их словечки и злоба, и избитые выражения показывали Юре их полную умственную ущербность.
   Семен подошел к Валюне, протянул руку; тот не сопротивлялся. Семен взял у него папироску, бросил на землю и придавил ногой.
   — Здесь не курят. Ты с Балдой знаком?
   — Не-ет...
   — Не-ет, — передразнил Валюню Семен. — Спроси у Саньки, он тебе расскажет. — Он обратился к Юре: — Не ходи. Так обойдемся. А то еще потом придется с твоими предками объясняться.
   — Пусть тащит, — с нервной злостью сказал Борис.
   — Я принесу, Ермак, — сказал Юра, подавляемый личностью Длинного; он не посмел произнести его прозвище.
   — Оставь его, — сказал Семен.
   Борис сжал плотно рот и с сощуренными глазами, с целеустремленным, злым выражением на лице, которому Юра так завидовал, пошел от них.
   — Я принесу!.. Сказал, принесу!.. Чего ты лезешь, Семка! — Его раздражение увеличилось скачком, и он почувствовал, что готов расплакаться.
   Он выбежал из сарая. Перед тем, как захлопнуть за собой калитку и покинуть двор Саньки, он заметил, словно бы что-то шевелится на крыше построек, примыкающих к сараю со стороны Открытой улицы. Он успел скользнуть взглядом, и тут же калитка захлопнулась. Он был усталый, голод ослабил его внимание. Он побежал по Просторной, ничего не задерживая в уме своем.
   Дома он перекусил, без труда выпросил у тети Поли простыню. Родители, для того, чтобы у него были нормальные взаимоотношения на улице, не отказывали ему в подобных мелочах, полагая необходимым задобрить время от времени буйных и физически более сильных его сверстников. Также и тетя Поля строго придерживалась этой точки зрения.
   Он, выйдя из дома, вспомнил о Дмитрии Беглове. Он решил, что если он зайдет за Дмитрием и приведет его к Саньке, он тем самым хорошо проявит себя в глазах компании, а кроме того, и Геббельс будет доволен, потому что он, видимо, забыл о театре и сегодняшнем спектакле теней — он любил тени больше, чем куклы. Что касается Юры, ему было все равно, лишь бы досталась какая-нибудь роль, хотя, впрочем, если бы не соревновательский момент, вуалирующий для него его истинные желания, он мог бы с большим удовольствием оставаться зрителем, это было намного интереснее ему — сидеть и смотреть, без помехи отдаваясь на волю спектакля. Они разыгрывали, в основном, сказки, то, что Юра любил — и все остальные любили — со стариками и старухами, с ведьмами, с смышленными солдатами, с принцессами, фигуры вырезались из плотной бумаги, а за экраном ставились две свечи, и зрители видели живые, подвижные тени, забывая о Семене, Лене, Длинном и слыша голос ведьмы, солдата или короля, фигуру можно было подносить на любом расстоянии, и тогда из крошечного лилипута вырастал огромных размеров великан, в десять раз крупнее остальных лиц, некоторые персонажи изображались при помощи пальцев, особенно хорошо удавались Семену зайцы и козы, и собаки, и было видно, что это бульдог, а это дворняга, идущая в атаку, или немецкая овчарка с поджатым хвостом. Однажды Семен, Леня и Батя разыграли короткую сценку о том, как Мантя и Вантя офицера одурачили и увели от него невесту и сделали ей удовольствие. Похабное похождение встречено было с восторгом. Но повторения не последовало. У всех сохранилась приятная надежда, что когда-нибудь в будущем они смогут увидеть такой же сюжет. А пока рассказы на запретную тему привлекли к ним в театр новых компаньонов. Осел-Васька хохотал как сумасшедший на этом спектакле; он не мог остановиться и позднее, до конца дня, и на следующий день. Но с него спроса не было никакого: одно слово, он был Осел. Юра вспомнил, как все вокруг него не дыша, с открытыми ртами, во все глаза и уши впились в происходящее на сцене, четырехлетний малыш, сосед Саньки, не понимая, конечно, что и к чему, смеялся вместе со взрослыми и делал серьезное лицо там, где надо было быть серьезным, и вел себя, как взрослый, это было уморительно. Спектакль получился захватывающий.
   Он добежал до дома Мишки Гофмана, вошел во двор. Ни Геббельса, ни Славца во дворе не было. Он пошел обратно, мимо своего дома опять, и от угла Халтуринской он увидел, как из Санькиной калитки выбежал Слон. Следом за Слоном показался Бобер. Затем несколько малышей выскочили из Санькиного двора и пробежали мимо Юры по направлению к своим домам; у них был перепуганный вид. Юра не успел их ни о чем спросить. Слон перебежал на другую сторону улицы и там остановился. Бобер сначала бежал, а затем перешел на быстрый шаг и, размахивая рукой, направился к углу Халтуринской, он шел по противоположной стороне. Юра крикнул ему:
   — Чего там такое?
   Слон смотрел, не отрываясь, на калитку, он то ли не услышал Юру, то ли не захотел его услышать.
   Азарий и Леня выскочили навстречу Юре.
   — Не ходи туда, — глотая слюну, произнес Азарий.
   — Что там?
   — Гоголевские...
   — Вовке глаз выбили... из рогатки, — жалобным голосом сказал Леня.
   — Они сломали крышу, — сказал Азарий.
   — Выбили? — спросил Юра.
   — Сломали крышу на сарае...
    Любопытство потянуло Юру вперед. Ноги с трудом отклеивались от земли, он это чувствовал реально. Чтобы сделать шаг, он напрягался, выдергивал ногу, перемещал ее, а чтобы сделать следующий шаг, он так же выдергивал и перемещал другую ногу.
   — Пойдем посмотрим.
   — Мне страшно, — сказал Азарий.
   — Азар, не думай, — сказал Леня.
   — Мне тоже... страшно, — шепотом сказал Юра. — Пойдем.
    Ему казалось, что если Азарий войдет вместе с ним в калитку, то опасность уменьшится вдвое.
    — Пойдем домой, — плачущим голосом сказал Леня. — Азар, кончи... Пойдем.
   Юра вошел в Санькин двор. Он сделал шаг в сторону и прислонился спиной к запертым воротам. И тут же ему захотелось лечь на землю и ползком возвратиться на улицу. Но он остался стоять на месте, боясь пошевелиться.
   На крыше сарая возле оторванных досок, через которые была обстреляна и выгнана из сарая театральная компания, и на крыше расположенных сзади сарая построек стояли гоголевские. Их было пятнадцать или двадцать человек. Больше половины их держали в руках натянутые рогатки, остальные размахивали кто дубиной, кто заборной доской. В середине этой кучи Юра узнал Панкрата, предводителя гоголевской банды, невзрачного недомерка, одетого не в пальто и не в кофту — в какую-то немыслимую рванину грязного цвета. У стены дома, на расстоянии двадцати шагов от сарая, закрыв лицо руками, всхлипывал безногий Володя. Длинный пытался отнять ему руки от лица. Семен и Леня стояли посередине двора, они нервно озирались. Санька промчался, как метеор, и скрылся в доме, крича на бегу, не оборачиваясь:
   — Я на вас сейчас пулемет наставлю!..
   — Вы что! озверели камнями пулять?! — крикнул Ванька Темный.
   — Ванек. Слушай!.. Ты уходи. Ты нам не нужен. Уходи! Пока мы добрые...
   — Булаганами стреляют, — негромко сказал Дюкин.
   — Валюня! Денис! Вас не тронут. Длинный! тебя не тронут. — Евгений Ильич взмахнул руками посреди гоголевских.
   Юра заметил Клопа и Толика Беглова. Он вспомнил о Трошкине; его не было видно.
   Панкрат кивнул, и несколько малолеток спрыгнули на землю и медленно стали приближаться к Семену и Лене; малолетки были Юре по плечо, а Семену — ниже груди.
   Славец стоял, боком прижимаясь к забору. Юра увидел, какое необычно бледное лицо у него.
   — Ребята, сматывайтесь, — сказал негромко Семен. — Сматывайтесь... Мне нужна свобода...
   Толик Беглов с крыши сарая прицелился в брата.
   Дмитрий поднял руку и потряс кулаком.
   — Попадись мне!.. Домой ты придешь!..
   "Как же я их пропустил? подумал Юра. Ага, я был дома".
   Толик усмехнулся, быстрым движением повернул руки свои резко вправо и отпустил кожицу. Камень промелькнул в воздухе. Гофман вскрикнул; схватясь рукою за подбородок, он побежал кругами, меняя направление.
   — Вдарь по еврею! — крикнул Панкрат.
   Все застыли на своих местах. Гофман бежал к воротам, приближаясь к Юре и втягивая его в круг внимания.
   — Эй, ты! Чего там у тебя? Тащи сюда!..
   "Это мне", подумал Юра, испытывая смертную тоску. Ноги у него отмерли, и сердце в груди забилось, он слышал его удары.
   — Иди сюда, фраер! Все равно не убежишь!
   Гофман выскочил в калитку. Камни ударили по доскам и отскочили от земли рядом с Юрой.
