Логин:
Пароль:
Напомнить пароль
Жанр: Проза Психологический роман История
Форма: Роман
Дата: 12.06.05 15:38
Рецензии на произведение: Дракоша
Прочтений: 1510
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 7)
Оценка рецензентов: 7.00 (1)
Комментарии: 8 (12) добавить
Скачать в [формате ZIP]
Добавить в избранное
Узкие поля Широкие поля Шрифт Стиль Word Фон
В романе показана эпоха в жизни русского общества начиная с середины 40-х и по конец 70-х годов ХХ века. Широкое полотно общественных и личных интересов, быта и психологии тех лет, перипетий любовных отношений, многообразные человеческие судьбы делают это произведение своего рода энциклопедией российской жизни в советский период.
ПРЕКРАСНЫЙ МИГ ВЕЧНОСТИ. Часть первая

   В романе показана эпоха в жизни русского общества начиная с середины 40-х и по конец 70-х годов ХХ века.
   Широкое полотно общественных и личных интересов, быта и психологии тех лет, перипетий любовных отношений, многообразные человеческие судьбы — делают это произведение своего рода «энциклопедией» российской жизни в советский период.
   Роман «Прекрасный миг вечности» написан в 70-е и в начале 80-х годов. Ни под каким видом в советской печати все это появиться не могло. Появилось теперь.
   ...С точки зрения исторического бытописания — скрупулезная зарисовка послевоенной скученности и тесноты. И вместе с тем — камертон! Как во сне: дурманящая точность мелочей и — трясущаяся, качающаяся опора под ногами.
   Литван вроде бы никого не судит. Он только все замечает...
   ...Странный мир. Все будто перевернуто. С чужими — сладкие речи, ритуальное доброжелательство — страховка безопасности. С родными — непрерывная громкая ругань, скандалы, как повседневный способ регулирования отношений. Вечный «край». Мужиков нет — перебиты; вдовы срывают зло на детях, дети — на матерях. Старухи (великолепно описанные!) понимают, что под этим усталым остервенением где-то в глубине погребена любовь, они помалкивают — то ли от бессилия, то ли от мудрости, проступающей из-под черноты пережитого.
   ...В воспроизведении диалогов Литван скрупулезен, иногда почти стенографичен, но это уже не та пунктуальность, с которой он описывает ландшафты улиц и быт коммуналок. Когда какая-нибудь ритуальная фраза, вроде: «на кого тянешь!», или «я тебя не трогаю!», или «пасть порву!» — повторяется в ритме метронома, — возникает эффект одуряющего самогипноза. Это — решающая краска в картине толковища. Что-то неуловимо коварное, опасное, без дна и границ, без опор и ясной цели. И притом — полно юмора, но — зловещего. Повторы угроз и шуточек в такой ситуации — это не повторы в информационном поле, это само поле — поле информационного блуда, где все шатается, гуляет и хлябает.
   ...Литван, написавший сагу об уличной шпане, сумел передать (сумел передать!) жизнь этой шпаны, практически не употребив матерных слов.
   ...в ритме драк и выстроено повествование. Они держат читателя в напряжении. И определяют развитие характеров. Ни одна драка не повторяет другую — все разные. Коллекция драк. В русской литературе я такого не припомню...
  
   Лев Аннинский. Из статьи о романе «Прекрасный миг вечности».
   Целиком статья опубликована по адресу http://www.lit1ir.ru/pred/index.html
  
   ...потому что сущность нектара не в его сладости, а в нашей способности воспринимать его вкус, — вот почему его не находят те, кто его ищет.
   Рабиндранат Тагор. Воспоминания
  
   Спасите. Наши. Души.
   Владимир Высоцкий
  
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

  

Глава первая

  
   14 августа 1946 года Зинаида Корина с матерью и двумя детьми переехала из подмосковного дачного поселка Малаховка, где ее отец имел собственный дом, на постоянное жительство в Москву.
   Ее отец умер годом раньше, на другой день после Великой Победы, семидесяти двух лет от роду. Умер от туберкулеза горла, тяжело мучился, не мог есть и говорить, высох весь до последней капли, и его затяжная агония измотала окружающих словно и они все тоже были больны серьезной, неизлечимой болезнью, приучила их к зловещей мысли о близком уходе больного из мира нашего, нам знакомого и привычного, в мир неизвестный, непонятный, недоступный нашему любопытству, и когда Сергей Матвеевич Трутнев, наконец, последний раз вздохнул и после этого уже не дышал, не двигался и из-под его полуприкрытого века выглядывал странно неподвижный зрачок, все близкие вместе с прикосновением к великому ничто, непостижимому разумом человека, стыдясь самих себя и стараясь не встретиться глазами, ощутили неприличное облегчение. И хотя каждый в душе своей, даже самому себе не мог и не хотел в этом признаться, каждый почувствовал это физическое облегчение, и Зинаида, и ее мать, бабушка София, и старшая сестра Лида с мужем-бухгалтером, и их взрослая дочь Фаина, и только дети Зинаиды, малолетние, несмышленные дети, которые не убирали за больным, не вставали к нему ночью, не думали о неизбежном конце, только они, для которых смерть явилась неожиданностью, ужасались самозабвенно, фанатично и от всей души жалели дедушку. Когда им прежде говорили, что дедушка тяжело болен и нужно вести себя тихо, они не понимали. Им говорили, что дедушку нужно жалеть, ему трудно дышать, он мучается от боли; они не понимали этого и не испытывали жалости. Они продолжали заниматься своими делами, у них были свои заботы, и дедушка болел так долго, что им казалось, это так и надо, это и есть жизнь дедушки. А потом вдруг он перестал дышать совсем и лежал неподвижный, страшный, и им сделалось больно и страшно за него, и они не могли взять в толк, зачем он так. И когда они узнали, что теперь дедушка останется таким навсегда, высохшим, неподвижным, бессловесным, бездыханным навсегда, это явилось для них серьезным потрясением. Они приходили на порог дедушкиной комнаты и издали со страхом смотрели на него. Они еще не доросли до понимания того, что злой беды никому не дано избежать, они просто не знали этого, и не провидели, подобно взрослым, в чужой свою собственную судьбу, и их горе и жалость были начисто лишены эгоизма. И все без конца вспоминали, и вспоминали многие годы спустя, как больному сообщили о том, что война закончена, что Германия капитулировала, а он отвел в сторону безразличные глаза, махнул рукою, и его жест означал "мне уже все равно, это вам все надо, все интересно, а мне все все равно..."
   А на другой день около трех часов он умер. Его схоронили на малаховском кладбище двенадцатого мая, но еще накануне Зинаида отвезла детей на окраину Москвы, в поселок Подбельского, и оставила их там у родственницы по мужу, тоже Кориной, тоже солдатской вдовы и тоже матери двоих детей. Наталья, так звали родственницу, была вдовой старшего из трех братьев Кориных, имела от него сыновей Бориса и Владимира и жила в комнатушке с одним окном и с дверью, открывающейся в общий длинный коридор довоенного "временного жилого строения", в обиходе называемого бараком.
   Бабушка София первая сказала Зинаиде, чтобы она отвезла детей. Зинаида и сама думала, что похороны, закапывание гроба, покойник в доме — не для детских глаз и что будет хорошо, если они проведут это время вне дома. Ее беспокоило настроение детей. Так она и бабушка решили. Так она сделала.
   С того майского дня сорок пятого года, когда не стало отца, до августовского дня сорок шестого, когда грузовик с деревянными бортами, окрашенными в грязно-зеленый цвет, перевез их из Малаховки в Москву, прошло больше года. Живя целый год на птичьих правах в доме, который по многим причинам не мог считаться ее домом и в котором даже мать, бабушка София, перестала быть главной хозяйкой, а командовала и устанавливала свой порядок старшая сестра, Зинаида постоянно вовлекалась в конфликты, в мелкие, внешне безобидные словопрения, призванные ущемить права ее детей на игру, на детскую шалость, на свободу, беззаботность. Она постоянно испытывала чувство унижения, тем более горького, что она переживала его молча. В конце концов, бабушка, которая все видела и все понимала без слов и болела за внуков не меньше Зинаиды, а кроме того переживала за саму Зинаиду, в неполных тридцать лет оставшуюся вдовой, без жилья, без средств, приняла решение оставить дом старшей дочери Лиде, договориться с ней и ее мужем о небольшой компенсации и купить на эти деньги какую-нибудь комнату. Из всех своих детей бабушка выделяла Зинаиду, ее и умершую девочку Веру любила больше других, а порой категорично заявляла, что только их двоих и любит, потому что "они не в трутневскую породу". Бабушка была моложе Сергея Матвеевича на одиннадцать лет (впрочем, эта разница в годах теперь уже с каждым годом должна была уменьшаться), у них было шесть детей, и пятеро здравствовали поныне. Теплое чувство, испытываемое бабушкой к Зинаиде, было чувство живое и питалось добрым и незлобивым характером дочери, ее спокойной манерой поведения; у них сложились такие отношения, что бабушка могла с ней общаться, как с подругой, как равная с равной, чего никогда не получалось у нее с другими детьми, а о муже и говорить нечего.
   Но к умершей девочке Вере бабушка испытывала нежность особого рода, нежность давнюю, сохранившуюся в памяти сердца и отдающую при каждом воспоминании угрызением совести, спазмом в желудке, как при испуге, при внезапном несчастье, и не потому, что та умерла, а потому что за семь лет до смерти, в два годика, она выпала из открытого окна, куда посадила ее Лида, которой было поручено смотреть за сестрой и которая на секунду отвернулась, стукнулась головкой о землю и стала дурочкой. То ли у нее случилось сотрясение мозга, то ли это был воспалительный процесс, который не сумели вылечить тогдашние доктора, неизвестно, но практически всю свою жизнь Вера прожила менингитной дурочкой. Она умерла в двадцать первом году, когда ей было девять лет, столько же, сколько было Лиде в тот год, когда она ее выронила. В год непоправимого несчастья — не смерти, увечья — у бабушки родился сын, первый мальчишка после четырех девок, и тут же началась война. Вспоминая события того далекого времени, она живо все представляла себе, свои бессонные ночи, кутерьму людскую, связанную с войной, и все равно не могла простить себе ни самого несчастья, ни того, что оно осталось непоправимым. Ей казалось, что она распылила внимание свое, свои силы на ненужные, второстепенные дела, и поэтому главное дело осталось несделанным, а где-то, думала она, были такие средства, и были такие люди, которые могли помочь ее девочке. И бабушка часто думала о вине своей, вспоминала Веру живую, подвижную, с хитрыми глазенками, лепечущую первые слова, Веру здоровую, такую, какой она была еще крошкой и какой она перестала быть после того, как Лида недосмотрела за ней. Вот только что она была умненькой и смышленой маленькой женщиной, а минутой спустя это уже был тупой недоумок. Но такую Веру бабушка не любила вспоминать и не терпела, чтобы другие говорили об этом.
   Эти воспоминания и размышления о вине перед умершей девочкой наложили определенный отпечаток на ее лицо, проступили в морщинах, в выражении выцветших глаз, даже в тембре голоса проступала, порой, ее тайная боль. Столько воды утекло, столько произошло событий и в семье, и в огромном мире, дети выросли, умер муж, а она всю воспринимаемую реальность цепляла на ниточки ассоциаций, которые уводили ее память вновь и вновь к тому далекому образу. Она идеализировала этот образ и равняла на него людей и их поступки. Ко дню переезда на новое место бабушка София была еще не старая женщина, крупная, по-мужски ширококостная, сильная физически. Вся ее любовь, привязанность, забота сосредоточились, и по-видимому уже до смерти, на Зинаиде и ее сиротах. Дети Зинаиды, любимой живой дочери Зинаиды, сын Женя, которому только что исполнилось десять лет, и Людмила пяти лет, не были избалованными детьми, но они были нормальные, здоровые дети, порой, шаловливые, порой, не знающие меры. Они чувствовали, что тетя Лида, позабыв свое детство и что такое детство и помня только о недавнем ремонте, новых обоях, покрашенных заново дверях и подоконниках, не считает баловство нормальным и здоровым. И они чувствовали, что только их скорый отъезд заставляет ее сдерживаться и не шипеть на них по каждому поводу. Они не могли понять, почему их двоюродная сестра Фаина, которая закончила десятилетку и готовилась к вступительным экзаменам в институт, тоже забыла свое детство и что такое детство и раздражается по каждому пустяку и, не сдерживаясь, кричит на них. Основой их существования продолжала оставаться ненасытная жажда новых впечатлений, беззаботное впитывание прелестей жизни, они бездумно и естественно требовали и поглощали заботу и любовь, так же, как растения в дедушкином саду бездумно и естественно требовали и поглощали влагу дождя и лучи солнца. И столь же естественно было для бабушки дарить им свою заботу и свою любовь, жалеть их, негодовать на старшую дочь Лиду, вступаться за них, прятать их от наказания, штопать им одежду, припасать для них лакомства, и любить, и любить их так, как может любить только любящая бабушка. Они принимали все это, как само собой разумеющееся, без малейшей благодарности, так же, как они не думали никого благодарить за то, что они дышат и ходят. Бабушка за такое отношение любила внуков, кажется, еще сильнее. Лида, ее муж-бухгалтер и Фаина видели диспропорцию в отношениях, им казалось несправедливым, что бабушка относится к ним хуже, чем к Зинаиде, Жене и Людмиле, будто Лида ей не такая же дочь, а Фаина не такая же внучка, они обижались на бабушку и сильнее озлоблялись против Зинаиды с детьми. И видя это озлобление, бабушка еще более отдалялась от Лиды и ее семьи, и раскол усугублялся. Сюда добавились денежные недоразумения, так как Лида выплатила не всю сумму, о которой договаривались при передаче ей формального права владения домом. И хотя Анатолий, муж Лиды, обещал передать недостающую сумму позднее, процесс отчуждения сделался необратимым. Крупный скандал, который разразился за несколько дней до переезда, не способствовал укреплению взаимных родственных привязанностей.
   Зинаида была в семье младшей. Было у нее, кроме Лиды, еще две сестры, одна жила с семьею в Кисловодске, другая, одинокая, врач по специальности, жила в Москве, в жактовской, как тогда говорили, квартире, в небольшой, мрачной комнате, но с водопроводом, с ванной, с паровым отоплением и газом. Был брат Матвей, он в декабре сорок пятого года демобилизовался и сразу же после Нового года занял солидный пост директора крупной автобазы. Он-то и прислал в день переезда грузовую машину.
   — Позаботился об нас Мотя, дай ему Бог здоровья, — сказала бабушка. — Отчего он сам не приехал?
   — Занятый он сегодня, — сказал шофер. — Дела... Вчера позвал меня к себе и говорит: поедешь, говорит, в Малаховку, помоги там, чтобы...
   Сестру и племянников проводить не приехал, подумала бабушка. Себя она в расчет не принимала. Она остановилась в тени подтянутого кверху клена. Утреннее солнце стояло невысоко, его лучи еще не набрали силу. Бабушка увидела росу на траве и на цветах и ощутила, как здесь, под тенью клена, прохладно и влажно. Она протянула руку и потрогала шероховатый ствол. Мог бы приехать, подумала она, не каждый день переезжают. Дела... Большой человек... А ведь ему сейчас ровно двадцать пять лет, подумала она о клене. Поселились... да, в двадцать первом... двадцать пять лет ровно. Отец принес саженец и посадил. "Примется, сказал, — стоять нашему дому. Не примется — не стоять". Какое вымахало дерево, подумала она. А был кустик. И она вспомнила, как первые годы следила, чтобы кустик поливали водой, чтобы он не засох. И Вера, ее умершая девочка... Да, Веры уже не было к тому времени.
   Она вспомнила, как сын Мотя на второй день привел компанию мальчишек, и они построили голубятню за домом. Да, целая банда заявилась к нам во двор, подумала она. Но у нас они никогда ничего не трогали... Большой человек... Гоняли голубей. Угоняли, и у них тоже угоняли. Драки, банда на банду... Ее ладонь прикасалась к неровностям коры, и это была живая кора живого клена. Бабушка следила за тем, какое приятное ощущение испытывает ее ладонь от соприкосновения с деревом и как ощущение расслабленности и покоя передается вверх по руке и разливается по телу. Жаль, подумала она. Очень, очень жалко. И обидно, ах, как обидно расставаться с домом, с обжитым местом, с людьми вокруг. Жаль... Щемит сердце, ноет... Бог с ним, пройдет. Покоя нет. Нет больше покоя, только ладони все еще приятно. Приятно гладить ствол дерева. Все знакомые, про всех все знаю, кто ворюга, кто сплетник и с ним нужно ухо держать востро, кто хороший человек... С нетерпением ждали отъезда. Мечтали и ждали отъезда. Отъезд, вот он, сели и поехали, вещей-то почти нет. Да нет, наберется, одежда, постели, мало ли чего. Скарбу наберется. Наберется... Жаль... Мечтали о том, как бы уехать поскорей, и о том, как и что будет в новом доме. Обидно. Занятый он... Дела... Если бы ты знала, девочка моя, обратилась она к Вере, как жутко, как тоскливо от неизвестности и от обиды. Ей сделалось очень тоскливо в ту минуту и страшно, не за себя, за дочь и за внуков. Внуки еще не начали жить. Жизнь имеет много граней, она полна коварства, и много ловушек припасено у нее для человека. Как научить их, как защитить их от плохого? Как могу я, безграмотная старуха, научить их?
   — Мама, — сказала Зинаида, — погляди, что там опять Людмила наделала. Лида недовольна, не знаю чем, я не поняла. — Она вместе с шофером сносила по ступенькам крыльца кухонный столик. Женя шел сбоку и придерживал незакрепленную дверцу, чтобы та не цеплялась по дороге. — Поставим здесь.
   — Нет, — сказал Женя, — понесем сразу в машину. Так мы до завтра не уедем.
    — Уедем. Успокойся, — сказала Зинаида, ее голос прозвучал сухо и недоброжелательно, и Женя подумал, отчего это она, он помогает, старается, и он ничем не заслужил плохого обращения.
    — Сначала все сложим в кучу, — сказал шофер. — Сложим все, приглядимся, решим, что куда укладывать. Это не простое дело. Ехать не близко, надо так уложить, чтобы не растрясло по дороге. А то как бы не наделать черепков. Опять же посадочные места... Кто едет?
    — Мама с детьми поедут в кабине. А я сяду наверху, — сказала Зинаида.
    — Я с тобой в кузове, можно? — сказал Женя.
    — Без тебя решим. Успокойся.
    Странно, подумал Женя, чего с ней сегодня? Это было совсем непохоже на нее.
    — Ладно, будем работать, — примирительно сказал шофер. — По ходу дела разберемся.
    — Ну, что там? — спросила Зинаида.
    — Та-а, — сказала бабушка, как всегда при волнующих обстоятельствах переходя на малороссийский говор. — Пустяки все это, несуразица. Нема ей забот, Лиде, так она их выдумывает.
    — Что ты натворила опять? — спросила Зинаида.
    — Ничего, — сказала Людмила. — Я рисовала мышку, а у меня получился зайчик.
    — На чем рисовала?
    — Та ладно тебе приставать к дитенку, — сказала бабушка напевно. — Нехай во дворе гуляет. Давай соберемся скорей. Пока доедем, а там надо все устраивать, до ночи будем...
    — На чем ты рисовала?
    — А там. На стенке.
    — На обоях?
    Людмила наморщила лоб и пожала плечами.
    — Отодрать бы тебя! — со злостью сказала Зинаида. О, Господи, подумала она, чего это я на них? За что?.. За что мне такая удача? Бедная мама, подумала она. Детишки мои... Откуда эта тяжесть? Непонятно, ведь так ждали, думали, радостней дня не бывает. Не могли дождаться, когда в свой собственный дом поедем. И вот такое чувство... Такое чувство... Страшно. Лучше не думать. Все живут, и мы жить будем. Работу я найду. Все наладится. Заживем. Кругом люди. В войну я с ними с двумя управилась, выжили, не пропали. Милочке года не было. Будем жить-поживать... Ах, мама, мама моя. И сказать ничего не скажешь.
    Лида открыла наружную дверь и держала ее. Муж Лиды Анатолий и шофер выносили старый дедушкин диван.
    — На ребро давай!.. Полнее на ребро! — сказал шофер. — На себя прими, обратно, обратно, говорю!.. Так...
    — Ну-ка давай, — сказал Анатолий.
    — Давай, давай!.. Жми на газ!.. — Они застряли в проходе. — Будь здоров кушеточка. Меньше пяти пудов не потянет.
    — Мама, возьми. — Фаина поверх дивана передала Лиде один, затем другой валик. Оба валика, так же, как и диван, были обтянуты черным дерматином. Лида спустила валики торцом на траву, и когда она нагибала свое грузное тело, вытягивала короткие жирные руки, юбка поднялась на толстой заднице, и Женя, стоя внизу, под крыльцом, отвел в сторону глаза.
    Ну и ну, подумал Женя. Ему начинало казаться, что сборы будут продолжаться до бесконечности, и отъезд никогда не состоится. Его не мучили никакие страхи, и никакие сомнения, связанные с будущим, не омрачали его радостного нетерпения. Он был полон радужных надежд. Он не замечал упадка настроения бабушки и мамы, уровень его настроения был необыкновенно высокий, он ехал жить в столицу, в большой город с большими домами, с широкими улицами, вымощенными булыжником или асфальтом, с трамваями и троллейбусами, и люди там тоже, несомненно, особенные, не такие, как в этой деревне Малаховке. В его сознании бродили неясные мечты, которые он не пытался конкретизировать. Он ничего не планировал, отвлеченная надежда делала его бодрым и счастливым. Он жаждал новых встреч и впечатлений, познания новых сторон жизни, качественно отличных от того, что имелось здесь, в Малаховке, где автомобиль можно было увидеть не каждый день и где по пыльной улице бродили куры и гуси, а десятилетка находилась за линией, и всего-то в ней было два этажа. Мимолетная грусть расставания с Малаховкой, где все было знакомо и где оставались многочисленные друзья, заслонялась предстоящими великими переменами, взлетом в такие сферы, откуда откроются горизонты, сегодня невидимые и неизвестные.
    К нему подошла Людмила.
    — Женька, что я тебе скажу.
    — Ну, что ты мне скажешь? — Он пристально поглядел на нее, прикидывая, стоит ли разыграть ее. Он испытывал двойственное чувство к этой маленькой стяжательнице. Было в ее характере что-то такое, что нельзя было оправдать детским возрастом. Он смутно угадывал, что здесь не в возрасте дело, что таков ее характер по сути своей и что такая она, а может еще хуже, будет и всегда в будущем. И все-таки вместе с чувством настороженности он испытывал к ней подлинную нежность.
    — У тети Лиды, — шепотом сказала Людмила, — авоська яблок. Полная авоська. Яблоки вот такие, красные. Нам.
    — Красные яблоки невкусные, — сказал Женя.
    Людмила рассмеялась.
    — Это хорошо, если тебе не понравятся.
    — Почему хорошо?
    — А мне подольше хватит.
    — Милка, ты фрукт. Только не яблоко, а гнилая картофелина.
    — Я бабушке расскажу про тебя.
    — Валяй, говори. А я расскажу Игане, какая ты жадина, и он разлюбит тебя. Жадных все не любят.
    — Я не жадная. Ты сам жадный, — в полный голос прокричала Людмила.
    — Жадина — говядина... Жадина — говядина...
    — Я не жадная!.. А ты... ты — дурак!
    — От дуры слышу.
    — Дурак!.. дурак!.. Я тебя ненавижу! И твоего Иганю ненавижу!
    — Ну, чего вы опять, как на базаре, делите? — спросила Фаина из окна. — Женя, ведь ты мальчик, — сказала она, возбуждаясь и негодуя, — зачем ты к ней пристаешь? Нельзя быть злым. Надо быть справедливым.
    Женя мысленно выругался. Только что выросла, подумал он, и уже рассуждает, как взрослая. Такая же нудная. И жирная. И тухлым от нее воняет. Он сразу вспомнил двоюродного брата Бориса, сына тети Наташи. Вот человек, тоже вырос и десять классов закончил, и в институт поступает. В иняз?.. Да. Иностранные языкъ. Или языки? Надо узнать... Борис много двигался, не уставал со мной, не корчил умирающую физиономию. "Ах, ах, ах, я уже без сил... Они мне действуют на нервы... Ах, у меня страшно болит голова", мысленно передразнил он Фаину. Тьфу!.. Борис был энергичный, он с удовольствием участвовал в возне малышей и хохотал громче всех.
    — Да кто ее трогает? — сказал он Фаине.
    Людмила ушла к забору и стала там обирать спелую малину. Взрослые занимались вещами. Пришел сосед, и с его помощью дедушкин диван был установлен в кузове. За воротами показался Иганя, рядом с ним — оба брата Захаровы и еще несколько жениных друзей. Женя направился к ним. Две соседки вошли во двор, поздоровались и сели на скамью у садового столика.
    — Желаем счастья...
    — ...обосноваться на новом месте.
    — Не забывайте нас... Не поминайте лихом... Счастье... счастье... Здоровье...
    Ну, ничего, подумала Фаина. Еще час, и эта кутерьма закончится. Станет тихо. Через два дня экзамен, буду готовиться. Никто не будет мешать мне заниматься. Уедут. И пусть. Давно надо было. Целый день крики, беготня. Противные, главное, лезут всюду, ничего нельзя положить. Киселя стакан спокойно нельзя выпить.
  

Глава вторая

  
   — Мама. — Зинаида следом за бабушкой вошла в кухню, где в эту минуту никого больше не было и где на двух керосинках варился обед, который нужно было увезти с собой в Москву. Она взяла ее руку в обе свои руки. — Мама, тебе очень тяжело? — И пока бабушка с удивлением смотрела на дочь и искала слова, чтобы ответить, Зинаида быстро сказала: — Я понимаю, тяжело. Я все вижу, мама. Но... все-таки это счастье, что мы переезжаем. Верно, мама?.. Мне тоже тяжело, душа болит. Мне утром страшно сделалось. Я как увидела утром машину, как начали вещи выносить... Кровать, стулья... Такое чувство... Или заплачу, закричу, или сердце разорвется. Страшно, все там будет новое, все чужое. Это только дети не понимают. А может, так, как они, и есть самое умное?.. Я понимаю, мама, тебе тяжелей, чем мне.
    — Нет, — сказала бабушка.
    — Знаю. Я знаю, мама. Дом... Целая жизнь прошла. Все знакомое, люди вокруг знакомые. Все привычное... Только, мама, чем здесь, там нам лучше будет. Нам всем будет лучше. И тебе тоже будет лучше, чем здесь, с ними.
    — Дочь моя, — с удивлением и нежностью сказала бабушка. — Удивительно, откуда ты все знаешь? Ты словно ясновидящая.
    — Мама, тебе будет лучше со мной, чем здесь оставаться.
    — Прямо в самую душу проникла. Откуда у тебя такая способность?..
    — Ну, а дом... Что дом, в конце концов, жалеть? Всюду люди, всюду жить можно. Погляди, как дети тебя любят.
    — Обо мне теперь какой разговор может быть? Обо мне не думай, Зина. Не думай. Чего мне теперь осталось? Ты да внуки были бы обеспечены... здоровы...
    — Дети тебя любят... Все-таки это счастье, что мы переезжаем.
    — Одно уж то счастье, что будешь ты сама себе хозяйка.
    — Мне утром прямо-таки страшно сделалось. Такая тяжесть, мама...
    — Я рада за тебя, — сказала бабушка и почувствовала, как становится спокойно на душе и пропадает боль, которая давила сердце, отдавая в левое плечо и руку. Дочь моя, дочь моя, с нежностью подумала она. Может, правда, лучше не думать ни о чем? — Давай поглядим, как наша каша варится... Не думай обо мне...
    — Ну, как не думать, мама? Я обо всех думаю.
    — Вот о детях думай, их надо на ноги ставить... О себе подумай. Не возраст еще хоронить себя... Будешь сама себе хозяйкой, будет тебе спокойно. Одно уж это счастье... Ты добрая, Зина, ты не в черствую породу ихнюю. Не в них ты пошла. Не в них. От этого и способность такая у тебя...
    — Да, дети, — сказала Зинаида.
    — Лезут в голову воспоминания сами собой. Всякие. Обо всем. Иной раз сама не знаю, к чему. Я сейчас вспомнила, как вы с Мотей подрались. Мотя уж был постарше Жени, лет двенадцать. Ну, а ты, наверно, как Женя, была. Ох, и натерпелась я!.. Он тебя всю измордовал за то, что ты ему палец прокусила. Ты котенка принесла, и отец разрешил. А Мотя со своими бандитами взяли и того котенка на заборном столбе повесили. Мой-то как увидел, разврат, говорит, царствие ему небесное. И давай Мотю пороть. Здоровый мужик уже, а он его пороть.
    — Тетя Люба приехала... Тетя Люба приехала, — закричала во дворе Людмила.
    — Ну, вот, — сказала бабушка. — Нам только ее и не хватало.
    — Ой, — сказала Зинаида. — Мама, каша сгорела. Ты не чувствуешь?
    — Ой, батюшки мои. Пусти. Сгорела. Батюшки мои. Я ее сниму. Пусти меня, Зина.
    — Ой, — сказала Лида, входя в кухню, — горит что-то. Что это?
    Бабушка сняла кастрюлю с керосинки и поспешно опустила на подставку. Она не успела сложить как следует тряпку на ручках кастрюли, обожгла себе пальцы.
    — Что горит? — спросила Лида.
    — Да каша подгорела!.. Палец сожгла, бес меня!..
    — Возьми растительное масло. Сразу же. Полей растительным маслом. — Лида открыла шкафчик, достала бутыль с маслом, откупорила и подала бабушке. — Посыпь сверху солью. Потерпи. Ожога не останется... Опять сейчас персональный концерт будет: Люба заявилась.
    — Та-а... Я, между прочим, про себя мечтала, что в будний день она приехать не сумеет. И вот тебе. Я не помню такого случая, чтоб она, если что в голову себе вобьет, не сделала по-своему. Сколько я ее помню, а помню я слава Богу сколько... Иной раз зло берет, иной раз завидно делается, сколько энергии в ней. В ней столько упрямства, в этой Любе!.. Наказание мое... Ну, дочки, — сказала бабушка, переходя на шутливый тон, и обе дочери увидели, как улыбка осветила ее лицо и в нем проступили черты веселые и задорные, черты далекой молодости, которые они помнили с своего детства и которые когда-то были постоянно ее лицом, — крепитесь, и мне того же самого пожелайте. Слов она не понимает. Нет такой силы, чтоб ее переупрямить, это ж чистый ураган в юбке. Будем срамоту терпеть... Что можно сделать?..
    — Ее энергии хватило бы, не знаю на что... на целый Днепрогэс, — сказала Лида.
    — Ну, как, мама? — спросила Зинаида. — Сильно сожгла? Покажи.
    — Заживет, как на собаке, — ответила бабушка.
    Зинаида переложила в миску гречневую кашу, накрыла ее крышкой и замотала полотенцем.
    — Пусть будет так, — сказала она. — Пора, наверное, сниматься в путь-дорогу.
    — Оставь кастрюлю, — сказала Лида. — Я ее замочу и отчищу. Заберешь потом. Или привезу тебе. Не навек расстаемся. — Ей было неловко перед сестрой и матерью. И сейчас, в последние минуты перед их отъездом, ей было особенно не по себе, и было жалко мать, она ее искренне уговаривала жить здесь, в доме, ее мучили угрызения совести, а тут нелегкая принесла другую сестру Любу, которая, она знала, начнет сейчас без перерыва говорить и всем заткнет рот, и остановить ее нельзя, и вообще с этой Любой всегда прежде получались неприятности, и было неуютно от мысли, что и сегодня произведет она какую-нибудь новую пакость. Вместе с тем, Лида была втайне рада, что Зинаида с детьми уезжает и они с мужем и дочерью останутся, наконец, одни в своем доме. Она вспомнила про голубые портьеры из тяжелого бархата, которые давно были куплены, лежали в чемодане, их можно будет, наконец, повесить. Не для того мы покупали новые портьеры, подумала она, чтобы они лежали в чемодане. И мебель, и обои будут целы, и будем жить без посторонних. Какое счастье, подумала она, этот шум, эта постоянная беготня — особые нервы нужны. Она полагала, что ей следует принять безразличную манеру поведения, чтобы не показать свою заинтересованность в связи с отъездом, и так она и держала себя. Ее беспокоила Фаина, у нее начались вступительные экзамены в институт, она сидела за книгой целыми днями, нервничала, жаловалась на головокружение от усталости и не имела необходимой способности и необходимых физических сил для того, чтобы можно было надеяться на благополучный результат. Ее беспокоил Анатолий, которому еще не было пятидесяти, в последнее время он начал вдруг курить, купил несколько модных рубашек, часто менял их, задерживался вечерами на работе, а когда приходил домой, от него шел запах вина... — Слушай, Зина, я хочу, чтобы ты забрала мамин гардероб. Мы все равно купим новый, а потом снова доставать машину, это целая работа. А потом, у тебя же ничего нет. Во что ты вещи положишь? В сундуке неудобно... Забирай, решили, и не будем об этом и говорить.
    — Да нет. Машина загружена, мы уезжаем. Да и не надо.
    — Зина, ну, перестань, пожалуйста. Не упрямься.
    — Не надо, — сказала Зинаида. Она мысленно представила свой новый дом, бывший на самом деле только частью дома, поискала глазами место, куда мог встать гардероб, и не нашла. Едва могли разместиться две кровати и диван. В комнате было двенадцать метров, имелась еще терраса, и со временем ее можно было утеплить, но это было совсем непросто сделать. Бабушка ездила в Москву столько же раз, сколько ездила Зинаида, и все видела своими глазами, однажды они брали с собой Женю. Но Лида никогда не бывала на их новой квартире. — Не надо, пусть остается. Куда бы ты сама подевала вещи?
    — Ну, о чем ты говоришь? Здесь три комнаты, найдется им место, черти их не возьмут. А у тебя там одна комната. Зина... — И Лида почувствовала, как кольнуло ей сердце. Ужас, ужас, подумала она. Это сестра моя. Вдова в тридцать лет. Двое детей, сироты. Но я перед ней ни в чем не виновата. Я тут ни в чем не виновата. Мы поможем ей. Пока я жива, ее дети голодными не будут. — Я скажу Толе, чтобы грузил. И знаешь, что. Я тебе отдам ватное одеяло. Новое. Оно тебе нужней. Я подумала, у вас же там накрыться нечем будет. Чем мама накроется?.. Я очень рассчитываю, что мама на зиму вернется сюда. Устроит тебя, все у тебя наладится, и она будет жить здесь.
    — Это маме решать, — сказала Зинаида.
    Переживает, подумала бабушка о старшей дочери. Ну, что ж, у нее тоже живая душа есть.
    — Бери гардероб, Зина, — сказала она. — Бери, пригодится.
    — Где мы его поставим? — спросила Зинаида.
    — Приедем, решим. Найдется ему, где встать.