   Будто сквозь дымку, Юра увидел Семена, отбрасывающего от себя малолеток.
   — Маленьких бьет! — крикнули гоголевские.
   — Добейте его, — сказал Панкрат. — Чтобы он загнулся!..
   — Вон еще еврей!..
   — Бей жида!
   — Сто-ой!! — Абрам, держа в руках лист фанеры и заслоняясь им, как щитом, исступленно крикнул: — Сто-ой, собаки!.. Панкрат, если один камень в меня ударит, я тебе разорву глотку. Я не боюсь. Я запрыгну на крышу и разорву тебе глотку!.. Я не разорву — у меня братья есть!
   — С--- я на твоих братьев!.. И на тебя!..
   — Запомни, Панкрат. Кто бы ни ударил, я тебе разорву глотку!.. До смерти! Кто бы ни ударил.
   — И пушку не боишься?
   — Не пугай ты пушкой, — сказал Абрам. — Она одна, и то не у тебя. Она одна. В меня выстрелишь — брат тебя достанет. В брата выстрелишь — я достану. Всех не перестреляешь.
   Малолетка, закрыв лицо и скуля, не видя света, шел от Семена. Леня взял другого малолетку за шиворот, Семен взял третьего за волосы, а второй рукой тоже за шиворот, они их сблизили лбами, раздался глухой и тусклый звук, лица малолеток сморщились, намокая слезами.
   Гончаров, с нахмуренным узким лбом, и Кончик, и Олег бросились вон со двора.
   Семен и Леня продолжали держать плачущих малолеток для прикрытия. Остальные малолетки, чувствуя себя неуверенно на земле, в отрыве от кучи, притихнув, отошли.
   Юра увидел темное пятно у Володи над бровью; Длинный и Женя Корин стояли возле него. Лицо Володи было залито кровью.
   — Глаз целый, — сказал Женя.
   — Ты, Хромой, — без паники, — сказал Борис. — Потихоньку отваливай.
   Семен, Леня и Дмитрий медленно отступали к дому.
   Внезапно малолетка, которого держал Семен, вскрикнул: камень угодил ему в ногу. Следующим камнем поранило руку Лене Смирнову.
   — За маленьких ты нам ответишь вдвойне! — крикнул Панкрат. — Законно ответишь!
   Камень ударил и отскочил от листа фанеры в руках у Абрама.
   Дюкин спросил:
   — Сема, как будет с театром?
   — Ты же видишь... Камнями, гады, стреляют. Человеку глаз выбили.
   — Глаз целый, — крикнул Борис.
   Гоголевские на сарае услышали его.
   — Один целый, пять других расколем!..
   Гоголевские закричали, изображая боевой клич.
   — Запомни, Панкрат! Ты меня запомни!.. — крикнул Абрам.
   Семен повернулся к нему. В этот момент камнем раскроило ему скулу. Он выругался озлобленно. По лицу его потекла кровь.
   — Абрам, двигай сюда. Не откалывайся, — сказал Семен.
   — Что вы делаете! — крикнул Дмитрий.
   — Геббельс, уходи!.. Хуже будет!..
   — Кончайте! — крикнул Дмитрий, и в голосе его ничего не осталось от артистических переливов.
   Холмик возле забора, рядом со Славцом, пошевелился, показалось искаженное от страха лицо, в котором Юра узнал Косого. И тут же Косой снова лег животом на землю, обхватив голову руками.
   — Евгений Ильич, сука! убью! — надрываясь, крикнул Борис. — Тебя, Пашка, вообще убью! Гад! На своих пошел!.. Домой не приходи! На улицу близко не приходи!..
   — Дурак Длинный!.. Ты у меня докричишься! Мало тебе дядька Степан фингал поставил! Мало? скажи!
   — Эй, вы, — крикнул Борис, направляясь к сараю. — Я к вам ничего не имею. Дайте к Пашке подойти! — Натянутые рогатки нацелились на него. — Столкните его ко мне!
   — С жидами связался, — сказал Клоп.
   — Сам ты жид! — крикнул Борис. — Иди сюда! Иди ко мне!
   Семен схватил за одежду Абрама, который, услыша разговор о жидах, хотел броситься к сараю.
   — Стой, дурак! Куда? — Он втянул его за собою в дверь дома.
   Дюкин, Леня, Дмитрий, Женя воспользовались толковищей Бориса и гоголевских. Они все скрылись в доме.
   — Все разбежались, — сказал Дмитрий. — А чего их бояться? Нас было больше.
   Камни застучали по террасе, два стекла вылетели со звоном.
   — Ну-ка, вон все отсюда! Вон! — Хозяин шел им навстречу. — Я вас всех сейчас палкой!..
   — Батя, это не наша вина, — сказал Леня. — Там гоголевские.
   — А мне все одно. Я всех сейчас!..
   — С ними нужно осторожней, — сказал Семен. — Это гоголевские, дядя Федя.
   — Иди!.. Иди!.. Хотя выйди к ним! Иди скажи им!.. — Санька тащил из дома Данилу. — Пусть какая от тебя польза будет.
   — Стекла нам бьют, — сказал Леня.
   — Кто мне стекла бьет!.. — Глаза у Данилы были мутные и красные, помятое лицо его имело на себе следы подушки; он был в одних только галифе, босиком и с голым туловищем; жирные сиськи его, почти как у женщины, болтались на ходу. — Кто стекла бьет! — закричал он хрипло и грозно, выходя во двор. — Эй, шпана! Вы Данилу знаете? Брысь отсюда, с моего двора!.. Я никому не позволю! Ты? — Он схватил малолетку, оказавшегося рядом, за шею, и нагнув его до земли, дал ему пинка ногой.
   — Уходите отсюда! Уходите! — размахивая палкой, повторил хозяин.
   — Я тебе! — погрозил Данила своим жирным кулаком, увидя поднятую на него рогатку. — Я любого могу сожрать с дерьмом вместе! Я восемь лет сидел! и еще сяду!.. Не боится никого Данила! Ни милиции, ни Бога, ни черта!.. А ну!..
   Он поднял с земли здоровенную доску и, держа над головою, двинулся к сараю.
   Он закричал во всю глотку, вытаращив бессмысленные глаза.
   Прежде, чем он приблизился к ним, гоголевская банда, громыхая, сбежала по крыше на ту сторону и попрыгала в другой двор.
   Менингитная дурочка вышла из дома. Встав возле двери, она обрадованно смотрела на незнакомых людей во дворе.
   — Ы-ы... Ы-ы, — сказала она, глядя на старшего брата. Слюни текли у нее по подбородку.
   @GLAVA1 = Глава двадцатая
   Когда Женя и Дмитрий вышли на улицу, они увидели впереди Щеглова и Гофмана, окруженных шестью гоголевскими. Это были не те, кто стоял на сарае, обстреливая из рогаток двор: те не могли так быстро обежать вокруг квартала.
   — Зернов... Видишь? — Дмитрий показал пальцем. — И Солоха твой.
   — Он такой же мой, как твой.
   — Ну, что, Славец? — спросил Дмитрий. — Отобьемся?
   Славец подошел к ним. Женя плохо знал его.
   — Пошли обратно к Саньке, — сказал Славец. — Засада... Сейчас Панкрат примчится.
   — Струхнул.
   — Пошел ты!..
   — Ребят бросим?
   — Это Щегол, — с презрением произнес Славец.
   Дмитрий усмехнулся кривой усмешкой.
   — Да хотя бы и Силин...
   — Что еще за Силин?
   — Из класса — дерьмак... Но своих ребят бросать — последнее дело. Женька?
   — Пошли быстрее, пока их шестеро. С налету... Значит, так. Троим бьем в ухо, берем Щегла и Мишку и мотаем обратно сюда.
   — Приведем их за собой, нас Балда вместе с ними укокошит, — сказал Славец.
   — Ладно, разберемся.
   — Пошли, — сказал Женя. — Только ты, Славец, бьешь вот того. — Он показал на Васю Зернова. — Мне Солоху оставьте. Ты, Димка, кого хочешь.
   — Они нас заметили, — сказал Дмитрий.
   — Ничего. Бежим.
   — С налету, — сказал Дмитрий, делая рывок.
   Они побежали на гоголевских.
   Юра попался в засаду по глупости. Он мог перейти на другую сторону или свернуть на Бунтарскую и пойти вокруг. Но он был в полной растерянности после битвы во дворе у Саньки; ему казалось, вся округа кишит гоголевскими, опасность угрожала отовсюду. Мозги его перестали работать, если он, вместо того, чтобы молча и незаметно пройти мимо, заговорил с Зерновым. И тут они грубой силой заставили его встать в середину их, рядом с Гофманом. Трошкин ухмылялся на заднем плане, не вмешиваясь, будто он это был не он.
   — Солоха, кончай, — сказал Юра, понимая, что только в нем их спасение; Вася Зернов с упрямой и тупой злостью подталкивал гоголевских к расправе, он был как чужой. — Ты же меня знаешь. — Юра выругался матом для убедительности.