Глава третья

  
    Зинаида с завернутой миской в руках вышла на крыльцо. И когда она ступила из-под навеса на открытое место, солнечные лучи обдали ее жаром, и она открытыми руками и шеей, и лицом ощутила, как яростно печет солнце. Жаркий день, подумала она. Сожжет нас с Женей в открытом кузове, сожжет за дорогу. А у мамы сердце, в кабине, может, душно будет, еще хуже будет.
    Любовь Сергеевна, сестра Зинаиды, стояла у садового столика и разговаривала с шофером. Шоферу, видно, хотелось уйти, но он не мог проявить бестактность по отношению к сестре своего начальника, и он стоял и удивленно, с опасливой усмешкой глядел на нее, а она громко говорила. Две пожилые соседки, что пришли проводить отъезжающих, сидели на скамье с видом растерянным и раздраженным, какой всегда появлялся у собеседников Любы через пять минут общения с ней. Зинаида посмотрела и ей сделалось ясно, что Люба уже успела поговорить с ними и вот теперь переключила свою огромную энергию одинокой женщины на нового человека. Женя с компанией друзей запускали на круглом стуле заводной автомобильчик, который привезла ему в подарок тебя Люба. Автомобильчик кружил по фанерному сиденью, производя характерный шум, мальчики с восторгом следили за ним. В другом конце двора Людмила, сидя на траве, целиком отдалась игре с новой куклой, та под ее руками закрывала глаза и пищала.
    — Так вы у Матвея под начальством работаете? — говорила Любовь Сергеевна шоферу. — Непосредственно с ним работаете? Давно вы его знаете? О, вы все равно не можете его знать так хорошо, как я. Сколько, вы думаете, мне лет? Интересно, что вы скажете.
    Шофер, который порывался ответить, и, может быть, на всякий случай ответить комплиментом, вынужден был с ошалелым видом закрыть рот. А Люба продолжала без перерыва говорить, извергая слова и фразы, ее мысли неслись галопом, перескакивая с предмета на предмет, и она не оставляла паузы, чтобы можно было вставить хотя бы одно слово. Это была ее обычная манера вести беседу. Но сама она не понимала своей неуравновешенности и не понимала, почему тяжело и неприятно иметь с нею дело. Она не умела контролировать свои поступки. По ходу разговора, если это можно было назвать разговором, у нее временами появлялось желание выяснить чье-либо мнение по какому-либо поводу, но не успевала она задать вопрос, как на ум ей приходило новое интересное соображение, и она спешила поделиться им, отбрасывая предыдущую мысль, и никто не мог рассчитывать на то, что заданный ею вопрос означает возможность вступить в разговор.
    — Он стал крупной шишкой, — сказала она о брате. — Шишка на ровном месте... Еще до войны его из шоферов повысили в должности. Но, конечно, пост, который он занимает сейчас, нельзя сравнить с той должностью. Ясно, сейчас он плевать на всех хотел. Занимая такой пост, я думаю, он не станет занимать деньги на покупку кровати, как до войны, когда ему дали комнату от работы. И кстати сказать, он мне так и не вернул их. Но я не к тому, что деньги, меня никогда не интересовали деньги. Вы знаете, я не из таких людей, как вот эта моя сестра. Это старшая сестра. И муж у нее такой же. Они за копейку удавятся. Не-ет, меня деньги не интересуют. С собой все равно не заберешь, а копить для кого-то, для черта... У меня на работе недавно совсем еще не пожилой мужчина, прекрасный человек, интеллигентный, так следил за собой... Я только что об этом случае рассказывала... Копил-копил. Тоже копил. Но он не как Лида, эта старшая сестра моя, он так следил за собой, никому из нас не приснится. Пришел вечером домой, живет он на Таганке, то есть жил на Таганке, это недалеко от меня, я живу возле Павелецкого вокзала. Знаете, рынок там есть? Ну, Зацепский рынок... Вечером пришел домой, а у него третий этаж без лифта, пришел, жена подает ужинать, только отвернулась. Секунда!.. Отвернулась, он наклонился ложку поднять. Ложка упала. Поворачивается... А надо сказать, что мы, медицинские работники... я ведь врач, врач-бактериолог, но это неважно, я всю жизнь в медицине, и в медицине разбираюсь... Медицинские работники знают много такого, что другим людям неизвестно. И я удивляюсь, как он не проконтролировал себе давление. Это просто удивительно. Удивительно. Он был гипертоник, и, видимо, в этот день переутомился, потом поднялся пешком на третий этаж... Такой видный, такой интеллигентный человек, так следил за собой... Такой... Одним словом, таких людей сейчас не осталось!.. Он был последний... У него еще было сгущение крови, не тромбофлебит, но, видимо, склонность к тромбофлебиту, я думаю, у него была. И вот с гипертонией... Ему надо было прийти, тихонько лечь, полежать, принять меры. И ни в коем случае, ни в коем случае не делать резких движений, не наклоняться, не есть жирной пищи... А у нас, знаете, многие сядут, нажрутся жирного, жареного, еще наперчат!.. Нет, но он был не такой. Что вы, он так следил за собой, как никто из нас!..
    Зинаида подумала, как счастливы дети, которые могут увлечься своими делами и не слушать этот бред, не имеющий конца. А может, независимо от их воли, этот бред так же, как в мое, проникает в их сознание и глубже, в самую душу, действует как отрава, только у них он действует медленнее и незаметнее, но результат получается тот же самый. Женя взял в руки автомобильчик, вставил в отверстие ключ и несколько раз повернул. Какой он крепкий у меня, подумала Зинаида. И волосы светлые, слегка курчавятся. Ее глаза следили за сыном, и это было отдыхом для нее. Женя был сильнее большинства своих сверстников, шире в плечах, и, хотя рост у него был средний, даже Толик Захаров, которому пошел двенадцатый год, не выглядел старше него. У Саши были волосы темные, подумала Зинаида о муже, и у меня темные. Вот у Милочки тоже темные. У мамы, у всей нашей породы... у мамы даже черные, жесткие. А Женя, говорят, в того деда пошел. Не знаю, я его не видела... Плотная, ловкая фигура сына переместилась в толпе ребят. Один из мальчиков толкнул плечом и оттеснил другого, тот был поменьше ростом и щуплее, он протянул руку и пытался сопротивляться; между ними началась возня. Володя, крупный мальчик, без труда взял верх над щуплым противником, но тут Женя основанием ладони ударил его в плечо, и Володя, чтобы не упасть, отскочил на несколько шагов назад. Женя одним прыжком приблизился к Володе, дважды ударил его кулаком в грудь и оба раза попал.
    — Ну, что?.. Ну, что ты пристал? — разозленно сказал Володя, но в голосе его не было вызова.
    — Не приставай к Севке! — сказал Женя. — Нашел, к кому приставать.
    — Да он первый лезет.
    — Я вижу. Не приставай... Смотри, я уеду, но я приезжать буду. Я тебе задам!.. Нашел, с кем справиться.
    — Нужен он мне очень, приставать к нему.
    — Вот и не трогай его. Не смей его трогать, — серьезно сказал Женя.
    — Подумаешь, нужен он мне. К глисте вонючей приставать... Очень нужно руки пачкать... Делать мне нечего.
    — Эх, ты!.. Жирный — поезд пассажирный...
    — Кто, я — жирный? — Это было постоянное прозвище Володи, но он каждый раз заново удивлялся, услышав его, и злился. — Я — жирный?.. А ты баран с завитушками!.. Баран!.. баран!.. — Последние слова Володя крикнул от ворот, куда он добежал с неожиданной быстротой.
    Мальчики засмеялись.
    — Поезд пассажирный... Жирный, — повторили несколько голосов.
    — Женя!.. — позвала Зинаида. — Женя, пойди ко мне.
    — Ну, что? — сказал Женя. Голос матери остановил его в тот момент, когда он приготовился стартовать в стремительном беге и отомстить за обиду.
    — Пойди ко мне.
    — Сейчас, — недовольно сказал Женя.
    — Никаких сейчас. Иди сейчас же... Мы сейчас уезжаем, — сказала Зинаида, не желая замечать сердитого вида Жени и прикасаясь рукой к его волосам.
    — Прямо сейчас?.. Уезжаем, — радостно повторил Женя. Все заботы моментально исчезли из его памяти. Зинаида увидела излучающую синеву обрадованных глаз.
    Она пропустила через пальцы его мягкие волосы, несколько раз провела рукой по голове, на секунду задержала на макушке и, погладив ему затылок, остановила руку на загорелой шее.
    — Печет солнце, — сказала она. — Женя, надо тебе что-нибудь на голову надеть. Мы наверху поедем, ехать долго. В самую жару.
    — Не надо, мама. Мне ничего... я не боюсь жары.
    — Может, наденешь зеленую тюбетейку?
    — Нет, не надо...
    — Только не надо отмахиваться, не подумав, — сказала Зинаида. — Напечет голову, получится солнечный удар. Что тогда?
    — Не напечет. Мама, мне солнце не напечет...
    — Ладно. Давай так. — Ей надоело обычное пустое препирательство и не было времени, чтобы спокойно, не раздражаясь, получить удовольствие от такого общения с сыном. — Вот в той моей сумке... Я наверху там положила тюбетейку. Возьми ее и надень... Я сказала, надень. А по дороге решим, снять всегда можно...
    — Ты можешь замолчать! — сказала бабушка, обращаясь к Любе. Зинаида посмотрела в ту сторону; Женя тоже повернул голову на раздраженный голос бабушки. — Ты можешь прекратить, наконец?.. Это же просто стыд! Чужой человек, ты его в первый раз видишь... Человек с работы мотиной, а ты несешь Бог знает что!.. С работы!.. Чужой человек... Ну, ум у человека должен быть?.. Ну, нет ума у человека. Нет стыда. Где взять, если нет?..
    — О! — сказала Любовь Сергеевна, дергая снизу вверх головой, шеей и всем своим телом. — О! — повторила она, сотрясаемая возбуждением, которое она удерживала с самого своего приезда и которое тем сильнее теперь рвалось наружу. — У тебя есть ум!.. Ты — умная!.. Чтоб у всех моих врагов было столько ума, сколько у тебя! Оставляет свой дом дочке с зятем и уезжает в какую-то дыру! Не дочь с зятем уезжают, а ты уезжаешь!.. Ты должна была здесь провести свою старость, здесь, где ты всю жизнь прожила... Они должны были уехать, если вы вместе не могли жить! Они должны были уехать, а ты должна была остаться... Ну, и семейка!.. Пропади она пропадом, семейка! Я живу одна, и я счастливый человек, что никого из вас не вижу... из них не вижу... Ноги моей не будет больше здесь! Родную мать обмануть!.. Это такое даже в Африке не увидишь! В Африке не бывает, я уверена!..
    — Остановите ее, — крикнул Анатолий. — Слушайте, это же форменная сумасшедшая. Нельзя же... Она невменяемая. Пусть замолчит!
    Шофер потихоньку ушел к своему грузовику и принялся запускать мотор. Женя, удивляясь истеричному крику тети Любы, радуясь отъезду и неясно думая об Африке и африканских жителях, пошел за шофером.
    Он шел по двору, нарочно заплетая ногами, и солнце заливало двор ослепительно ярким и горячим светом. Босые ноги ощущали тепло сухой, примятой травы и желтого малаховского песка в тех местах, где не росла трава, и он старался казаться сутулым и волочил ноги, Зинаида смотрела на него и думала, какой он красивый, крепкий и стройный. Шофер крутил ручку заводного ключа. Виктор, младший брат Захаров, сидя в кабине, нажимал ногою стартер. Он уцепился левой рукой за руль, а локтем правой отталкивал Иганю, не желая уступить шоферское место.
    Зинаида несколько раз настойчиво повторила: "Люба... Люба..." Она хотела привлечь ее внимание и успокоить, но попытка не удалась. Любовь Сергеевна с помутненными глазами, обращенными внутрь себя, никого не слушала. Последние слова Анатолия задели ее, и она прокричала визгливым фальцетом:
    — Ага!.. Крохоборы!.. Что, совестно? Стыдно вам?.. Не надо было подличать!..
    Испарина выступила на ее лице. За то время, что она разговаривала с шофером, тень от дерева, которая вначале защищала ее от солнца, переместилась в сторону. Любовь Сергеевна стояла на солнцепеке, и от жары еще тяжелее сделалось внутреннее напряжение, угнетавшее ее, но она не замечала этого. Она не умела выразить свои чувства, не умела рассказать, как уже в электричке, по дороге в Малаховку, размышления о младшей сестре и матери, галопирующие мысли о прошлом матери, о несправедливости вывели ее из равновесия. Ей было жалко мать и поэтому она злилась на нее. Она негодовала на старшую сестру. Будущее Зинаиды беспокоило ее. Она не умела рассказать, как, подходя к дому, она увидела процедуру погрузки, еще издали увидела грузовик и как взвинтились ее нервы, какое возбуждение охватило ее, а она сдержалась и более получаса сдерживала себя, но теперь конец, конец ее терпению, она не будет молча смотреть на подлость и несправедливость одних и непереносимую глупость других. Потная, красная от жары, она крикнула с визгливыми нотками в голосе:
    — Мой несчастный отец всю жизнь трудился, умер в таких мучениях... Если бы он ожил и посмотрел, что здесь творится, он бы снова умер! Он счастливый человек, говорю я тебе, счастливый человек, что избавился от таких дочерей, как мы все!.. Мы все эгоисты, только о себе думаем. А о Матвее мне больше и не говорите... Слушать не хочу! Тоже мне сын! Хорош сын!.. Мужчина не мог навести порядок!.. Он мужчина, он должен был приехать и так взять в оборот этих вот крохоборов, чтоб им кисло сделалось!..
    — Перестань!.. Замолчи!.. — сказала бабушка, держась рукою за сердце. — Постыдись людей...
    — Кто-нибудь остановите ее, — сказал Анатолий. — Ее надо заставить!..
    — Но он и не думал вмешиваться, — кричала Любовь Сергеевна. — Он плевать на всех хотел!
    — Перестань!.. — сказала Лида. — Хоть бы один раз ты пришла, как нормальный человек... Без скандала... Всех нас позоришь...
    — Ноги моей здесь не будет!.. Мерзавцы!..
    — Никто плакать не станет, — сказала Лида. — Будь у тебя стыд, ты бы себя так не вела!.. Хватит тебе!..
    — Ага!.. Стыд?.. Ты говоришь, стыд!.. Стыд!.. Копейку копите, крохоборы! Подавитесь!.. Мне только жалко Фаину, что она родилась у таких родителей, как вы! Не будет вам добра от вашего крохоборства! Вот ты поглядишь... Поглядишь! Ты все жалеешь, копишь... Она вот занимается, и толку не будет от ее занятий... У нее головные боли, потому что еще в тридцать втором году ты кормила ее кашами... Кашами!.. кормила ее, а о витаминах понятия не имела... Бескультурье! невежество!.. Она так поступит в институт, как я буду папой римским!
    — О!.. О-о-о!.. — Фаина, рыдая, стояла на крыльце. Она ударила себя кулаками в грудь. Прижала руки к груди, затем отняла правую руку и ухватилась за волосы, словно плакальщица на обряде раскачивая головой. — О-о-о!.. Мама, уберите ее!.. Ненавижу!.. Папа!.. — Она отвернулась, повисла на перилах, и было мгновение, когда казалось, она свалится вниз головой на землю.
    Лида бросилась к крыльцу.
    — Добилась своего? — крикнула она Любе. — До чего ж ты низкий человек!.. — Она посмотрела на мужа и остановилась, не дойдя до крыльца.
    — Я убью эту фурию!.. Я не ручаюсь за себя!.. Пусть... она... сейчас же!.. Сейчас же!.. Сию минуту, или я за себя не ручаюсь!.. — Анатолий топал ногами, не двигаясь с места. Его толстая шея сделалась красной, он с наклоненной головой глядел себе под ноги и, изменив обычной своей сдержанности, кричал и топал ногами.
    — Толя... Толя, — сказала Лида.
    Фаина перестала рыдать. Время от времени раздавались тихие всхлипывания.
    — Мама, — сказала Зинаида, — давай уедем. Ну их всех!.. Не расстраивайся, пожалуйста. Это ж Люба, чего от нее ждать?
    — В кого она такая уродилась? За какие грехи?.. Наказание мое... Как приедет, так сором.
    Зинаида улыбнулась.
    — Ты же знаешь, что это Люба. И нечего расстраиваться. Она всегда такая. Она не может быть другой. Просто не может, даже если захочет!
    — Ты права, Зина... Но как нам сделать, чтобы... Надо как-то отвадить ее, чтоб она туда к нам не ездила... Хоть пореже ездила... Чужие люди... Всю улицу вверх ногами подымет... Ты слышала, что она тут шоферу наговорила? И про соседей, и про свои женские дела. И такие вещи говорит!.. Я готова сквозь землю провалиться. Паня и Терешина пришли, сидят бедные... Стыдно!..
    — Они ее знают, мама, не первый день.
    — Совсем надо быть без ума... И про Мотю. Шоферу. Ведь не шутка — работа, такая должность.
    — Вот и уедем давай.
    — Уедем. Уедем, — сказала бабушка. — Давно пора ехать... Посидеть надо, помолчать на дорогу.
    — С Любой помолчать не удастся... Давай, мама, сами, своей семьей сядем и помолчим. Я сейчас Женю позову... А Милочка и так молчит. Погляди, играет новой куклой и сколько времени ее не слышно.
    — Золотая детка моя, — сказала бабушка.
    Любовь Сергеевна переместилась ближе к Фаине и мягким, нежным голосом, просветлев лицом и глазами, осторожно сказала:
    — Глупая... Ты меня ненавидишь? За что? Я-то при чем? Я всегда тебя жалею. Тебе надо бросить их, пока не поздно, и уйти куда глаза глядят. Такие родители не должны иметь детей... Ты несчастная, что ты у таких родителей родилась.
    Фаина повернула к ней помятое, мокрое от слез лицо.
    — Вы уже сто раз это говорили!.. Не нужна мне ваша жалость!.. Сколько можно говорить одно и то же?.. Постоянные скандалы... Каждый раз одно и то же!..
    — Не плачь, — сказала Любовь Сергеевна, и в голосе ее прибавилась дрожащая интонация. — Ты не должна принимать так близко к сердцу. Чего ты плачешь?.. Ты бы поглядела на моих соседей... Ты знаешь, я живу в общей квартире...
    — О, Господи! — сказала Фаина. — Можно подумать, что вы вчера туда въехали, или даже сегодня, и что вы не живете там давным-давно!
    — ...Они душу вкладывают в своего ребенка... Это молодые, через комнату от меня... Очень... очень неприятные люди, сопляки еще... На днях на кухне она... Но это я после расскажу тебе... Ты бы поглядела, что эти сопляки делают для своего ребенка. Тебе и твоим родителям такое не приснится!
    Зинаида усадила Людмилу и бабушку в кабину. Женя забрался в кузов. Его друзья стояли тесной кучкой, и над ними висел в воздухе гомон детских голосов и смеха. Соседка помахала рукой.
    — Счастливо устроиться... не забывайте...
    — Зина, — сказала бабушка, — ты надела косынку?
    — Женя!.. приезжай обязательно!
    Соседи стояли у палисадника, в тени могучей липы, и махали отъезжающим. Анатолий, занятый тем, что соединял створки ворот, остановился и глядел на машину. Лида подошла к кабине с той стороны, где сидела бабушка. Любовь Сергеевна вышла из калитки. Зинаида села на край дивана, рядом с сыном, правым боком к движению, лицом к гардеробу, который был поставлен напротив дивана, и так как колени ее уперлись в ящик гардероба, широко их расставила. Слева от нее стояла коробка с посудой, она взялась за нее рукою.
    Женя привстал и, облокотясь на кабину, с жадностью глядел по сторонам и старался ничего не упустить. Грузовик вздрогнул и медленно поехал, разворачиваясь на пыльной улице. Солнце припекало Зинаиде затылок, затем переменило место, обдало жаром левую щеку и продолжало рывками смещаться слева направо; оно было заслонено гардеробом в тот момент, когда готово было направить свои лучи прямо в лицо Зинаиде. Через несколько секунд оно вновь показалось и утвердилось на правой ее щеке.
    — Как хорошо мы сели, — сказала Зинаида. — Удачно получилось. Когда свернем на шоссейную дорогу, гардероб нас спрячет от солнышка. Женя, гляди, как хорошо. И наши в кабине с теневой стороны окажутся. Бедный шофер, его будет жарить всю дорогу. Но он мужчина. Надо полагать, он привычный.
    — Мама... Мама, гляди, Жучка прибежала.
    — Откуда она взялась?
    — Отвязалась. Возьмем ее с собой в Москву, раз уж она здесь. Возьмем, мама, а?
    Машина остановилась.
    — Бабушка ее в кабину впускает.
    — Зина, беру того пса неотвязного, — раздался голос бабушки. — Видно, судьба. Почуяла хвороба, что насовсем уезжаем, вырвалась...
    Черная дворняга, визжа от беспокойства и радости, влетела в кабину, и Женя в маленькое окошко увидел, как она вскочила всеми четырьмя лапами на колени сидящих там людей, облизала лица Людмилы и бабушки, и те никак не могли успокоить ее. Этой собаке, когда она была щенком, Женя присвоил гордое имя Джек; дедушка и бабушка и все остальные звали ее Жук. Это было примитивно и неинтересно, но, сколько Женя ни настаивал, взрослые взяли верх, а когда однажды Жук народил четырех щенят и оказалось, что он это не он, а она, собаку без лишних раздумий переименовали в Жучку.
    Шофер сделал попытку завести машину от стартера. Мотор заскрежетал два раза подряд и умолк. В наступившей тишине раздался голос Любови Сергеевны:
    — Если бы я жила вместе с моими родственниками, я бы давно была в сумасшедшем доме. Мне никто не нужен. Я живу одна... Я счастливый человек! У меня уже две недели сыпется потолок, в комнате разгром, хоть не живи дома, это рассказать вам... В общем, это целая трагедия. Я уже несколько раз заявляла уполномоченному по дому... есть у нас в доме один такой пьяница, глазки заплывшие, вот такая красная рожа... Чтоб у него в голове сыпалось!.. Но я счастливый человек, что не вижу моих родственников и живу одна!
    Шоферу удалось завести машину, и шум мотора заглушил для Зинаиды дальнейшие слова сестры. Она не поняла, к кому обращалась Любовь Сергеевна, и не стала это выяснять, с облегчением думая о том, что избавляется от нее, от Лиды, от своего унизительного положения. Но тут она услышала визгливый голос, перекрывающий завывания двигателя и грохот ударяющих друг о друга бортов:
    — Осторожно поезжайте!.. Берегитесь солнца и пыли!.. Берегите глаза!.. Я приеду в воскресенье!..
    — Женя, сядь, — сказала Зинаида, — а то упадешь. Или, не дай Бог, заденет проводом.
    Машина мягко покатила по песчаной дороге, увозя их из Малаховки.
  
  

Глава четвертая

  
    Около двух часов дня, когда жара достигла наивысшей точки и раскаленный воздух уже не был душный, и солнце уже не обжигало, а просто сжигало все, что не было скрыто от его лучей, запыленный грузовик проехал мимо метро Сокольники. Последние полчаса его маршрут пролегал по асфальтовой дороге Садового кольца, затем по Красносельской улице, но здесь, при въезде на Стромынскую улицу, асфальт кончался, и снова начинался булыжник. Зинаида сидела в кузове, и окружающий видимый мир доходил к ней словно сквозь струящуюся пелену. Ее лицо сделалось пунцовое, набрякшее, руки и ноги, неудобно расставленные, тоже набрякли и затекли. От долгой дороги, от жары ее ощущения притупились, и она не обратила внимания на то, как усилились толчки и сотрясения машины, когда асфальт сменился булыжной мостовой. Она устала думать о будущем сына, о дочери, о себе.
    Здание метро осталось слева от них. Оно было окружено деревянными ветхими строениями. Двухэтажный дом перекосился на одну сторону, и на ум пришло сравнение с гармошкой, которую развели широко, а потом начинают сводить одной стороной, и она сплющивается, а другая сторона остается растянутой. Справа от себя они увидели пожарную каланчу, возвышающуюся над всей округой.
    Грузовик покатил вниз, по узкой, извилистой Стромынке, по деревянному мосту переехал через Яузу и стал подыматься вверх по крутой горе к Преображенской площади. Во всю длину горы, слева от них, стоял восьмиэтажный кирпичный дом. Он словно вгрызался в гору, и если в начале его этаж был пятым, то в самом конце, когда грузовик поднялся наверх, этаж становился первым, а тот, что был внизу горы четвертым этажом, наверху переходил в полуподвал и пропадал вовсе. Сразу же после кирпичного дома они увидели небольшое каменное строение, на котором была помещена вывеска "Кинотеатр Орион", а справа, через дорогу от кинотеатра, на доме было написано "Ресторан Звездочка". Они проехали еще немного, и после Преображенской заставы началась Большая Черкизовская улица.
    Здесь булыжник был положен совсем как попало. Проезжая часть имела большие и глубокие рытвины. Вещи в кузове заходили ходуном. Шофер сбавил скорость. Туча серой пыли, поднятая в воздух машиной, медленно расползалась, частью возвращаясь обратно на дорогу, частью оседая на высохшие акации в сквере. Большой сквер занимал середину улицы и тянулся две трамвайные остановки, но трамвайную линию с машины не было видно. Обе трамвайные колеи шли по ту сторону сквера, и за ними, тоже невидимая с этой стороны, располагалась дорога, по которой двигался транспорт в обратном направлении. Деревянные одноэтажные дома, заборы и палисадники стояли вдоль всей улицы.
    Грузовик доехал до конца сквера и повернул налево, на Халтуринскую улицу. На углу был двухэтажный кирпичный дом, в котором помещалась прядильная фабрика. Трамвайная линия тоже повернула налево, и, так как Халтуринская была не такая широкая, как Большая Черкизовская, им пришлось остановиться и подождать, пока трамвай, делающий остановку, закончит посадку пассажиров и поедет дальше.
    — Вот наша улица, — сказал Женя. — Мама, это наша улица?
    Он, еще когда увидел сквер и акации, начал узнавать это место, но промолчал, боясь ошибиться.
    — Трамвай, кажется, тоже тот самый, — сказал он. — Восьмерка... Мама.
    — Может быть, — сказала Зинаида. — Ох, сынуля, ничего я уже не помню. Голова ничего не соображает.
    — Если сейчас будет трамвайный круг, значит, мы приехали... Мама, помнишь, трамвай делал круг, и там лежал дядя, которому отрезало ногу?
    — Это был не дядя, а мальчик. — Она произносила слова и отчетливо слышала, как ее голос вместе с толчками машины перемещается из горла в грудную клетку. — Это мальчика задавило трамваем. Видишь, как надо быть осторожным.
    — Верно, — сказал Женя, — все говорили, что мальчика. Но если он был без ног и такой длинный, значит, это был дядя? Мальчик не может быть такой длинный.
    — Откуда ты знаешь? Может быть, трамвай его переехал, а это только так говорится, что отрезало...
    — Смотри, смотри. Вот этот круг. А там дальше, смотри, могилы, кладбище. Смотри. Ну, мама, смотри.
    — Я верю. Верю. Мне неудобно голову назад выворачивать.
    — Приехали, — заметил Женя. — От этой остановки мы шли немного пешком туда...
    — Наверное, приехали, — сказала Зинаида. — Это Черкизовское кладбище. И Черкизовский круг.
    — Тридцать шестой трамвай на кругу. И четырнадцатый, — заметил Женя. — А восьмерка прямо поехала. Смотри, мама, одна трамвайная колея стала... Правильно, приехали. Ура-а!.. Милка, Жучка, приехали!..
    — А ну-ка сядь! — быстро сказала Зинаида. — А то ты у меня, кажется, приедешь по одному месту. Додумался, через борт перегибаться... Акробат.
    Восьмерка съехала на одну колею и повернула на Гоголевскую улицу, направо. Они поехали по Халтуринской, пересекли Гоголевскую улицу, Знаменскую, Лермонтовскую. Халтуринская улица, на которой располагались аккуратные, небольшие кварталы садов, деревянных домов и заборов, выглядела красивой. Многолетние, раскидистые деревья стояли вдоль дороги. Машина подрулила к левой стороне и остановилась возле углового дома, на углу Халтуринской и Лермонтовской улиц. Толпа мальчишек прибежала вслед за машиной.
    — Полуторка приехала...
    — Это к Титовым приехали...
    — Вместо Титовых...
    — Гляди-ка. И собаку привезли...
    Женя выпрыгнул из кузова и небрежной походкой направился к калитке. В руке у него был заводной автомобильчик. Ватага мальчишек наблюдала за ним. Он шел не спеша, как будто не было никого вокруг. Посмотрев на ребят, он на секунду замедлил шаг, но потом открыл калитку и скрылся за ней. Он хотел первым вбежать во двор, в дом, ему не терпелось осмотреть новое жилье, которое по размерам было меньше старого, но представлялось его воображению гораздо более значительным и привлекательным.
    — Зина, с Богом!.. Пусть все вы будете здоровы, и пусть будет для детей и для тебя настоящее счастье!
    — И ты с нами вместе, мама... Душно было в кабине?
    — Душно... От мотора жар идет...
    — Пойду к хозяину дома, — сказала Зинаида. — Он говорил, есть сосед, за четвертинку поможет вещи перетаскать.
    — Хорошо, Зина. Я пока что в доме приберу.
    — Не надо, мама. Ты лучше зайди в дом и посиди спокойно. Может, там прохладней?.. Что-то ты мне не нравишься.
    — Думаешь, твой вид краше? — сказала бабушка, и лицо у нее было неестественно раскрасневшееся. — Сегодня кое-как приберемся и вещи по местам поставим. А тогда завтра уже займемся официально.
    — Конечно, куда спешить? Теперь мы на месте, — сказала Зинаида. — Вот ты и отдохни.
    — Отдохнем, успеется... На тум свете отдохнем.
    — Ох, жарко... Женя, — позвала Зинаида. — Держи яблоко и подели его пополам с Милой. Только чтобы я никаких скандалов не слышала. Ясно?.. Вот тебе ножик.
    — Спасибо, — сказал Женя.
    — Давай я буду делить, — сказала Людмила.
    — Ничего, пусть он разрежет, а ты первая выберешь, — сказала бабушка. Она положила руку на голову внучке. — Хоть и жарко, — сказала она Зинаиде, — но я как раз себя неплохо чувствую.
    — И сердце не жмет?
    — Нет. — Бабушка поднялась на крыльцо, оглянулась на внуков и, посмеиваясь, вошла в дом.
    Из другой двери, ближе к калитке, выглянула косматая женская голова.
    — С приездом вас, милые соседи мои, — сказала женщина и пропала.
    Женя от удивления забыл про яблоко и смотрел на плотно прикрытую дверь, с которой лохмотьями сползала красная краска, на неровные ступени и ветхие деревянные перила.
    — Кто это, мама?
    — Это здесь живут люди, — сказала Зинаида. — А эту женщину зовут тетя Клава. У нее есть сын... Ну, я пойду. Вы пока остыньте в тенечке, — сказала она шоферу. — Я сейчас найду кого-нибудь на помощь. А потом пообедаем. Вы не торопитесь?
    — Ничего... Хорошо у вас здесь будет, не хуже старого места. Двор большой. И сад. Вон, семь яблонь, и вишня. А дом — громадина. Фундамент кирпичный. Сто лет простоит.
    Женя с удовольствием слушал солидную речь шофера.
    — Да дом-то у нас, — сказала Зинаида, — всего одна комната... В этой половине мы и эти вот соседи, а еще с той стороны — с Лермонтовской улицы вход — тоже живут. Там хозяин дома, он когда-то строился, и он управдомом сейчас числится. И у него дети взрослые. Народу хватает.
    — Хорошо, — убедительно сказал шофер.
    — Ну, бери, бери, — сказал Женя Людмиле. — Чего замерла? — Он держал в каждой руке по половине яблока, которое он разрезал в поперечном направлении, и Людмила смотрела то на одну половину, то на другую, смотрела Жене в лицо и, боясь быть обманутой, тянула руку и тут же ее отдергивала.
    — Или ты выбирай, — сказал Женя, — или я сам выберу.
    — Хитрый какой, — сказала Людмила. — А зачем ты так разрезал не по-людски?
    — Сама ты... фрукт!.. На вот тебе. — И он протянул ей правую руку.
    — Нет, я не хочу это.
    — Тогда бери это.
    Людмила посмотрела ему в глаза, выискивая в них насмешку, но Женя сердито нахмурился и поджал по-особенному губы. Людмила знала, что такое выражение появляется у него, когда он приходит в состояние безрассудного гнева, и она немного струсила. Ей было страшно, но в то же время ей было обидно оттого, что она может оказаться обделенной. Она готова была заплакать.
    Женя едва сдерживался от смеха. Ему было смешно от придуманной им хитрости, и он сильнее сжимал губы и хмурил лоб. Хитрость заключалась в том, что он постарался, разрезая яблоко, сделать обе половины как можно более одинаковыми.
    — Давай так, Женя. Я все придумала, — сказала Людмила. — Я спрячу обе половиночки за спиной, а ты назови, в какой руке. Пусть как будет. Только, чур, не подглядывай.
    — Так ты все одно станешь скулить.
    — Не стану.
    — Не станешь?
    — Какая кому достанется, у того останется...
    — Без отдачи? — спросил Женя.
    — Без отдачи.
    — Ну, смотри же, чтобы потом не скулить.
    — Ты делил, ты сам и попадешься. Бог видит, не обидит, — сказала Людмила.
    — Ну, соседи мои милые, приехали. Давно вас ждем-поджидаем, а они, сердешные, вот они. Приехали, наконец. Ай, молодцы. Какие славные детишки. Какие чистые. Какие умные и аккуратные. Какие послушные. Ведь вы послушные?.. Послушные?.. Да?.. — Соседка сходила по ступеням своего крыльца и бодро, словно заученный урок, еще издали начала говорить слова, которым она сама, очевидно, не придавала значения. Она говорила легко, без задержки, и голос ее переливался приторными интонациями.
    Людмила наморщила лоб и молча сделала шаг назад, убирая руки за спину. Женя тоже молчал и, прищурив глаза, рассматривал тетю Клаву.
    — Послушные. Конечно, послушные. Хорошие дети, — продолжала говорить тетя Клава слащавым голосом. На голове ее была темно-бурого цвета косынка, имеющая грязный вид, и она была одета в байковый длиннополый халат, засаленный и грязный. Лицо ее с крупными морщинами было покрыто потом, и, казалось, каждая впадина между морщинами сочится угодливой грязью и салом. — Какой ты славный и белокурый. Какой красавчик мальчик. У тебя здесь будет столько друзьев, о, скучать тебе не придется. Вот и моему дорогому сыночку будет приятель. Вы примерно одного года. А где это ваша мама? — не меняя тона, спросила тетя Клава.
    — Сейчас прибудут, — сказал шофер.
    Женя присел на корточки и стал втыкать в землю ножик. Земля здесь была не такая, как в Малаховке. Он почувствовал, что, несмотря на жару, на расстояние, отделяющее его от тети Клавы, и отсутствие ветра, тошнотворный запах прогорклого жира, исходящий от соседки, отравляет воздух, пачкает ему ноздри и горло. Брезгливое чувство охватило его, и даже аппетитное, ароматное яблоко сделалось ему противным. Он не стал больше откусывать от яблока, во рту у него появился неприятный привкус, он посмотрел прямо перед собой и увидел боты, в которые была обута тетя Клава. Это были не просто боты, это были ископаемые боты, и ему показалось, что тетя Клава, неопрятная, не похожая на привычных людей, в немыслимых ботах, рассчитанных на холодную погоду, — тоже выкопана из археологической ямы, где она пролежала много-много лет. Он перестал заниматься ножиком и молча сидел на корточках, рассматривая боты. Прежде всего, они были тканевые и большие, гораздо больше, чем требовалось тете Клаве. На каждом боте в два ряда шли огромные деревянные застежки, непонятно как работающие. Ему не пришло в голову, что эти деревяшки могли быть не застежками, а украшениями. В одном месте на правом боте было тусклое малиновое пятно величиной с небольшое блюдце, а в остальном оба бота были того же грязно-серого цвета, что и многолетняя пыль, внедрившаяся в их поверхность. Боты сужались к носку, который заканчивался изящным изгибом, и их голенища расширялись кверху, но самый верх исчезал под полою байкового халата. Женя посмотрел выше, туда, где на халате были карманы, и увидел маленькие, пухлые ручки тети Клавы, неспокойные, суетливые ручки, отвратительно грязные.
    — Хорошие люди, — сказала тетя Клава. — Уж такие хорошие-хорошие, это сразу видать. Хороших людей за версту видать. Уж я знаю, вы мне поверьте. С хорошими людьми никакая беда не страшна. Я знаю, знаю и знаю, и не спорьте со мной. Я как увидала... как увидала, значит, этих людей, так маме моей и сказала... Вот мама... Мама подтвердит, что я ей сказала: с этими милыми людьми мы будем добрые соседи. Так сразу, когда это еще было, и сказала, и слово мое верное. — Согбенная старуха в темном шерстяном платке, кашляя, встала на крыльце, отхаркалась и плюнула вниз, на землю. — Если какая беда, от хороших людей можно помощь ждать... Ах, вы, мои хорошие. Так вы с дороги, у вас и поесть не приготовлено. Так ведь я вас сейчас обедом покормлю. Мама, а ведь покормлю я их обедом. Ведь это люди-то какие, не то что Титовы, паразиты никудышные.
    — Спасибо вам большое, — сказала бабушка, выходя из дома. — Только обед у нас есть с собой. Спасибо и не беспокойтесь из-за нас.
    — Ну, как же не беспокоиться? Как не беспокоиться, когда такая радость сегодня, таких соседей мне судьба моя подарила? Ну, что вы такое говорите? Мы с вами давайте без стеснения, как у людей принято: если помощь нужна, значит, нужна. И никакого сумления. Никакого сумления. Я хороших людей за версту вижу, вы мне поверьте. С хорошим человеком, особенно если он порядочный, никакая беда не страшна. Ваши внуки такие милые, такие славные. А какие умные. Сразу видно, и вам ума не занимать. И мама ихняя... как вы сказали, ее имя-отчество?..
    Бабушка сухо произнесла:
    — Зинаидой зовут дочь мою.
    — А отчество как? Отчество?..
    — Зинаида Сергеевна.
    — Как красиво звучит. Ах, вы, мои милые, соседи вы мои долгожданные и умные!..
    Женя посмотрел на потное лицо тети Клавы, к которому прилипли пряди вылезших из-под косынки волос, представил, как она варит суп, стоит над кастрюлей и держит ложку в маленькой и пухлой ручке, и ему сделалось тесно во дворе. Он положил нож на перекладину под перилами своего крыльца и направился к калитке.
    