   Трошкин отвел от него глаза.
   — Я тебя не знаю и знать не хочу!..
   — Выражается, фраер, — сказал один из гоголевских. — На улице выражается.
   — Надо наказать, — сказал Вася.
   — Наказать... Наказать фраера...
    Гофману до появления Юры удавалось потушить страсти; гоголевские почти вовсе потеряли интерес к нему: его сдержанные и спокойные ответы не давали им зацепки.
   Острие внимания и злости переместилось на Юру. Он снова был центром внимания, он один.
    Он бы рассмеялся, если бы мог смеяться в эту минуту, видя, как Гофман коснулся пальцами губы и оттуда повел пальцы вниз, осторожно приближая их к ссадине на подбордке. Пощупав ее, он опустил руку, и словно желая убедиться, что ссадина на месте, он снова повторил процедуру в той же последовательности.
    — Ребята, вам не за что меня бить. Ну, просто взять и избить? — Гоголевские толкали его сзади и сбоку. Гофман, не делая резких движений, стоял и ощупывал ссадину.
   Юра подумал, что бить их будут обоих вместе. Его подтолкнули в спину.
    — Это нюхал? — Грязный, вонючий кулак приблизился к его лицу.
   — Кончайте, гады!.. Чего я вам? — крикнул Юра.
   — Га-ды? — сказал гоголевский. — Кто гады?
   — Да нет... Я... — Юра смутился. От страха он не знал, что предпринять и что сказать им.
    Тот же грязный или другой такой же кулак ударил его по носу. Он не успел заметить, как это случилось. На него посыпались удары. Он не отбивался. Он нагнул голову и закрыл ее руками.
    Удары были равномерные, и ни один из них не выделился острой болью. Но страх преувеличивал их силу.
    Внезапно он почувствовал, как его тянут за одежду и надевают кепку ему на голову. Ударов больше не было.
   — Пошли, Щегол, вставай. Побежали, —произнес Дмитрий Беглов.
   — Ты мне ответишь. Ты ответишь, — плаксивым голосом сказал Вася Зернов Славцу; лицо его было в слезах.
   Трошкин лежал на земле, всхлипывая. Женя отошел от него; на Зернова он старался не смотреть.
   Четверо других гоголевских остановились на углу, куда они бежали, не выдержав натиска. Один из них вытирал кровь с лица. Они молча смотрели на Женю и его приятелей.
   Трошкин поднялся с земли. Он посмотрел на Женю и Дмитрия без вызова, робким, испуганным взглядом, и отвернулся. Он направился к своим, не проронив ни слова. Зернов присоединился к нему.
   Из-за угла стали показываться другие гоголевские. В короткое время образовалась целая толпа.
   — Смываемся, — сказал Славец.
   — Погоди.— Ты что, Женька? — сказал Дмитрий. — Они нас изничтожат за этих.
   — Нет. Они им и не скажут ничего, — сказал Женя.
   — Ну, да?
   — Да. Постыдятся.
   — Вообще-то, может, ты прав...
   — Если б во время драки, тогда да, — сказал Женя. — А сейчас уже поздно. Зернов постыдится сказать, что ему набили нос.
   — Вот блатные! — воскликнул Дмитрий. — Я трусливей народа не встречал. Только кучей они храбрые.
   — Да, — сказал Гофман. — Один на один никто из них не пойдет.
   — Э, Щегол... Не мог отмахнуться... Вон Мишка, хоть и с раной, — усмехаясь, сказал Славец, — не зажался. А ты зажался.
   — Пошел ты, сука, к!.. — сказал Юра. У него из носа текла кровь.
   Он не умел посмотреть на себя со стороны и объективно оценить впечатление, какое получается, когда он употребляет ругательства. Они приставали к нему, как приклеивались, одно какое-нибудь выражение полгода или год украшало его лексикон, а потом зацеплялось другое; в каждой почти фразе он повторял его и ничего не мог с собою поделать. В присутствии взрослых и девочек срабатывал в нем некий выключатель, и ругательство надежно блокировалось и не сходило с языка; но его беспокоило, что в один прекрасный день он не уследит за собой, и тогда разразится страшный скандал.
   — Надо на колонке умыться, — сказал он всем сразу и никому, ожидая от них ответа. — Течет!..
   — Иди. Иди, — ехидно сказал Славец. — Как раз рядом с гоголевскими помоешься. Они тебе помогут.
   — Пошли на Бунтарскую, — сказал Женя. — Там тоже есть колонка.
   — Точно, — обрадованно сказал Юра. Он с благодарностью посмотрел на Женю.
   Но тот отстранился от него и, когда они пошли, он выбрал себе место так, чтобы между Юрой и им оказался Дмитрий Беглов. Впрочем, на колонке он помог Юре умыться; он держал рычаг и указывал Юре, где у него запачканные места на лице и на одежде.
   Несколько дней спустя Славец сказал Юре злорадно:
   — Здорово гоголевские разгромили ваш драный театр. Семен теперь хвост прижмет. Ему прилично досталось.
   Юра с удивлением смотрел на него.
   — Тебе чего радоваться?
   — Что глаза вылупил?.. Выпадут, — ответил Славец. Он рассмеялся и ушел, насвистывая.
   — Разве нельзя, — спросил Юра у Семена о Панкрате, — его поймать и отметелить? Чтобы он маму родную забыл?.. Почему его так боятся? Даже Длинный, который ничего не боится... Он что, правда, такой непобедимый? Он может ножом пырнуть?
   — Да не в нем дело!.. — сказал Семен. — Этого гаденыша вон... головой вниз в погреб кинуть и оставить, пока не околеет. Пока плесень его не сожрет...
   — Тогда почему его?..
   — Потому что потому, заканчивается на у.
   — Нет, правда, Сема...
   — За ним акулы потащатся... Его тронь — там такие акулы. А он мелочь сопливая.
   Это слово — акула — впервые было услышано Юрой в таком значении; но он понял смысл, какой вложил в него Семен.
   Женя в понедельник дождался Дмитрия, они позвали Бориса, и втроем остановились на углу Лермонтовской и Халтуринской. К ним присоединился Дюкин. Тогда они направились в школу.
   Женя споткнулся на правую ногу о корень дерева, и когда, посмотрев на него, поднял глаза, увидел старуху с пустым ведром, пересекающую им путь. Он с досадой подумал, теперь несчастье произойдет обязательно: обе приметы совпали. "Нужно зацепиться левой ногой... Но нет. Это ничего не изменит. Это будет нарочно и будет не в счет..."
   Переходя Гоголевскую, они незаметно огляделись вокруг. Никого не было видно.
   В классе, встретясь с Женей, Трошкин первый с ним поздоровался. Женя ответил ему, сохраняя серьезное выражение на лице и весело усмехаясь в душе.
   До лета единственным важным событием были экзамены. Гоголевские притихли, они словно бы смирились и не помышляли более о новом нападении. Однажды, купаясь на пруду, Женя видел небольшую компанию гоголевских, но те только посмотрели и ничего не сказали, и не сделали. Женю с приятелями и гоголевских разделяло буквально несколько метров; гоголевские резались в карты, а они загорали.
   Экзамены потребовали затраты определенного труда и канули в прошлое. Они уже не были в новинку, как в четвертом классе. Женя отнесся к ним спокойно.
   Театр во дворе у Саньки после разгрома был прикрыт. Хозяева не разрешили возобновить его. Театральная компания переместилась к Борису. У него помещение было не такое привольное; но в маленькой сараюшке было место для зрителей и для актеров. Взрослые ребята планировали в будущем нарастить стены, приподнять вверх крышу и сделать пристройку, на полтора-два метра увеличив длину зала. Малыши лермонтовские ходили в театр зрителями, от них не было отбоя; и прежние зрители с Просторной и Крайней тоже пришли во двор Бориса следом за театром. Евгений Ильич, который хотел зайти и посмотреть, был взят Семеном и Борисом за ветхие одежды его и выброшен враскачку за ворота. Валюня просил за него, они были родственники и жили в одном доме; но его просьбу не услышали.
   Клоп сам не пожелал проявить любопытство. Он имел право находиться в своем дворе; но когда театралы собирались, он уходил, не удостаивая их взглядом. Все знали, что он направляется к гоголевским. У Бориса с ним возникали стычки, не ограничивающиеся одними только словами. Клоп грозился зарезать старшего брата. Иногда Борис появлялся среди приятелей со следами побоев на лице, и их происхождение оставалось загадкой: столкновения с Клопом не могли иметь такие последствия для Бориса Ермакова.
   Женя каждый раз хотел спросить Длинного, и что-то удерживало его. Длинный после своих неведомых сражений был особенно хмурый и неприступный.
   Щеглов, по контрасту с Борисом, был слишком болтлив. Женя мог бы сдружиться с ним: он был добрый и неглупый. Но часто вел он себя по-глупому. Его незлобивость и вместе с тем капризная и прилипчивая откровенность не нравились Жене. "Этакий одуванчик, порхающий птенчик", подумал он однажды.
   Юра чувствовал отношение к себе со стороны Жени. Это было ему обидно. Женя притягивал его. Обиды его не хватало больше, чем на полдня: он вновь возвращался к Жене и навязывал ему свое общество.
   Весь июнь они провели на улице. Были игры в колдунчики, в разрывные цепи. В разрывных цепях участвовали девочки. С ними также играли в ручеек; это было ново и необычно — стоять, держась за руки: девчоночья рука была мягкая, нежная, прикосновение к ней вызывало особенное какое-то чувство. Юра, как более начитанный, рассказывал мальчикам о чертах женского характера.
   — Женщина — друг человека, — сказал Виталий. Всем очень понравилось.
   Женя продолжал посещать тренировки на "Сталинце". На Просторной устроили волейбольную площадку. Семен, Леня Смирнов и Батя брали его в свою команду. Сухими и теплыми вечерами играли через сетку; мяч совсем становился невидимым, когда прекращали игру.
   — Титов, пойдем ко мне во двор!.. Я тебе что-то покажу!.. — Юра прибежал к нему утром. Накануне играли во дворе у Виталия в садовники — я садовником родился, не на шутку рассердился... — и Юра привязался к Таньке, рыжей и веснушчатой, его останавливали, но он грубо и зло продолжал приставать к ней. Славец ударил его по лицу. Юра бросился на Славца; они подрались. Никто не мешал их драке. Кончилось тем, что Юра заплакал. — Пойдем скорей, не пожалеешь!..
   У Жени было недовольное лицо, и это охладило восторженность Юры. Он совершенно забыл о вчерашнем конфузе своем, а тут вдруг вспомнил и приписал ему причину сдержанной встречи.
   Женя в одиночестве был занят тем, что стоял перед зеркалом и вглядывался в свое изображение, изучая себя в фас, в профиль и пытаясь заглянуть на себя сзади. Результаты разглядывания, в основном, удовлетворили его, но некоторые детали внешности пробудили в нем вопросы и сомнения, которые он запомнил, чтобы позднее возвратиться к ним. Он отступил от зеркала назад и вправо и перестал видеть себя; в зеркале появился угол комнаты возле окна и половина бабушкиной кровати. Ему захотелось узнать, что делает его изображение, когда он видит его. Когда он смотрел на него, оно делало то же, что и он сам. Он медленно приблизил лицо к краю зеркала; оно было пусто, лишь предметы в комнате отражались в нем. Внезапно он увидел свою голову и настороженное лицо свое. Нет, так не получится, подумал он. Как бы это так сделать? Ему также интересно было узнать, что происходит с неживыми вещами в его отсутствие, вне поля его наблюдения, за его спиной. Приход Юры смутил его.
   Во дворе Юра показал ему две ямы, тщательно замаскированные. Они заросли травой. Переплетения корней малины и колючий куст крыжовника над одной ямой делал трудным доступ к ней. Другая яма была прикрыта давнишними досками, а сверху на доски был насыпан слой земли, так что обнаружить ее было непросто.
   — Я хотел вишню посадить. Стал копать... Видел? — восторженно и гордо спросил Юра.
   — Зачем эти ямы?
   — Не знаю. Может, клад. От старых хозяев осталось. Как ты думаешь, Титов?
   — Кто ж его знает. Поглядим. Лопату давай.
   — А здесь доски. Прямо как жилье чье-нибудь... Может, там нора вовсе, а не яма? Нора в Америку.
   Женя хмыкнул. Он раздвинул корни малины, сунул вниз лопату и постучал ею о дно. Яма была глубиной около метра.
   — Яма как яма. Шалаш можно устроить.
   — Сила.
   — Землянка. Над ней шалаш, — сказал Женя. — На свалке можно найти старые обручи от бочки.
   — А вдруг там подземный ход? — спросил Юра, показывая на вторую яму. — Подземелье... и там Гитлер прячется. Его по всему свету ищут. А он там сидит... Ты контуженую старуху в Сокольниках видел?
   — Она тут при чем? — На повороте трамвая перед метро, на углу, целыми днями сидела на земле старая седая женщина. Может быть, она и не очень старая была. Волосы ее были совершенно белые, как мел. Она дергалась головой, плечами и всем своим туловищем. Ее всю корежило в неудержимом тике. Перед ней стояла металлическая мисочка для милостыни...
   — Да ты что! — Юра замахал руками. — Не понимаешь?.. Он прячется в подземелье. А она его агент. Вынюхивает... Его-то всякий узнает, какую бы пластическую операцию ни сделал... А она спокойно сидит и слушает, чего делается. И ему сообщает.
   Женя растерянно посмотрел на Юру. После секундного раздумья он засмеялся.
   — Через край переливаешь, Щегол.
   — Как хочешь, — сказал Юра. — Только страшновато немного.
   Женя нахмурился бесстрашно.
   Они подцепили лопатой доски над второй ямой. На них повеяло характерным запахом.
   Это была заброшенная выгребная яма.
   — Вот так клад, — сказал Женя.
   В начале июля он уехал в пионерский лагерь.

Глава двадцать первая

   Любовь Сергеевна вошла к Зинаиде, не сказав слов приветствия, прошла в комнату и остановилась над матерью. Бабушка София лежала в постели. Зинаида быстрым движением взяла со стола распечатанный конверт и положила к себе в карман халата.
   — Допрыгалась? — сказала Любовь Сергеевна. — Бескультурье!.. Невежество!.. Дом свой отдала дочери, которой в голодный год хлеба кусок жалко пожертвовать. Лучше свиньям выбросить!.. Теперь здоровье потеряла... А здоровье не вернешь. Это самое драгоценное, что есть у человека. Здоровье... Дом — пусть подавятся, в конце концов!.. Оно им и вышло не на пользу, как мы видим. Толя ее пьет, кутит, бегает за юбками. Он, подлец, наделал мне с зубами такое, что я мучаюсь с тех пор, с самой свадьбы у Матвея... Ты же знаешь, на свадьбе я хотела его задержать. Он меня бить хотел. А он рукой вот так вот дернул... зубы расшатались, и с того самого дня я не знаю покоя.
   — Тысячу раз слышали уже, — сказала бабушка. — Ты бы здоровалась, когда входишь, сначала.
   — А Матвей... Ты ведь знаешь, как у него с женой. Тебе известно?
   — С места в карьер... С порога говорить начинаешь...
   — Я говорю о Матвее! — вскрикнула Любовь Сергеевна. — Бестолковость какая... Даже выслушать спокойно не может... Ты же упрямая, с тобой говорить нельзя. Упрямого могила исправит, как горбатого... Хорошо тебе здесь, в этой тесной комнатушке? Очень хорошо!.. А они втроем в громадном доме живут, который принадлежал моему отцу и твой был по праву, пока ты, по глупости своей, сама не отдала этой негодяйке, этой Лиде. А я тебя предупреждала. Я специально приехала... Надо было, чтобы Матвей вмешался. Он мужчина. Он — брат... Но ему некогда, видите ли. Министр!.. Я на этого Толю не так даже сердита, как на дочь твою. Это такой подлейший человек... Чего с него взять, если она родную мать могла?..
   — Та хватит тебе, — сказала бабушка. — Перемени пластинку. А то я помру сию же минуту... Приятные разговоры у тебя...
   — Я ее больше видеть никогда не хочу! Нет ее!.. Она для меня не существует!.. У Матвея дома тоже такие дела, что этого следовало ждать. На голове у него ходят. Я его встретила на днях. Случайно. Разве он, такая шишка, найдет время, чтобы навестить сестру? Что ты?.. Он мне жаловался. Кровь из него сочится по каплям, не пот, а кровь!.. Чтобы мне быть такой счастливой, как он, чуть не плача, жаловался мне. У него такое... Такое!.. Когда это было раньше, чтобы Матвей делился со мной о своих делах? Такой всегда замкнутый, нелюдимый... Кто о совести забывает, тому не бывает счастья. Я в Бога не верю, я врач. Но есть закон мировой, есть! Не может не быть!..
   — Та хватит тебе. Хватит.
   — Короче говоря... Короче говоря, я как медицинский работник имею контакты с докторами, с умными и знающими людьми... Я консультировалась насчет тебя. В твоем возрасте еще рано думать о смерти. У тебя еще два года назад здоровья было — на всех нас могло хватить. Ты его растратила, когда дом весь на себе тащила, о внуках заботилась, потом потеряла этот дом... Внуки растут, и пусть растут. Они к тебе на могилу придут?.. Подумай немного о себе. Пора уже. Если совсем еще не поздно. От детей тебе счастья нет. Матвею, тому только до себя. О Лиде разговор конченый. Конченый разговор... Надя далеко, у нее, может быть, все в порядке, но тебе-то что за радость?.. Зина, твоя любимица?.. Она осталась одинокая, и ты из-за нее только расстраиваешься.
   — Ох, какая ж ты все-таки дура, — сказала бабушка.
   — Мама, не обращай внимания. Я ее, — сказала Зинаида, — просто не слушаю.