  

Глава пятая

  
    Когда он вышел на улицу, он увидел мальчишек и подумал, что, действительно, друзьев у него здесь будет достаточно. Три мальчика возились в кабине. Еще несколько мальчишек висли на бортах, другие исследовали фары грузовика. Остальная компания на тротуаре играла в козла. Игра была в самом начале, так как играющие прыгали через козла и повторяли: "Не задеть козла". В следующий раз по правилам игры нужно было исполнить прием "Задеть козла". Козел согнулся в пояснице, держа спину строго горизонтально и сложив руки в нижней части живота. Он стоял боком к разбегу играющих, и рядом с ним была проведена черта, за которую нельзя было заступить. Одет он был в рваные брюки и рубаху, его вид в целом был недоброкачественный, когда он повернул голову на звук захлопнутой калитки, Женя увидел, что правый глаз его затянут бельмом.
    — Стой, Евгений Ильич, не крутись, — сказал высокий мальчик, который приготовился прыгать. — Врежу!.. Больше всех ноешь всегда, а крутишься.
    — Борька, прыгай, он стоит, — сказал упитанный мальчик.
    — Все в ажуре, Длинный, — растягивая слова так, как это делают взрослые урки, сказал мальчишка с лисьим выражением на лице.
    — Всегда на меня тянет, — раздался голос того, кто водил и кого назвали Евгением Ильичем.
    Высокий мальчик легко разбежался и перепрыгнул через козла, положив ему руки на спину. Он на мгновение завис в воздухе и, когда соскакивал на другую сторону, ловко проехал задом по корпусу Евгения Ильича.
    — Задеть козла, — сказал он.
    Он был без рубашки. Его длинное тело было покрыто крепким загаром, ключицы выпирали, ребра можно было пересчитать, не ощупывая, на глаз, длинные худые руки и ловкость, которую он проявил в движении, обнаруживали в нем быстрого и удачливого бойца.
    Мальчики в кабине, когда открылась калитка, испуганно встрепенулись, но потом увидели, что это не шофер, и снова погрузились в свою остервенелую исследовательскую работу. Женя, сообразуясь с собственным опытом, подумал, что, как ни малы их физические силы, их вполне хватит на то, чтобы растащить этот грузовичок по кусочкам и без остатка. Большой мальчик, одного с Женей возраста или немного постарше, был острижен наголо. Он сидел за баранкой, крутил ее влево и вправо, нажимал педали, нагибаясь, пробовал вытянуть педали из их гнезда и, двигая ручку скоростей, проверял ее на прочность. Два мальчика лет семи ползали по кабине. Один из них, тоже остриженный наголо, но непохожий на старшего приятеля, худенький и бледный, ухватился руками за руль. Большой моментально привычным движением стукнул его по затылку, малыш откачнулся, лицо его сморщилось, как у старичка, он заплакал и подвинулся к правой дверце. Через несколько секунд он успокоился, глаза его были сухие, и он стал помогать другому мальчику, который выворачивал ручку из правой дверцы. Этот другой мальчик сделал неосторожное движение, рука у него соскользнула, костяшки пальцев ударили по железу. Он затряс рукою в воздухе, выругался совсем не по-детски. На ободранных местах проступила кровь. Он облизал кровь, сплюнул на ступеньку машины и с несгибаемым упорством набросился на злосчастную ручку. Пшеничными волосами, закрывающими лоб и глаза, и уши, и сзади всю шею, слегка вытянутым лицом, едва уловимыми чертами лица он походил на Борьку-Длинного, и Женя загадал себе на удачу, что эти двое родные братья.
    — А-а, здоруво, — сказал мальчик, похожий на лису. — Тебя как зовут?
    — Женя.
    — А меня Валюней. Дай откусить.
    Женя разломал кусок яблока пополам и протянул ему. Тот взял, положил в рот и с удовольствием принялся жевать.
    — Брезгуешь? — сказал он Жене. — А послушай. А ты сильный?
    — Кто его знает, — сказал Женя.
    — Он тебе запросто морду набьет. — Валюня показал пальцем на Бориса, тот заметил, что о нем говорят, и, сердито посмотрев на Женю, отвернулся. — Самый сильный на нашей улице Пыря. Его сейчас нет, у него свинка. В этом доме живет. Потом — Клепа. Вообще-то они с Пырей одинаковые, если бороться. Только Пыря на кулаки сильнее; Клепа малость бздун. Сильнее всех на кулаки Длинный. Он любому морду набьет. Самый отчаянный парень. Его Пыря бздит всегда. Сильнее, а все равно бздит. С прошлого года бздит. Он Длинного за шею зажал и повалил. Длинный даже заплакал. Потом он вывернулся, побежал на линию, схватил железный прут... Он у нас всегда там лежит... Догнал Пырю и ка-ак!..
    — Титов новый появился, — сказал Борис. — Ты ведь Титов? Да? — Женя посмотрел в сторону, но Борис стукнул его по руке. — Слушай, ты — Титов?
    — Я не Титов. Я Корин, — сказал Женя, отодвигаясь.
    — Корин... Это что такое? Ха. — Борис засмеялся, и мальчики, которые их тесно обступили, тоже засмеялись. Женя оказался оттесненным к грузовику, рядом с ним стоял Валюня, напротив него был Борис, а вокруг них была толпа неспокойных мальчишек. — Никакой ты не Корин. Ты — Титов.
    — Длинный, этот Титов, наверно, силач, — сказал Валюня, похожий на лису. Он подтолкнул Женю плечом. — Может, он и на кулаки отчаянный? Как ты, Длинный?..
    Борис, ни слова не говоря, не сделав никакого предварительного движения, взмахнул кулаком и ударил Женю в глаз. От неожиданности Женя не успел уклониться, смягчить удар или хотя бы приготовить себя к внезапной боли. Он увидел ослепительно яркий свет и разноцветные искры. Зрелище могло бы быть красивым, если бы не сопровождалось резкой болью. Боль и возникшая следом за нею злость вывели его из состояния робкой стеснительности, он почувствовал свои расслабленные мышцы, хорошо координированные, готовые к любым действиям. Он колебался не более секунды. Полученный удар удивил его не столько своей неожиданностью, сколько тем, что пришелся по лицу. Там, откуда он приехал, существовал незыблемый закон, запрещающий удары по лицу, и это правило сделалось его инстинктом. Для него ударить человека по лицу было диким и кошмарным, то же самое, что плюнуть маме в лицо. Но реальность воспринималась им как должное, как нечто само собой разумеющееся, даже если суть ее была противоположна предыдущему опыту. Как только возникла новая ситуация, в его сознании прекратились все размышления и сомнения, и осталась одна лишь сиюминутная логика действий.
    Он взвился в воздух, будто подброшенный мощной пружиной. Он хотел ударить Бориса точно в глаз, с еще большей силой, чем ударил Борис. В последнее мгновение он передумал и, желая сломить противника серией ударов в грудь, а затем схватить его, сжать и задушить, изменил направление удара. Борис пригнулся, и кулак угодил ему в горло. Борис упал, на его губах показалась кровь. Валюня стоял, сжимая в руке лоскут, оторванный от жениной рубашки в момент прыжка.
    — Губу разбил, — сказал один из мальчишек.
    Борис лежал на земле, хватая воздух широко открытым ртом. Кровь заливала ему рот и подбородок.
    — Сейчас, — сказал Борис. — Я ему сейчас...
    Здоровенный детина лет двенадцати бросился на Женю сзади, сдавил ему шею. Женя ощутил удары по ногам, его хотели подсечь. Он шире расставил ноги. Ему сделалось трудно дышать, кровь застучала в висках. Шея болела нестерпимо, эта боль изматывала, она проникала в живот и в ноги, и они теряли силу, слабели от боли. Под глазом у него расползался синяк.
    — Клепа, дай ты ему как следует!
    — Титов сукин!..
    Женя ухватил руку на своей шее и отвел ее в сторону. Он почувствовал, что может взять верх над Клепой. Шесть-восемь ребят стояли в стороне и не вмешивались в драку. Он мельком увидел беззлобное любопытство в их глазах. Он развернулся лицом к Клепе, обхватил его руками за корпус, прижал к себе и, надавив подбородком ему под ключицу, согнул его назад. Он сделал последний рывок, чтобы опрокинуть Клепу на землю, но несколько человек, хватая его руками, навалились на него, и он упал вместе с Клепой. Гадина, подумал он. Гады!.. ну, погодите!.. За все время драки он не сказал ни слова.
    Огромная тяжесть придавила его к земле. Он был распластан на земле, под тяжестью он потерял Клепу и, казалось, потерял самого себя, он не мог вдохнуть, его грудная клетка была зажата, и ему впервые сделалось страшно. Он лежал лицом вниз, его задели по уху и по лицу, он был окарябан, но не заметил этого. Целый дом, раздавливая его, лежал у него на спине, и он задыхался. Чувство безысходности и отчаяния овладело им. Он сделал нечеловеческое усилие, напрягся так, что, казалось, порвутся все его мышцы и жилы, и глаза от натуги выскочат из орбит, и ему удалось немного приподняться. Он нашел лазейку, где давление на него было не такое сильное, и рванулся в этом направлении. Он закричал, крик был похож на рев раненого зверя. Он встал на колени, куча-мала из множества тел рассыпалась, сползла с него, и, плохо видя, ничего не соображая, он размахивал кулаками во все стороны. Он уцепился за чью-то голову, придавил ее вниз, а сам на этой опоре поднялся, встал на ноги. Он яростно молотил кулаками. Он получил удар в лицо, почувствовал запах крови в носу, запах и вкус крови в носоглотке и, превозмогая боль, бросился в направлении удара. И когда справа и слева посыпались новые удары, он не отклонился в сторону. На этот раз боль распространилась от уха в глубь головы. Он ничего не видел и действовал интуитивно. Его кулак попал в пустоту, тогда он взял ниже и дважды поразил цель.
    Он дважды ударил по живому лицу, отбивая себе кулаки и чувствуя мокроту на них, и это было лицо Евгения Ильича. Недавний козел завыл, закрылся руками и, воя, покатился по земле. Женя стоял в кольце врагов, они не приближались к нему. Посмеиваясь, они стояли в нескольких шагах от него. Он видел, что они рассматривают его с интересом.
    — Надо его задавить, — сказал Клепа, и он был единственный, чей взгляд выражал тупую и откровенную жестокость.
    — Попробуй, — усмехаясь, сказал Валюня. — Он как медведь. Разве с ним сладить?
    — Медведь настоящий, — сказал медноволосый и конопатый мальчик.
    — Попробуй, — сказал Валюня. — Чего не пробуешь? Ты только что попробовал.
    — Всем надо, — сказал Клепа.
    Борис стоял, держась рукою за доску палисадника и наклонясь лицом, будто что-то рассматривал на земле.
    — Длинный, иди сюда, — позвал Клепа. Борис не повернул головы и не ответил.
    До первой боли, до первой крови, подумал Женя. Ничего себе, до первой крови. Он выставил одну ногу вперед, немного наклонил голову и, прищурив глаза, исподлобья смотрел на врагов. Дыхание его выровнялось. Он видел, что они боятся его, но это ничего не меняло в его положении. Он понимал, что сила не на его стороне и что сейчас не время ему думать о своей обиде и мстить за нее. Он мог, оттолкнув небольшого мальчика, добежать до калитки и скрыться за ней, но об этом он не хотел думать. Можно было вырваться из кольца в том месте, где стоял Валюня, во всяком случае, пора было что-то предпринять. Он подумал, они могут разом все броситься на него и снова повалить. Если прорваться мимо этой лисы, подумал Женя, оценивая, сколько шагов до Валюни и что находится дальше за ним, если побежать потом по улице, я не знаю, что там, за углом, а вдруг там тупик. Домой мне нельзя сейчас идти. Надо умыться, осмотреть себя.
    — Все на одного, — сказал он Клепе. — Чего ж вы так делаете? Давай один на один. С кем хочешь. Вот хоть с тобой. По одному. Только чтоб другие не лезли. — Он нарочно обращался к Клепе, чтобы неожиданно прыгнуть на Валюню, свалить его и вырваться из окружения. Он все еще чувствовал расслабленные мышцы свои, невесомую и бездумную пустоту внутри себя, когда ничто не мешает мгновенному проявлению реакции. Но он ощутил первые признаки противной дрожи, которая на волнах усталости и нервного перенапряжения поднималась изнутри, и это было плохо.
    — А вот и Клоп появился, — сказал конопатый мальчик. — Гляди, он дрыну тащит.
    — А я думал, куда это он побежал? — сказал Валюня.
    — За брата обиделся, — сказал конопатый.
    — Ну, вот, — сказал Клепа и злорадно рассмеялся, — только Клоп может по-настоящему двигать. Вы все — слабаки.
    От угла Лермонтовской улицы бежал мальчик с пшеничными волосами, тот самый, который, сидя в кабине, пытался выдернуть ручку из дверцы. В руках у него была железная палка.
    — Клепа, Валюня. Самовар... Эй, вы, бросьте! Это нечестно. Он ведь псих, вы знаете. — Упитанный мальчик подбежал к Клепе и дернул его за руку, потянул на себя. — Брось, Клепа!.. Кончайте вы, идиоты!.. Длинный, скажи ему!
    — Да иди ты... От меня! — сказал Клепа, отталкивая упитанного мальчика.
    — Титов, отваливай, — сказал Валюня, давая Жене дорогу. — Отваливай!..
    — Сам отваливай, — сказал Женя.
    — Ну, и дурак, — сказал Валюня.
    — Клоп, ты куда? Постой, Клоп. — Еще один мальчик из тех, что стояли в стороне и не вмешивались в драку, с темными гладкими волосами на голове, с черными глазами на широком лице, отделился от компании зрителей. Он преградил дорогу Клопу, неожиданно вырос на его пути и обхватил его за плечи. Он был на несколько лет старше Клопа, значительно выше ростом, и Клоп с разбегу уткнулся в него и остановился. Железная палка прокарябала волнистую линию на земле. — Сматывайся, Титов. Он бешеный, его долго не удержишь. — Голос черноглазого, богатый интонациями, прозвучал подобно голосам актеров по радио.
    Клоп всхлипнул замученно, припал зубами к руке черноглазого на своем предплечье и прокусил ее.
    — Я тебя убью! — крикнул Клоп. — Геббельс драный!..
    Черноглазый вскрикнул от внезапной боли и выпустил Клопа. Клоп побежал, направляясь к Жене и держа палку над головой.
    Женя провел рукой по лицу, на руке осталась кровь. Ударенный глаз заплыл, в этом месте была тянущая боль. В голове стоял тупой и болезненный гул, словно это была не голова, а телеграфный столб. Клоп стремительно приближался, размахивая палкой, и упрямое выражение у него на лице не оставляло никакой надежды. Женя видел жестокое и бесконечно злое, не знающее жалости существо, чьи поступки не были ограничены разумным чувством меры. Он мог бы свалить этого Клопа одной левой, если принять в расчет возраст и силу Клопа. Но никогда прежде не приходилось ему иметь дело с такими противниками, которые не дерутся, а бьются до полного уничтожения. Он готов был закричать от ужаса и побежать, и только чувство стыда удерживало его на месте. И когда он все-таки захотел повернуться, не решив еще, убежит он совсем или применит убегание как маневр, чтобы выиграть время, он услышал незнакомый взрослый голос:
    — Это вы что здесь затеяли? Изувечить друг друга хотите? — Огромного роста, широкоплечий старик, с красным мясистым лицом и с седыми вьющимися волосами, перешел через улицу и остановился возле Жени. В правой руке у него была трость с изогнутой ручкой, а левую руку он протянул к Клопу и, казалось, каждый палец на этой руке величиной со всю женину руку, а огромная кисть по размеру превосходит Клопа. — Я вот тебе задам, паршивец! — сказал старик глубоким басом. — Святоши! мать ваша бабушка!.. Снова деретесь. Мало вам ваших отцов и братьев старших побили. Друга друг добиваете, мать ваша бабушка!..
    Свою речь старик закончил в полном одиночестве, если не считать Жени, который с удивлением наблюдал, как при виде старика упрямство на лице Клопа сменилось страхом и как вся ватага без оглядки бросилась спасаться бегством.
    
  

Глава шестая

  
    Старик коротко глянул на Женю из-под лохматых бровей, увидел все, что хотел увидеть, сделал несколько шагов вперед, наклонился и поднял железную палку, оброненную убегающим Клопом.
    Он сунул палку себе под мышку и направился к забору, где стоял Борис.
    — Ну, атаман, — басом сказал старик, — встретились мы с тобой. Это ты затеял дразнить меня? — Борис молчал. — Выдерни из ж--- ноги — твоя выдумка?
    — Я ничего не сделал, — просипел Борис, у которого подбородок был перемазан кровью. Пятна крови покрывали его руки и грудь. Он осторожно и плавно повернул голову, словно боялся, что от резкого движения прорвется кран у него внутри. — Я не сделал... ничего.
    — Ты почему так говоришь? — громовым голосом спросил старик.
    — В горле что-то сломалось, — сипло сказал Борис.
    — Допрыгался, паршивец... Я вот что тебе скажу. Домой иди. Разведи соду в теплой воде. Только не в горячей. Все понял?.. Питьевую соду... Пополощи глотку и ляг. Сегодня лежи целый день. Горячего не ешь. Твердого, карябающего не ешь... Чтобы мы тебя сегодня не видели. — Он ткнул палкой в небо. — В общем, ты понял. Будь мужиком, атаман!..
    Сверхъестественная сила, и не только физическая, исходила от старика. Он был как великан из сказки. Злой или добрый, это было непонятно.
    Оттуда, где стояли друзья Бориса, не было слышно слов старика. Но им было видно, как он угрожающе приблизился к Борису, навис над ним и говорит ему что-то с сердитым видом, жонглируя палкой.
    — Эй, дворник!.. Дворник! эй!.. — закричали несколько мальчиков. — Не трогай Длинного!
    — Не трогай Длинного, дворник! — надрываясь, крикнул Клоп. — Не трогай, я тебя убью!..
    — Не трогай Длинного!.. — кричал хор голосов.
    — Титов, беги, он тебя заколдует!..
    — Беги, Титов!..
    Несколько голосов начали скандировать куплет, постепенно остальные присоединились к ним, и все голоса, сколько их там было, зазвучали как один голос:
    Дворник, дворник,
    старый хрен!..
    Выдерни из ж--- ноги!..
    Дворник, дворник,
    старый хрен!..
    Выдерни из ж--- ноги!..
    Старик повернул угрюмо улыбающееся лицо к ватаге крикунов и прищуренным глазом несколько секунд смотрел в ту сторону. Он поднял трость в вытянутой руке, будто прицеливаясь, а другой рукой сделал движение, каким отводят затвор у винтовки. Он медленно отвел на себя воображаемый затвор. Слаженный хор разрушился, и ватага, с возгласами испуга и редкими осколками смеха, отчаянно топоча ногами, отбежала на полквартала дальше.
    — Рассыпайсь!.. Не надо кучей бежать!.. — донесся к Жене панический голос.
    Женя не испытывал боязни перед стариком. В старике не было ничего пугающего. Его огромные размеры, скорее, не устрашали, а притягивали. Приветливые морщины на лице и голубые щелочки прищуренных глаз придавали старику доброжелательный вид. Он казался сильным и мудрым. Женя не верил в басни насчет колдовства. Но именно из-за приветливой и притягательной внешности старика Женя не спешил с окончательным выводом, потому что, мельком подумал он, не могут несколько десятков мальчишек зря пороть панику. Непонятно, в чем тут дело, подумал он. Всякое бывает, но зря ничего не бывает.
    Из-за угла дома показались Зинаида и мужчина в черном пиджаке. Мужчина шел разболтанной походкой, размахивал руками, и было страшно за него, так как каждый сустав на его нескладной фигуре мог в любую минуту отвинтиться, и мужчина мог рассыпаться на составные части. Мужчина был худой, с бледными щеками, и его глаза мутно и безжизненно смотрели из глубоких впадин. Черный пиджак он надел прямо на голое тело.
    Зинаида увидела Женю и от испуга остановилась. Она не могла идти и не могла открыть рот.
    — Ой, Женя, — сказала она... — Сынуля, что с тобой? — Она приблизилась, осматривая его разбитое лицо, черно-синий опухший глаз, кровь на лице и на рубашке. — Опять из-за кого-то подрался? — удрученно сказала она. Потом она увидела, что он побит, но не искалечен. Он недовольно молчал и резко дернул корпусом, отстраняясь от Зинаиды, когда она хотела дотронуться до него. Ему было стыдно за свой вид. Острое чувство обиды слезами прихлынуло к горлу и начало душить Женю. При виде мамы он ощутил, как напряжение, подъем сил сменяются удручающей слабостью, словно события, происшедшие с ним за те десять минут, которые он находился на улице, только сейчас обрушили на него свою тяжесть. Зинаида увидела порванный рукав рубашки и строгим голосом спросила: — Что это такое, Женя? Повернись ко мне, я тебя спрашиваю... Ведь ты только что приехал. Неужели ты не можешь без драк? Погляди на себя... На кого ты похож?
    — Не трогай меня, — грубо сказал Женя. Он ощущал в себе слабость и даже слезливость, и это злило его. Он хотел злостью прогнать слезливость, но все равно ничего не мог с собою поделать.
    — Ну-ка, — сказала Зинаида. — Ну-ка, быстро во двор!.. Бессовестный... Вместо того, чтобы помочь мне и бабушке, ты нам только нервы треплешь. Ну, а с рубашкой твоей что мы теперь будем делать?..
    — Женька, — позвал мужчина в пиджаке и хрипло кашлянул. Он обратился не к Жене, а к маленькому остриженному наголо мальчику, который сидел в кабине и, пользуясь отсутствием конкурентов, наслаждался игрой в управление машины. — Женька, вылазь. Иди сюда.
    — Дядя Костя, я ничего не сделал, — сказал остриженный мальчик, сморщивая лицо и готовясь заплакать.
    — Иди, говорю, — сказал дядя Костя. Он посмотрел вдоль улицы, вгляделся в толпу мальчиков через квартал от себя и крикнул: — Васька, Колька! ко мне!.. Бегом, марш!
    Два мальчика прибежали к дяде Косте. Оба они были острижены наголо, и Женя отметил, что старший из них некоторое время тому назад, вместе с Клопом и с самым маленьким своим родичем, играл в кабине. Три остриженных мальчика покорно смотрели в мутные глаза дяди Кости.
    — Всем вам приказ! — сказал дядя Костя, вытягивая палец в направлении мальчиков, и при этом его слегка качнуло. — Будете сидеть дома. И чтобы до моего прихода из дома не выходить!.. Домой!.. — крикнул дядя Костя, — шагом... марш!
    — Командуешь, Костя? — сказал старик-дворник. — Видел, чем паршивцы забавляются? — Он поднял железную палку в могучей руке, палка в ней выглядела как небольшой прутик. — Видел?.. Да не твои, не кипятись. Не твои... Все они. Парнишку этого, скажи, не изувечили. Сдается мне, война и голод... взрослая злость на этих паршивцев вдвойне и втройне легла.
    — Муторно мне, дядя Игнат, — сказал Костя. — Со вчерашнего вечера ни грамму... Старуха из дома убежала, и ни копейки нет. Не продавать же мне вещь какую домашнюю?.. Да и кому сейчас продашь? — тоскливым голосом спросил Костя.
    — Я вот что помню, Костя, — сказал дядя Игнат. — Я тебя до войны помню. И других пацанов, друзей твоих помню. Не было в вас такой злобы. Ни в ком из вас... Как у нынешних пацанов, против друг друга партизанской злобой гореть... не было. Ты бы поглядел, какая тут битва свершилась. Этот парнишка герой. Герой, — сказал он Зинаиде. — Один против тыщи. Не отступил. Не сдался.
    — Да что тут хорошего? — сказала Зинаида. — Что хорошего в драках? Без глаза мог остаться. А тот, — указала она на Бориса, — что с ним?
    — Я живой остался, — сказал Костя дяде Игнату. — За что я кровь свою проливал? Мать-Родину защищал?.. У меня тоска. Эх!.. Пойдем, хозяйка, дело будем делать. Такая жара... а у меня со вчерашнего вечера ни грамму... — Он вдруг повернулся к дяде Игнату, который в это время переходил улицу, унося железную палку. — Я, может, тоже герой. Ты не знаешь, какой я на войне герой был!.. А сейчас я кто?
    — Все от человека зависит, — не оборачиваясь, громовым басом сказал дядя Игнат и тряхнул седой гривой.
    — От меня ничего не зависит! — крикнул Костя в огромную спину, которая удалялась. — Или я не человек? Я — букашка!.. — Он несколько секунд тупо смотрел на уходящего старика. Потом он провел рукой по редеющим волосам и сказал Зинаиде: — Давай, хозяйка, командуй. А то, не дай Бог, палатка на повороте закроется... Это, стало быть, грузовик? Разгрузим. Раз плюнуть, нам это в момент. Айн, цвай, драй — и подметай.
    Женя вошел в калитку и быстро повернул направо, вдоль забора. Он дошел до уборной, обогнул ее и, найдя щелку в заборе, посмотрел через нее на улицу. По мостовой медленно и осторожно шел Борис, направляясь к двухэтажному дому на противоположной стороне. "Ничего, встретимся", — подумал Женя, не испытывая при виде врага ни возбуждения, ни злости. Великана-дворника в поле зрения не было. Он увидел, как к Борису подошли Клоп, Клепа, Валюня и заговорили с ним. Борис недовольно махнул рукой и скрылся во дворе. "С тобой тоже встретимся, — подумал Женя о Клепе. — Хоть сейчас". Он вспомнил о маме и отбросил эту мысль. Куст малины рядом с ним был усыпан ягодами, Женя собрал их рукой и отправил в рот.
    Сквозь ветви яблонь он разглядел бабушку на крыльце. Потом она спустилась по ступенькам, и вместо нее он увидел по очереди шофера, Костю и маму. На яблоневых ветвях были одни листья, ни одного яблока не было видно. "Ребята побывали", — подумал Женя и вспомнил о своем яблоке, которое пропало в драке.
    Он услышал голос Людмилы и позвал ее.
    — Где ты? — спросила Людмила.
    — Иди сюда, в конец сада, — сказал Женя.
    Из кустов выскочила Жучка и стала прыгать вокруг Жени, напрашиваясь на ласку. Ее темно-коричневые умные глаза сияли. Она, как заводная, махала хвостом. Раздались шаги, сухой треск веток, и к Жене вышла Людмила. За нею показалась мама.
    — Ой, Женя, — испуганно сказала Людмила. — Какой ты побитый... Больно тебе?
    — Да нет... Ты не видела, как я Длинному врезал.
    — Длинному?.. — повторила Людмила. — Никак ты не можешь без драк. Ну, что это такое? Что будет с бабушкой, когда она тебя увидит? — сказала она маминым голосом и протянула руку к порванному месту на рубашке. — Что же теперь делать с рубашкой?..
    — Господи, — сказал Женя, — все вы, женщины, одинаковые.
    Зинаида, весело смеясь, притянула к себе дочь и сына, прижала их к себе. Сладкое-сладкое чувство пронизало Женю. В горле, в позвоночнике, в суставах ног и рук зародилось чувство счастливой благодарности и распространилось по телу. Он уткнулся носом и больным глазом в мамину грудь. Пуговичка на платье надавила ему лицо, но он терпел и не хотел отстраниться от мамы. Ничто он не любил сильнее таких минут, когда мама в молчаливом порыве доброты и чуткости становилась чем-то более значительным, чем просто мама.
    — Женя, — сказала Зинаида, разжимая объятия, — ты все-таки умойся... Приведи себя в порядок... Ты у нас мужчина сильный... настоящий... Ты должен понимать, что мы, слабые женщины, не такие сильные и смелые. У бабушки больное сердце, ты ведь знаешь... — Золотой ты мой, подумала она. Ты еще совсем ребенок. Несмышленыш, глупый, маленький мой ребенок. Мой ребенок. Глупый малыш, подумала она, но спохватилась и промолчала, не желая обидеть сына.
    — Я и хотел умыться сперва. Я и с тобой не хотел видеться до тех пор, пока не умоюсь.
    — Умница ты мой, — сказала Зинаида.
    — Вот, — хмуро сказал Женя, — Милку позвал... Хотел попросить, чтоб зеркальце свое принесла... И кружку с водой... Тряпку или ваты кусок...
    — Умница, — сказала Зинаида. — Милочка, пойдем, я тебе дам для Жени... Бабушке пока что ни-ни. Я сама ей скажу... Женя, ты уж побудь здесь пока... Хорошо, сынуля? Я попозже позову тебя... Сама приду за тобой... Играйте здесь. И со двора чтоб носа на улицу не казали, — меняя тон, сказала Зинаида. — Ясно?
    За забором послышались громкие голоса детей, они возникли совсем близко, и Корины отчетливо слышали каждое слово перепалки, нецензурную брань, угрозы. Жене сделалось неловко перед мамой, которая стояла рядом. Он вспомнил, как однажды в Малаховке они шли в школу вместе с Витькой Захаровым и беседовали вполне дружелюбно, и оба употребляли одинаковые слова, и он ничем не обидел Захарова. А когда прозвенел звонок и учительница вошла в класс и начались занятия, Захаров поднял руку, встал и сообщил учительнице, что Корин произнес такое-то слово. Он громко произнес это слово, пожилая учительница покраснела, и класс закатился от хохота. В классе были мальчики и девочки. От обиды Женя готов был тогда провалиться сквозь землю. Он проклял Захарова за его подвох и несколько дней не хотел с ним разговаривать. Но многие в их классе занимались доносительством, и это не считалось позорным.
    — Дерьмо на палочке! — крикнули по ту сторону забора. — Чего ты воображаешь? Чего воображаешь, ты, фикстула?
    — Чего ты тянешь, хмырь?
    — Отвали, глотник!..
    — Я тебе пасть порву!..
    — Отвали, тебе говорят!..
    — Геббельс драный!.. На своих прешь?.. Титову другом заделался?.. Чего лезешь? чего лезешь?..
    — Маленьких бьет... Бей его!..
    — Мама! — попросил Женя, — можно я выйду на одну минуту?
    — Не смей! — сказала Зинаида.
    — На одну только минуту... Мне обязательно надо!..
    — Не смей и думать!.. Ну, что мне с тобой делать?
    Жучка с громким лаем носилась взад и вперед вдоль забора, стервенея от запахов и звуков и оттого, что враг оставался невидимым. Камень ударил по забору. С той стороны раздались крики, возня, топот ног, и все стихло.
    — У меня дел по горло, — сказала Зинаида. — Возись тут с вами... Успокой собаку! — сказала она Жене.
  
   — Хорошо ли, плохо ли — устроились... Завтра встанем, — сказала бабушка, — а мы, глядь, на новом месте уже живем. Никуда ехать не надо. Мотор не тарахтит. Трясучка не донимает...
    Они укладывались спать. Лампочка под потолком ярко освещала чуть вытянутую к окну комнату, голые стены, развороченное лоно постелей. Окно, которое выходило на Лермонтовскую улицу, было открыто, и в него из темной и душной ночи залетали в комнату мотыльки. Людмила заснула на бабушкиной кровати, для Зинаиды предназначалась другая кровать, Жене постелили на дедушкином диване.
    Женя лежал и думал. Он устал, но спать не хотелось. Голова была ясная. Он слышал и не слушал разговор мамы и бабушки и думал о своем. Он ощущал себя предателем. Огромный, полный событий день подошел к концу, и от утренних настроений в Малаховке не осталось следа. Женя не видел, что происходило за забором, на улице, когда они с мамой стояли во дворе, но он все понял. Он узнал некоторые голоса, и ему было ясно, кто и с кем и за что дрался. Ему было ясно, что драка произошла из-за него и что Клепа со своей шайкой расправились с черноглазым Геббельсом, который перед этим помешал Клопу наброситься на него с железной палкой.
    Он это понял сразу же. Он узнал голос черноглазого смельчака, богатый интонациями, похожий на голоса настоящих актеров. Клепа, Клоп и лисообразный Валюня отомстили ему, а он, Женя, стоял почти рядом, не смея ослушаться маму, ничем не помог ему. Он подумал, что бросил его одного, в беде, и эта мысль причинила ему страдание. Он не впервые подумал об этом. До самого вечера он ходил по тесному саду и страдал, укоряя себя за невольное предательство, злясь на себя, на маму и вынашивая планы возмездия.
    — Вот тебе раз! — сказала бабушка. — Что это такое? — Шум двигателя потряс комнату. Было непонятно, где завели машину, казалось, гул мотора идет отовсюду, из-под дома, сверху, с улицы. Не просыпаясь, Людмила повернулась на постели. — Шо це таке?.. Мы снова едем?
    Бабушка подошла к окну и выглянула наружу.
    — Я думаю, — вполголоса сказала Зинаида, — соседка работает... У нее машина... Кустарничает... вяжет платки, чулки... Надомница...
    — Кустарничает...
    — Однажды, когда я здесь была, она включила ее, но потом бабка увидела меня, и они сразу выключили.
    — Хорошо нас угораздило. — Бабушка рассмеялась. — И смех, и грех. Но зачем она ночью работает?.. Дня им мало?
    — Прячется.
    — От кого?
    — Не знаю. От милиции, может быть... Я к ним заходила, видела...
    — Мотор, как слышно, сильный. Но зачем ночью! — возмутилась бабушка.
    — У нее сын есть, — сказала Зинаида. — Жене ровесник. Их фамилия Трошкины.
    — Он тоже сегодня в той банде был?
    — Нет... Она мне говорила, у него компания на другой улице. Он здесь не дружит с этими мальчиками.
    — Хорошие мальчики! Бандиты законченные!.. Нелюди, до смерти могли изувечить...
    — Тс-с...
    — Зина, дочка, ты с этой Клавой сладкоречивой... будь подальше... Она мне сразу подозрительная была. Такая хитрая бестия... Вокруг пальца обведет. Это нам, конечно, с тобой нехороший момент оказался... Я мало не люблю, я боюсь таких людей.
    — Не знаю, — сказала Зинаида. — На словах она слаще меда. Хозяин их не любит... ну, то есть в лице меняется... А Клава по разговору... лучше быть не может.
    — Вэлъка хмара, та малый дождь... Надо дело делать. А наболтать с три короба, чтобы пыль пустить... Лучше подальше от нее. Кто много за доброту ратует, от того добра не жди.
    — Это верно... Знаешь, что мне еще рассказали? Позавчера Клава все яблоки собрала. Зеленые. И с наших деревьев тоже... Что она только с ними делать будет?
    — Не удивительно. Я про что тебе и говорю... Пусть подавится.
    — Куда они ей, зеленые? Сгниют... Выбросит все одно.
    — Она как та собака.
    — Ну, я выключаю? — сказала, берясь за выключатель, Зинаида.
    Она легла, и сразу на нее навалились воспоминания. Сестра Лида и сестра Люба. Скандал в Малаховке. Их жизнь в Малаховке, начиная с лета сорок четвертого года, когда она с детьми вернулась из эвакуации, и кончая летом сорок пятого, когда умер отец. Последний год жизни с Лидой и с ее семьей. Скандал из-за денег. Вещи, куда они поставлены и куда их завтра надо переставлять, размещать, что надо сделать, куда пойти, прописка, соседи, хозяин, пьянчуга Костя... Перед самым началом войны они с мужем поселились в Томилино. Они сняли в Томилино две комнаты, это было рядом с Малаховкой, и было ближе к Москве, место сухое, чистое, три десятка сосен во дворе. Из окон, выходящих на юг, открывался вид на колхозное поле. На улице, подумала она, на улице Островского. Все в честь писателей называют, удивительное дело. Лермонтовская, Гоголевская, Некрасовская... У нас здесь тоже окно выходит на южную сторону... Мама хотела, чтобы с нею в доме остались мы. И отец был того же мнения. Но Саше должны были дать жилье в Москве от работы, и он решил, перебьемся как-нибудь пока, и мы поселились в Томилино. А в доме осталась Лида. Отец не любил ее. И мама не любит. Я понимаю, почему. Почему они любили Сашу? Как сына любили, больше, чем Матвея. Он и вырос чуть ли не в доме у нас, еще там, в Екатеринославе. Я никогда не могла вспомнить его мальчишкой, он был на восемь лет старше меня, а он меня помнил и рассказывал смешные истории. Веселый у меня муж... Был муж. Ох, Господи!.. Глаза забывают, а тело помнит. Или оно вообще помнит? Не помнит, а просто инстинкт?..
    Господи... уходит время. Для кого это все у меня? Лучшие годы уходят впустую. Хватит, Зинаида... Хватит!..
    Так и получилось, что в доме осталась Лида. Интересно, Анатолий правда дал денег отцу, которые он нам дал на хозяйство? Никто ничего не узнает. Да какие там деньги, особенно сейчас! На них комнату не купишь, не то что дом. Чем богаче, тем жаднее. Это точно. И все равно дом мамин. Мамин, и ни чей больше.
    Томилино. Томилино. Почти сразу же... двадцать пятого марта родилась дочка. Милочка. Но рожать я вернулась обратно, к маме. А Саша в эти дни мотался от меня в Томилино, из Томилино в Москву. Как он хотел дочку! Бедные вы мои, бедные. Война, пропади она!.. Кто ее выдумал, эту войну? Неужели и сына ждет война?
    Ее мысли обратились к сыну. Он лежал на диване почти рядом с нею, и его не было слышно. Он спал так тихо, что казалось, на диване никого нет. Зинаида не один раз видела, как сын вступается за слабого и обиженного. Была в его характере такая черта, которая делала его необычайно серьезным при всякой несправедливости и побуждала к борьбе, к бескомпромиссным действиям, удивительным в ребенке. Но, впрочем, подумала Зинаида, если разобраться, это взрослые научаются рассуждать и выгадывать, а дети как чувствуют, так и ведут себя, не заботясь о последствиях. Плохо, что он несгибаемый, прямой. Это, в самом деле, плохо. Таким людям трудно приходится в жизни. Но я не могу сказать, что он нерасчетливый и непрактичный. Он всегда хорошо понимает, чего хочет и, главное, чего можно хотеть. Обостренное чувство справедливости и честность должны удержать его от дурной компании, от дружбы с какими-нибудь хулиганами или ворами, подумала она. Это хорошо. С этой стороны хорошо. И все-таки ей было неспокойно за сына. Она лежала на вдовьей кровати и слушала завывания машины за стеной, и внутри себя чувствовала тревогу за сына. Она решила перестать думать и заснуть. Не было смысла думать дольше. Это только ее сестра Люба могла сто раз пережевывать одну и ту же тему. Зинаида подумала о том, какой Женя рассудительный, основательный не по годам. Воспоминание об этих качествах смягчило тревогу за его будущее, они были как бы гарантией того, что он не попадет в беду, как это часто случается с честными и слишком откровенными людьми в наше время. Он честный, но он не болтливый, засыпая подумала Зинаида. Он не станет доверять кому попало, у него есть чувство собственного достоинства. И это хорошо.
    Она услышала, что мама встала с постели и идет по комнате. Она открыла глаза. Ее кровать стояла вдоль окна, и она увидела, как мама тянется через нее и шарит рукой на подоконнике.
    — Мама, — шепотом сказала Зинаида. — Что случилось?
    — Спи, Зина. Спи.
    — Чего ты ищешь?
    — Где-то здесь я поставила...
    — Что?
    — Валерьянка... где-то должна быть... здесь. Ага...
    — Сердце? — спросила Зинаида.
    — Немного что-то... Да пустяки. Спи.
    — Ну, вот, — с укором сказала Зинаида и замолчала, удержав готовые к произнесению слова. — Мама, это жара. И потом ты немного переработала сверх силы. Ничего, ты успокойся, я тебе сейчас воды подам.
    — Лежи, лежи. Я сама... Пропади ты пропадом, этот мотор вместе с Клавой!.. На нашу голову... Так бы ничего, но соседи... Нехороший момент оказался... Чтоб у нее в голове так гудело, как ее мотор гудит.
    Зинаида подошла к стене и несколько раз ударила кулаком. Глухие удары о стену отзвучали в воздухе, и шум машины прекратился. Стало слышно, как вздыхает бабушка, сидя на постели.
    Женя не спал. Он лежал молча, не двигаясь, и ловил момент засыпания. Как это спать? Что это такое спать? Вот я лежу, подумал он, все слышу. Думаю. Где я, что вокруг меня, я все знаю. А как это я засну? и ничего не буду слышать, как будто нет меня, а утром, когда проснусь, опять все знаю и вижу. Но только когда я спал, что тогда было, я не знаю...
    Вот засну, и ничего не буду знать. Что значит заснуть? Куда я тогда... деваюсь? Может быть, если поймать вот это, когда я засыпаю, узнать, что это такое, может быть, тогда я смогу поймать и сон, или что там на самом деле бывает со мной ночью? Проникнуть в это самое, что со мной бывает ночью, узнать, где я и что такое спать.
    Он слышал, как гудела машина у соседей, как заболело сердце у бабушки, как они разговаривали с мамой. Он задремывал и тут же рывком возвращался к бодрствованию, желая поймать тот самый последний момент, когда он еще все чувствует и понимает, но при этом уже спит. Он полагал, что если очень захотеть и очень постараться, он выяснит, наконец, эту таинственную непонятность. Он задремывал и старался не заснуть, лежал, прислушиваясь к себе, контролируя перемены внутри себя. Незаметно он заснул.
    
  

Глава седьмая

  
    Черноглазый мальчик, который помешал Клопу наброситься на Женю Корина, Дмитрий Беглов, фамилию которого изобретательная любовь мальчишек к прозвищам и противоестественным оборотам речи перевернула на Геббельса, отбился от Клопа, Клепы и компании, пробежал два квартала по Халтуринской улице и, очутившись на Просторной улице, направился к Славцу Мельникову. К нему присоединился Виталий, упитанный мальчик. Они вдвоем подошли к дому Мельниковых, обнесенному высоким забором, за которым невидимый, угадывался большой сад, и постучали в калитку. Вслед за лаем собаки раздался голос тети Тани, матери Славца, приказывающий собаке замолчать, но собака продолжала лаять. Тетя Таня сообщила, что Славца дома нет, где он, она не знает. Мальчики отошли от калитки.
    Дмитрий все еще находился в возбужденном состоянии после драки, хотя она и окончилась без особых потерь для него. Он был немного сердит на Виталия за то, что тот сумел остаться в стороне и не захотел по собственной воле принять участие в потасовке. Виталий жил на Халтуринской улице, посередине между Лермонтовской и Просторной. Дмитрий жил через несколько домов от Славца на Просторной улице, нужно было пересечь трамвайную линию, которая проходила по Энергетической улице, параллельно Халтуринской. Для них обоих Клепа, Пыря, Длинный были лермонтовской компанией, чужаками, в то время как сами они принадлежали к компании на Просторной улице. Тем хуже выглядело поведение Виталия, не поддержавшего одного из своих против чужого противника. Дмитрий хмуро смотрел мимо него и сердился на него, но не очень сильно; он хорошо знал его характер и возможности, и то, как повел себя Виталий, было вполне заурядным событием.
    — Может, к Юрке пойдем? — сказал Виталий. — Славец, может, у него. — Дмитрий молчал. Они остановились в тени высокого тополя, здесь было не так жарко, как на открытом месте, и земные букашки, муравьи, жучки и гусеницы, деловито передвигались здесь на виду. — А ты все-таки здорово врезал Клопу, — со смущением в голосе произнес Виталий. — Все-таки ж совсем лермонтовские охамели. Сопляк маленький... лезет на большого... А новый этот пацан... сила! Правда?.. А Самовар-то... Как ты ему дашь сейчас... Он прямо горбом на пень. Ха-ха-хи-хи-хи... Так и лег... Ну, ты даешь, Димка, я бы один с ними не смог... Они как фашисты.
    Дмитрий презрительно посмотрел на Виталия и, наклонясь, стал рассматривать суетливую жизнь на земле и местами руководить ею. Из калитки вышла тетя Таня с пустыми ведрами и прошла мимо них за водой.
    — Ладно, Слон, идем, — выпрямляясь, сказал Дмитрий. — Эти гады только кучей смелые. Я вот Клепу одного встречу, тогда поглядим... Молодец Титов, не струсил... А ты...
    — А что я?.. Что ты ко мне?..
    — Ладно... Только я, будь на твоем месте, заступился бы.
    — Да я хотел, но... Понимаешь, я ведь с ними рядом живу. Они ведь никому проходу не дают. Особенно все эти типа Евгения Ильича, и другие из дома... Самовар, Валюня... собаки!.. Чего они такую власть забрали на улице?
    — Ничего. Мы, в случае чего, бунтарских призовем. Свои ребята. Против Степки Гончара никто не попрет. Даже Пыря. Верно?.. Еще твои, с Крайней улицы. Они тоже зуб на лермонтовских имеют. Не трусь, Слон. Не выношу трусов!.. Со мной-то ты смелый, когда крик на меня поднимаешь. — Дмитрий негромко рассмеялся. — Клепу вот испугался...
    — Да хватит тебе...
    Они вернулись к Халтуринской улице, обогнули угловой двухэтажный дом, обшитый досками, и вошли во двор со стороны Халтуринской. Во дворе стоял яблоневый сад, было несколько вишен и кустов крыжовника, но ни яблок, ни вишен, ни крыжовника на деревьях и кустах не было видно. В дом с этой стороны вели три двери. Все три двери были открыты. Они вошли в среднюю и, миновав сени, попали в кухню с двумя керосинками, рукомойником, кухонными шкафчиками и табуретками. Дальше, в комнаты, дверь тоже была открыта. Оттуда доносились взрослые голоса. Они остановились, и Дмитрий постучался.
    И словно его стук был неким магическим сигналом, все в доме пришло в движение. Раздался громкий и жалобный лай собаки. В одну секунду перед изумленными приятелями с грохотом, лаем и воинственными криками на большой скорости пробежали, соскочили со ступенек, ведущих из кухни в сени, и скрылись во дворе все способные к передвижению обитатели дома Щегловых.
    Первой, скуля на ходу, выскочила рыжая собака, преследуемая котом. Затем показалась низенькая старуха с перепуганным выражением на сухом и злом лице; она просеменила по кухне, шлепая тапками, и ее шея в отвислых морщинах подрагивала в такт шагам и шипящим проклятиям. Юра Щеглов, без рубашки, в коротких штанишках, спасаясь от протянутой руки, которая нависла над ним, оттолкнул старуху, обогнал ее, оставил ее позади себя как заслон, и выбежал из кухни. Софья Дмитриевна, его мать, оттолкнула старуху и бросилась вслед за сыном, но не успела его поймать; промелькнуло ее злое и красное, как кирпич, лицо, и она выбежала из кухни.
    — Ненавижу!.. ненавижу!.. — крикнул Юра, сбегая по ступенькам. — Сволочь! — крикнул он самое нелюбимое для матери слово.
    — Погоди!.. — Софья Дмитриевна задохнулась от злости. Злость прибавила ей силы, и расстояние, которое Юра сумел увеличить благодаря старухе, снова сократилось. — Ты мне попадешь!.. попадешь мне!..
    Они исчезли во дворе. Старуха исчезла вслед за ними. Из комнаты, тоже бегом, показался высокий пожилой мужчина, черный от загара. Он был одет в отвислый, сильно помятый пиджак. Его цыганистые глаза скользнули по лицам приятелей, но он не обратил на них внимания и не замедлил шаг.
    — Погодите, я уйду... Я совсем уйду... Уйду, — повторял, пробегая, мужчина. — Отстаньте... Оставьте, я уйду... Золотое сердце, — неожиданно сказал он, и его не стало слышно.
    На пороге комнаты возникла массивная фигура высокой и суровой старухи. Старуха молча и степенно, тоже быстрым шагом, прошла через кухню.
    — Что здесь было, братцы! — сказал Славец. Его смущенное лицо улыбалось. Встреча с Геббельсом и Слоном не удивила его. — Пошли, поглядим... Щегла сейчас так пороть будут!.. Ну, дает!.. Потом расскажу. Пошли.
    Пушистый сибирский кот был единственный, кто не выбежал во двор. Прогнав собаку, он прыгнул на старый ободранный диван в сенях и, выгибая горб, прогулялся по дивану с видом коронованной особы.
  
    Утром к Щегловым приехал непутевый брат мужа, дядя Витя. Муж успел уйти на работу. Софья Дмитриевна была не в духе, это часто с нею случалось. Как у других людей жизнь — это наслаждение музыкой, или чтение книг, или обжорство, пьянство, прелюбодеяние, работа, наконец, — так у Софьи Дмитриевны, несмотря на то, что она была грамотная женщина и до рождения сына преподавала в начальной школе, — постоянные сожаления, переживания, реалистичные и выдуманные, скандалы с близкими, в особенности с мужем, слабохарактерным и по сути добрым человеком, в конечном итоге всегда терпящем поражение, плохо понимаемые ею самой рывки ее неуравновешенной натуры, усугубленные критическим возрастом, боязнь смерти и неумение, нежелание жить радостно и легко, неверие в Бога, незнание Его, и в то же время мрачный мистицизм ее духовного существа, привычка в любой ситуации делать установку на плохой исход — это и была ее жизнь. И хотя объективно ее жизнь сложилась совсем неплохо, она привыкла считать себя несчастной, судьбою проклятой страдалицей.
    Она терпеть не могла всю без исключения родню со стороны мужа. Она выставила непутевого дядю Витю за дверь вместе с его мешками, залежалой вонью и грязью не только потому, что он недавно был у них, ночевал неделю и уехал снабженный вещами и деньгами и его новый приезд был верхом нахальства, но также потому, что такое было у нее в это утро настроение, так ей захотелось, и потому, что ее окружение, бедненькие, действительно обделенные судьбой сестры — тетя Поля, прописанная и живущая в доме, и тетя Наташа, гостящая наездами, но подолгу, — поддержали ее, подлили масла в огонь. Она пришла в то состояние неудержимого бешенства, хорошо знакомое ее близким, которое, отключив ее разум, сделало ее, подобно огню, способной на поступки неосмысленные, случайно направленные и неисправимые.
    На этот раз дело кончилось захлопнутой дверью. Как обычно, она действовала и говорила, влекомая внутренней силой, порожденной чем угодно, только не разумом. На лице ее выступили красные пятна.
    — Я еще прошлые вши не вывела!.. — в бешенстве крикнула она. — Он мне новые привез!.. На порог не пущу!
    — Соня, зачем вы это говорите? — сказал дядя Витя за дверью.
    — Попрошайничать приехал... бродяга!
    — Соня. Зачем вы?.. Я вам все объясню.
    — Вон!.. Не то что в дом... чтобы рядом ноги вашей не было!.. Ну, и люди. Выродки! Одни имена чего стоят. Только моя судьба злосчастная могла забросить меня к этим выродкам!.. Виктор Юрьевич... Игорь Юрьевич... И сына мне назвали... Идиоты!
    — Успокойся, Соня. Пусть идет, и успокойся. — Дородная тетя Наташа взяла ее под локоть и оттянула от дверей.
    — Нет, в самом деле, — сказала сухонькая тетя Поля. — Каждый раз он тут как тут. Каждый раз... Это же ей хоть самой уходи из дома.
    Дядя Витя остался во дворе и с видом человека, которого нигде никакие не ждут дела, присел на скамейку и слился с нею. Но позднее, когда Софья Дмитриевна удалилась по делам, его долговязая унылая фигура встрепенулась, он взял свои вещи и перебрался в сени. Пройти дальше, в кухню, он не осмелился. Или не захотел, быть может, в простой обстановке чувствуя себя спокойнее.
    Он был старшим братом. Во время первой мировой войны, уклоняясь от воинской повинности, он изменил фамилию, и поныне этот знак его непутевости сохранился у него в паспорте. Его младший брат носил фамилию Щеглов, как и отец его и дед, его же фамилия была Щегловин. Виктор Юрьевич Щегловин был на шесть лет старше брата, который, к слову сказать, был ровесником века и не шутя гордился этим совпадением. В то время как младший брат успел учиться в гимназии, а затем, уже после революции, окончил институт, стал инженером и работал главным технологом на номерном заводе, что позволило ему во время последней войны получить бронь, — дядя Витя в далекой юности оставил гимназию, проявив большое неумение к умственной работе, но более всего, видимо, страдая недугом лени, не захотел помогать отцу, строительному подрядчику, не захотел нигде служить, и сколько над ним ни бились родители, не в силах был совершить над собой усилие и приспособить себя к какому-нибудь делу. Он как чумы боялся строгого распорядка, прикованности к месту и времени. Для его характера была невыносима сама мысль о трудовой дисциплине. Он был то ли неудачник, то ли философ, то ли попросту бездельник, и когда он вырос из коротких штанов и для него отошла пора ловли и устройства птиц, шатания по улицам и ярмаркам, околачивания под стенами заезжих цирков, дядя Витя ушел из дома с веселой и жуликоватой парочкой кукловодов, наобещавших ему золотые горы и нуждавшихся в помощнике. Ушел он летом, в теплые, изобильные дни, когда природа в наших суровых широтах не препятствует романтическим порывам. Ближе к зиме он вернулся, притащился словно затем, чтобы заболеть в родном доме. Он не умер, на радость родителям, которые никак не хотели верить в убогую реальность, не могли и не хотели отделить свои выдуманные надежды относительно старшего сына от реального человека.
    Басовитый голос дяди Вити после болезни сделался гнусавым и сдавленным, и когда он говорил, казалось, не горло, а нос его издает произносимые звуки. Он был женат и имел двух сыновей, которые не признавали его отцом. Сыновья уже были взрослые, и он не пытался их найти, и не знал, где они и живы ли они, точно так же, как не знал ничего об их матери. У него была другая жена, подстать ему, чумазого и оборотистого вида женщина, и иногда он приезжал в Москву вместе с нею. Они обосновались на Украине. Указать их место пребывания точнее, очертить не район, а хотя бы область — не взялся бы никто, и, надо полагать, они сами не смогли бы это сделать. Естественно, дядя Витя нигде не работал. Он подряжался у колхозов, у частных лиц, разъезжал по стране с тюками, с вагонами, иногда с целыми эшелонами всевозможных товаров, стоял за прилавком на рынках, и всегда он был одет в рванину, всегда он бедствовал и нуждался. Он не отвергал никакое подношение: тарелку супа, деньги, старый пиджак. Каждый раз с его приездом в доме брата появлялись вкусные вещи: то это были ранние помидоры, то зимой он привозил сушеную вишню, из которой варили компоты и кисели, а Юра, обдавая ее кипятком, размачивал и лакомился ею в неограниченном количестве. Однажды дядя Витя привез полный мешок семечек, таких крупных, какие Юра раньше никогда не видел и не знал, что такой сорт вообще существует на свете. Они сели с мамой вдвоем на кухне вечером, насыпали на столе гору семечек, мама предварительно пожарила их на сковороде, и Юра торопливо отправлял в рот семечку за семечкой, быстро выхватывая пальцами самую большую и поглядывая на маму, а мама также торопливо отправляла семечку за семечкой себе в рот и поглядывала на Юру, и они сидели вдвоем до тех пор, пока не прикончили всю гору без остатка...
    Юра сквозь сон слышал громкие голоса в доме. Ему показалось или приснилось под утро, будто к ним приехал дядя Витя и мама очень недовольна его приездом. Потом он услышал или ему тоже приснилось, что его тетушки также недовольны приездом дяди Вити. Тетушки затеяли канитель с фальшивыми утешениями мамы, та им жаловалась на свою загубленную жизнь, и он спал и изо всех сил ненавидел эту канитель, потому что она была привычна для него и всегда заканчивалась чем-нибудь нехорошим, некрасивым, неискренним, а он очень не любил обман, и ему претил неестественный тон мамы, он не любил видеть ее грубой и плохой, но спать по утрам он любил, и он повернулся под одеялом и продолжал крепко спать.
    Когда он проснулся, утро закончилось, и начался жаркий день. Окно в его комнате было зашторено. Было тихо и душно. В смежной комнате, которая называлась у них столовой, но где на самом деле почти никогда не ели, а жили там папа с мамой и ночевали гости, был яркий солнечный свет. Тетя Наташа, сидя посередине комнаты за круглым столом, читала газету. Юра поглядел на нее, повернулся и пошел к выходу. На кухне тетя Поля чистила рыбу, довольствуясь тем слабым светом, который попадал через открытую в сени дверь и мутное окно, также выходящее в сени. Юра шутки ради повернул выключатель.
    — Зачем тебе надо расходовать свет? Мне и так видно, — сказала тетя Поля. Она всегда говорила одно и то же. Расходовать свет. Расходовать масло, керосин. Ох, тоска, подумал Юра, зря я ее затронул. — Вон иди полюбуйся. Твой дядя опять приехал, — ядовито сказала тетя Поля. — Попрошайка бессовестный...
    Юра зло поглядел на нее и направился в сени. Уже на пороге он ощутил специфический запах дяди Вити, запах давно немытого тела, грязных вагонов, вокзалов, запах дальних дорог и сапожного дегтя.
    Из кухни в сени вели ступеньки, справа от них был помост, продолжение кухонного пола, и на помосте стоял диван. На диване лежал дядя Витя и дремал. Ему не мешали выпирающие пружины, и грязная лестница, приставленная к стене, и грязный ком паутины под потолком в углу не смущали его.
    — Здравствуй, — сказал Юра. — Идем, — решительно сказал он и потянул дядю Витю за руку.
    — Погоди, Юра. Погоди... Мне здесь хорошо.
    — Идем! — разозлясь, сказал Юра.
    — Нельзя, — переходя на шепот, сказал дядя Витя. — Нельзя... Мама, знаешь, о-о... рассердится. — Он выразительной мимикой подкрепил свои слова, и Юру покоробило, ему сделалось приторно, как бывает от без меры съеденных в куче конфет, меда и сахара. Цыганистый глаз дяди Вити, одновременно смущенный и нахальный, с дикой усмешкой в середине зрачка, глядел на Юру преданно и любовно.
    — Нет, идем, — сказал Юра. Он стянул дядю Витю с дивана и потащил в комнаты. Они прошли мимо тети Поли, которая проводила их вытаращенными глазами, прошли через маленькую проходную комнатку без окон, через юрину комнату и вошли в залитую ярким светом столовую. Дядя Витя смущенно улыбался и волочил за собой свои вещи.
    — Сиди, — сказал Юра. Он усадил его за круглый стол, рядом с тетей Наташей, и мгновенно комната наполнилась запахом дяди Вити.
    — Вы приехали сегодня утром? — как ни в чем не бывало спросила тетя Наташа.
    — Да.
    — Откуда?
    — Из Мелитополя, — сказал дядя Витя.
    — Там тоже жарко?
    — Я бы не сказал, чтобы очень было бы жарко... Нормально. — Дядя Витя положил руку на шею Юре. Рука у него была грязная и заскорузлая, и он несколько раз погладил Юру, что должно было выражать его нежные чувства к племяннику. — Золотой мальчик, — сказал он тете Наташе. — Я сколько езжу, редко бывают такие дети. Доброе сердце... таких детей нет больше в мире.
    Обычно в подобной ситуации гордость и врожденный дух противоречия провоцировали Юру на самые дикие выходки. Он не любил, когда его хвалили в его же присутствии, особенно если это делалось с намерением предопределить его поступки. Он не любил грубой лести, так же как не любил он фамильярного обращения. Он из упрямства невольно действовал прямо противоположно тому, что ждали от него взрослые. Но сейчас он стоял рядом с дядей Витей и терпеливо сносил его нежности. Назло всем этим опостылевшим тетушкам, которые хотели выставить дядю Витю за дверь, назло маме, которая могла с минуты на минуту появиться, он стоял рядом с дядей Витей, и тот неприятно водил у него по шее. Юра почувствовал, как изнутри подымается и заполняет ему сознание обычное его упрямство, но он одернул себя, неспокойно потоптал ногами, дернул плечами и продолжал терпеть.
    Он сумел заставить себя, он одержал над собой победу. Никогда прежде он не знал и не понимал, почему он делает так, а не так, чем это вызвано, и он никогда не думал раньше, вызываются ли чем-нибудь его действия и может ли он ими руководить. Он впервые прикоснулся к чему-то фундаментальному в своем поведении, и он понял, что им одержана победа над собой. Он понял, что произошло значительное событие. Он осторожно освободился от дяди Вити, вышел в свою комнату и, возвратясь с книгой, лег на тахту. Взрослые разговаривали между собой, а он лежал на тахте и читал, охраняя присутствие дяди Вити в столовой.
    — Соня, — сказал дядя Витя, — я вот... мы здесь... сижу. Вы садитесь, я вам все объясню. А то... как-то через дверь... не удалось объяснить...
    — Мне не нужны ваши объяснения, — остановясь на пороге, сказала Софья Дмитриевна. — Не нужны. Не хочу слушать. — Ее лицо приобрело кирпичный оттенок, и она обвела комнату неосмысленным взглядом. Тетя Наташа сникла, уменьшилась в размере, и спинка стула на фоне ее умаления, казалось, стала заметней и выше. Дядя Витя застыл, погружаясь в гипнотическое состояние. Юра отбросил книгу. Он приподнялся на тахте, потом встал и подошел к дяде Вите. Какая-то сила внутри Софьи Дмитриевны, прототип или зачаток чувства меры, и соображение о том, что ее поступок с изгнанием деверя был действительно беспрецедентный, остановил ее на самом краю равновесного состояния. Она ничего больше не сказала, повернулась и вышла из комнаты.
    — Вы не думайте, Наташа. Не думайте, — оживая, сказал дядя Витя. — Она добрая. Это я вам говорю. Я точно говорю, добрая. Это ведь она просто так. Не по злобе. Я ей просто надоел. Еще бы... Я ее понимаю. — Басовитый и гнусавый голос дяди Вити выходил через нос, словно горло у него было заткнуто. У Юры запершило в горле, захотелось откашляться. Он покашлял в кулак несколько раз, тем сильнее, чем более бесполезным и беспричинным был его кашель. — Я скоро уеду, — сказал дядя Витя. — Я ненадолго. Да потом... я и на дворе могу переночевать... Сейчас-то... о-го!.. Моя жена заболела. Вы знаете?
    Тетя Наташа молча глядела в газету. В комнате было ослепительно светло и жарко. Все три окна, выходящие на юг и на запад, были открыты настежь. Юра взял книгу с тахты, отнес ее в свою комнату и отправился на кухню завтракать жареной картошкой, запах которой давно коснулся его обоняния.
    Так было утром в доме Щегловых.
  
    Когда во второй половине дня Дмитрий Беглов и Виталий в поисках Славца направились к Юре Щеглову, Славец и Юра сидели в затемненной юриной комнате, читали повесть Гоголя "Вий", и громкие голоса в столовой не мешали им погрузиться в вязкую и неотвязную среду гоголевского создания, содрагаться и холодеть от ужаса, ужасаясь вместе с героем и страшась за него. Они сидели рядом, молча смотрели в открытую страницу и, дочитав до последней буквы, открывали новую страницу. Они приноровились читать с почти одинаковой скоростью, и им не приходилось ждать друг друга. Они едва дышали от страха, всерьез воспринимая события повести. Они, казалось, необратимо переселились в выдуманный мир, и гроб с ведьмой не над семинаристом, а над каждым из них проносился со зловещим свистом, и не было рядом ни людей, ни знакомых стен комнаты. Опасность, которая над ними нависла, была неостановима.
    Юра на секунду поднял голову, прислушиваясь к громким и отчетливым словам в смежной комнате. Он заметил, что Славец тоже не читает, а слушает. Выдуманный Гоголем мир отодвинулся на второй план.
    — Он как родился, — скрипучим голосом сказала тетя Поля, — так и не был за всю жизнь в бане ни разу. Стыд!..
    — Вы бы лучше молчали, — гнусаво и равнодушно сказал дядя Витя. — Вы здесь живете... Вас терпят, и молчите.
    — Он еще смеет мне говорить... терпят!.. Бродяга грязный... Я еще ему стирала его грязные вещи... Больше не дождется от меня! Не дождется!.. Я всегда правду говорю... — Голос тети Поли превратился в ядовитое шипение, и она сумела вместить в него столько злобы и ненависти, сколько невозможно было предположить в такой маленькой и сухонькой старушке. — Мне никто никогда не может сказать, что я говорю неправду. Я говорю правду... Если кому-то... бродяге и попрошайке не нравится... Мне Соню жалко. Но у него нет стыда перед людьми... Он наглый! — крикнула тетя Поля. — Наглый!.. Наглый!..
    — Погоди, Полина, — громко сказала Софья Дмитриевна, и голос ее был сравнительно спокойный. — Вы мне скажите, вы долго будете сюда ездить? Так часто... И с вашими вшами и вонью... Я вас не хочу видеть! — с расстановкой сказала Софья Дмитриевна.
    Юра покраснел от стыда. Ему было стыдно перед Славцом. Слезы выступили у него на глазах. Он напрягся всем телом, замер, ощущая те же самые унижение и боль, которые, казалось ему, в эту минуту испытывает дядя Витя. Он не любил дядю Витю, но он так остро жалел его, что это чувство жалости было сильнее чувства любви к матери, которую он в эту минуту ненавидел. Дрожь прошла у него по телу. Он до боли закусил губу. Он хотел перестать дрожать, и от возмущения ничего не мог с собой сделать. Возмущение матерью и неприличием сцены уничтожило в нем все разумные мысли. Он сидел, сжимая кулаки, красный и злой от обиды за свою горькую судьбу.
    — Так я ведь, Соня, приехал... Я приехал, — сказал дядя Витя, — к Игорю. Если вы не хотите, я и не приехал к вам... Я приехал к Игорю... брат... это ведь его дом. А? Что ж, я не могу...
    — Что вы сказали? — оборвала его Софья Дмитриевна. — Его дом?!.. Выродок!.. Убирайтесь вон отсюда!.. Грязный! вшивый!.. Ворюга! Вон!
    — Соня. Соня, успокойся. — Тетя Поля снова вскочила со стула и испуганно засуетилась вокруг сестры. — Соня, не надо... Пусть его... Соня.
    — Вон!!! Если вы еще раз посмеете... Если еще раз... ко мне... Я вас кипятком... из кастрюли!.. Я в милицию на вас донесу!..
    — Стыдитесь, — сказал дядя Витя. — Постыдитесь, Соня...
    — Я тебя ненавижу! — крикнул Юра, вбегая в столовую. — Ты не смеешь! — Он остановился напротив матери, лицом к лицу, от бешенства плохо видя ее лицо, но все-таки замечая, что оно в красных пятнах, а глаза у нее бешеные и тоже невидящие. Злость лишила его способности остановиться и подумать. — Ты — дура! — крикнул он матери.
    — И ты, выродок!.. — Софья Дмитриевна взмахнула кулаком и ударила Юру по спине. Она тяжело ударила его и хотела ударить вторично.
    — Перестань! — истерично закричала тетя Поля, хватая ее за руку.
    — Разве это ребенок! — Софья Дмитриевна оттолкнула сестру. Она толкнула ее еще раз в направлении двери. — Убирайтесь все!.. Его надо было маленьким придушить! О! о!.. Как мне надоело... Надоело! Жить надоело!.. — зарыдала она, ломая руки.
    Она бросилась в юрину комнату, подбежала к книжному шкафу с застекленными створками, святая святых своего сына, и, не повернув ключа, рванула дверцы на себя, ломая замок.
    — Вот так тебе!.. Так!.. Я вам всем... Кто я вам?! — Она остервенело загребала руками книги на полках и швыряла их на пол, разбрасывала по комнате. Славец тихо и осторожно, стараясь быть незаметным, подвинулся к стене. Он хотел выбежать вон, и в то же время он хотел досмотреть до конца изумительные события. Собака и кошка, вспугнутые тяжелыми томами, бросились из комнаты, на бегу сводя им одним понятные старинные счеты.
    Юра вбежал в комнату вслед за матерью. Он, совершенно потеряв рассудок от бешеной злости, пытался произносить слова, но слова у него не получались, а получался только рев и плач, и когда Софья Дмитриевна увидела, что у сына пропал дар речи, она остановилась. Юра с плачем кинулся к ней, оттолкнул ее от книжного шкафа и изо всей силы ногой ударил ее по голени. Он вскрикнул от боли, вывихнув пальцы на босой ноге. В следующую секунду он увидел выражение, которое появилось на лице Софьи Дмитриевны, в ужасе отшатнулся от нее и бросился бежать куда глаза глядят.
    