   — Своим умом хотите жить? Живите!.. Живите дальше!.. Нормальные люди видят свет, общаются, учатся... Вы ничего знать не хотите. Я тебя предупреждаю!.. — Любовь Сергеевна ткнула пальцем в Зинаиду. — Угробишь мать — это будет на твоей совести. Ноги моей у тебя не будет!.. Я им предлагаю самый лучший совет... Самых лучших врачей и лекарства... Они слушать меня не хотят!.. Не слушайте! Не слушайте!.. Вы как жили бескультурные и невежественные, такими и помрете!..
   — Не дал Бог здоровья — не даст и лекарь, — сказала бабушка.
   — Это дикость!.. Так только дикари рассуждают... Только где-нибудь в Африке сейчас так рассуждают.
   — Ко мне как раз сейчас врач должна прийти. Так ты хоть утихомирься. Чтобы хоть она тебя не узнала. Прошу тебя... Молчи и не встревай с нею в разговоры. Стыдно... Пожалей меня.
   — Если не хочешь, я рта не открою. Я могу взять и уйти... Вот мне интересно будет послушать, какой у вас здесь врач. И что она о тебе скажет.
   — Лучше бы ты, правда, ушла, — сказала Зинаида.
   Любовь Сергеевна отвернулась к окну и не услышала ее.
   Ефим, ее муж, отдуваясь от жары, топоча, взошел на крыльцо и появился в комнате.
   — Где тебя носит! — сказала Любовь Сергеевна. — Я уже полчаса как здесь, а тебе по всем подворотням наведаться нужно.
   — Здравствуйте, — выдавил он хрипловатым голосом, опустился на скрипучий стул и огляделся вокруг жадными глазами.
   — Здравствуйте, — сказала Зинаида.
   — Здравствуйте, — сказала бабушка София, садясь на постели. — Люба, подай мне халат.
   Зинаида собрала посуду на столе и вышла с нею на террасу. Возвратясь, она вытерла стол тряпкой и тоже отнесла ее на террасу и вернулась с веником.
   Любовь Сергеевна, вытаращивая глаза и утрируя выражение, какое было на лице у Ефима, сказала ему:
   — Смотришь!.. Чего бы сожрать? Сожрать! Жратва!.. Только что я тебя накормила, как полк солдат, а тебе мало... О! все, что угодно он отдаст за жратву!.. За что мне срамота такая? Стыдно с ним пойти к кому-либо. В прошлую субботу были у Наташи. Я принесла пирог покупной. Он как пристроился к нему и чуть не целиком его съел в одиночку... У тебя будет диабет от пережорства. У всех, кто не сдержан на еду, на жирную пищу, на сладкую, — все кончают диабетом. И ты попомни мое слово, если ты не возьмешь себя в руки...
   Зинаида подметала пол.
   — Ты не расстраивайся раньше времени, Зина. — Бабушка сочувственно смотрела на младшую дочь, у которой появилась привычка в последние месяцы задумываться, ничего не видя и не слыша вокруг себя. Она не замечала времени. Она могла остановиться с тарелкой в руках и на десять, на пятнадцать минут застыть в глубокой задумчивости. — Мотя обещал все сделать — сделает. У него есть нехорошие манеры; но вруном он никогда не был. Он очень родственный, Зина... Он бы не обещал, если бы у него было сомнение.
   — Куда уж раньше? — сказала Зинаида. — Не о чем говорить. Ты, главное, не тревожься. Всю весну и все лето... второй раз болеешь.
   — Пора и честь знать, — сказала бабушка. — Конец когда-то должен быть?
   — Вот полюбуйся на нее! — сказала Любовь Сергеевна. — Когда ума нет!.. Считай: калека... Когда ума нет, это хуже любой болезни. В шестьдесят пять лет она уже себя хоронит.
   — Не годами жизнь считается, а пережитым.
   — Питаться надо правильно. У тебя же астения... У нее астения!.. Ты знаешь, отчего бывает астения? От плохого питания. У меня на работе есть одна врач, она почти заведует отделением... рентгенодиагностическим... Там сейчас нет заведующего, она исполняет его обязанности. Ей шестьдесят два года, она твой ровесник. Она и не думает о пенсии. А у тебя склероз, отложение солей, от этого и твоя отечность, и боли в сердце, и все остальное. Бескультурье!.. Надо лечить! Надо питаться! А не пихать все во внуков. Хватит! напихала. Во всех нас, во всех пихала, можно и самой немного... Где моя сумка? Куда я дела мою сумку? Я принесла... Тебе. Тебе. Только тебе... Где сумка?.. У тебя астеническое обострение. Авитаминоз. Надо лечить.
   — Ты все знаешь.
   — Да. Астения...
   — В старости могила лечит.
   — Не хочу говорить с тобой! Дикость!.. Как ты только ее выносишь! — крикнула она Зинаиде. — Особенные нервы нужно иметь. Вот!.. Дубина!.. Ты же сел на мою сумку!..
   — Да я не сел на нее.
   — Ты все помнешь!..
   — Она стояла за мной.
   — Я ищу сумку!.. Он на ней сидит и молчит!.. Ну, видали где-нибудь такое!.. — Любовь Сергеевна выдернула сумку и замахнулась ею на мужа. Он прикрыл голову рукой.
   Зинаида поставила перед ним глубокую тарелку с гречневой кашей и положила начатую буханку черного хлеба. Ефим набрал столовой ложкой топленого масла из банки и перемешал его с кашей. Он с жадностью набросился на еду, набирая в рот кашу и откусывая хлеб. Когда он вычистил тарелку, он отрезал кусок хлеба, намазал его маслом и съел его на закуску.
   — Ты будешь есть? — спросила Зинаида.
   — Нет! — Любовь Сергеевна с брезгливой гримасой посмотрела на Ефима.
   — Чаю будете?— Давайте, — сказал Ефим. — Варенья не осталось какого ни то?
   — Дай ему повидла сливового, — сказала бабушка.
   — Ему все равно, — сказала Любовь Сергеевна. — Он, как свинья, сожрет все, что найдется. — Она отвернулась, чтобы не видеть его, и начала обряд доставания из сумки продуктов.
   Обряд этот был знаком всем тем, кто имел с нею дело и кто бывал облагодетельствован ею. Она погружала руку свою в сумку и, забывая ее там, говорила длинное вступление, часто вовсе не относящееся к даримому предмету. Она могла говорить долго, это всем было известно, и поскольку внимание общества на какое-то время становилось ее беспомощным вассалом, это был ее коронный номер. Потом, когда она все-таки доставала, предположим, банку паюсной икры, как на этот раз, — прежде чем передать банку Зинаиде, она держала ее в цепкой руке, натянуто улыбалась и давала подробный совет, как надо есть икру, с чем ее надо есть, как ее хранить.
   — Ужас. Ужас, — говорили о ней родственники. — Не надо ее подарков, и не надо ее самой.
   У бабушки сделалось головокружение, и она легла головой на подушку и попыталась расслабить руки и ноги и не слушать дотошные разглагольствования.
   Зинаида ушла на террасу.
   Один Ефим пил из большой кружки дымящийся чай, ел варенье и бесстрастно смотрел перед собой сквозь узенькие щелочки заплывших глаз.
   — Хватит. Хватит, — простонала бабушка.
   — Одним словом, — раздраженно сказала Любовь Сергеевна, — не с кем разговаривать. Не с кем!.. На. На. Забирай. Где ты там?.. А это я случайно, в городе, встретила... Короче говоря, это Жене тенниска. А это Миле шапочка на зиму будет. — У нее появилось было на лице выражение довольства и одержимости, она готова была снова пуститься в длинные рассуждения; но отвращение к ней бабушки и Зинаиды не укрылось от нее. У нее пропала охота делиться с ними. Лицо ее замкнулось. Но она все-таки не удержалась и сказала: — Иду я мимо Военторга, знаете, на Калининском проспекте?.. Я уже почти прошла мимо. И вдруг, вижу, на улице, прямо на троттуа-аре... — Она так и сказала по-аристократически: троттуа-аре. — ... стол, на столе груда, целая груда! рубашек. Натуральный шелк. Я думаю: дай, я все-таки спрошу, может быть, на моего откормленного дубину найдется размер. Ну, на него, конечно...
   В входную дверь постучали. Незнакомый женский голос заговорил с Зинаидой, и через несколько секунд врач вошла в комнату.

Глава двадцать вторая

   Первое время Любовь Сергеевна держала себя с незнакомым человеком под контролем, она была сдержанная и спокойная. Впрочем, она тут же сообщила, что она тоже врач.
   — Врач-бактериолог, — добавила она. Ее искренняя натура не терпела никакой недомолвки. — Но я разбираюсь в медицине достаточно хорошо. Надеюсь, вы согласитесь со мной, что бактериолог — это такая же специальность, как терапевт или хирург; в этом нет ничего зазорного. Почему я должна скрывать, что я врач-бактериолог? Я закончила институт. Вы какой институт закончили?
   — Ростовский.
   Бабушка подавала ей знаки, чтобы она умолкла. Зинаида потянула ее за рукав; Любовь Сергеевна высвободилась от нее.