  

Глава восьмая

  
    Софья Дмитриевна добежала до калитки и остановилась, тяжело дыша. Юра, не оглядываясь, продолжал свой бег, направляясь к леднику, это было первое, что пришло ему в голову, он хотел добежать до горы льда, покрытой слоем опилок, и спастись от матери. Он рассчитывал пулей ворваться в ворота и проскочить вовнутрь, а мать, подумал он, задержит охранник и не пропустит следом за мной. Если охранника вдруг сейчас нет на месте, я все равно буду в безопасности. Лед под опилками потихоньку подтаивает, ручейки воды стекают вниз, и весь двор ледника покрыт большими и глубокими лужами. Холодными лужами. Я побегу по ним, и мать отстанет.
    За долю секунды возникла в мозгу его эта картина. Впопыхах, в сумасшедшей гонке он выскочил из калитки на улицу и, отбежав полквартала, понял, что мать за ним не гонится. Он остановился, взялся рукой за правый бок, в котором сильно закололо, и тихо пошел к леднику. У него появилось желание полакомиться кусочком льда. Охранника не было. Несколько мальчиков, постарше Юры, возились на сухих опилках.
    — Дорогой сосед, позвольте вам передать привет, — сказал Семен. — Ты чего такой заплаканный?..
    — Ничего, — недовольно буркнул Юра и отвернулся. Он мог позволить себе с Семкой проявить капризность и недовольство.
    Михаил, старший брат Славца, туповатый и злобный парень, направился к Юре. В это время Гена показывал прием самбо двум другим мальчикам, Лене и Бате. Нижняя челюсть у Гены выдавалась вперед, делая его лицо угрюмым и глупым, за что на улице его прозвали Геной-Дурачком.
    — Семен, — сказал Михаил. — Давай посадим этого друга на чистый лед. Для согретия души. — Он опустил руку Юре на плечо.
    — Не надо, — сказал Семен, и словно у пожилого человека, лоб его прорезали глубокие горизонтальные морщины. — Не тронь его.
    Юра вышел с ледника и, чувствуя себя усталым, пустым и удрученным, пошел вокруг своего квартала по Открытой улице, вдоль совхозного поля, потом направо по Энергетической, на которую с Открытого шоссе, громыхая, выезжала восьмерка. Он повернул с Энергетической на Просторную и здесь, возле дома Славца, увидел своих друзей. Мальчики очертили ножом большой круг и делили его, начиная игру в свою землю.
    — О... Дай ледку, — сказал Славец.
    — Дай мне тоже, — сказал Виталий.
    — Ну, и мне, конечно, — артистическим голосом сказал Дмитрий. — В свою землю будешь играть?
    — Не хочется, — сказал Юра. — На... На... Вообще-то, давай я тоже буду.
    — Знаешь, какой пацан приехал к Титовым... Сила! — сказал Виталий.
    — Сила, — сказал Дмитрий.
    — Он один против всех, — сказал Виталий. — Набил морду Клепе. И Валюне. Длинного совсем под корень гробанул. Они его окружили. Вся Лермонтовская. Человек пятьдесят.
    — Ври, — сказал Дмитрий. — Пятнадцать, тоже достаточно.
    — Все лермонтовские были. Гадом быть! — сказал упитанный Виталий.
    — А Пыря? — возразил Дмитрий, усмехаясь активности Виталия.
    — У Пыри свинка. Они его повалили. Двадцать человек сверху. Куча-мала. Он всех раскидал, поднялся. Во дал!.. Правда, Димка? Всех один раскидал. Машина! Трехтонка, не человек!.. Правда? Как медведь.
    — Все лермонтовские? — недоверчиво спросил Юра. — Один? — Рассказ Виталия показался ему красивой и невероятной выдумкой, менее реальной, чем события гоголевского "Вия". Он не умел и боялся драться, это было предметом постоянных его переживаний. Он мог вообразить, что есть на свете такой человек, который способен помериться силами с Клепой и с Длинным. Но чтобы одному попасть в окружение всех лермонтовских — это было так же страшно, как остаться ночью в пустой церкви наедине с мертвецом и дьявольской нечистью.
    — Пойдем, хочешь? — сходим, — сказал Виталий. — Пойдем, Славец. Поглядим на Титова. У них дворняга черная. С собой привезли.
    — Да ну его, — сказал Славец. — Не видал я дворняги. Давайте начнем в свою землю...
    — Я сегодня на Лермонтовскую не пойду, — сказал Дмитрий.
    — Хитрый ты, — сказал Виталий Славцу. — Ты себе вон какую землю отхватил. В нее никакой нож не влезет.
    — Может, поспорим? — сказал Славец.
    — Зачем спорить? Возьми себе эту землю, а мне дай эту.
    — А еще чего тебе дать? — спросил Славец.
    — Яблоков, — сказал Дмитрий.
    — Правда, принес бы яблоков, — сказал Виталий. — Принеси хоть по троечке.
    — По троечке, — передразнил его Славец. — Ведь знаешь, бабка у меня какой шум поднимет.
    — Ладно, не жмотничай ты, — сказал Дмитрий. — Хоть антоновки принеси. Зеленых. Набьем и высосем... Вкуснотища!.. На углу, у Нинки, райские обсыпаются. Надо бы сообразить ночью.
    — Как, Щегол? Сегодня ночью? — спросил Славец.
    — Тебе-то зачем? — спросил Юра. — У тебя своих девать некуда. На базар, что ли?
    — А хоть и на базар! — Славец со злостью поглядел на Юру. — Не у всех папочка деньги лопатой гребет. — Его и Михаила отец, офицер, встретил на фронте женщину и не вернулся к ним.
    — У Нинки овчарка, — сказал Виталий.
    — Ну, и что.
    — Ты что, Димка?
    — Слушай меня, — сказал Дмитрий. — Райская яблоня у них в конце, у забора.
    — Тем более.
    — Слушай. Мы можем к ней добраться, не заходя к ним в сад. Через сад Лорки с Валькой. Понял?
    — А-а...
    Никто ни словом не обмолвился о скандале у Юры в доме, будто не было ничего. Между тем, скандал не выходил у него из головы. Его беспокоила перспектива возвращения домой, ему было тошно, оттого что он без конца прокручивал в мыслях подробности скандальных событий и никак не мог остановиться, воспоминания поработили его, у него не хватало силы, чтобы совершить волевой рывок и успокоиться, направить мысли на что-нибудь другое. Отсутствие внимания и сочувствия было ему неприятно.
    — Мать моя совсем озверела, — сказал Юра. — Я ее ненавижу!.. — Он не желал говорить это. Если бы он мог спокойно поразмыслить наедине, он бы понял, что не только не следует затрагивать эту тему, но он и не хочет затрагивать эту тему. Но, как всегда, присутствие знакомых людей действовало на него как возбуждающее средство. И в нем было сильно желание общения с людьми. Ему хотелось, чтобы приятели разделили с ним его чувства. — Хочу убежать из дома. Там одни выродки. Может, убежать в Америку? Или в Африку? Только хорошо бы с кем-нибудь. А потом вернемся, когда вырастем, и... Вот пусть тогда увидят, какой я вернусь. Так им и надо будет всем!..
    — Шаблонные эмоции, — сказал Славец.
    — Меня передразниваешь? — сказал Юра и нервно рассмеялся. — Будь ты на моем месте... Я бы поглядел на тебя.
    — Да брось ты ныть. Погуляй вот немного, — сказал Славец. — Что я, матерей не знаю?.. К вечеру все пройдет. Только не ной.
    — Думаешь, пройдет? — спросил Юра.
    Славец выругался в несколько приемов.
    — Что у тебя, первый раз что ли?..
    — Пусть бы отец пораньше пришел, — сказал Юра. — Хотя все равно, один черт. Она на него напустится, и пойдет снова... Хорошо бы она забыла — но не забудет!..
    — А ты думай, что не сбудется. И тогда обязательно сбудется, — сказал Дмитрий.
    — Как это? — спросил Юра.
    — Ну, если на что-то надеешься, оно никогда не получается. Нарочно не получается. Понял? Нужно повторять, что не сбудется, не сбудется. Не получится. Оно тогда возьмет и получится.
    — Ну, да? — сказал Юра, внутри себя безоговорочно принимая это правило. Не получится, что мать забудет... не простит, не забудет, мысленно повторил он. Не выйдет. Не выйдет. Не забудет она. Не забудет. А вдруг, правда, подействует, подумал он.
    — На, втыкай. — Виталий передал Славцу ножик. — Я ведь говорил!.. Рукой всадишь, и все равно не держится. У тебя одни камни... Жухарь!
    — Ты! — сказал Славец. — Проигрываешь, и глотничать сразу...
    — Она мне все книги покидала, — громко, чтобы его услышали, сказал Юра. — Книги мои... Все книги порвались... Ненавижу!.. — Он неожиданно рассмеялся. — А видел, как кошка с собакой драпанули? Как он ее!.. Вот это мой Хомич... Он не только как вратарь... И в боксе будь здоров!
    — Я думал, ты ничего не видишь, — сказал Славец. — Здорово ты на мать набросился. Моя бы без всякой истерики просто убила бы меня ручкой от мясорубки или еще чем. И все. И слова бы не сказала.
    — Да-а, — сказал Дмитрий.
    — Вот если б ты всегда такой отчаянный был, — сказал Славец. — Тогда берегись!.. Ого!.. ха-ха-ха... Мы бы тебя атаманом выбрали...
    — А что, — сказал Юра, не замечая насмешливого внимания приятелей, — мне, главное, разозлиться. А то... покидала книги. И шкаф сломала... Я пойду к Алику. Посижу у него. Спрошу, может, он дома.
    Юра отвернулся, чтобы скрыть слезы на глазах. Он пошел к своему дому, тоскливо глядя на мир затуманенными глазами, и, не выходя на Халтуринскую улицу, вошел во двор со стороны Просторной. Здесь, в пристроечке, Алик оборудовал себе мастерскую. Юра заглянул к нему. Алик был там. Он сидел на земляном полу в прохладном полумраке и занимался велосипедом. Велосипед стоял кверх ногами, рулем и седлом опираясь на землю, подняв к потолку перевернутые крылья; оба колеса стояли отдельно, цепь была засунута в жестянку с керосином.
    — А-а, Юра. Заходи. Садись, гостем будешь. Совсем велосипед разбаха... разбарахлился. Ход тугой. Тормоза не тянут. Черт те что... Новый бы надо, этот уже дедушка, тыщу лет у меня. Да где его сейчас возьмешь? Да и деньги где? — Алик наносил смазку на шарикоподшипники и закладывал их во втулку. В пристройке стоял притягательный запах керосина и мазута. — На, подержи. Деньги, брат, правят миром. Когда в моем возрасте ходишь с дырявым карманом и нет не то что десятки, а трешки мятой, чтобы "Багдадского вора" посмотреть... Ты-то смотрел? Ну, вот. Видишь, как у тебя все просто. Счастливый человек.
    — Ну, да, счастливый, — вздыхая, сказал Юра. — Мне бы скорей вырасти. Вот ты вправду счастливый. Куда хочешь — пошел. Что хочешь делаешь...
    — Не спеши, друг. Это только кажется, что счастье там, впереди, и надо скорее пройти по своей дороге. Будешь много спешить — быстро состаришься. Надеюсь, публика простит мне эту маленькую вольность в обращении с народной пословицей... Кстати сказать, если продолжить твою глубокую мысль, я совсем никуда не хожу. Ты понял меня? Ясно тебе? Не только туда, куда хочу... Вообще никуда не хожу. И делаю я как раз то, чего мне не хочется делать. Понимаешь меня?
    — А ты делай, чего хочешь.
    — Не так все просто на нашем свете. Подрастешь, поймешь. Но только не спеши расти. Успеешь. Быть взрослым — не малина, уверяю тебя.
    — А я все равно хочу быстрее стать взрослым. Чтобы делать, как надо. А сейчас, когда я маленький... Чуть что — молчи; не груби; ты еще глупый; не наглей... Надоело!
    — Ну, что ж. Как говорил один мой знакомый покойник: каждый имеет право сам для себя выбрать свой путь. Вот он и выбрал свой путь... Чтобы мне понять тебя, мало знать все факты и обстоятельства твоей жизни, которые определили такое твое э-э... мировоззрение. Возражений нет против этого термина? Нет. Очень хорошо... Мне нужно было бы стать тобой. Ясно? Тобою. Как говорится, залезть в твою шкуру. Кроме тебя самого, никто не может понять тебя... Ну, а чтобы тебе понять меня, тебе нужно стать мною. Ты понял меня? Залезть в шкуру... сильно сказано, не правда ли? Великий, могучий русский язык. И все же... Видишь, как любим мы навязывать свою волю другому человеку? Все же не спеши взрослеть. Это добрый совет. Есть люди, до которых слово человеческое не доходит. Похоже, ты, Юра, ты только не обижайся на меня... ты именно из таких людей. Трудно ломать себя. А ты все ж таки, как волевой человек, сумей заставить себя. Даже против самого себя. К доброму совету не худо прислушаться.
    — Я тебе тоже могу дать совет, — сказал Юра. — Возьми и зашей свой карман. А то как же ты... останешься без денег?
    — Ох, уморишь ты меня.
    — Я ведь прав? Прав? Алик. Не смейся, это так просто.
    — Совсем просто... Передай, пожалуйста, кусачки.
    — Ну, если дырявый карман, — сказал Юра, — надо взять и зашить.
    — Ты все понимаешь буквально.
    — Как это буквально?
    — Это есть такая поговорка. Понимаешь ли, когда у человека нет денег, говорят... шутят, что у него дырявый карман. Шутка.
    — Мне папа сказал, что у меня совсем нет воображения.
    — Да нет. Я думаю, воображения у тебя как раз больше, чем у пятерых нормальных человек, вместе взятых.
    — Нормальных? — спросил Юра. — Мать каждый раз говорит мне, что я ненормальный.
    — Нет. Я не хочу сказать, что ты ненормальный... Не порви мне сетку, — сказал Алик. Юра сидел на кровати, на голой металлической сетке, и пытался ее раскачать. — На чем я буду принимать гостей? Ты что?..
    — Она сама выродок.
    — Ну-ну... А что такое выродок, ты знаешь?
    — Выродок... Ну, это. Это... Ругательство такое. Дурак. Выродок.
    — Вы-ро-док. Род. Родить, родиться. Вырождение. Бывает, семьи вырождаются, или целые народы. Это значит, приходят в упадок, теряют силы и физические, и умственные, болеют, хиреют. Вот кто вырождается, это и есть выродки.
    — Я разве хирею?
    — Ты меня уморишь, дружище.
    — Разве я теряю... умственные силы?
    — А разве когда ты обзываешь кого-нибудь дураком... со зла, просто чтобы обозвать, он обязательно дурак?.. Вот, скажем, медведь. Что это такое?
    — Кто ж этого не знает?
    — Мед — мёд, ведь — ведать. Мёд ведает. Любитель мёда отведать — мед-ведь.
    — Здорово!.. А что будет через тыщу лет? — спросил Юра. — Солнце погаснет?.. Земля перестанет вертеться и упадет на солнце?
    — Как это так вертеться? Что ж, по-твоему, земля вертится?
    — Ну, Алик, не притворяйся. Нечего меня разыгрывать. Ты же знаешь, что вертится... Дядя Леня говорит, что вселенная вечна.
    — Я не знаю, вечна Вселенная или нет. И что такое Вселенная. И никто не знает.
    — Дядя Леня знает.
    — Я смотрю, — сказал Алик, — ты однобоко развиваешься. Книги. Выдумки. Чего ты такой щуплый? Грудь впалая, спина сутулится... Тебе, Юра, надо спортом заняться. Я знаю, на Мироновской, в бассейне, каждое лето набор. Записывают, кажется, с десяти до двенадцати лет. Тебе сколько? Десять?
    — Девять... У меня был день рождения второго августа.
    — Это я знаю. Может, с девяти записывают. Чем младше, тем лучше.
    — Мне папа подарил электрическую железную дорогу.
    — Это я тоже знаю.
    — Хочешь, я ее незаметно возьму и принесу к тебе сюда? Или пойдем к нам, включим ее. Интересно!..
    — Ладно. Успеется... Тебе надо, понимаешь ли, обязательно спортом заняться. Чего бы тебе не пойти в плавательную секцию? А?
    — Разве мать пустит? И отец. Чтоб им провалиться! Они такие... Я их ненавижу. Я убегу в Америку.
    — Здравствуйте, мистер Пиквик, — сказал Алик. — Приехали.
    Юра не выдержал и засмеялся.
    — Они такие...
    — Ну, какие?
    — Не знаю.
    — Выдумщик ты, — сказал Алик. — Подержи ключом. Вот эту гайку. В эту сторону упрись... Нет, так. В эту. Я закручу.
    — А ты, — сказал Юра. — можешь объяснить папе? Про бассейн. Скажи ему... Скажешь?
    — Ну, что ж.
    — Нет, лучше маме. Она его все равно не послушает, еще наоборот скажет. Да ну их!.. Разве разрешат чего-нибудь, как у других у всех!
    — Нет совершенства в этом мире, — сказал Алик и замолчал.
    Юра сидел на металлической кровати, смотрел на Алика, как он возится с велосипедом, на его иссиня черные волосы, россыпью лежащие на голове, на бледное красивое лицо, смотрел на быстрые ловкие движения его рук, и жизнь начинала представляться ему не такой мрачной и безрадостной. Через его расслабленное тело спокойное настроение овладело его душой, и он сидел и думал о том, какой хороший и добрый человек Алик, один-единственный человек, который относится к нему с подлинным сочувствием, без насмешки, без издевательского подвоха, уважая и всерьез принимая его мнение. Он грезил о том, как было бы хорошо, если бы у него был брат, такой как Алик. Нет, подумал он, лучше, если бы он и был моим братом. Хоть бы кто-нибудь был у меня, подумал он, испытывая сладостное чувство самопожертвования и любви к этому взрослому самостоятельному человеку, который, единственный, внимателен к нему.
    — Вот бы с тобой жить, — неожиданно сказал Юра. — Был бы ты мой брат... Сила!
    — Переселяйся, — сказал Алик.
    Лицо его, обрамленное темными волосами, отчетливо было видно Юре, нежная белая кожа будто светилась в сумрачном помещении. Юра видел и знал, что Алик, несмотря на свои восемнадцать лет, воспринимает его как равного, говорит и спорит с ним как равный, слушает его, не пропуская ни слова, вдумываясь в его слова.
    Твердость Алика, солидность и неспешная манера произносить слова передались Юре, и это сделало его уверенным в своих силах. Юра ощутил себя сильным, спокойным и умным.
    
  

Глава девятая

  
    — Сейчас мы с вами, сэр, проедемся на велосипеде, — сказал Алик. — Вы сядете на раму... если вы, конечно, позволите мне занять место в седле. И мы поедем обозревать наши поместья, наших рабов. Повергнем их в трепет и в изумление божественным видом нашей колесницы. Ослепим их обновленным величием. А свои души наполним несказанным восторгом быстрой езды, смертельно рискованной езды ввиду ненадежности тормозов, мягкого скольжения по асфальту Бунтарской улицы, громыхания по булыжникам всех прочих улиц, восторгом неустойчивых виражей, свистом горячего ветра, лаем взбесившихся собак... И так далее. И так далее. И какой русский не любит быстрой езды! Ее ли не любить... А вы, сэр? Вы готовы к поездке?
    — Конечно, — сказал Юра.
    — Конечно. Всегда готов!.. Сразу видно, что ты еще не пионер. Где четкость? Где регламент? Где тупое однообразие упорядоченной жизни? И он еще хочет быстрее вырасти!.. Вот она, ограниченность человеческого разума. Неспособность делать выводы на основе объективных фактов, на основе чужого опыта, да, признаться, и своего собственного тоже... А если серьезно, Юра. Запомни одну мысль. Ты ее, может быть, сейчас не поймешь. Но через несколько лет вспомни мои слова, и они принесут тебе пользу. Ты слушаешь меня? Слушай внимательно. Формула Александра Быковского. Умный на чужих ошибках учится, дурак не научится и на своих... Это не значит, что я призываю тебя стать одним из тех, кого я сам ненавижу. Осторожным, тихеньким, расчетливым, гнилым, живым мертвецом! Впрочем, призывать или не призывать — все это чушь. Ты не можешь себя переделать так же, как и я, как любой человек. Наш жизненный путь предопределен нашим характером. Какой ты есть, такой ты и останешься, кто бы и как бы тебя ни призывал. Даже если я сам захочу стать другим, не таким, как я есть — другим... даже для спасения жизни, под угрозой смерти я не смогу себя переделать надолго. Потому что это было бы рабство для меня. А находиться в рабстве не может никто. Человек мог бы быть рабом короткое время, если он видит конец своего рабства. Тогда он зажмется и будет терпеть. Но долго — никто не может. Если тебе написано на роду своим лбом прошибать стену, отбивать колени и локти, получать царапины, синяки, раны... Иди и прошибай. Своим лбом, своей кровью. А моя формула, которая мне не может помочь, пусть поможет тебе хотя бы указанием на то, что есть другие пути, неприемлемые для тебя, но они есть. И если для тебя чужие синяки и чужие увечья — не наука, не факт, то пусть хоть твои собственные синяки, самим тобой полученные, не пропадут впустую. Пусть удар будет не просто ударом, рана не просто раной, боль физическая и боль сердечная не просто болью, пусть все это будет опыт, который предупредит тебя и убережет в дальнейшем. Умный на чужих ошибках учится, дураку и свои не впрок. Запомни. Ты меня понял? Тебе ясно?
    — Да. Алик, что будет через тыщу лет?
    — Да зачем тебе тысяча лет?.. Ты лучше скажи, что будет через тысячу часов. Через десять дней?..
    — Нет, все ж таки, что будет через тыщу лет?
    — Через тыщу лет люди будут ходить голые и пахать землю.
    — Мы будем ходить голые?..
    — К этому идет. История человечества развивается по кругу. Не по спирали, как учили меня, а именно по кругу... Осторожней, не вытаращивай глаза. Потеряешь.
    — Что ж, мы будем жить в пещере и охотиться на мамонтов? Как в "Доисторическом мальчике"?
    — При чем тут мы? Нас не будет. Наши потомки будут жить в пещерах и охотиться... Мамонтов тоже не будет. Откуда им взяться, если они все вымерли?.. Охотиться друг на друга. А может, люди станут вегетарианцами и будут нагишом пахать землю, и смогут ограничить свои удовольствия и свои потребности земными плодами. Но лично мне это очень сомнительно.
    — Дядя Леня говорит, что через тыщу лет на всей земле будет коммунизм, и можно будет брать в любом магазине, чего хочешь, и всем все хватит. Можно брать, сколько хочешь... тыщу велосипедов! Тогда все будут сознательные, и если кому нужен велосипед, он возьмет один велосипед, а больше не возьмет. Зачем? Деньги-то не нужны, у всех все есть. И футбольные мячи, и мороженое, и книги, какие хочешь.
    — Уж этот мне твой дядя Леня... Если дать волю твоему дяде Лене, он бы нам устроил коммунизм за колючей проволокой. Всем поголовно. Ну, может, сам он и не такой. Это я не знаю. Но такие, как он, все в куче... они бы нам устроили веселую жизнь. Не через тысячу лет. Через год. Какое, через год, сегодня бы управились.
    — А солнце через тыщу лет не погаснет?
    — На наш век хватит. Опасность грозит человеку не извне, а изнутри. Злейший враг человека человек. Мы до сих пор звери. В каждом из нас сидит зверь. Мы только вчера спустились с деревьев на землю и еще не встали как следует с четверенек. Встанем ли когда-нибудь, я не знаю. Но для этого нужен не один миллион лет. Какая там тысяча лет — сотни миллионов!.. Вот минимальный срок, за который человечность, нравственность, лучшие человеческие идеалы превратятся из государственных и общественных законов в потребность и природу отдельного человека, станут его инстинктом, его внутренней сущностью. То что мы сейчас в массе ведем себя внешне благопристойно — это условный рефлекс, страх перед общественным или уголовным законом. Нужно, чтобы наша благопристойность, "цивилизованность" — внедрилась в нашу физиологию, сделалась нашей жизненной потребностью... А не только страх, закон... Вот только тогда мы не только внешне, но и по природе своей станем людьми. Но для этого нужны многие миллионы — страшно подумать! — миллионы лет прямого непрерывного развития человека.
    Двадцатый век. Варварство. Пытки. Изуверство. Не преувеличивая, точно такая же дикость, что и в каменном веке. Каких-нибудь десять-пятнадцать тысяч лет. Чепуха. Бессмыслица. Полная бессмыслица. Чушь!.. Те же убийства, обман, хитрость, подлость. Тупое убожество. Серость, ограниченность. Вот наша жизнь! Вот наша теперешняя цивилизация!.. Невиданные достижения в области техники и технологии, но уровень сознания человека, его культура, его интересы, потребности, его жалкие извращения те же самые, что и десять тысяч лет тому назад. Да что там! Что может измениться в живом существе за десять тысяч лет!..
    Отдельные взлеты. Только отдельные взлеты отдельных умов. Редкие островки света, красоты среди океана безмыслия и бездушия. Но эти взлеты не способны сделать осмысленной жизнь. Жизнь не имеет цели и смысла. Это страшное надругательство над жалким и маленьким человеком. Вселенная — бесконечная, беспросветная бессмысленность. И все же порой не хочется верить... Страшно верить — это другое; не хочется верить... Некоторые создания этой бессмыслицы и бесцельности так совершенны, так гармоничны, что не хочется верить в бессмысленность и случайность происходящего. А оно все вокруг нас и мы сами — случайно, назло нам. И не имеет смысла, на горе нам.
    И все же, Юра... Все же... А может, именно поэтому... Я сам не могу понять. Смерть человека — это гибель целого мира. Это катастрофа, не менее грандиозная, чем гибель Солнца со всеми планетами и Земли в том числе вместе с родом человеческим. Ибо есть память и история общая, всечеловеческая и память и история индивидуальная; устройство и закономерности общие и строй души и система ответа индивидуальные; характер и деятельность народа и характер и темперамент отдельного человека. Разница во времени, отпущенная на первое и на второе, несущественна. Если бабочка живет один день, а носорог живет сорок лет и если жизнь вообще имеет хоть какой-то смысл... обе эти жизни равноценны. Бабочке так же, как и носорогу, что-то приятно, а что-то неприятно и больно. Бабочка, живущая только один день, может быть примитивнее носорога, живущего сорок лет, и наверняка иметь другое мироощущение и другую систему ответа на внешние и внутренние раздражители, но она так же, как и этот космический в сравнении с нею долгожитель, рождается, собирает пищу, мужает, оставляет потомство, принимает, перерабатывает, хранит и передает информацию. Человек и человечество соотносятся — на другом качественном уровне — как бабочка-однодневка и носорог.
    — Я в зоопарке, — сказал Юра, — видел носорога. Он такой стоит... У него кожа, как подошва. Такие морщины. Не морщины, а прямо складки.
    — Этот зверь не от мира сего, — сказал Алик.
    — Он похож на Гену-Дурачка, — сказал Юра. — Стоит и молчит, как тупой. А может, он на самом деле тоже не дурак.
    — Бог его знает, — сказал Алик. — Навряд ли носорог может похвалиться своим умом.
    — Если, например, носорог, слон и лев — кто победит? — спросил Юра.
    — Не знаю... Слон.
    — Кит всех победит. Он самый большой и самый сильный. Только он в воде живет, и они не встретятся.

Глава десятая

  
   Юре казалось, он все понимает, о чем говорит Алик. Слова были просты и понятны. На самом деле он не понял ничего, а в ту малость, которую он понял, он все равно вложил иной смысл, совсем не то, что имел в виду Алик. Он стоял и держал велосипед, ожидая, когда Алик напишет записку.
    — Ты, главное, не забудь и не перепутай, — сказал Алик. — Войдешь, отдашь Зине и сразу выходи на улицу, и мы с тобой тут же уедем. Если ее нет дома... Зины нет дома, понимаешь?.. Никому другому письмо не отдавай. Вернешь его мне.
    Юра кивнул. Он не стал выяснять, зачем не пойти и просто и спокойно не поговорить с человеком. Да и не надо было никуда идти. Зина жила почти рядом с ними, через один квартал по Просторной улице, на углу с Бунтарской, и, выходя из дома, можно было по нескольку раз в день увидеться с нею. Он понимал, что между Аликом и Зиной происходит что-то важное и особенное, и он догадывался, что в таком деле приемы общения тоже должны быть особенные.
    Алик освободил место на верстаке, присел на деревянный чурбан, и Юра с любопытством наблюдал за ним, как он берет лист писчей бумаги, аккуратно складывает его пополам и, чтобы место разрыва получилось ровным, долго и осторожно водит пальцами по сгибу. Алик положил бумагу на доски и еще несколько раз провел по сгибу ногтем. Потом он взял в руку вечное перо, его губы пошевелились, перекосив лицо, нахмурились брови, и лицо его сделалось задумчивым и мрачным. Он без задержки написал несколько строк, отбросил ручку и, сложив листок, поднялся и сунул его в карман брюк.
    — Поехали, — сказал Алик. — Вперед!.. Свистать всех наверх! — сказал он бодрым голосом, но глаза его не улыбались.
    Они выкатили велосипед за ворота. Юра сел на раму, они поехали, удерживая неустойчивое равновесие, и Юра ощутил неровное дыхание Алика на правой щеке. Алик выехал на Халтуринскую улицу, сделал разворот, низкое солнце заставило их зажмуриться, и они, оставив его за спиной, медленно покатили обратно по Просторной улице, мимо своего дома, мимо дома Славца. Было душно и жарко. Славец, Геббельс и Слон остановили игру и проводили их взглядом. Возле дома Мишки Гофмана Алик так сбавил скорость, что они почти встали на месте, и Юре казалось, они вот-вот свалятся, рухнут на землю, несмотря на балансирование корпусом и манипуляции рулем. Юра инстинктивно вцепился в руль, лишая его подвижности. Он заклинил его намертво, и Алику не оставалось ничего другого, как подставить ногу, в последний момент перед падением принять на себя тяжесть велосипеда и Юры.
    — Алик, подходи. Побеседуем. — Старший брат Мишки Наум и еще один из друзей Алика, которого Юра знал в лицо, стояли у забора и, перестав разговаривать, смотрели на велосипедистов. — Давно мы с тобой не виделись. Здравствуй.
    — Здравствуй, — сказал Алик. — Целых два дня... Или, может, один?
    — Здравствуйте, — сказал Юра.
    — До свиданья, — сказал собеседник Наума и посмотрел на часы. — Заболтался. Я ушел. Счастливо.
    — Счастливо, — сказал Наум.
    — Счастливо, — доброжелательно и небрежно сказал Юра.
    Наум рассмеялся и потрепал Юру по волосам.
    — Ты в одном классе с моим братом учишься? — сказал он.
    — Во втором дэ, — сказал Юра. — Нет, что я?.. Теперь в третьем дэ.
    — Ясно, — сказал Наум. — Алик, ты что-нибудь решил?
    — Вот. Разъезжаем с приятелем. Путешествуем.
    — Ну, а если серьезно?
    — Серьезно? — В глазах Алика появилось выражение отвлеченности и закрытости, он покачал головой и некоторое время стоял молча, внешне спокойный, будто наедине с собой он хорошо и полностью расслабился или заснул. — О чем вы говорили с Вадиком?
    — Он сдал второй экзамен. Вернее, три экзамена, но результат третьего он будет знать завтра.
    — Ну, что ж...
    — Ты его не любишь? — сказал Наум.
    — Не люблю.
    — За что?
    — Есть причины, — сказал Алик.
    — Он тебе ничего не сделал, — сказал Наум.
    — Принципиальные причины, — сказал Алик. — Он из породы людей, которые мне ненавистны. Но не подумай, его я не ненавижу. Просто не люблю.
    — Он хороший парень.
    — Возможно.
    — Он хороший и трудолюбивый парень. Чего ты хочешь от него? Он работает, трудится. У него нет дяди министра. Он сам трудится.
    — Знаю, — сказал Алик. — Но я все равно его не приемлю. Не приемлю такую психологию, такой взгляд на жизнь. Он пустой. Его ничто в мире не интересует. Кроме собственной выгоды.
    — Если бы все стали поэтами и стали бы работать над своим совершенством, и думать о прекрасном, и искать прекрасное... Кто бы тогда работал? Жрать бы нечего было!.. Жизнь бы прекратилась!
    — Ну, и хорошо.
    — Что хорошо?.. Что хорошо?..
    — Не будем больше говорить о Вадике. Мы не в первый раз говорим о нем.
    — Но как раз сейчас, — сказал Наум, — мы и не говорили о нем. Ты мне не ответил.
    — Я ведь тебе уже объяснял. Он пробивной, энергичный, практичный, деловой, расчетливый, думающий только... Нет, это слово для Вадика неподходящее. Заботящийся только о собственной выгоде, о собственной пользе, о своих удобствах, осторожный, подлый. Выгодолюб... Конечно, такой, как он, может быть героем, открывателем. Потенциально он подлец. Убийца. Предатель.
    — Это что, новая формула Александра Быковского?.. Вадик — убийца. Дурак ты.
    — Ты не понял мою мысль... Ни черта ты не понял! И никогда не поймешь!.. Никто никогда меня не поймет. Да и не хочу объяснять. Жарко. Он мне чужой. Мы просто разной породы. Мы разные люди. Тебе ясно? Ты понял меня? И хватит, милейший друг мой Наум. Хватит, прошу тебя... Что у тебя с экзаменом?
    — Ну, и что из того, что вы разные, — сказал Наум. — Кто-то должен поступать в Бауманское училище. Кто-то должен там учиться. Быть инженером, создавать технику... Оттого, что вы разные, не следует, что он плохой...
    — Что у тебя с экзаменом? — спросил Алик.
    — С экзаменом. — У Наума был вид человека, который бежал и споткнулся и в первый момент не может понять, правда ли, что он споткнулся и упал или он еще продолжает свой бег. — С экзаменом ничего. Пока все хорошо. За рисунок у меня "хор", а за этюды... Поставили "отлично". Сейчас начались обычные предметы. Школьные. Не знаю... Поживем — увидим.
    — У тебя талант, — сказал Алик. — И тебе повезло, что талант твой именно в той области, в которой ты сможешь свободно, без помехи проявить себя. Завидую тебе. И рад за тебя. Тебе можно ни о чем постороннем не думать. Только работать и работать. Развивать свой талант. Работать над собой... Мечта идиота... Не надо лгать. Не надо подличать. Не надо изменять самому себе и отказываться от собственного мнения. Мечта! Как в сказке... Наум, самые лучшие мои пожелания.
    — Спасибо. А ты... Алик, ты никуда не поступаешь?
    — Нет.
    — Что ты будешь делать?
    — Не знаю.
    — Но все-таки... Что-то ты решил.
    — Не знаю.
    — Не нравишься ты мне. Был у нас с тобой Валера. Нет его. Было нас трое...
    — Он поступил так, как считал нужным.
    — Да, — сказал Наум. — Он поступил, как считал нужным... Если ты не поступишь в институт, тебя забреют в армию.
    — Ну, это через год. Год у меня еще есть в запасе.
    — Бывает летом призыв.
    — А что ты прикажешь мне делать? — сказал Алик. — Я не живописец. У меня нет таланта художника. Ты можешь писать природу, портреты... Ты можешь творить по велению сердца...
    — Кто тебе мешает творить?
    — Литература — не живопись.
    — Конечно, — сказал Наум, — литература не живопись, но в принципе какая разница? Если у тебя есть способности, если тебе при этом есть что сказать...
    — Я не понимаю... Ты совсем не понимаешь, где ты живешь? Как ты живешь? На каком ты свете живешь?
    — Не надо быть пессимистом, — сказал Наум.
    — Да брось ты!.. Пессимистом... Оптимистом... Чушь! Газетные штампы... Надо уметь трезво анализировать природу вещей. Трезво и правдиво, по крайней мере, наедине с собой правдиво... Не зарывая голову в песок, как страус...
    — Неужели ты думаешь, что я с тобой говорю иначе, чем наедине с собой?
    — Не придирайся к словам, — сказал Алик. — Понимаешь ли, Наум, мы живем с тобой в такое время, когда писатель не может писать то, о чем хочет. Ты же видишь, что происходит в нашей, с позволения сказать, литературе. Отрицательные герои и положительные герои. Просто человека нет. С его переживаниями, душевными порывами и срывами, мечтами, тоской... Нет. Ничего нет, даже внутреннего мира нет в человеке, только положительные герои и отрицательные... Одно из гениальных изобретений нашей системы. Положительный — хорошо, отлично, подражайте ему. Отрицательный — всеобщее осуждение, и никаких полутонов, никаких нюансов! Не все любят читать, но у того, кто читает, пусть мозги организуются так, что если потом ему скажут, что Иванов, Петров, Сидоров отрицательные люди, — значит, их надо осудить и покарать, и не то что пожалеть о них, задуматься о них не стоит... Я реалист. Я могу создавать образы реалистичные, в реальной ситуации, живые образы, думающие и говорящие о реальных вещах. Например... О том, что могут забрить в армию, а это нам с тобой нежелательно. Что человек хочет жить как человек, мечтает о водопроводе и паровом отоплении. Что твой хозяин дядя Захар мечтает работать полегче, а получать побольше. И с вас содрать побольше... Все мы хотим иметь любимого человека... и чтобы нас оставили в покое с этой муштрой, с этой однообразной долбежкой!.. Из всего того современного писательства, которое мы читаем, можешь ли ты найти хоть одну нормальную страницу?.. Один нормальный разговор?.. Военные произведения я не трогаю. Война есть война. Но сейчас наступило мирное время, и военная тематика уходит в прошлое... О войне я тоже мог бы сказать кое-что... По-своему сказать. Грандиозная, космическая трагедия... в ней много сторон, много уровней. Могут быть различные аспекты ее отображения. Нам с тобой в сорок первом было тринадцать. Я все отлично помню. И знаю на десять лет вглубь... туда, в предвоенные годы... Ты понимаешь?.. Но у меня моя тема, мой стиль. Я воспитан на лучшей классике. Пушкин, Лермонтов, Гейне, Блок... Анатоль Франс с его человечным скептицизмом. Стендаль. Даже Горький наш, который сказал золотые слова, что никогда не был патриотом. Ура-патриотизм, тупые оптимистичные настроения — не для меня. Не для меня, ясно тебе? И я имею право на свои идеи и свой творческий путь! С точки зрения законов общечеловеческих я имею такое право! Но сейчас здесь, у нас... Я не могу и никогда не пойду на компромисс с совестью.
    — Максималист. Вот ты кто. Ты в отношении самого себя максималист. — Наум с уважением и беспокойством смотрел на Алика. Он отвел глаза в сторону, пряча от него свое настроение, и по-гусиному покрутил загорелой шеей.
    — Ты помнишь, — сказал Алик, — я тебе рассказывал про человека, который недавно демобилизовался? Помнишь? Он мне рассказал, что было в Крыму в сорок четвертом... После освобождения. Так что же ты, сукин сын!.. Кто-то должен помнить все это. Не забывать. Думать об этом. Иначе человек прекратится, а это пострашней прекращения жизни, которое так тревожит тебя, дорогой мой, любимый и премудрый карась Наум.
    Наум по-гусиному покрутил шеей. Юра присел на корточки, испытывая острое чувство голода и отупение от голода и усталости.
    — Это так, — сказал Наум. — Разве я?.. Это так. Но меняются времена.
    — Меняются, — сказал Алик.
    — Времена меняются, — сказал Наум. — К лучшему меняются.
    — Может быть, — сказал Алик.
    — Ну, ясно, — сказал Наум. — Ты, конечно, не веришь в перемены. Ты думаешь, что все перемены могут быть только к худшему. — Он говорил и страстно верил в свои слова. Чтобы жить, и жить радостно, он должен был верить в лучшее будущее. Его еврейская принадлежность, вековые притеснения его народа, невзгоды и обреченность народа, ожидание новых несчастий и в будущем еще худших несчастий, беспросветность существования и постоянный страх перед лицом жизни — странным образом проросли в нем неистребимой любовью к жизни и верой в светлое счастье человека. Он верил в будущее, он верил в счастье, и это было то самое, что он, наряду с фанатизмом правдоискательства и логичности бытия, унаследовал от многих поколений предков, предназначенных к полному уничтожению и выживших и сохранивших свою веру вопреки всему. — Алик, ты, конечно, умный человек. Но прости меня... Зачем же так мрачно?.. Ты знаешь гораздо больше меня, и твоя способность к осмыслению всевозможных фактов... Мне далеко до тебя. Но...
    — Какой панегирик!.. И какое непостоянство. Экий ты, право, сукин сын, Наум. Ты мне давеча сказал, что я дурак. Теперь говоришь, что я умный. Когда же ты лгал?..
    — Шутишь? — сказал Наум. — А мне страшно за твой пессимизм.
    — Не надо ни-че-го страшиться. Бери пример со слабого и чувствительного поэта, — сказал Алик.
    — Ты не слабый, — сказал Наум. — Ты витаешь в облаках. В этом твоя слабость.
    — Человек может все пережить, — сказал Алик. — Кроме собственной смерти.
    — Витаешь в облаках, — сказал Наум.
    — Пусть я дурак... С точки зрения практичных и расчетливых выгодолюбов я дурак. Непрактичный, глупый растяпа. Прекрасно!.. Таковым я и пребуду до скончания века. Если хочешь, Наум, в этом счастье моей жизни. Быть свободным от всех забот о своей выгоде. Счастье...
    — Будто бы... Это тоже своего рода эгоизм... Если ты не поступишь в институт, тебя забреют в армию.
    — Ну, опять, — сказал Алик. — Опять ты сел на своего конька.
    — Но объясни, наконец, почему ты не хочешь пойти в Литинститут, или на филологический факультет, или на журналистику... Образование тебе надо получить, или не надо?.. Или в технический вуз. Какая разница? Так или иначе, тебе нужен материал для твоей работы. Не можешь ты высосать его из пальца!..
    — Мне надоело, — сказал Алик, — нищенствовать. Технику я терпеть не могу. Черчение... ты же знаешь... Я не хочу, чтобы меня засосала текучка. Не успеешь оглянуться, как засосет, стоит лишь притронуться... Самое страшное — засорение мозгов. Чтобы чего-то добиться, нужно работать и не отвлекаться, понимаешь ли, на посторонние дела. Только от планомерной, каждодневной работы может быть толк. Ты прав, Наум, образование нужно. Мне нужно учиться и учиться. Для этого нужно свободное время. Самое для меня правильное найти какую-нибудь непыльную работу... Заработок... Тогда я мог бы вечером, не говоря о выходных, сидеть в Ленинке, заниматься... В Литинститут я бы хотел пойти. Не могу. Дело не в том, что не хочу, а не могу. Не могу идти против совести. То, как я пишу, не подходит для наших журналов. Не подойдет и для них. И не в стиле дело, не в уровне... Идейная сторона... Я пробовал зажаться на время и сделать что-нибудь ходовое, идейное... то есть безыдейное. Получается дрянь... заурядная дрянь!.. Чту я пишу и точка зрения — вот что не подходит. Они никогда не станут меня печатать. А я никогда не стану подстраиваться под их требования. Замкнутый круг. Времена, конечно, меняются... И не такой уж я пессимист, как ты не такой практичный и трезво, по-деловому мыслящий субъект, каким ты пытался предстать сегодня перед нами. Меняются времена. Но может так получиться, Наум... Не дай Бог, чтобы я оказался прав... Может получиться, что для нас с тобой сегодняшнее положение вещей практически будет вечным. Век-то у нас не сто лет. К сожалению. Может быть, Юре повезет больше. Или его детям.
    — Да... Упрямый ты человек, — сказал Наум. — Настырный и упрямый.
    — У меня есть цель в жизни. Одна-единственная цель, другой нет.
    — Ты думаешь, — сказал Наум, — что если ты начнешь работать, тебя не засосет текучка... Она тебя еще сильнее засосет, чем если бы ты учился в институте. Такой немаловажный фактор, как среда, окружение, будет постоянно давить тебя... Идеалист. Что ж, ты хочешь противоестественно уйти в свою ограниченную скорлупу? Для кого ты будешь писать свои рассказы?.. Складывать в стол? Я не слышал, чтобы за последние две тысячи лет кто-либо смог подобным образом...
    — Мы с тобой еще многого не слышали, — сказал Алик.
    — Это противоестественный образ жизни. Но даже не в этом дело. Трудиться, творить, и не иметь живого контакта с тем широким кругом читателей, для которых создается результат труда... Искусство для искусства? Такая жизнь — тяжелая жизнь. Просто-напросто человек с его возможностями не способен на такую жизнь.
    — Это верно, — сказал Алик. — Против природы не попрешь. Ее не поломаешь, она тебя самого сломает... Но нам только кажется, что нам много лет. Восемнадцать — нам еще жить и жить. Меня держит надежда, что когда-нибудь и я смогу жить открыто и нормально... В моем одиночестве... в моем отторжении — моя трагедия... Что поделаешь, каждому свое. Цели у разных людей разные. Желание славы, богатства, власти. И желание творить, познавать. Желание понять... Каждому свое... Есть два человека. Один огромный и дикий великан, хищный великан... Он хочет схватить, присвоить... Присвоить как можно больше денег, вещей, всякой муры... Одежда, мебель... Что там еще может быть?.. Другой человек хочет как можно больше увидеть, познать, понять... Понять ход и законы мира... Жизнь чертовски красивая штука. Жизнь прекрасная и красивая штука. — Он обвел рукой деревья на Просторной улице, темно-синее закатное небо и багровый отблеск солнечного луча, отраженного в окне дома на противоположной стороне. Он посмотрел на Юру, на Наума, черные глаза сияли, и лицо его было бледное и красивое. — Посмотри на тот дом. На крышу.
    — Ярко-красные полосы света на заржавелом фоне? — спросил Наум.
    — Да... Как ты думаешь, есть во всем этом какой-нибудь смысл? Хоть какой-нибудь смысл, чтобы хоть какие-то, самые важные цели получили оправдание?..
    — Не знаю... В эти материи не стоит особенно вдаваться.
    — Ты никогда не думаешь о жизни и смерти? О смысле жизни?
    — Думаю до умопомрачения. Лучше не думать. Может быть, есть какие-то законы... какие-то вечные цели. Нам не дано знать. Но это не значит, что их нет — смысла и целей. Просто нам не дано знать.
    — Кто-нибудь будет знать? — спросил Алик.
    — Не знаю, — сказал Наум.
    — Когда посмотришь со стороны на наш шарик, на эту громаду, которая колыхается и летит в пустом пространстве, неизвестно куда, неизвестно зачем...
    — Раз уж нам дана эта жизнь, — сказал Наум, — от нее все равно никуда не денешься.
    — Мы не пауки, — сказал Алик. — Пауков посади в банку, и они станут драться, не щадя живота своего. Кто их посадил? Зачем посадил? Надолго ли посадил? Они не думают... Ты подумай, агония человека — это же...
    — Конечно, агония, — сказал Наум, вспоминая недавнюю смерть отца. Потом он вспомнил, что год или полтора назад у Алика умерла сестра, проболевшая всю жизнь, у нее был врожденный порок сердца, и Алик жалел ее тем сильнее, чем меньше уделял ей внимания в те времена, когда оно ей было необходимо.
    — Мне нужны смысл, цель и оправдание, — сказал Алик.
    — Вот как. Цель и оправдание... Смысл?
    — Да. Цель и оправдание, и смысл. Весь мир со всеми его проявлениями и зигзагами — одно только случайное стечение обстоятельств... Веками и тысячелетиями человек, которому нужно, чтобы была какая-то основа... что-то постоянное и неизменное... пытался заморочить себе голову сомнительными доказательствами и рассуждениями. И ни у кого не хватило смелости открытыми глазами заглянуть в бездну. Всё, что мне удалось познать, все изыскания на эту тему кончаются пшиком, лживыми выдумками. Даже величайший Лев Николаевич, великий из великих умов... Он тоже в страхе перед бездной закрыл глаза. А ведь он единственный, кто честнее всех и откровенней всех приблизился к истине. В одном месте у него... кажется, в дневниках... мне показалось, что вот она истина, еще чуть-чуть, одно усилие и... Кажется, еще одно слово, один шаг, и вот она, хватай ее за хвост. Но не ухватил... Испугался. Даже он не ухватил. Ударился в мистику, в самообманы... Религиозная палочка-выручалочка... Если бы человек обнаружил в своем мире что-то постоянное и неизменное, тогда он, пожалуй, смог бы примириться с собственной своей хрупкостью и недолговечностью.
    — Ты сам затронул эту тему, — сказал Наум, — ответь мне... По-твоему, наш мир и наша жизнь со всеми ее проявлениями — абсолютная случайность?.. Случайное стечение обстоятельств и ничего больше?
    — Случайность.
    — Ты так думаешь?
    — Страшно, но это так, — сказал Алик.
    — Я в это не верю, — сказал Наум.
    — Можешь поверить в Бога, — сказал Алик. — В Бога или в черта. Или в нравственный закон, стоящий над миром, вечный и абсолютный, предопределяющий развитие мира. Но тогда тебе придется поверить в судьбу, в рок. Наум, ты фаталист?
    — Погоди. Сам человек смертен. Но какие-то законы... какие-то вечные, неумирающие истины есть. Иначе почему люди... вот хоть бы ты отказываешься от удовольствий жизни ради своего идеала. Многие шли на смерть!.. Не шути с этим, Алик. Это сложный вопрос. Человек создал прекрасные, неумирающие творения... Если посмотреть сегодня, сколько имеется шедевров скульптурных, живописных, архитектурных. Я не беру другие области... Я хочу только сказать, что помимо осязаемых творений, которые тоже недолговечны и смертны, есть мысль, истина, мораль... Понятия о прекрасном, о чести, о долге, о дружбе... Это тоже создано людьми, и это не умрет никогда. Возьми один-единственный акт самопожертвования... один из тысяч. Человек спасает ребенка и гибнет сам. Что его толкнуло на смерть? Какое чувство? Зачем он это сделал? По-твоему, случайность и ничего больше?.. Люди сумели вырваться из пределов смертной оболочки. Частица людей, бессмертная, вечная... назови это как хочешь — дух, Бог... неосязаемая, духовная частица каждого человека не умрет никогда.
    — Я не спорю, Наум. Неугасимый факел, я так это назвал. Факел, зажженный человеком и передаваемый от поколения к поколению. Я не спорю, человеком созданы прекрасные, гармоничные предметы. Созданы мысли. Открыты истины. Мой факел — это не предметы. Ты прав, предметы, вещи смертны, а мысль бессмертна. Но для того, чтобы факел не погас, необходимо, во-первых, чтобы человечество жило вечно. Чтобы оно развивалось постоянно вперед... Чтобы не было регресса. Знания человека и достижения в области морали, в культуре, его выдумки о прекрасном... все достижения из области абстрактной мысли, которая не подвержена тлению и уничтожению... Неугасимый факел... Мы можем в это верить, коль скоро больше верить не во что. Но не кажется ли тебе, Наум, что это еще одно словесное упражнение на заданную тему? Еще одно сомнительное словоблудие? Которое навряд ли мы с тобой изобрели первыми. Я уверен, кто-нибудь когда-нибудь уже морочил себе и людям голову точно таким же рассуждением. Оказывается, всё новое — хорошо забытое старое. Всего лишь.
    — Ничего нет? — спросил Наум. — Ничего вечного нет? Случайность?
    — Случайность.
    — Тогда, выходит, по Достоевскому... Всё позволено?
    — Выходит так, — сказал Алик.
    — Можно убить свою мать? И предать друга?.. Вообще все равно, как жить? Провести всю жизнь в постоянном опьянении, в пьяном угаре и в пьяных грезах... Или трудиться, создавать шедевры, делать открытия... Все равно? Одинаково бессмысленно?
    — Я думаю, одинаково. Для самого человека неодинаково. Но в плане глобальном, космическом один черт. Человек живет так, как ему нравится. Кому нравится пить водку, пьет водку. Кому нравится заниматься творчеством, занимается творчеством...
    — Но это не так.
    — Это сложный вопрос, — сказал Алик. — Сложный... Юра, тебя родители не ищут, как ты думаешь? Посмотри, совсем уж темнеет... Чего молчишь? Пожалуй, тебе здорово влетит.
    — Не влетит, — сказал Юра. — Я не хочу домой. — Нет, Алик не прав в этот раз, подумал он. Совсем не живет человек так, как ему нравится. Разве папе нравится, что он всегда виноватый и всегда на него все кричат и делают ему неприятности... Даже эта тетя Поля... Бегает смотреть, чего он ест, и бежит рассказать матери. А я... Разве мне нравится, что я маленький, и хожу в школу, а там Кольцов и Бондарев, от одних от них надо бросить учиться, но и дома не слаще... А мама... Как ей надоели все мы... раздражения... Ей надо поехать на курорт, как в прошлом году. Она привезла гранаты и хурму. Есть хочется до смерти, до потери сознания, подумал он и ощутил при этом какую-то особую пришибленную успокоенность. В голове, затуманенной от голода, быстро и легко сменялись странные мысли.
    — Ладно, Наум. Давай прощаться. Это такая тема, сто лет можно говорить, и все без толку. Ты прав, лучше не вдаваться глубоко. Жить, как живется...
    — Проклятый вопрос, — сказал Наум, — свихнуться можно...
    — Наверно, смысл жизни в самой жизни. Наши крупные и мелкие радости, — сказал Алик, — это и есть самое главное и основное. Наши удовольствия и огорчения, наше счастье... Закаты. Восходы. Красота леса. Дуновение ветра по воде. Прекрасные создания человека и природы. Все верно... Чувство дружбы. Самопожертвование. И наш с тобой разговор, который сам по себе чушь, — это тоже одна из прекрасных граней жизни... Дивный подарок всем нам, людям... Способность говорить и понимать речь — чудесная способность. Ты произносишь слова, а я с большей или меньшей точностью понимаю тебя... Не полностью, но я понимаю, о чем ты думаешь и что чувствуешь. Я произношу слова, а ты с большей или меньшей точностью понимаешь меня. Прекрасно!.. Наум, ты будешь рисовать... писать, прости, писать великие полотна. Такова твоя цель, и в достижении этой цели твое счастье. И ты будешь счастлив, и это и будет смысл твоей жизни... Я буду сочинять стихи и поэмы. Я напишу кучу стихов и кучу рассказов и, может быть, роман... Может быть, составится целая книга или две-три книги. И если в моей книге будет хотя бы одна настоящая страница... страница из разряда вечных, я буду счастлив... Мое счастье и мой крест в том, что я нравственный человек и у меня есть принципы и идеалы... Тупая, серая масса чужда прекрасному, она не понимает, что значит творить, пьет горькую беспробудно... В этом ее счастье и ее крест... Счастье — это и есть смысл. Жить так, как хочешь жить, — это и есть смысл... Но смысл только мой... или только твой. В пределах нашей жизни. Как бы ни жили мы с тобой, кто-то другой, третий... в конечном итоге — это безразлично, бесперспективно, бессмысленно.
    — Может быть, ты прав, — сказал Наум. — Может быть, ты неправ. В любом случае... Заметь, в любом... Раз уж нам дана жизнь, прекрасная и красивая жизнь... ты сам изволил так выразиться... Видеть эту красоту и радоваться этой красоте, живя среди нее, мы можем только если у нас есть основа... Если даже на самом деле основы нет, надо ее выдумать и поверить в нее...
    — Ты — гений, Наум. Ты — гений-наркоман-софистик-казуистик...
    — В крайнем случае, если уж нет другого выхода, надо плюнуть на все дурацкие рассуждения...
    — Сверхдурацкие, — сказал Алик.
    — ...и просто жить и радоваться жизни. Она стоит того. Стоит того. И ты, Алик, сам то утверждаешь, что смысл жизни в счастье и удовольствии, то опять сам себе противоречишь.
    — Зная тебя, — сказал Алик, — я не стану обвинять тебя в чревоугодии, в себялюбии, антипатриотизме, антисоветизме, в раблезианстве, в распущенной тяге к удовольствиям и обжорству... Для некоторых психов удовольствие заключается в отказе от удовольствий. Но это не значит, что если дать им возможность выполнить свое предназначение, они не хотели бы жить в комфорте и изобилии... Юра, — сказал Алик, — если ты еще живой, бери ноги в руки и топай домой.
    — Я с тобой поеду, — сказал Юра.
    — Стыдитесь, сэр... Вам лень пройти пешком два шага. Вам обязательно и непременно требуется карета... Иди, Юра, иди домой. Серьезно, пора домой. Надеюсь, ты не заблудишься в темноте.
    И словно все происходящее в мире подчинено закону совпадений, от угла Халтуринской улицы раздался голос Игоря Юрьевича Щеглова.
    — Юра-а... Юра-а... Сы-ын, где ты?.. Ю-юра, иди домо-ой...
    — Садись, поедем, — сказал Алик. — Будем оправдываться... Наум, пока. Кстати, старайся поменьше откровенничать с Вадиком. Будь осторожней с ним. Такой продаст и глазом не моргнет.
    — Какая разница?..
    — Что какая разница?
    — Какая разница, продаст он меня или не продаст? Если в жизни нет смысла и... перспективы... И...
    — Слава Богу, Наум, у тебя появилось чувство юмора. Только учти, что в плане твоей конкретной жизни это может иметь огромный смысл. Философия... верней, философствование — само по себе, а жизнь — сама по себе...
    — Ладно... До свиданья.
    — До свиданья, — сказал Алик.
    — До свиданья, — сказал Юра, сидя на раме и стараясь найти удобное положение.
    
  

Глава одиннадцатая

  
    Луна еще не всходила, и на черном небе, как на бархатной подкладке, горела фантастическая выставка разновеликих самосветящихся звезд. Внизу, на земле, была тишина, и была темнота, и велосипедисты медленно ехали по улице, едва различая дорогу, а рядом, в нескольких шагах от них, под непроницаемой завесой был спрятан окружающий мир. Они подъехали вплотную к Игорю Юрьевичу, и тот увидел их и узнал сына.
    — Добрый вечер, Игорь Юрьевич, — сказал Алик. — Ругайте меня, я виновник того, что Юра так долго не шел домой. Заговорились.
    — Хорош вечер!.. Уже ночь, — недоброжелательно отозвался Игорь Юрьевич.
    Ровеснику века было сорок шесть лет. Ночная темнота скрывала, что он упитан и лысеват, но подавленного и раздраженного состояния, в котором он находился, не могли скрыть ни темнота, ни он сам. У него был изнуряюще длинный трудовой день, и только что дома он был угощен очередным скандалом, тоже длинным и изнуряющим, и ему было обидно до тошноты за свое слабодушие, за то, что он злился и как котел, нагнетаемый паром, закипал возмущением, но быстро сбавлял тон и лопался, как мыльный пузырь, и наклонясь к полу сам собирал остатки разломанного стула, признавая полную свою капитуляцию, стремился к примирению с негодующей женой и ради примирения вынужден был согласиться на постыдный поступок, который жег его и душил унижением, жалостью, обидой. Поступок его заключался в том, что он отправил непутевого брата на ночлег к сестре Маше, живущей в центре, несмотря на поздний час, отказал ему в пристанище.
    Два главных фактора определяли его характер и линию поведения: слабохарактерность и пунктуальность. Если к слабохарактерности добавить хорошую порцию трусливости и малодушия, боязни любых столкновений, перемешать это блюдо с подливкой из похотливого, на жену направленного чувства, которое постоянно было неудовлетворено, ранило его самолюбие и вновь и вновь терзало его взрывными понуканиями, и он изнывал, изнемогал от страсти, властной не менее, чем жена, и постыдной, как ее поведение, а Софье Дмитриевне была отвратительна его страсть, то ли потому, что он, получая удовольствие, не заботился об удовольствиях жены, а может быть, ей просто ничего не нужно было от него, как от мужчины, и ей были противны чрезмерное внимание и несдержанность; если полученное блюдо, как торт глазурью, облепить с наружной стороны пунктуальностью, любовью к порядку, закоснелыми привычками, привязанностью к старым вещам и неизменному расположению предметов в помещении, то данное кулинарное изделие и будет характером Игоря Юрьевича. Его нутро не давало ему никакой надежды выстоять в сражении с женой, отстоять собственную точку зрения, отвоевать свое желание, и оно же не позволяло укорениться в нем мысли о том, чтобы расстаться с женой. Его нутро, основой которого была слабохарактерность, заставляло его уступать и отступать, но при этом он не мог не испытывать страдания, ибо нарушалось правильное течение его жизни, осквернялись, как в случае с непутевым братом, привычные представления о порядке, расшатывалась и убывала вторая его основа — пунктуальность, которая, будучи наружным, поверхностным слоем, корнями тоже уходила вглубь его существа.
    Он был незлопамятен. Он не мог и не хотел долго злиться. Он ни разу не поднял руку на сына, и Юра подсознательно понимал доброту отца. Но уважать отца он не мог. Когда человек не умеет поставить на своем и сам не уважает себя, откровенно и навязчиво обнажая слащавую сентиментальность, ребенку трудно проникнуться уважением к такому человеку. Гипноз домашней атмосферы, благодаря которой Игорь Юрьевич воспринимался как явление второстепенное, малозначимое, и презрительный, пренебрежительный взгляд на отца, перенятый у матери, сформировали мнение Юры. Ему никто не рассказал, а сам он не задумался над тем, откуда взялось их домашнее благополучие, его игрушки, книги. Но Юра понимал, что отец добр и беззлобен не на словах, а на деле, и доброта его подлинная, на редкость беззащитная и подлинная, какие бы причины ни лежали в ее основе.
    Юра слез с велосипеда.
    — Ну, что ж, — сказал Алик, — до свиданья. Спокойной ночи.
    — Спокойной ночи, — сказал Юра. — Алик, а как же письмо?.. Отнести...
    — Тс-с. Молчок. Военная тайна. Ты понял меня?.. Не беспокойся, Юра. Все в порядке.
    — Спокойной ночи, — сказал Юра, с трудом уходя от Алика к отцу, не только ногами, но и психологически преодолевая пространство, разделяющее общество Алика и домашнюю обстановку. "Зачем он, когда мы выехали на Халтуринскую, повернул в обратную сторону?.. Ведь мы ехали к Зине, подумал Юра. Мы ехали к Зине отдать письмо".
    — Какие дни стоят жаркие. Невыносимая жара, — сказал Игорь Юрьевич, обращаясь к Алику и забывая свое недовольство. — В доме дышать нечем.
    — Да. Жара...
   — Буквально дышать нечем.
    — На заводе еще хуже?
    — Не спрашивай... Бывали жаркие годы, но такого лета... я не помню. Не помню. Железное здоровье надо иметь. Экватор к нам переместился, не иначе. — Игорь Юрьевич засмеялся. — Вот был бы номер, если бы на экваторе сейчас стукнули морозы или хотя бы нулевая температура, а у нас здесь тропическая жара. Смех!.. Как ты думаешь, для человеческого организма не вредна такая жара, если она продолжительное время воздействует на него?.. Деревья гибнут. Деревья и трава, а то человек...
    — Действительно.
    — Что? Разве я не прав?
    — Неоспоримый факт... Послушайте, Игорь Юрьевич. Вашему Юре нужно физически развиваться. Он отстает от сверстников.
    — Ты знаешь, как он любит читать!..
    — Это хорошо, — сказал Алик. — Но нужно и физически развиваться. Устройте его в плавательную секцию.
    — Что ты?.. Что ты, это опасно. Не дай Бог...
    — Совсем это неопасно.
    — Плавательная секция, — сказал Игорь Юрьевич. — Какие-нибудь хулиганы, не дай Бог, его утопят...
    — Да что вы... Там тренер. Тренер ни на секунду от них не отходит. В бассейне для детей и курица не утонет. Он по колено... Вы не боитесь, что... не развиваться физически, не заниматься спортом — это вредно для здоровья?.. Это тоже опасно.
    — Да что ты выдумал, Алик?
    — А вы подумайте...
    — Хватит. Хватит... Не хочу говорить об этом. Ты не знаешь Софью Дмитриевну... Скажи лучше, как бабушка.
    — Бабушка все так же.
    — Не лучше?
    — Не лучше и... Все то же.
    — Тут еще жара. Жара на нее тоже давит.
    — Да. Жара...
    — Я не припомню, чтобы когда-нибудь было такое лето. Даже на юге так не бывает.
    — Я ни разу не был на юге, — сказал Алик.
    — Ты никогда не видел море?
    — Нет.
    — О, море... Сын, ты есть хочешь? Сын... Вот мой сын. — Игорь Юрьевич засмеялся. Он протянул руку, но Юра сделал шаг в сторону, и рука отца не коснулась его. — Молчит... Алик, он с тобой делается тихий и спокойный... Передай привет твоим.
    — Хорошо. Спасибо.
    — Алик, я к тебе завтра приду.
    — Конечно, приходи, Юра. Не забывай меня... Игорь Юрьевич. Вы все-таки подумайте. Для здоровья было бы очень хорошо.
    — Алик, ты опять?..
    — Очень хорошо...
    — Оставь, пожалуйста! — сказал Игорь Юрьевич.
    Он взял Юру за руку, и они направились к калитке. Юра мог бы давно убежать домой, не дожидаясь отца, но он не хотел без него войти в дом, чтобы не встретиться один на один с матерью. Жалкие слова, которые он спокойно и безразлично слушал, вошли в его мозг, и он шел за отцом, стыдясь и испытывая досаду. Они перешли темный двор и сени и когда ступили в кухню, навстречу им показалась Софья Дмитриевна. Юра посторонился, не глядя на мать. Она подошла к керосинке, сняла крышку с чугунка. Столовой ложкой она набрала в тарелку порцию жаркого и поставила на кухонный столик. Мельком взглянув на сына боковым взглядом, она подвинула тарелку на то место, которое считалось местом Юры. Отрезала от буханки хлеба, налила чашку чая, и все это вместе с вилкой подвинула к Юре, отводя в сторону виноватые глаза. Юра присел за стол, успокоенный и расслабленный, и ему захотелось начать говорить, возобновить общение с матерью. Но он смолчал. Все молчали, и он тоже молчал. Отец вернулся во двор, вспомнив о неотложном деле, и не было произнесено ни слова ни об ужине, ни о прошедшем дне. Удивительно, что о мытье рук перед едой также не вспомнили. Юра поднялся с места и подошел к умывальнику. Потом он вспомнил о своей библиотеке, встрепенулся и бегом бросился в комнату.
    — Ничего почти не испортилось... Ничего не случилось. — Софья Дмитриевна следом за ним вошла в комнату, и он нетерпеливо пробежал глазами ряды книг, которые снова стояли в шкафу, но не в том порядке, какой был привычен для Юры. — Все книги целы.
    — Да, целы!.. — с обидой сказал Юра. — А это?.. Это?..
    Мертвое молчание было сломано. Они снова могли говорить друг с другом, ссориться, обижать один другого словами, мучить друг друга. Но все это была естественная жизнь, а с мертвечиной было покончено. Юра взял в руки большую книгу, корешок которой треснул по всей высоте и удерживался за обложку одной стороной. Книга испортилась под действием собственной тяжести в тот момент, когда Софья Дмитриевна швырнула ее на пол.
    — Ничего. Это можно починить. — Софья Дмитриевна потянулась к сыну, но не отважилась прикоснуться к нему. — Пойдем есть, пока жаркое не остыло. Потом с книгами... Завтра... все сделаешь. Я поставила, а завтра сделаешь по-своему...
    — Сонечка, как ты?.. Зачем ты книги-то стала бросать!.. — Игорь Юрьевич, вытирая руки полотенцем, подходил к ним. Он обнял сына и жену за плечи и притянул к себе. — Ну, мир?.. Мир!.. Поцелуемся и помиримся... — Юра не оказывал сопротивления. Его мысли были заняты книгами. — Сонечка, лапушка, поцелуемся?..
    Рука у мужа была сильная и крепкая, и Софья Дмитриевна напряглась, отстраняясь от него. Он не пускал.
    — Ну, Сонечка... Что ты?.. Один раз. Один поцелуй... — Он тянулся к ней полураскрытым ртом.
    — Пусти!.. — Она с отвращением отстранилась от него, взяла обеими руками его руку на своем плече и разжала ее. — Всегда лезешь!..
    Она перешла комнату, лицо ее помрачнело. Но она не взорвалась, как обычно. Она сохранила спокойствие, и на лице у нее вновь появилось выражение вины. Она в смущении посмотрела на сына и сказала:
    — Юра, поздно... Идем ужинать. Это ты целый день ничего не ел?.. Ты ничего не ел?
    — Нет.
    — Где ж ты был весь день? — Юра молчал. Софья Дмитриевна терпеливо ждала. — У кого ты был?.. Ю-юра! жаркое остынет.
    — Сейчас.
    — Скажи ты, отец... — презрительно произнесла Софья Дмитриевна.
    — Оставь меня, пожалуйста! — сказал Игорь Юрьевич.
    В большой комнате завозилась на раскладушке тетя Поля. Тетя Наташа, утопая в перине, неслышно лежала в маленькой проходной комнате, зажатой между юриной комнатой и кухней; тетя Поля уступила ей свою кровать.
    — Ну, хватит, Юра!.. Идем! — строго и спокойно сказала Софья Дмитриевна.
    Юра оглянулся на мать, возвращаясь в реальный мир.
    — Завтра починим... — Он еще раз потрогал замок, прикрыл дверцы шкафа и пошел на кухню. — Я есть не хочу. Я только чаю...
    — Ешь... Не рассуждай, — сказала Софья Дмитриевна. — Аппетит приходит во время еды. Конечно, столько времени не есть...
    Юра вяло и сонно поковырял вилкой, нехотя проглотил кусочек коричневой картошки. Потом он подцепил кусочек волокнистого мяса и следом за ним отправил в рот еще кусок картошки, обмакнув его в подливку. Он почувствовал, какое вкусное жаркое, перемешал во рту мясо и картошку, добавил кусочек хлеба, и в нем проснулось желание есть. Он набил полный рот, второпях прожевал и, не проглотив, добавил половину большой картофелины, откусил мяса, хлеба.
    — Не спеши, — сказала Софья Дмитриевна. — За тобой никто не гонится... Не будь жадным.
    — Где дядя Витя? — спросил Юра.
    — Ешь. Ешь, не разговаривай. Он завтра приедет... Смотри, — сказала она мужу, — вот что значит не ел весь день. — Лицо ее повеселело. — Какой аппетит!.. Не надо уговаривать...
    — Не ел весь день, — качая головой, с ужасом повторил Игорь Юрьевич.
    Над тарелкой поднимался ароматный пар. Юра с большой скоростью поедал жаркое. Обоняние Юры уловило неистребимый запах дяди Вити.
    — А где вещи? — спросил Юра.
    — Какие вещи? — Игорь Юрьевич, приободрясь, подсел к Софье Дмитриевне и обнял ее за талию. — Поздно, Сонечка. Надо укладываться в постель.
    — Вещи дяди Вити, — сказал Юра.
    — Завтра... Я же сказала, завтра. — Раздражение мужем невольно прозвучало в ее ответе сыну. Но она сдержала себя.
    — Почему он вещи свои увез?
    — Приедет твой дядя Витя, провалиться бы ему!.. Заявится завтра.
    — А если не приедет? — спросил Юра.
    — Ну, я плакать не стану. Приедет, можешь быть спокоен...
    — Лапушка, ты, пожалуйста, будь добра, не обижай его больше. Он такой несчастный... Не надо его обижать.
    Юра ел, запивая еду чаем. Софья Дмитриевна подошла к нему. Он смотрел перед собой, не замечая смущения матери и ее порыва. Она постояла возле стола и вернулась к печке, присела на табуретку. Потом поднялась и встала посреди кухни.
    — Юра, — позвала она сына, выводя его из задумчивости. — Юра, я тебя сильно стукнула днем?.. Больно тебе?..
    — Стукнула? — сказал Юра.
    — Ну, я ударила тебя...
    — Когда?
    — Ты не помнишь? — Софья Дмитриевна рассмеялась и, отбросив нерешительность, подошла к сыну и провела рукой по его шее, плечам и спине. — Так ударила... по спине... Чтоб у меня руки отсохли!
    — А-а... — Юра вспомнил и тоже рассмеялся. — Ну, это разве больно? Чепуха!..
    — По спине ударила? — спросил Игорь Юрьевич, подбегая к сыну, пристально всматриваясь в него и тоже начиная ощупывать ему плечи и спину. — Соня! разве можно? Да что ж это ты?
    — Чепуха!.. — сказал Юра.
    — У меня самой все сердце кровью облилось...
    — Ну, спать!.. Спать!.. — сказал Игорь Юрьевич. — Поздно.
    — Мама, — позвал Юра. Он лег в постель, но спокойно лежать не мог. Спина и грудь, и руки чесались, и не было определенной точки, чтобы почесать ее и утихомирить зуд, который от неопределенности казался еще более нестерпимым.
    — Что? — спросила Софья Дмитриевна.
    — Почеши, — сказал Юра.
    — Начинается вечер!.. — весело сказала Софья Дмитриевна. — Где? — спросила она, залезая рукой под одеяло.
    — Здесь... Нет, к правому плечу... Еще дальше... дальше... Назад... Ну, мама!
    — Здесь?
    — Да. Сильнее.
    — Я и так изо всех сил.
    Юра лежал, задремывая, в блаженной истоме.
    — Ну, все? — спросила Софья Дмитриевна.
    — Вот здесь почеши. — Он взял ее руку и положил на зудящее место.
    — А может, хватит?
    — Почеши, — сказал Юра, желая еще раз испытать любовь матери и свою власть над матерью. — Да, да... Здесь.
    — Хватит? — спросила Софья Дмитриевна. Юра ничего не ответил. Она услышала легкое дыхание сына, еле уловимое в ночной тишине, и она ощутила ни с чем не сравнимый прилив нежности. Тепло и спокойно сделалось у нее на душе.
    Она осторожно прикрыла Юру. Он лежал на животе, в странной позе, поворотив голову к стене, и спал крепко и основательно, как спят одни только дети.
    Она медленно и бесшумно отодвинулась от него, на цыпочках, почти не касаясь пола, прошла по комнате, не отрывая взгляда от юриного затылка, и выключила лампу на письменном столе. Несколько секунд она неподвижно стояла в темноте.
    Она повернулась и вышла в столовую, где на брачном ложе, превозмогая нетерпение, ожидал ее Игорь Юрьевич.
  