   — О, — улыбнулась она. — А я закончила Первый медицинский. Московский. Мне читали лекции самые наши знаменитости, еще перед войной. Это, во-первых...
   — Люба, не мешай, — сказала Зинаида.
   — Уйди из комнаты, — сказала бабушка. — Ты мешаешь.
   — Ты не даешь мне слова сказать. Я как-нибудь, — сказала Любовь Сергеевна Зинаиде, — больше тебя разбираюсь в медицине.
   Врач посмотрела на нее и с безразличным видом перевела глаза на прибор, которым она проверяла давление; во взгляде ее промелькнул огонек понимания.
   — У вас сегодня нормальное давление, — сказала она. — Оно даже пониженное для пожилого возраста... Это нехорошо, что давление меняется с повышенного на пониженное. По мне, уж лучше гипертония, чем гипотония... Покой. Исключить волнения... тревоги...
   — Почему у нее отечность? — спросила Зинаида. — Что-нибудь с мочой?
   — Анализ мочи хороший.
   — Хороший? — успокаиваясь, спросила Зинаида.
   — Да.
   — Значит, можно полагать... — сказала Любовь Сергеевна.
   — Погоди. Помолчи, — сказала Зинаида.
   — ...что с почками благополучно? Но если почки в норме, а отечность имеет место, значит... Значит, в чем-то другом причина?
   — Причин может быть множество, — сказала врач, укладывая инструменты. — И сердце может быть. Склеротические явления... Мне кажется, я наблюдаю здесь нервную усталость. Астения...
   — Ага! Что я говорила вам?.. Я им говорила об астении, они слушать меня не хотят. Но вы разумный человек, вы — не они, скажите: это связано с авитаминозом, с недостаточным питанием?
   — Что же вы хотите? все-таки возраст... Наверное, мы мало едим овощей и фруктов. Молока надо побольше, другие молочные продукты...
   — Что принимать от сердца? — спросила Зинаида. — Валерьянку. А еще?..
   — Валерьянки много можно не пить. Она как успокаивающее. А вообще, если будет затруднение в дыхании и сердцебиение, таблетку нитроглицерина под язык... Нельзя волноваться. В этом возрасте, когда и давление скачет, и, возможно, атеросклероз...
   — Пора на тот свет, — сказала бабушка, улыбаясь.
   — Нет. Отчего же? — вяло произнесла врач. — Мы еще поживем. Нам еще рано о том свете думать.
   — Ну, вы видите, какая дикость! Вы видите, с кем здесь приходится иметь дело! Я вас прошу... Поскольку это люди безграмотные и ничего в медицине не понимают... и не только в медицине... Проявите к ним внимание. Я в долгу не останусь. Я, слава Богу, человек состоятельный. Я одинокая, у меня детей нет... Нет, муж есть; но это такой муж!.. Кстати, они мне его и наделили. Одним словом, я умею делать людям добро. Вы понимаете?.. Вы понимаете, о чем я говорю?
   — Хорошо. Я постараюсь... что в моих силах... И что будет возможно...
   — Спасибо! Спасибо вам огромное! Я живу почти в центре, у них мне довольно трудно появляться каждый день. За ними нужен присмотр, они дикари! Форменные дикари!.. Вы сами все слышали! Короче говоря, я могу устроить ее почти в кремлевскую больницу. У меня есть связи. Там такой уход, вы сами понимаете... Там ее поставят на ноги. Ей нужно питание. Кстати, вам известно, что это моя мать? Но это ничего не значит, я не такая. Я современный человек... Как вы думаете, паюсная икра — вот эта — ей не повредит? Она ей будет полезна?
   — Конечно. Ей нужно...
   — Питание. Молодец! Умница! Я в вас сразу влюбилась. Вы — разумный человек. С вами можно разговаривать, вы — нормальная... Конечно, питание. Как же без питания, если астения? Я обязательно... Обязательно... Я в долгу не останусь. Я умею платить за добро. Вот вы увидите. Навещайте ее почаще. И, главное, — с аристократическими, великосветскими интонациями сказала Любовь Сергеевна, — помогите мне ее хоть немного перевоспитать в нормального человека. Хотя она такая упрямая, что надежды мало. У нее дикарские, пещерные взгляды на жизнь. Она, знаете, привыкла все для других. Я тоже такая. Но я умею и за собой следить. Я питаюсь рационально. Я, видите, и за внешним видом слежу. Я врач... А они безграмотные бабы.
   — Ну, все, — сказала бабушка. — Договорились до точки. Отпусти человека. Что ты, как банный лист...
   — Вот! Вот!.. Вы видите? Вот только такими словечками ты умеешь выражаться. Ничего умного от тебя не дождешься!..
   — Я рада, что ты такая умная выросла.
   — Короче говоря, вы все видели. Вам все ясно. Все ясно?
   — Хорошо, — усмехаясь, сказала врач. — До свидания. Поправляйтесь.
   — Пойдемте я вас провожу, — сказала Любовь Сергеевна.
   — Теперь останься, — сказала бабушка. — Останься, не ходи. Ты не все еще наговорила?
   — Нет!.. Теперь я именно пойду!..
   — А чтоб тебя. Делай, что хочешь. Мне все равно. Тебя и маленькую нельзя было ни вразумить, ни заставить.
   — Плюнь на нее, — сказала Зинаида.
   — Стыдно.
   — Люба есть Люба.
   — Неудачно получилось, что и она, и врач.
   — Был момент, когда я хотела ее выгнать. Или стукнуть чугуном по голове.
   — Оставь ее, — сказала бабушка. — Пусть провалится. Не хватало еще тебе с нею связаться... Ты раньше всегда как-то могла быть терпеливая... Ох-хо-хо... Подкачала я тебя с моей болезнью... Стыдно. Но, с другой стороны, она добрая. Дай мне сюда; Милочке будет теплая шапочка... А банку мы спрячем и откроем в сентябре, когда дети будут дома.
   — Нет. Эту икру съешь ты. Тебе надо поправляться. Им не надо. А тебе надо.
   — Они любят икру... Они, наверное, ее вкуса не помнят.
   — Лежи. Отдыхай.
   — Сколько можно лежать? Надоело лежать. Ноги ходить разучатся. Зина...
   — Что?
   — Я все думаю о тебе.
   — Не надо обо мне думать, — сухо сказала Зинаида.
   — Тебе только тридцать три. Ты молодая...
   — Ничего, не пропаду. Ты должна сейчас о себе подумать, — тем же тоном сказала Зинаида. — Ты должна поправиться. Не думай ни о чем.
   — Оно само думается.
   — Люба в этом отношении права.
   Бабушка рассмеялась тихим, веселым смехом.
   — Ты представь, какое расстройство для нее: ей трудно появляться каждый день здесь... При всем при том, я тебе должна сказать, ее очень жалко.
   — Я вспомнила, — сказала Зинаида, — как она прибежала ко мне в Томилино вся в слезах. Доктор ей сказал, что у нее не будет детей. Она так убивалась. Такая была истерика...
   — Ох-хо-хо... Горе мое. Сколько в ней упорства. Сама собой выучилась, никто ей не помогал. А счастья нет у человека.
   — А чем ей можно помочь?
   — Ничем не поможешь, — сказала бабушка. — Все у нее есть — ума нет, хоть она и врач... Ты Шуру давно не видела?
   — Бывает иногда на улице.
   — Возле нашей калитки?
   — Нет... Просто на улице.
   — Зина, я хочу тебя попросить, когда ты ее увидишь, скажи мне. Я как ни выйду — ее нет. Я ухожу. А она тут может подойти. Хорошо?
   — Хорошо.
   — Ну, хорошо, — сказала бабушка. — Я надеюсь на Мотю. Ты неправа, что сердишься на него.
   — Я не сержусь. Просто он, как говорит Люба, плевать на всех хотел.
   — Только не на нас.
   — Не знаю. Кругом всем на все плевать.
   — Вот увидишь... Ты не должна на него сердиться. Он брат. Он один брат... День за днем, знаешь, как оно — время — клин вбивает? Нельзя брата отталкивать. Один он у тебя. Он поможет обязательно. Я ему верю. Я боюсь за тебя. Ты не должна...
   — Ладно, — сказала Зинаида. — Не будем об этом больше. Я только хочу тебе сказать: что бы ни случилось, я буду ждать Илью.
   — А если жизнь пройдет?
   — Ну, пусть пройдет.
   — А пока ты одна. И такая молодая.
   — Как я не люблю, когда ты меня оплакиваешь!.. Переживаешь из-за меня!..
   — Я за многое чего переживаю.
   — Ладно, мама. Хватит.
   — Ну, ладно. Пусть будет ладно... Скажи мне, какой тебе интерес возиться со старухой? Тебе нужен спутник жизни.
   — Он у меня есть.
   — Илья?
   — Да! Илья!..
   — Пройдет жизнь, ты не успеешь оглянуться.
   — К чему ты это говоришь?
   — Так... Сама не знаю. Чтоб ты знала, наверное.
   — Ты что, предлагаешь мне, чтобы я с ним развелась и... искала i/нового мужа/i?