  

Глава двенадцатая

  
    — Юрка!.. Ю-юрка!.. — Упитанный Виталий стоял на Просторной улице, солнце слепило ему глаза, и он, задрав голову, смотрел в окно Щегловых. Он прищуренным глазом увидел в окне худощавую и, как всегда, немытую физиономию Славца, и лишь потом в окне показался Юра Щеглов.
    — Заходи, — сказал Юра. — Мы в железную дорогу играем.
    — Ты откуда, Слон? — спросил Славец.
    — Нет, — сказал Виталий. — Я зайду на минуту... Геббельс зовет. На свалке Длинный с приезжим Титовым стыкаться будут. Там лермонтовские. И бунтарские. Понял?
    Он обежал вокруг дома и вошел в комнату к Юре. На полу была смонтирована железная дорога. Рельсы, тоннели, станционные платформы, два электровоза с вагончиками и белый крученый шнур, который тянулся от серого прямоугольного переключателя к электрической розетке на стене.
    — Они ездят? — спросил Виталий. — И стрелку проходят? — Невиданная игрушка вызвала у него благоговейное чувство заторможенного восторга.
    — Конечно, — сказал Юра, щелкая выключателем. Вагончики снялись с места и поехали.
    — Железно!.. — прошептал Виталий. — А как скорость менять?
    — Ладно, — сказал Славец. — Тронулись. Пошли на свалку.
    — Погоди. Дай поглядеть, — сказал Виталий.
    — ДогОните, — сказал Славец, направляясь к двери. — Хорошего помаленьку.
    — А собирать? — спросил Юра.
    — После соберешь, — сказал Славец. — Слон, пошли. Догонишь, — бросил он Юре и скрылся за дверью.
    Юра выключил дорогу, выдернул шнур из розетки и остановился в раздумье.
    — Знаешь что, — сказал он Виталию, — после соберу... Бежим?
    — Куда его понесло?.. — сказал Виталий.
    Они бегом бросились из комнаты. Юра на ходу схватил тюбетейку, на кухне остановился на одно мгновение, выдернул из шкафчика кусок колотого сахара величиной с яблоко и босиком, без рубашки, только в одних коротких штанишках побежал дальше, крикнув маме:
    — Я ушел гулять!..
    — Куда? — спросила Софья Дмитриевна. Его уже не было. — Не ходи на пруд!..
    — Сахару оставь? — сказал Виталий Юре. Они пробежали Просторную улицу и повернули налево, на Энергетическую. Впереди, у поворота на Открытое шоссе, они увидели загорелую спину Славца. Славец бежал, лениво и легко выбрасывая ноги. Восьмерка с тремя вагонами, которая дожидалась на разъезде встречного трамвая, поехала, набирая скорость, и Славец бежал рядом, не отставая ни на шаг. Трамвай поехал быстрее. Закончилась земля, и босые ноги Славца попали на булыжник, изрытый ямами и выбоинами. Он начал отставать от трамвая. Он старался энергично размахивать руками, но последняя площадка поравнялась с ним и, медленно обгоняя, начала уплывать вперед. Славец сделал последний рывок, повис на поручнях, затем подтянулся одними руками, его ноги висели в воздухе, и встал на ступеньку трамвая.
    — Ну, дает! — сказал Юра.
    — Во дал!.. — сказал Виталий. — Ух, ты, гад!.. — Славец, проехав метров триста, спрыгнул на полной скорости, полетел на землю и, сделав один-два оборота, тут же поднялся на ноги. Они видели, как он осмотрел свой локоть, сошел с булыжной мостовой и направился к свалке. А им еще требовалось пробежать эти триста метров.
    — К ручейку пошел, — сказал Юра.
    — Да вроде кто-то там... Ты видишь? Длинный там, что ли?
    — Может, Длинный, — сказал Юра. — А вот там тоже ребята. — Он показал на другую гору мусора, которая была навалена слева от шоссе.
    — Нет, — сказал Виталий. — Это не наши.
    — Не наши, — сказал Юра. — Давай пойдем... в боку колет.
    — Добежим...
    — А у тебя не колет?.. Слон...
    — Слабак ты, Щегол... — Виталий не знал, колет у него или не колет, он тяжело дышал, но сознание того, что рядом есть кто-то, более слабый, чем он, придало ему силы. Он продолжал бежать чуть впереди Юры, испытывая приятное чувство победителя.
    Юра сделал усилие над собой, проворно заработал ногами и руками. Он сразу обогнал тяжеловесного Виталия. Пятки больно ударялись о неровные края булыжников, но он старался не обращать на боль внимания. Он повернул к Виталию потное разгоряченное лицо и рассмеялся. У Виталия лицо было тоже потное и красное, и Юра крикнул ему:
    — Ну, что, Слон?.. Эх, ты, Слон!.. Добежим?.. Кто теперь слабак?
    Виталий побежал медленнее и перешел на шаг.
    — Ладно, — сказал он, — пойдем... Эй, Щегол! пойдем... Успеется. Некуда спешить.
    Юра остановился, подождал Виталия.
    — У тебя, правда, не колет?.. Вот здесь, в правом боку. Под ребром...
    — Бывает, когда долго бегу. Это здесь печень, — сказал Виталий.
    — Как побегу, — сказал Юра, — так, понимаешь ли, колет. Адская неприятность. Выродок я какой-то. — Он рассмеялся и сказал с издевкой: — Слабак ты, Слон. Я тебя, как маленького, сделал.
    — Иди ты...
    — Сахару не дам.
    — Ну, и не давай. Плевать!..
    Несколько секунд они шли молча. Виталий был нахмурен и сердит, а Юра не мог согнать улыбку с лица и сделать серьезное выражение, и через десять секунд, не более, он сказал Виталию, протягивая кусок сахара:
    — Ладно, бери... Ешь. — Виталий помедлил, выдерживая взятый тон, но Юра всунул ему в руку сахар и, словно извиняясь, сказал: — Возьми... Он сладкий.
    Виталий зачмокал, вгрызаясь в сахарную крепость и размачивая ее слюной.
    — Сахар для ума полезный, — сказал Юра. — Смотри, сколько мусора нового навезли. Везут... Чего только не везут? Дядя Леня сказал, здесь пятиэтажные дома построят. Кирпичные. Архирейку прочистят и гранит по берегу положат. Асфальт на Открытом шоссе положат...
    — Ври больше, — сказал Виталий.
    — Чтоб мне провалиться!..
    Они шли по тропинке, узкой и грязной, и нужно было внимательно смотреть под ноги, чтоб не напороться на острую железку или осколок стекла. Тропинка огибала большой холм мусора, иногда поднималась вверх по склону и снова опускалась к подножию, петляя по воле всевозможных препятствий. То это был здоровенный кусок кирпичной кладки, замшелой и непробиваемой, то ворох стекловаты вперемешку с грязным тряпьем. Воздух был напитан специфическим запахом мусорной свалки. Они остановились над кучей резиновых изделий и принялись ворошить ее.
    — Это медицинская перчатка, — сказал Юра.
    — Вот бы четыре штуки найти... Мы бы сейчас заявились!..
    — Красивые!..
    — Пацаны сдохнут от зависти! — Виталий присел над кучей, орудуя лопатным штыком, подобранным тут же, на месте. — Ф-фу... Ф-фу...
    — Вонища! — сказал Юра. Он нашел никелированный прут от кровати и отгребал им мусор в сторону, перекатывая по земле. — Эту дай мне. Готово!..
    — Пошли отсюда, — сказал Виталий, натягивая на руки пожелтелые резиновые перчатки. — Чем я не доктор, Щегол? Скажи!..
    — А я?.. Погляди.
    — Сдохнут, увидишь!..
    Десять потерянных минут были вознаграждены. Лица приятелей сияли от удовольствия, большего, чем может получить иной человек в результате десяти лет упорного, целенаправленного труда. Виталий расхохотался и закричал, как сумасшедший, распираемый неудержимым восторгом. Юра засмеялся и закричал вслед за ним. Он толкнул Виталия в грудь и, крича, побежал от него. Виталий с хохотом погнался за Юрой.
    Тропинка обогнула холм, прикоснулась к болотцу, из которого вытекал ручеек, и пропала. За болотцем росли деревья, и там, поворачивая направо, невидимый от свалки, ручеек расширял свои берега и становился Архирейским прудом. Болотце поросло высокой сочной травой. Камыш, почернелый от времени, стоял кое-где, и в этих местах, свободных от травы, блестели небольшие зеркальца воды.
    — Как бы не засосало, — сказал Виталий.
    — Еще чего!.. Самая страшная смерть, — сказал Юра. — Иди по кочкам. Дядя Леня говорит, на болоте только на кочку надо ступать. — Он ощутил ногой прохладу и влажность сцепленной травы. Зыбкая опора дышала под ногой. Он по щиколотку провалился в холодную тину и услышал хлюпанье воды. Он шел по кочкам, и приятно и жутко было чувствовать, как пружинит трава.
    — Ерунда, — сказал Виталий. — Это не настоящее болото. Это вот как мне рассказывали...
    — Ой, ой...
    — Ну, чего ты?
    — Обрезался, — сказал Юра. — Бритвой. Смотри, кровь.
    — Ерунда. Это болотная трава.
    — Говорят тебе, я на бритву напоролся.
    — Откуда здесь взяться бритве?
    — Откуда, откуда!.. Со свалки, вот откуда!..
    — Травой можно сильнее, чем бритвой, порезаться, — сказал Виталий. Юра не отвечал, рассматривая порез. — Болотная трава, знаешь, какая острая? На спор, есть такая трава... Раньше витязи этой травой немца напополам перерубали.
    — Ври... Кто тебе сказал?
    — Никто. Я знаю.
    — Откуда ты знаешь? Прочел в книжке?
    — Знаю, и все...
    — Откуда-нибудь ты узнал?
    — Знаю! Понял?.. Знаю!..
    — Дурак. Само с неба ничего не валится. Если знаешь, значит, или прочел или слышал...
    — Чего прилип? — сказал Виталий. — Как банный лист!.. Я убегу от тебя!
    — Я говорю, если знаешь, кто-то сказал? Верно?.. Или в книжке... В какой ты книжке прочел?
    — Знаю!.. Понял?.. Сам знаю, и все!.. Понял?..
    — Сам... что же тебе... с неба упало на тебя, что ли?
    — У-у-у!.. Рахит ты занудный! — закричал Виталий, размахивая рукой в медицинской перчатке. — Сам иди! Я без тебя один пойду!
    — Погоди!.. Слон, погоди!.. — Я хотел просто узнать, подумал Юра, в какой книжке можно прочесть об этом. Он подумал, какой странный этот Слон, и, забыв о порезе, с удивлением смотрел на убегающего Виталия.
  
  

Глава тринадцатая

  
    Слон убежал от него, и когда он перешел болотце и приблизился к деревьям, росшим при впадении ручейка в Архирейский пруд, он увидел всю компанию на берегу.
    Здесь был Клепа с тупыми свинячьими глазками на тупой физиономии, и все три Осла, остриженные наголо: Осел-Васька старший, прозвище которого автоматически распространилось на его братьев, стало для них всех чем-то вроде фамилии; Эсер, Колька, прозванный так отнюдь не потому, что он имел какое-то отношение к социал-революционерам, а из-за произнесенной им в прошлом неосторожной фразы, незабвенной и прилипшей к нему крепче его собственного имени: Серъ-беръ-ешь, так его окликали гораздо чаще, чем Эсером; самый младший Женька, за хилость переименованный в Иисусика, а также, чтобы не путать его с Евгением Ильичем, нарекли его именем Джамбул, о котором сам Иисусик вряд ли в свои семь лет мог знать что-либо достоверное. Был, конечно, Евгений Ильич, слепой на правый глаз и словно весь в целом гнилой и болезненный, одетый, как всегда, в рванину, не по росту, может, отцовскую, а может, найденную на этой самой свалке; но зато у него брюки были длинные, настоящие, с двумя карманами.
    Самовар, Денис, Бобер, лисообразный Валюня и Пыря-силач мастерили дуру.
    Бунтарские стояли особняком. Юра с содроганием отметил Кольцова. Хороший парень Дюк, Кольцов, Косой Гришка и Степан Гончаров, все они были из юриного класса. Квадратный и узколобый Степан Гончаров был сильнее Пыри и Клепы, вместе взятых, это был факт проверенный и бесспорный, и никто ни на мгновение не мог упустить из вида этот факт. Тихоня Косой, ничтожный и безликий, живя по соседству со Степаном Гончаровым, Ильей Дюкиным и Кольцовым, принадлежал к их компании. Хорошо устроился, подумал Юра. Может, он как-нибудь не заметит меня, подумал он о Кольцове.
    Значит, не только из-за Длинного сборище, отметил Юра, будут дуру взрывать.
    Он увидел незнакомого мальчика, плотно сколоченного и, видно, сильного, может, не такого, как Степан Гончаров, но достаточно сильного, а там кто его знает, подумал Юра. Это, стало быть, Титов. Новый Титов, о котором много было разговоров в последние полторы-две недели. Он и будет сейчас стыкаться с Длинным, подумал Юра, испытывая чувство страха. Ему сделалось страшно, словно это ему самому, Щеглову Юре, предстояло принять злой напор, беспощадность Длинного. Длинный, Борис Ермаков, тоже был из юриного класса; но Юра и он никогда не были друзьями.
    Валюня, Пыря и другие занимались изготовлением дуры.
    Юра пожалел, что не взял из дома несколько коробок спичек. Но кто мог знать, подумал он, жаль, что у меня нет спичек. Если бы он принес спички и отдал ребятам, это было бы как пропуск для него, как билет на постоянное место, не самое лучшее место, не в первых рядах, но все-таки надежное, постоянное место.
    — На свалке взял, — услышал Юра голос Слона. Слон хвалился медицинскими перчатками.
    — Где? — спросил Славец. — Ты по низу шел?.. — Он примерил перчатку на правую руку.
    Черноглазый Дмитрий Беглов рассмеялся. К Дмитрию подошел Клепа и тупо посмотрел ему в лицо. Рядом стояла бунтарская компания. Мальчики вокруг, глядя на ужимки Славца, засмеялись вслед за Дмитрием, и Клепа тоже рассмеялся.
    Юра вдруг сообразил, что Леха-Солоха, который разговаривал с новым Титовым, Леонид Трошкин, — сосед Титова по дому. Леха-Солоха вместе с Васей Зерновым стояли с Титовым, образуя одну группу. Ясно, подумал Юра. Ну, конечно, ясно. Сегодня все будет по-честному, один на один. Придется тебе, Длинный, попотеть, не без ехидства подумал он, кодлой сегодня не возьмешь. У Лехи-Солохи и у Васи Зернова на лбу болталась косая челочка, у обоих одинаково на левую сторону. Соседа пришел поддержать, подумал Юра о Лехе-Солохе, сдружились. И Зернова Васю привел... Зернов с Гоголевской, из гоголевской банды, его не тронь!.. Попробуй кто тронуть Васю Зернова, жить не будешь! Дома спрячешься — дом разнесут. Для них взрослые и даже милиция... им на все и на всех плевать! Плотная и многолюдная компания на Гоголевской улице состояла из мальчиков от шести до шестнадцати лет. Взрослые мучнисто-бледные без дневного света рецидивисты общались с ними. Гоголевская банда жила странной и обособленной жизнью, в их дома по ночам врывалась милиция, забирая воров и бандитов, и все они были блатняги и урки. Круговая порука и странные законы поведения, и жаргон, который нормальному человеку было понять труднее, чем иностранный язык, вся их бесчеловечная логика, все это ставило их в исключительное положение. Они были единственный, ни на кого не похожий союз безжалостных беззаконников на огромной территории от Преображенской заставы до Архирейского пруда и до Метрогородка в конце Открытого шоссе. В этой стороне только Калошинское поселение, находящееся за Архирейским прудом, и еще дальше по Большой Черкизовской, за стадионом Сталинец, могло составить гоголевской банде слабую конкуренцию. Но блатные из Калошина были слабаки в сравнении с гоголевскими урками. Куда им, подумал Юра, вспомнив несколько человек из своего и из старших классов. То есть, конечно, каждый в отдельности мог представлять из себя силу, и были люди, для которых даже такой человек, как Степан Гончаров, отдельно взятый, мог быть равноценным противником... Конечно, такие люди предпочитают действовать в едином союзе, а не враждовать друг с другом... Да вот, Андреев и Ромка Рыжов, друзья Степана Гончарова... Но нет. Нет, гоголевская банда — сила. Сила, подумал Юра. Против нее нет силы.
    — Эй, ты, — сказал Длинный Титову. — Как будем драться?
    — Не знаю... Как хочешь.
    Титов спокойно стоял перед Длинным и хладнокровно смотрел ему в глаза, и Юра позавидовал его спокойствию и выдержке. Он спокойно, небрежно произнес слова, будто его спросили не о драке — драка с Длинным!.. а там Клепа, Пыря... правда, здесь и бунтарские, и Вася Зернов... но что бунтарские? что они решат?.. да зачем им ввязываться?.. — будто его спросили не о драке, а например, какую на выбор конфету он хочет взять. Он прямо смотрел в глаза Длинному, и открытое, чистосердечное выражение его лица словно говорило всем: смотрите, я без обмана, говорю, что думаю, мне можно верить, но и вы не обманите меня. Юра почувствовал доверие к новичку. Новичок был симпатичен ему и приятен.
    — Деритесь до первой крови, — сказал Леха-Солоха.
    — Хорошо, — сказал Длинный. — Хорошо, Солоха.
    — До первой крови, до первого зуба или кто сдастся, — сказал Леха-Солоха.
    — Ну, только не я, — сказал Длинный.
    — Там поглядим, — вполголоса произнес Титов.
    — Что! — Длинный резко повернулся к нему.
    — Давай будем драться без рубах, — сказал Титов. — Мне за прошлую рубаху от матери досталось.
    Тень сошла с лица Длинного, появилось выражение понимания и даже сочувствия.
    — Без рубахи больнее, — сказал Вася Зернов.
    — Пусть так, — сказал Длинный.
    — Конечно, зачем рубаху-то портить? — сказал Леха-Солоха.
    — Хоть рубахи пусть целые останутся, — сказал Титов. — Ведь так?
    — Конечно, — сказал Длинный. — Значит, так. До первой крови. Под дых не бить. Лежачего не бить.
    — Еще бы, — сказал Титов и, прищурясь, добавил: — Кто же бьет лежачего?
    Длинный отошел к своим ребятам, снимая рубаху через голову, он ничего не слышал и ничего не ответил.
    — Длинный, а ногами тоже не драться? — спросил Леха-Солоха. — И между ног не бить. Ни к чему это...
    — Какая же это драка? — произнес Вася Зернов, и замедленная речь его сочилась разочарованием.
    — Не надо, Вася, — сказал Леха-Солоха. — Все железно.
    — Врежь ему, — негромко сказал Вася Зернов. — Не бойсь. В случае чего... Понял?
    Женя Корин молча кивнул и продолжал стоять внешне спокойный в ожидании начала драки, не обнаруживая признаков волнения или нетерпения.— Дай погляжу, — сказал Клепа Валюне. — Куда будем целить?
    — Осторожно, — сказал Валюня, — не просыпь.
    — Ну, ты!.. — сказал Пыря. — Ты где был?.. Мы забивали. А ты где был?
    — А чего я?! — сказал Клепа.
    — Иди! — сказал Пыря. — Ты!..
    — Поглядеть дай, — сказал Клепа.
    Ну, вы!.. Дундуки! просыпете!.. — закричал Валюня.
    Они закончили дуру. Это был деревянный чурбачок, выточенный в форме пистолета, к которому проволокой была прикручена металлическая трубка, набитая спичечной серой. Дуло трубки было крепко забито тряпичным пыжом. Куски крупно нарубленной проволоки должны были выполнять роль картечи. В трубке в том месте, где у настоящего пистолета располагается курок, была сделана маленькая прорезь, и в эту прорезь был вставлен лоскуток смоченной в керосине пакли — местная интерпретация бикфордова шнура.
    — А ты чего? — сказал Пыря Косому, который молча и незаметно приблизился к ним и, казалось, смотрел в сторону, но именно это означало, что он смотрит на них и на дуру. — Иди!.. Ты!..
    Пыря стукнул его кулаком по шее и тут же стукнул еще раз прямым ударом в грудь.
    Отвали!.. Ты!.. — сказал он Косому со злостью и отвращением.
    Косой отшатнулся от него. Он посмотрел на Пырю исподлобья, оглянулся на своих, но те ничего не видели, или не хотели видеть, чтобы по пустякам не ввязаться в конфликт. Косой отступил от Пыри на несколько шагов, еще раз оглянулся на своих, хотел заплакать или позвать на помощь, но ничего не сделал и ничего не сказал, глядя на Пырю молча и с обидой, не имеющей выхода.
    Пыря увидел взгляд, обращенный к нему, взгляд побитой собаки, желающей укусить, если бы не страх перед новыми побоями. Но, казалось, Косой смотрел мимо него, и Пыря, готовый разъяриться и заставить Косого не смотреть на него, решил, что Косой и не смотрит, что он смотрит мимо.
    — Надо фанеру найти, — сказал Клепа, держа дуру в вытянутой руке.
    — Зачем? — спросил Валюня.
    — Пробьем, — сказал Клепа. — Пробьет или не пробьет?
    — Ты!.. — сказал Пыря, переключаясь на него. — Командир!..
    — Не разорвет дуру? — спросил Самовар.
    — Струхнул?..
    — Бочку пробьем. — Пыря указал на железную ржавую бочку, лежащую под деревом. Ее дно было обращено к ним.
    Слон засмеялся, показывая пальцем на Самовара и складываясь пополам от смеха. Засмеялись Денис, Бобер, Валюня. Они наперебой кричали Самовару веселые и насмешливые слова, готовые перерасти в новое прозвище. Звонкий и яркий, как солнечные лучи, смех и крики множества мальчишеских голосов зазвучали в воздухе, поднялись над землей, над деревьями, отразились от темнозеленой воды. Звуки звенели и сотрясали барабанные перепонки тех, кто кричал. Они кричали, и слух, и мозг их были сдавлены невыносимым напряжением. Смеялись Славец и Дмитрий. Смеялись Ослы, остриженные наголо. Смеялись бунтарские. Но глаза мальчиков наполнились затаенным страхом. Опасливое замечание посеяло в их умах семена здравомыслия и осторожности.
    Клепа приготовился произвести выстрел, и Пыря не препятствовал ему.
    — Может, Длинного обождем?.. Клепа, после выстрелим... Давай пусть стыкнутся...
    — Иди ты, Валюня!.. Евгений Ильич, иди сюда, подожжешь.
    — Ага! — сказал Кольцов, обхватывая Юру сзади за шею. — Доктор!.. Перчатки давай!
    — Пусти, — сказал Юра. Кольцов надавил ему на горло, и он задохнулся от боли. — Пусти, Кончик!.. Дурак! — Он задыхался, и слезы потекли у него из глаз. — Кончай, дурак!
    Ему удалось продеть свою руку под руку Кольцова и ослабить нажим на нежные горловые хрящи.
    — Кто дурак! — Кольцов выпустил Юру и вплотную придвинул лицо к его лицу, дыша ему прямо в рот близко и противно. — Я дурак?!.. Куда?
    — Что куда? — спросил Юра, не понимая.
    — Куда ты сейчас прятаться будешь? — сказал Кольцов.
    Если минуту назад Юре было больно, но это была просто возня, почти игра, бессмысленная и злая, и нежелательная, но все же игра, то сейчас ему сделалось страшно, потому что это была уже не игра, а драка всерьез, без шуток. Страшный, неравный противник стоял перед ним.
    — Я тебя не трогал, — сказал Юра, плохо соображая, какие слова он говорит. — Я не трогал... Ты сам полез. — Он словно сквозь толстую стену слышал, как кто-то чужой произносит слова, но это был не он. Он хотел сосредоточиться и понять, что он делает и говорит и что ему нужно делать. Но в голове стремительно сменялись обрывки несвязанных слов. Мыслей не было, он не мог успокоиться и поймать хотя бы одну мысль. Тело его сотрясалось внутренней дрожью, и сердце, крепко стуча и мешая дыханию, переместилось к горлу. Он не мог соображать, казалось, он теряет инстинктивную способность дышать и держаться на ногах. — Ты сам... Сам полез!.. Я не трогал тебя! Чего тебе от меня надо?.. — Кто-то чужой произносил слова, которые он слабо слышал, и он с трудом понимал, что это он сам их говорит, от волнения плохо видя Кольцова перед собой и впадая в иллюзорное состояние нереальности происходящего. Но кулаки Кольцова были реальностью, и это было единственное, что отчетливо сознавал Юра среди кашеобразного хаоса и мрака, в котором растворились его самосознание и его инстинкты.
    — Ты мне друг или портянка? — сказал Кольцов любезно и радостно. — Я думал, ты друг. — Он сокрушенно покачал головой, потрогал Юру за грудь, лицо его было ласковое и приятное, губы и глаза улыбались.
    — Я тебя не трогал, — сказал Юра, впадая в панику. Доброжелательный тон Кольцова — Юра знал, что это означает. Он ждал немедленного удара, и на слабое движение Кольцова быстро вскинул руки, защищая лицо.
    Кольцов рассмеялся.
    — Боишься меня? — спросил он Юру.
    — Я тебя не боюсь... Не лезь ко мне!.. Я к тебе не лезу!..
    — Не боишься?  спросил Кольцов.
    Юра больше не мог выносить противное дыхание Кольцова. Он отступил назад. Кольцов напирал на него, лицом к лицу, и Юра поднял руки и, упираясь в грудь Кольцову, оттолкнул его от себя.
    — Я тебя не боюсь! — крикнул Юра. — Слышишь?.. Не лезь!.. Тебе еще достанется!.. Пожалеешь!.. — Кольцов без замаха, без подготовительного движения, ударил Юру правым кулаком в нос. Юра попятился, споткнулся и упал навзничь. — Пожалеешь, собака!.. — Он почувствовал кровь на лице и вкус крови во рту. Он ободрал правое предплечье о камни и не заметил этого.
    — Ах, гад!.. Еще грозить мне!.. — Кольцов остановился над ним. — Я тебе так врежу!.. Пасть порву!
    Юра, находясь в полулежачем положении, пополз от него, сгибая колени и помогая себе локтями.
    Кольцов зашел сбоку и дважды ударил его кулаком в лицо, безжалостно и резко. И вслед за двойным клацающим ударом раздался громкий плач Юры. Юра завалился на спину, но тут же перевернулся на живот и закрыл голову руками. Его плач стал приглушенным.
    — За что ты его? — спросил Дмитрий Беглов, становясь между Юрой и Кольцовым.
    К месту происшествия прибежали Клоп, Джамбул-Иисусик и их ровесники. Подошел Евгений Ильич и с любопытством потрогал ногой плачущего Юру Щеглова.
    Вася Зернов отделился от толпы ребят. Он и Борис-Длинный одновременно приблизились к Щеглову.
    Большинство мальчиков тесной толпой стояло вокруг Клепы и Пыри, желая не упустить момент выстрела. Славец и Слон были в их числе.
    Кольцов, нахмурясь, ни с кем не говоря и не глядя ни на кого, направился к своей бунтарской компании. Он шел не спеша, ленивой походкой и имел вид человека серьезного, солидного и довольного собой.
    — Ну, чего он? — спросил Вася Зернов. — Щегол что ли?
    Дмитрий склонился над Юрой.
    — Вставай, — сказал он. — Ну-ка, покажи... Кровь, ни черта не видно!..
    — Эй, Кончик! — крикнул Вася Зернов Кольцову. — Добьем что ли?.. Темную?..
    — Можно, — ответил Кольцов, останавливаясь. — Если хочешь... У меня он свой долг получил.
    — Ясно, — сказал Борис, повернулся и пошел вслед за Кольцовым. — Здорово ты его.
    — Евгений Ильич!.. — закричал Клепа, добавляя непечатное сопровождение. — Идешь, что ли?.. Без тебя подожжем.
    — Момент!.. — крикнул Евгений Ильич, не трогаясь с места и глядя в лицо Васе Зернову, ожидая, какое решение он примет.
    Юра поднялся на ноги при помощи Дмитрия.
    — Смывайся, Щегол... Уматывай, — сказал Дмитрий Беглов. — Ничего, умоешься... Вали через болото...
    Юра всхлипывал, сотрясаемый нервной дрожью. Острый страх прошел, так же, как и внутреннее напряжение, но противная дрожь не давала расслабиться. Он не понимал, что он весь в крови, он не знал этого.
    Вместо страха была обида, беспокойство и уныние. Через кашеобразный хаос и мрак, когда он плача лежал на земле, до него дошел смысл желания Васи Зернова. Ужас перед лицом неосмысленного зверства сковал его физические и умственные силы. Он стоял на нетвердых ногах, и в желудке было противное ощущение, похожее на тошноту, но это не было тошнотой, а скорее всего, если уж надо обязательно назвать словами, это было нежелание жить и нежелание думать, дышать, видеть тупые, как в уродливом кошмаре, лица перед собой. Он стоял, испытывая отвращение и уныние, смутно различая в нескольких шагах Васю Зернова, Евгения Ильича и чуть подальше Длинного, а рядом, он чувствовал, стоит Дмитрий Беглов, и он не может получить защиту и помощь от него. Он был в полном одиночестве, в окружении безжалостных врагов, и не было никого, кто бы мог защитить его и помочь ему в его положении.
    Длинный остановился возле бунтарских, там же был Кольцов, они говорили между собой, усмехаясь злобно, Юра не слышал, о чем они говорят, но они говорили достаточно громко, потому что Вася Зернов сделал пол-оборота в их сторону и ответил в их направлении, и Юра не понял, что и кому ответил Вася Зернов, все было как в дурмане, чувство животной тоски острым жалом бороздило его внутренности, и одноглазое лицо Евгения Ильича источало аромат дурного возбуждения, этот гнилой тип в настоящих брюках с карманами, казалось, сгорал от нетерпеливого любопытства и жажды жестокого зрелища, и Иисусик и Клоп, вся эта мелкота, как шакалы, уставились на Юру, готовые рвать его на части, и они уже подбирали камни, а Иисусик приблизился сзади и толкнул его в спину, мгновенно отпрыгнув назад, но расправа надвигалась, они были все вместе против него, и он стоял один, совсем один, незащищенный, беспомощный, и его сердце протяжно билось, и не было надежды, не было воли, он был один.
    — Отпусти его, — сказал Дмитрий. — Отпусти его, Зернов... Смотри. С него хватит.
    — Геббельс, ты... Ты того... отвали. А то ты... Понял?.. Слишком много не бери на себя.
    — Да я...
    — Не бери. Понял? — Бесстрастное лицо Васи Зернова выражало спокойный и хладнокровный интерес, и не более. Он не суетился, подобно Евгению Ильичу. Он был спокоен. — Я против тебя ничего не имею. Но ты не тяни... Понял?
    — Я не тяну.
    — Вот и не тяни. И отваливай. — Дмитрий помедлил, топчась на месте. — Отваливай... Геббельс... тебе говорю!..
    Дмитрий Беглов сделал шаг, и еще один шаг. Он медленно сдвинулся с места и, сутулясь, глядя себе под ноги, пошел, загребая землю ногами, мимо Юры и Васи Зернова. Его занесло вбок, но он спрямил свой путь, и с трудом, словно привязанный, он уходил от них к толпе ребят, занятых дурой и бочкой под деревом. Он шел на Евгения Ильича, тот стоял на его пути и, ухмыляясь, смотрел на него.
    — Вали... вали, — сказал Евгений Ильич. — Геббельс драный!.. Всегда на наших прешь.
    Дмитрию оставалось сделать один шаг и наступить на Евгения Ильича. Тот немного посторонился. Дмитрий поравнялся с ним и прошел мимо.
    Он прошел мимо Евгения Ильича и оставил его позади. Но в последний момент он неожиданно, словно подчиняясь своим рукам, неподвластным его воле, схватил Евгения Ильича за предплечья, с силою тряхнул его и без труда опрокинул на спину. Он успел на лету мазнуть Евгения Ильича по лицу ладонью.
    — Гад ползучий!.. — сказал Дмитрий Беглов. — Слепая тварь!
    — Получишь, Геббельс!.. Дерьмо на палочке!.. — Евгений Ильич приподнялся, желая встать на ноги. Дмитрий ударил его кулаком по голове, и он, крича от боли, снова упал на землю. — Ну, ты!.. Пы-ыря!.. Клепа-а!.. Наших бьют!
    — Безглазый!.. Гад слепой!  произнес Дмитрий.
    Вася Зернов ударил его в ухо, и Дмитрий отпрыгнул в сторону. Вася бросился на него. Дмитрий отступил, защищаясь руками. Вася бил его в плечо и в грудь, стараясь достать кулаком в лицо. Дмитрий увертывался, приходя в себя от полученного в ухо удара и звенящего онемения в голове. Он увертывался и отбивался от рук Зернова. Ответных ударов он не наносил.
    Клоп вцепился Дмитрию в ногу, мешая ему передвигаться. Дмитрий пошатнулся, но устоял на ногах. Он ударил Клопа ногой, наступил на него. Клоп валялся на земле и не отпускал ногу. Руки у Дмитрия были заняты.
    — Отмахиваться?.. — Вася Зернов, сатанея от злобы, ринулся в новую атаку. Он злился и приходил в бешенство, оттого что хотел и не мог дотянуться до лица; Дмитрий был сильнее и ловчее его. — Ты!.. Отмахиваться!..
    — Вася, — попросил Дмитрий. — Вася, кончай...
    Длинный бежал к ним, стремительно приближаясь.
    От толпы ребят отделились несколько фигур и бегом направились к месту драки.
    Юра Щеглов медленно оторвал одну, затем другую ногу от земли и, неумело переставляя их одна за другой, начал пятиться. Он хотел побежать и не мог, с трудом шагая по земле. Он повернулся, наконец, спиной к дерущимся и побежал на нетвердых ногах медленно, неумело, боясь поверить в счастье освобождения. Он бежал к болоту, и изнуряющая болезненная слабость постепенно уступила место бодрой надежде, и острота впечатлений возвратилась к нему. Несколько камней пролетело рядом с ним, и один камень больно ударил его по ноге. Но боль была терпимая, и он, не останавливаясь, продолжал свой бег, обретая веру в избавление. Он услышал, что кто-то бежит следом, сердце оборвалось у него, он оглянулся и увидел Иисусика.
    — Я тебе! — Юра остановился и топнул на Иисусика ногой.
    Иисусик испуганно отпрянул, швырнул камень, не глядя, далеко в сторону от Юры, и побежал обратно. Там, давно прекратив погоню, на полпути от места новой драки, стояли четыре приятеля Иисусика, такие же маленькие и хилые. Они жестами и телодвижениями исполнили для Юры угрожающий ритуал, подкрепив себя криком угроз, проклятий и оскорблений. Но Юра не стал их больше слушать, повернулся и рывками побежал через болото.
    