   — Вы и не были расписаны.
   — Неважно!.. Это ты сама так надумала? Тебя Матвей подучил?
   — А я ничего и не надумала. Я рассуждаю с тобой. Жизнь у тебя одна. Надо жить полной жизнью.
   — Сегодня для меня жить, значит, ждать. Ты не знаешь, какой он человек...
   — Я знаю. Но его нет.
   — Как нет? Вот письмо пришло.
   — Письмо непонятное, — сказала бабушка.
   — Саша и он — это одно и то же. После того, как Илюшу забрали, я перестала мучиться. Я поняла, что я не изменница, а это так и надо было у меня с ним, чтобы он был моим мужем. Я тебе не говорила. Мне все время было как-то неудобно перед детьми... перед тобой. Я думала о Саше.
   — Ты хорошая женщина, Зина. Мне просто жалко, что проходит у тебя жизнь.
   — Да не проходит ничего!.. А если проходит — пусть проходит! Мы с тобой на свободе, едим, в тепле. В своей постели. А он... Неужели ты не понимаешь? Я не могу забыть ни на секунду.
   — Я понимаю. Я тоже не могу забыть.
   — То ты понимаешь. А то ты говоришь, что надо жить полной жизнью.
   — Ты мне дочь.
   — А значит, он тебе сын. Если хочешь знать, он в тысячу раз лучше нашего Матвея.
   — Матвей мой родной сын.
   — Ну, и что?
   — Я не знаю, Зина. Ты делай, как сама считаешь нужным... Это такой важный вопрос, до тебя касающийся, что я не хочу вмешиваться.
   — Вот за это спасибо. А то уж я подумала, тебя Любой подменили... что это я с Любой разговариваю. Мама, ты не расстраивайся. Все будет хорошо.
   — Будет ли оно когда-нибудь у нас — хорошо?
   — Будет.
   — Люба — дура-дура, а умные вещи иногда говорит... Ты и Женя с Милочкой мне ближе всех остальных. Я хочу, чтоб вы счастливы были. Чтоб ты счастлива была, Зина.
   — А я хочу, чтоб ты была здорова.
   — Как корова, — добавила бабушка.
   — Вот и хорошо. Ты ж сама говоришь, что Мотя поможет.
   — Трудно в этом деле помочь. Если б он царь был. А он, подумаешь, шишка на ровном месте. Самому как бы не слететь. Ты его пойми, Зина. Он на виду. И одновременно не такая большая у него власть. Трудно... Кто туда попадает, оттуда не возвращаются. Это уж прямо, как с того света.
   Зинаида отвернулась, наклонив голову. Она села на Женин, бывший дедушкин, диван, положила на колени шитье и взяла иголку с ниткой.
   Бабушка лежала, утопая головой в подушке. Глаза ее были закрыты. По временам ее губы шевелились, и легкая судорога проходила у нее по лицу.
   В комнате была тишина.
   Было слышно, как скрипит ступенька крыльца под тяжестью сидящего на ней Ефима. Он дышал воздухом после вкусной еды.
   — Мама, — сказала Зинаида. — Я хочу тебя попросить, чтобы ты поняла меня. И если ты действительно думаешь иногда обо мне, чтобы ты не делала больно мне и себе. То, что я сейчас одна, это мне очень больно... Но так надо. И выхода нет. Только ждать. Мне больно, что ты переживаешь из-за этого. Я не хочу, чтобы ты переживала. Если я буду знать, что ты спокойно к этому относишься и что ты вместе со мной, так же думаешь, — половина тяжести с меня спадет. А то так получается, что мы как будто враги с тобой, друг друга перебарываем и хитрим, и... принуждаем друг друга. Не надо это. Не надо об этом и говорить больше. Прости меня, что я взрываюсь иногда. Прости, — Зинаида пересела к бабушке на кровать и погладила ее по волосам, а потом погладила ее руку и сжала ей пальцы. — Не надо об этом. Выкинь из головы. Не думай ни о чем плохом. Тебе надо поправляться. Я же не переживаю оттого, что ты не хочешь выйти замуж. Я не пристаю к тебе, — сказала Зинаида шутливо. — А почему я должна что-то делать против своей воли?
    — Глупышка.
    — И потом, Милочки и Жени вполне мне хватает для счастья. У нас большая семья.
    — Им нужны игрушки, — сказала бабушка. — Им хочется и полакомиться, а я не могу им это предоставить сполна.
    — Ничего, мама. Вот это как раз пустяки. Здоровее вырастут. Все, что им нужно для роста, они получают.
   — Но ты от себя отрываешь.
    — Я уже выросла. Вот ты у меня совсем как маленькая, это правда.
    — Ты хорошая, Зина.
    — А зачем так уныло! Опять уныло!
    — Радоваться нет настроения.
    — Отчего у тебя нет настроения? — со злостью спросила Зинаида и поднялась с кровати.
    — Не знаю. Что-то плоховато мне сегодня.
    — Плоховато? Опять кружится голова, мама? Или сердце? — Она мгновенно сбавила тон и внимательно посмотрела на бабушку Софию. — Что с тобой, мама?
    — Да так что-то... Плохо дышится.
    — А я подумала, что у тебя плохое настроение, потому что опять ты переживаешь из-за меня. Ох, я совсем стала ненормальная. Ну, ничего, ничего. Я возьму себя в руки. Говори, что хочешь, мама. Делай, что хочешь. Не обращай на меня внимания, пожалуйста. Я больше никогда не рассержусь на тебя.
    Она отошла к дивану и снова села за шитье, шепча губами: "Я никогда не рассержусь... Я плохая... Я никогда не рассержусь..."
    — Что ты там бормочешь? — спросила бабушка. — Как старая бабка? Я сейчас встану и пойду напьюсь.
    — Лежи. Я принесу тебе. Компота?
    — Нет. Дай мне просто воды.
    — А может, чаю?
    — Не хочу. Воды.
  
   "Здравствуйте, дорогие мои. Трясет пол вагона, поэтому корявые буквы. Извините. Здесь мы все корявые. Это такая уж история. Не знаю, попадет к вам письмо или нет. Ничего не знаю. Куда оно попадет, не знаю. Поэтому обращаюсь к вам всем, но ни к кому в отдельности. Домой писать не имею права, понимаете? Передайте им от меня привет. Маме, сестре. Большому великану, который напротив, огромный привет. Он самый умный человек. Он сто лет назад правильно учил. Сто лет. Сегодня — это сегодня. Желаю ему, пусть живет, он должен жить. Он честный и умный. Это редко. Подлость часто. Низость часто. Жестокость, тупость часто. Справедливость редко. Бред, сплошной бред. Это сон, от которого нет пробуждения. Нет и не будет. Никогда не будет. Только конец избавит. Когда? Как? Никто не может знать. Я не знаю. Урки, тем не надо знать, они не хотят знать. Они жрут и спят. А я хочу знать. Но не знаю. НИЧЕГО. Никому не доверяйте. Вот истина жизни. НИКОМУ. Но это значит смерть. Нет. Тот самый конец задолго до конца, это хуже смерти. Каждый решает для себя сам. Равнодушие — подлость. Толстой не имел понятия, что такое подлость. Мы вегетарианцы поневоле. По своей воле — это пустяк, ничего не может быть легче. Пусть попробовал бы поневоле. Или подлость, или конец, середины нет. НЕТ. Вот какие чудеса. Это не сказки Андерсена. Это не сказки Гофмана. 58. 58. 58. Ясно? Братья Гримм сдохнут от зависти, когда узнают. Человек привыкает ко всему, кроме собственной боли. К чужой боли привыкнуть пустяк. Для всех. Для многих, вернее. Но не для меня. Ясно? Если не будет конца другим способом, он наступит для меня от этого. Не могу видеть. Не могу слышать. З, забудь меня. Прости. Меня нет. Не говори маме. Только привет ей. А сама забудь. Будь счастлива. Я любил тебя всем сердцем. Ты лучшая женщина на земле. Не было. Не будет. Я вспоминаю. Я счастлив. Довольно с меня. Будь ты счастлива обязательно, ты должна. Я прошу тебя. Со мной прощайся, и все. Конец. А ты еще долго живи, ходи, руки твои, твои губы, не прячься от жизни. Детей обними. Не говори им ничего. Ни к чему.
   Вздохну последний раз.
   Тебя вспомню.
   Кажется, провезли мимо Свердловска. Неизвестность. Колумбы без мачты, без окон. Палуба есть. Едем по земле, земли не видно. Внутри джунгли.
   Всё. Надо бросать. Илья. Целую горячо. В последний раз. Конец. Живи, живи, будь счастлива. Илья. Нет времени. Нет бумаги. Добрый человек, если найдет, пожертвует конверт с маркой.
   Надпиши адрес: Москва, Лермонтовская, дом 57, кв.4, Кор-ой. Спасибо, пусть тебе тоже удача. Только не выбрасывай, одну только марку. Спасибо!"
  
   — Что ж тут непонятного? — сказал Игнат. — Все понятно.
   — Что понятно? — спросила Зинаида.
   — Ай, святоши!.. Святоши! мать их бабушка!.. Ох, будь моя воля!.. Моя бы воля... Если бы да кабы, во рту выросли грибы. Тоже не в счет. Ничего нельзя сделать. Нет, ничего. Говорил Василию — не послушался. Сыну говорил... И его туда же. И его!.. Всё это. Конец.
   — Тот ненормальный стал. И этот ненормальный, — сказала бабушка. — Они друг друга понимают.
   — Сейчас. Сейчас. — Игнат держал перед глазами письмо. Он вглядывался в бумагу. Руки его дрожали. Лохматые брови всползли кверху, и казалось, старик готов расплакаться.
   — Вернется он или не вернется? Куда его везут? — спросила бабушка. — Какой срок дали?
   — Дядя Игнат. Люба, моя сестра, должна войти. Не знаю, может, через минуту, а может, через полчаса. На крыльце — это ее муж сидит.
   — Ефим, — сказала бабушка.
   — Да. Она пропала. Может, совсем уехала. Если она придет, при ней не надо говорить.
   — Почему?
   — Она много говорит.
   — У нее не все дома, — сказала бабушка. — Она захочет сделать хорошо, а сделает такое, что хуже злейшего врага.
    — Вот он пишет, — сказал Игнат, — что осудили его по пятьдесят восьмой статье. Значит, как враг народа... Везут в теплушке. Валентине надо позвонить.
    — Я позвоню, — сказала Зинаида.
    — Ах, как мне мать жалко. Я ее молодую помню. А он весь в отца. Недотепа. Говорил я ему, уехать!..
    — Я виновата.
    — Здесь не поймешь, кто виноватый, — сказала бабушка. — Скоро дышать, и то недоступно будет.
    — А что это здесь написано, что он не знает, куда попадет письмо?
    Игнат поднял на нее испуганные глаза.
    — Конечно, не знает. Он эту бумажку мятую бросил на землю. Да еще, может, не сам бросил, а кого-то попросил бросить. Он ее не в почтовый ящик опустил; кто-то другой. Значит, всюду есть люди... Поэтому он и имен никого не назвал. Чтобы не притянуть за собой никого.
    — А марки все же не было. Я почтальону рубль отдала.
    Она заметила его испуг. "Он тоже любит Илюшу", подумала она.
    А он испугался, что она спросит его, почему написано: "трясет пол вагона"? Почему — пол? Она пропустила мимо то, что он понял с первого взгляда.
    — И все-таки дошло, — сказал великан. — Вот чудеса!..
    — Куда его повезли? — спросила бабушка.
    — Если Урал проехали, это, значит, либо на Колыму, либо в Северную Сибирь, либо в Среднюю Азию... Может быть, на Дальний Восток. На Сахалин. Он не знает и не пишет. Никто ничего не знает. Надо ждать еще вестей.
    — Будут ли? — спросила Зинаида.
    — Хочешь иметь — будут, — сказал старик.
    — Мрачное письмо, — сказала Зинаида.
    — Ну, раз без окон... Не светло.
    — А вот здесь: сто лет. Сегодня — это сегодня.
    — Ну, это мы с ним когда-то говорили.
    — А урки?.. Страшно от этого.
    — Это я и раньше слышал. Там урки командуют. Вся власть у них... Он слишком жалостливый, не от мира сего... Плохи дела. Боюсь сказать... Огорчать вас не хочу. Но обнадеживать... надежды тоже мало.
    — Никакой надежды?
   — Мало. Где он сейчас? И что с ним сейчас? Письмо-то, может, писано месяц назад. За месяц и здесь может кирпич на голову свалиться, а там...
   — Илюша... Илюша... — раскачиваясь на табурете, произнесла Зинаида.
   — Недотепа, — сказал Игнат. — Недотепа... Год назад он должен был бросить свой дурацкий институт! Был бы здесь сейчас, живой.
   — О-о, — вырвалось у Зинаиды.
   — Ну, что ж теперь? — торопливо сказала бабушка. — Что было, то сплыло. Что же теперь?
   — Вот как она его, эта ученая братия!.. Ученая мразь! Святоши!.. Такие, как Илья, на каторге, а мразь...
   — Разве у нас есть каторга? — спросила Зинаида.
   — Нет, — сказал Игнат. — Нет. Если бы она была, нынешним зэкам она бы курортом показалась.
   Он поднялся с дивана и сделал шаг по комнате. Но его огромному телу негде было поместиться. Он снова сел на прежнее место.
   — Что я должна сейчас делать? Посоветуйте.
   — А что вы можете?.. Ждать.
   — Слышишь, мама?
   — Давай будем ждать, — сказала бабушка. — Мы его успели узнать. Он хороший — Илья.
   — Надо жить долго. Долго. Авось переживем мерзавцев, они тоже смертны. Я верю в чудеса. Недаром я колдун и дворник.
   — А вы сделайте, — сказала Зинаида, — чтобы Илья здесь очутился. — Одну короткую секунду она смотрела на Игната требовательным и настойчивым взглядом, как когда-то смотрела на Илью, вошедшего впервые в их дом, она смотрела на него и верила в несбыточное чудо.
   — Этого я, к сожалению, не могу.
   Ее взгляд сделался усталым и безразличным.
   Она подошла к матери и машинально взяла ее руку в свою.
   — Я верю, что Мотя что-нибудь сделает, — сказала бабушка.
   — Мотя — это кто?
   — Это мой брат... — сказала Зинаида. — Какой он враг народа? Если он враг народа, тогда кто не враг?
   — Народ сам себе врагом стал, — сказал Игнат. — Вот рука... И сегодня у меня бы силы хватило пару харь расколотить! Но пользы не будет никакой. Не будет пользы.
   — Значит, я буду ждать, — сказала Зинаида.
   Никто ей не ответил.
   Бабушка сидела на кровати, подпершись руками. Зинаида заметила, какая она сгорбленная и уменьшенная в росте. В волосах ее было много седины, морщины на лице и шее безобразили ее облик.
   "И моя жизнь кончилась тоже, подумала Зинаида. Ильи нет. Ничего больше нет".
   Великан-дворник медленно поворачивал в руках трость с изогнутой ручкой. Его могучие плечи и крупная голова с седыми вьющимися волосами и с красным мясистым лицом загораживали половину диванной спинки.
   — Ей-богу, я бы себя не пожалел. Страха нет во мне... Но страшно другое. Страшно, что ты как будто один. Как будто один с собой... Но нет, самоубийством заниматься мы еще погодим.
   Бабушка подняла голову, вопросительно глядя на него. Она хотела спросить его.
   Но тут они услышали голос Любови Сергеевны, ругающей во дворе своего мужа. Ее пронзительный голос проникал во все щели.
   Зинаида сжала уши руками.
   — Ничего, они сейчас уйдут, — сказала бабушка. — Я так сделаю. Уговорить ее нельзя. Напугать тем более. Ее можно обмануть. Я ей скажу, что хочу спать и мне нужен полный покой. Я больная. Я имею право распоряжаться.
   — А я уйду, — сказала Зинаида.
   — Да. Да, — бодро и молодо встрепенулась бабушка. — Я ей скажу, что ты ушла к друзьям до позднего вечера. Я одна, и мне нужен покой. Она и уйдет, она не выносит молчания.
   — И смех, и грех. Если вы не против, дядя Игнат, я навещу тетю Раю на полчаса-час.
   Старик развернул газету, освобождая сверток, который был у него с самого начала. Он поставил на стол деревянную фигурку, сделанную из куска изогнутого корня. Сама природа задумала и вылепила это изделие. Рука мастера лишь местами чуть-чуть подправила его.
   — Другу моему принес. Пусть будет на память. Маленький колдун-дворник.
   — Спасибо, — сказала Зинаида.
   — Хорошо я подсмотрел?
   — Вы сами так сделали? — спросила бабушка.
   — А ничего не надо было делать. Надо только уметь смотреть. Вокруг нас полно всякой всячины, а мы дальше носа не видим. Не умеем. Или ленимся. Или не хотим. Не умеем — можно научиться. А ленимся и не хотим — за это надо платить жизнью.
   — Или он очень умный. Или я такая дура, — сказала бабушка Зинаиде позднее. — Иногда я его совсем не понимаю.
Cвидетельство о публикации 31391 © Роман Литван 25.06.05 18:57
Число просмотров: 737
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 2)
Выставить оценку произведению:
Считаете ли вы это произведение произведением дня? Да, считаю:
Купили бы вы такую книгу? Да, купил бы:

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):
Если Вам понравилась цитата из произведения,
Вы можете предложить ее в номинацию "Лучшая цитата дня":

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):

litsovet.ru © 2003-2017
По общим вопросам пишите: info@litsovet.ru
По техническим вопросам пишите: tech@litsovet.ru
Администратор сайта:
Программист сайта:
Александр Кайданов
Алексей Савичев
Яндекс 		цитирования   Артсовет ©
Сейчас посетителей
на сайте: 260
Из них Авторов: 22
Из них В чате: 0