  

Глава четырнадцатая

  
    Борис подбежал к месту драки в тот момент, когда Вася Зернов и поднявшийся на ноги Евгений Ильич согнули Дмитрия Беглова, нога которого была скована усилиями Клопа, и Вася Зернов несколько раз ударил его из-под низу, наслаждаясь звуком и ощущением удара. Дмитрий разогнулся, вырвался от них и, отбросив благоразумие, ударил Васю Зернова кулаком в глаз. Он схватил Евгения Ильича за волосы и повернул ему голову так резко, заломив ее крутящим движением вниз, что не повернись Евгений Ильич вовремя и послушно, голова бы отломилась от туловища. Евгений Ильич свалился у ног Дмитрия, спиной ударясь о землю. Дмитрий быстро нагнулся и рубанул ребром ладони по горлу Клопа, и Клоп обмяк, разжал руки, и Дмитрий почувствовал себя свободным.
    В этот момент подбежал Борис, и они вдвоем с Васей Зерновым повалили Дмитрия.
    На земле валялись Евгений Ильич и Клоп. Рядом, хрипя и задыхаясь, Вася Зернов наносил удары Дмитрию, орудуя ногами и руками. Борис не давал подняться Дмитрию с земли.
    Славец подбежал и с разбегу ударил и толкнул Бориса в спину, и тот перелетел через Дмитрия и упал, разбивая колени и локти о твердую землю.
    Вася Зернов ударил Славца. Борис вскочил на ноги и бросился к ним. Дмитрий успел подняться на ноги и преградил дорогу Борису.
    Леха-Солоха протиснулся между Славцом и Васей Зерновым, Вася Зернов, не разбирая, ударил его кулаком по макушке, он толкнул Славца, отпихивая от Васи, и они вдвоем с Васей набросились на Славца.
    Бунтарские стояли неподвижно, глядя на драку и на Степана Гончарова, а тот спокойно стоял, наслаждаясь дармовым зрелищем, и не спешил принимать решение. Он увидел, что Пыря проявил активность, и веско сказал ему, не повышая голоса:
    — Не лезь, Пыря!.. Никто не лезьте. Ваших там больше... Пусть дерутся.
    Вася Зернов оставил Славца и Леху-Солоху и пошел на Дмитрия. Дмитрий отступал под бешеным натиском Бориса, защищался от длинных рук бесстрашного Бориса и следил за маневром Клопа, младшего брата Бориса, бегущего в направлении свалки, и его безоглядное бегство, Дмитрий знал, вовсе не было бегством, оно могло сулить большие неприятности, Дмитрий, как и все прочие, хорошо знал характер этого маленького психа.
    Вася Зернов неожиданно прыгнул на Дмитрия сбоку, и они с Борисом начали избивать Дмитрия, и он ушел в глухую защиту, закрылся руками. Но потом, не глядя, не достигая цели, подставив свое лицо под удары, Дмитрий начал молотить руками, плача от боли и отчаяния.
    Вася Зернов почувствовал, что крепкие руки обхватили его туловище, сдавили, и у него перехватило дыхание, он был поднят на воздух, сделал пируэт, описав в воздухе полукруг, и руки поставили его в нескольких шагах от Дмитрия, который притягивал его к себе, словно магнитом. Вася повернул голову и увидел спокойное и приветливое лицо нового Титова.
    — Ты!.. — сказал Вася.
    — Он хороший человек... Вот с ним надо стыкаться. — Женя Корин пальцем показал на Бориса. — А он хороший... свой. Он мне друг. Он за меня вступился...
    — Ты... Ты что же? — сказал Вася.
    — Не надо его трогать, — сказал Женя. — Его не надо трогать.
    — Кончай, — сказал Степан Гончаров. — Кончай, Длинный... Со своими ребятами выяснять... Ни к чему это. — Он взял Бориса за руку, Борис рванулся, но ему не удалось вырваться из железных пальцев Гончарова. — Кончай, Длинный. Не надо... Я тебе говорю.
    — Ладно, пацаны, кончайте. — Леха-Солоха подошел и остановился подле Васи Зернова. — Охамели совсем?.. Собрались стыкаться... по-честному...
    — Пусти... Отвали, Гончар, — сказал Борис. — Да отвали, тебе говорят!.. — Он толкнул Гончарова и, вложив все силы в рывок, напрягся и высвободил свою руку.
    — Не тяни, Длинный, — сказал Степан Гончаров. — Ты на меня прешь?..
    — Нужен ты!.. — сказал Борис.
    — На меня прешь? — повторил Гончаров.
    — А ты не прешь? — спросил Борис.
    — Не тяни, Длинный.
    — Сам не тяни.
    — Как ты сказал?
    — Не пугай, — сказал Борис, — не испугаешь.
    — Пуганый уже? — ухмыляясь, сказал Гончаров. — Где?
    — Там, — резко ответил Борис.
    — Врать где научился?
    — Говорю, там, — сказал Борис.
    — Тебя не купишь, — беззлобно сказал Гончаров.
    — А тебя купишь? — спросил Борис.
    — Ладно, Длинный. Кончай толковищу.
    Дмитрий, шатаясь, пошел к ручейку, утирая кровь с лица и всхлипывая.
    — Хорошо, Гончар. Сегодня я тебе запомню.
    — Что!..
    — Не тяни, Гончар, — сказал Борис певуче и угрожающе. — Мы ведь не только толковищу... Я и кулаками тоже могу.
    — Стыкнемся, — сказал Гончаров. — Сейчас.
    — Сейчас, — решительно сказал Борис.
    — Евгений Ильич!.. — закричал Клепа от дерева. — Кончили бадягу?.. Иди, что ли, дуру взорвем!..
    Евгений Ильич посмотрел вслед Дмитрию и побежал к Клепе, на ходу отряхивая мусор с плеча.
    — Эй, идите сюда! — крикнул Валюня. — Длинный!.. Иди сюда, прозеваешь.
    — Бежим, Вася? — сказал Леха-Солоха.
    — Ты!.. — сказал Гончаров, вытягивая руку с растопыренными пальцами. — Хмырь болотный!.. Я тебя!.. Не ждал я от тебя, Длинный... Не ждал.
    — В любое время, — сказал Борис. — Когда хочешь, стыкнемся. — Он не захотел понять намек Гончарова на примирение. Выражение его лица осталось злым и напряженным.
    — Ладно, Длинный. После дуры я тебя гробану... Гадом быть, я тебе пасть порву!..
    — Не болтай, Гончар... У тебя руки есть? — спросил Борис. — Или только язык?.. Когда хочешь... в любое время.
    Квадратная челюсть Гончарова отвалилась в изумлении перед наглым выпадом друга-врага. Он стоял, не находя слов для ответа.
    — Эй, Длинный!.. — снова крикнул Валюня. — Опоздаешь!..
    — Давай сюда!.. — крикнул Кольцов. — Гонча-ар!.. Давай быстрее!..
    Женя посмотрел на убегающих мальчиков, ему были видны Клепа с вытянутой рукой и Евгений Ильич, поджигающий фитиль. Затем он посмотрел в другую сторону, там черноглазый смельчак присел на корточки возле воды, ладонью зачерпывал воду и брызгал себе в лицо. Женя секунду колебался, общее любопытство подействовало на него заразительно, но он сдержал себя и быстро пошел к Дмитрию.
    Дмитрий лил на себя воду, смывая кровь и грязь.
    — Вот здесь... на лбу еще, — показал ему Женя.
    — Потри, — сказал Дмитрий, передавая ему носовой платок.
    — Встань, — сказал Женя. Он наклонился, окунул платок в воду и, отжав, принялся обрабатывать Дмитрию лицо. — Ты не думай... Он у меня получит. И за тебя, и за меня в прошлый раз... погоди, дай только начать.
    — Тебя в какую школу записали?
    — В триста восемьдесят восьмую.
    — К нам попадешь... Здорово у меня лицо избито? — спросил Дмитрий.
    — Да есть немного... Ничего, заживет.
    — Заживет, — сказал Дмитрий. — Под глазом больно...
    — Синяк, — сказал Женя.
    — Синий?
    — Да нет, черный какой-то.
    — Вокруг всего глаза?
    — Да... Нос у тебя крепкий какой, — сказал Женя. — Не потекло. Это кровь у тебя из губы текла. И вот здесь на щеке царапина... Ты не трогай, она уже присохла.
    — Я чувствую, губа распухшая... Как сливина, — сказал Дмитрий и улыбнулся. — Ох, черт!.. Даже смеяться больно.
    — Надо бы холодный нож приложить... Любую железку. — Женя оглянулся вокруг.
    — Нет, — сказал Дмитрий. — Они здесь грязные... Помойка.
    — Тогда знаешь что... Хоть намочи платок и подержи... Прижми к губе. Все ведь холоднее...
    — Придется его выбросить. — Дмитрий встряхнул, расправляя грязный и окровавленный платок. — Не отстираешь его теперь... Матери противно будет. Скажу, потерял.
    — Может, я мою бабушку попрошу?
    — Нет... Выброшу. Тоже мне, атамана из себя корчит. Гад!..
    — Это Длинный?
    Дмитрий кивнул.
    — Вообще-то он железный пацан. Отчаянный.
    — Видал я железных, — сказал Женя. — Поглядим кто кого... Только бы по-честному было.
    — В этот раз будет по-честному. Бунтарские в этот раз молчать не станут. Они за меня. Кончика видал? А Гончара?.. Ну, а Вася Зернов... черт с ним!.. Он из гоголевских... Надо с ним налаживать теперь...
    — Он мне обещал, — сказал Женя.
    — Э-э... Зернов... Мало ли что он натрепал. Он из гоголевских. Правда, Солоха тоже с ними. Тебе Солоха друг?
    — Это Леха что ли?.. Конечно. Мы соседи. Мы с ним позавчера... ты только никому... Обещаешь?
    — Могила.
    — Мы с ним вместе к хозяину в сад лазили. Понял? Хозяина нашего знаешь?
    — Кто же здесь Чистяка не знает? Чистяковых все знают, — сказал Дмитрий. — Известные фигуры. Почти, как дворник...
    — Великан?..
    — Колдун... Ну, помнишь?
    — Еще бы, — сказал Женя.
    — У Чистяка сына недавно судили. Десять лет дали.
    — Мне Леха говорил.
    — Он у мельтОна пушку стянул. В трамвае мельтОн ехал... Он стянул, а его поймали.
    — Знаю, — сказал Женя. — Мы когда залезли... Темнотища!.. Сидим на яблоне... Прямо у забора нашего. За нами хозяин погнался... Я по ветке на руках до забора долез... на него... и готово. Спрыгнул к нам. А Леха слез на землю... Побежал... Хозяин за ним! Тут собака. Хорошо, она его знает, только брюки порвала. Моя собака тоже лает. Леха когда через забор перелезал, тапок оставил. Мы бежать на улицу... Убежали. А потом думаем, а вдруг хозяин нас узнал и к нам сейчас зайдет, а нас нет дома. Тогда, значит, точно это мы были. Мы обратно... Леха говорит, хозяин по тапку его узнать может. Выброшу, говорит, и скажу, что у меня таких тапок сроду не было. Мать как-нибудь переживет... Выбросил где-то на улице, черт-те где... Мы по-пластунски домой пробрались и затихли. Все тихо. Хозяин не пришел. Не узнал нас. Представляешь? А вчера мы этот лехин тапок у забора с той стороны увидели и достали. Весь день ходили, искали второй тапок и не нашли. Его мать ему такую истерику закатила!.. Ну, и мать у него... Тетя Клава.
    — Да... К Чистяку в руки не дай Бог попасть. Кулак!..
    — А дворник?
    — О, дворник... Это будь здоров артист... — И когда Дмитрий произнес слово артист, Женя осознал богатые интонации его артистического голоса, которые он слушал и не слышал в полной мере в продолжение разговора.
    — Это почему у тебя голос такой?
    — Какой? — спросил Дмитрий.
    — Ну... особенный.
    — Не знаю.
    — Слушай-ка, это что же, — спросил Женя, — триста восемьдесят восьмая школа?.. Неужели триста школ в Москве?
    — Это что, — сказал Дмитрий. — Вот я знаю семьсот пятьдесят шестую школу. Значит, их по крайней мере под восемьсот.
    — Ну и ну!..
    — Сдается мне, ты сегодня с Длинным не стыкнешься, — сказал Дмитрий. Они оставили берег ручейка и не спеша шли по направлению к толпе ребят. — На него Гончар зуб заимел. А Гончару — знаешь? — дорогу не переходи.
    — Нет так нет, — сказал Женя. — Мы и обождать умеем. Только не думай, он у меня получит... Я его встречу, будь спокоен. Недаром мы напротив живем... Я первый не лезу. Он тогда вызвался первый и если бы не другие... Вот еще Клепа этот... Ничего, я его тоже встречу.
    Они подходили к толпе мальчиков, где Клепа, целясь дурой в днище заржавленной бочки, был центральной фигурой, и Женя выбросил из головы все мысли о драке с Длинным. Выяснение отношений откладывалось на будущее, и он воспринял факт отсрочки без облегчения и без неудовольствия. Это был просто реальный факт, неподвластный ему, и потому, что он не мог изменить его, он принял его таким, как он есть.
    Фитиль на дуре догорел до основания. Все ждали выстрела. Пыря и Валюня сделали полшага назад, подвигаясь от Клепы к остальным мальчикам. Мальчики неподвижно и пристально смотрели на дуру, которую Клепа сжимал в напряженной руке, и никто не обратил внимания на то, что Косой зашел за спину Степана Гончарова и остановился там в безопасности. Выстрела не было. Клепа изо всех сил сжимал деревянную рукоятку дуры, словно выстрел зависел от нажима его пальцев.
    — Не стреляет... Сука, — сдавленным голосом сказал Пыря.
    — Фитиль потух, — сказал Евгений Ильич.
    — Что это, так ее перетак! — Клепа перестал вытягивать руку и поднес дуру к глазам, заглядывая в основание фитиля.
    — Ты!.. — закричал Пыря. — Куда целишь?
    Переднее отверстие дуры, колеблясь, глядело в лица мальчиков. Виталию показалось, что именно в него направлен выстрел. То же самое показалось Славцу и Борису.
    — Клепа, отвороти дуру!.. В сторону!.. — крикнул Валюня.
    Вася Зернов, за ним Леха-Солоха и Кольцов закричали Клепе, чтобы он переменил направление дуры. Валюня спиной, не отрывая взгляда от дуры, сделал два больших прыжка назад. Мальчики отступили от Клепы. Косой выглянул из-за спины Гончарова и снова убрал голову; он стоял, смотрел в сторону, не интересуясь дурой и Клепой, которые были скрыты от него широкой спиной. Он смотрел в ту сторону, где Самовар давно уже передергивал ногами, вдалеке от дуры и толпы; но Самовар, хотя и был далеко, стоял на открытом месте, и Косой с облегчением подумал, что лучше стоять ближе, но под прикрытием, а если убежать, так уж далеко-далеко.
  
  

Глава пятнадцатая

  
    — Да он потух, — сказал Евгений Ильич.
    — Во даете, — сказал Клепа, — стране угля... Чего струхнули? Не горит ни черта!..
    — Струхнули... — сказал Евгений Ильич. — Фитиль потух...
    — Чего ж она не стрельнэла? — сказал Пыря.
    — Давай я так подожгу, — сказал Евгений Ильич Клепе. — Спичкой.
    — Дай поглядеть, — сказал Борис. Но Клепа быстро повернулся к нему спиной, пряча дуру на животе. — Да дай же!.. Ты!.. Не умеешь, — сказал Борис.
    — Иди! — сказал Клепа. — Я первый взял.
    — Ну, и что? — сказал Борис.
    — Другую ты взорвешь... А эту я первый взял.
    — Кому ты нужен?.. — сказал Борис.
    Клепа отбежал от него на несколько шагов, крепко сжимая дуру обеими руками.
    — Ладно, дьявол с ним, — сказал Валюня. — Пусть он взрывает... Бегаете здесь. Просыпете только зря всё... В ажуре, Клепа. Иди стреляй.
    — Ну и черт с тобой! — сказал Борис, уступая Клепе место.
    Клепа вернулся и прицелился в бочку. Евгений Ильич достал четыре спички, чиркнул, они с шипением загорелись, и Евгений Ильич поднес пламя спичек к дуре и погрузил его в прорезь на трубке.
    И сразу же, без паузы, возникло яркое пламя, раздался грохот взрыва. В воздухе что-то промелькнуло, посыпались осколки. Лица мальчиков опалило копотью. Белый дым закрыл и спрятал дерево, бочку под деревом, и в нескольких шагах от основной группы мальчиков неясно виднелись фигуры Клепы и Евгения Ильича. Запахло горелым.
    Евгений Ильич, не сгибаясь, во весь рост упал на землю. Мальчики видели его сквозь дым, он стоял ровно и не качаясь, а в следующую секунду он, не издав ни звука, рухнул на землю.
    Борис, Пыря, за ними Валюня и другие нырнули в дым, бросились к Клепе и Евгению Ильичу. Дым стал редеть, приведенный в движение. Клепа стоял неподвижно, будто в трансе, сжимал левой рукой ладонь правой руки, и из этого места сильно лилась кровь на землю и на его ноги. Рядом валялась деревяшка от дуры, кусочек порванной проволоки прицепился к ней. Самой дуры не было видно.
    Евгений Ильич лежал ничком, вытянутый в полный рост по земле, лицом в землю, левая рука была повернута ладонью кверху, а правой руки, подмятой телом, не было видно.
    — Покажи, — сказал Борис Клепе. — Да покажи ты. Чего зажался?
    — Руку порвало? — сказал Валюня.
    — Ты!.. Чего же ты? — укоризненно сказал Пыря.
    Клепа отнял левую руку, и мальчики увидели, что ладонь его правой руки между большим и указательным пальцами глубоко разорвана. Темная кровь заливала рану, мешая разглядеть, насколько она глубока.
    — Надо руку перетянуть веревкой, — сказал Виталий.
    — Зачем еще? — Пыря схватил Виталия за плечи.
    — Кровью истечет, — сказал Виталий. — Пыря... Пусти! Спроси у кого хочешь...
    — Значит так, — сказал Борис. — Клепа, идти можешь?
    — Я побегу, — сказал Клепа, — в больницу.
    — Беги на "Сталинец". Там медпункт... Ближе... Бобер, иди с ним, — сказал Борис. — И ты, Слон. Пыря, пусти его... Поддержите его, в случай чего. Бегите через ручеек и парк. Через плотину дольше... Так. А что Евгений Ильич, подох, что ли, насовсем?..
    Клепа стремительно побежал к болоту. Бобер и Виталий, не ожидая от него такой резвости, отстали и бежали в нескольких метрах позади него. Они вступили в болото, перешли по краю и очутились на другом берегу ручейка. Через минуту Клепа, Бобер и Виталий исчезли из вида за деревьями.
    — Бледный он. — Валюня присел на корточки, рассматривая близко лицо Евгения Ильича.
    — Живой?..
    — Не дышит, — сказал Валюня.
    — Давай его на спину повернем, — сказал Борис.
    Мальчики тесно придвинулись и встали вокруг Бориса и Валюни плотным кольцом. Они стояли нахмуренные и серьезные, и не было в их лицах ни следа, ни намека насмешливой, издевательской бездумной злости или злорадства.
    — Надо зеркальце ко рту приставить и поглядеть, запотеет или не запотеет.
    — Надо ухо на грудь положить и послушать. Если сердце бьется — слышно.
    — Где оно, зеркальце? — спросил Валюня.
    — Как матери теперь его скажем? — сказал Борис.
    — Евгений Ильич!.. Евгений Ильич!.. — позвал Валюня. — Тетка мне не простит... Да и матуха моя... Чего делать, Длинный?
    — Погоди. Не ной... Дай подумать.
    — В больницу его скорее, — сказал Славец.
    — А если он неживой уже? — спросил Борис.
    Валюня заплакал. Пыря потер кулаком один, потом другой глаз. Раздались громкие всхлипывания, это плакал Денис.
    — В толстой книге "Приключения в Америке"... там есть такое место, когда Джона поранили и он упал без памяти... В прериях... Его друзья взяли его, перевалили через седло и скакали целую ночь, чтобы доктор в форте сделал операцию. Рану зажали, чтобы он кровью не истек, и скакали всю ночь к доктору... Вот. А три человека и Мэри, потому что она отдала своего коня для Джона... они залегли за лошадями и задали сражение индейцам и банде Безрукого Шакала!.. Железно!.. Один бандит совсем к ним прорвался и чуть еще, он бы главного стрелка заарканил, и тогда бы нашим конец!.. Мэри, хоть и женщина, она всю ночь все равно не могла скакать с Джоном, потому и отдала коня... От нее здесь польза была... Она ему прямо из винтовки в глаз... как влепит! Он не пикнул и свалился прямо на них, а конь его ускакал, но они его потом все одно поймали, и у них стало четыре коня, и у Мэри тоже... Они вскочили в седло... Ну, эти... три человека, и Мэри с ними, и ускакали по прерии. На скаку отстреливались... — Илья Дюкин, волнуясь, теребил пальцами хлястик сбоку на штанах, приглаживал его, проводил ладонью и снова теребил пальцами, его оттопыренные уши раскраснелись, он выставил правую ногу вперед, нога не хотела стоять спокойно, глаза его замаслились от возбуждения, и он продолжал говорить, и мальчики смотрели и внимательно слушали его. — В другие разы, когда человек упадет без памяти, они всегда берут жерди и вяжут носилки. Поняли?.. Рану надо зажать, чтоб он кровью не истек. Поняли?.. На носилки и — в форт, к доктору!..
    — У него нет раны, — сказал Борис. — Ни сзади, ни с переду.
    — Все равно надо руку перевязать. Руку и ногу. На всякий случай, — сказал Илья Дюкин. — Если бинта нет, можно от рубахи оторвать. В "Приключениях в Америке" они всегда от рубахи лоскуты отрывают, и они вместо бинта.
    — Да на руках дотащим, — сказал Славец. — В нем весу — две пушинки.
    — Кто же на руках тащит? — сказал Илья Дюкин. — Прерия знаешь какая!.. Пока ты его тащишь, он помрет сто раз. Надо носилки.
    — Иди ты со своей прерией!.. — сказал Пыря.
    — Но-но, потише... Сбавь обороты, — сказал Степан Гончаров Пыре.
    — Эй, глядите!.. Вот она!.. Вот она, дура!.. — Самовар, сверкая улыбкой, бежал от берега пруда к ребятам. — Я нашел!.. Я нашел ее! Длинный! Валюня! Глядите, как искорежило!.. Раскаленная была... ужас! Вода зашипела... — Он был единственный, кто наблюдал взрыв дуры со стороны и видел траекторию ее полета. — Глядите! Длинный! винтом скрутило!..
    Металлическая трубка была разорвана по всей длине и вывернута наизнанку. Самовар нес ее, зацепив крюком.
    — Вот это да! — сказал Борис.
    — Силища! — сказал Славец.
    — Постой. А если мы набьем ту нашу трубу, — сказал Борис, — в три раза серы набьем!..
    — Больше?..
    — Да, — сказал Борис. — Настоящая мина будет. Как военная!.. Можно школу целиком подорвать. От подвала до чердака...
    — Железно! — сказал Пыря.
    — Или дворников забор взорвать! — сказал Славец.
    Борис промолчал.
    — Пошли воду попробуем, — сказал Леха-Солоха. — Вода в пруду нагрелась?..
    — Бежим, — сказал Вася Зернов.
    — Да вы что? — сказал Самовар. — Дураки. — Когда он доставал дуру, он проверил состояние воды.
    — Дураки, — сказал Валюня, оставаясь на месте и глядя вслед убегающим мальчикам.
    — Чтобы пруд нагреть, надо тыщу таких дур в воду окунуть, — сказал Самовар. — Смотри, смотри!.. Валюня!..
    — Евгений Ильич!.. — шепотом сказал Денис, переставая плакать.
    Евгений Ильич сел и открыл глаза. Его лицо было бледное и серое, но это ничего не значило, оно всегда у него было такое. Он тупо смотрел перед собой и молчал.
    — Евгений Ильич, — позвал его Валюня и крикнул громко: — Евгений Ильич!..
    — Да что с ним? — сказал Самовар.
    — Черт его знает, — в растерянности сказал Валюня.
    Но потом они увидели, что Евгений Ильич жует губами и словно прислушивается внутри себя. Евгений Ильич поднес ладонь ко рту, плюнул, и на грязную ладонь легли два белых кусочка.
    — Зуб, — сказал Евгений Ильич. — Зубы.
    — Живой, — закричал Валюня, вскочил на ноги и прыгнул несколько раз. — Живой!.. Живой!..
    — Живой!.. Живой!.. — крикнул Денис.
    — Евгений Ильич живой!.. — крикнул Валюня. — Длинный! Евгений Ильич живой!..
    — Бегу!.. — крикнул Борис.
    Евгений Ильич продолжал сидеть на земле. Его здоровый глаз глядел по сторонам отрешенно и затуманено.
    — Евгений Ильич, ну, ты как?.. — спросил Борис.
    — Железно, — сказал Евгений Ильич.
    — Молоток! — Борис с силой стукнул его по плечу. — Ты сиди. Не вставай. Мы тебя понесем в больницу.
    — Не хочу в больницу. Я сам пойду, — сказал Евгений Ильич. — Вот... Зубы.
    — У тебя кровь на подбородке, — сказал Борис.
    — Здорово ты дуру поджег, — сказал Денис.
    — Ах... да, да, да, — сказал Евгений Ильич. — Точно... Я поджег дуру.
    — Вспомнил? — сказал Борис.
    — Он все позабыл, — сказал Валюня.
    — Нет, я помню, — сказал Евгений Ильич.
    — Вспомнил, — сказал Денис. — Давай мы тебя домой отнесем, Евгений Ильич.
    — Я сам, — сказал Евгений Ильич.
    Денис и Валюня подняли его, он встал на ноги, попробовал осторожно, держат ли они и насколько крепко держат они.
    — Он был без памяти. У него сотрясение мозга, — сказал Илья Дюкин. — Надо связать носилки... Длинный... Из жердей...
    Евгений Ильич сделал несколько шагов. Денис и Валюня с обеих сторон поддерживали его под локти.
    — Ну, как? — спросил Борис. — Идти можешь?
    — Могу, — сказал Евгений Ильич.
    — Ну, что ж, Евгений Ильич, иди домой и отлеживайся. Мы тебя сегодня демобилизуем, — сказал Борис. — Голова болит?
    — Не болит, а как-то...
    — Стучит? — спросил Илья Дюкин.
    — Как-то... это, значит...
    — А как же у него, Длинный, зубы вышибло, а губу не тронуло?.. И вообще на лице... как же у него лицо не тронуло? — спросил Самовар.
    Борис не обернулся к нему и не ответил.
    — Иди, — сказал он Евгению Ильичу и показал рукой в направлении солнца, — и чтобы мы тебя сегодня не видели... Отлеживайся. Придешь домой, пополощи горло теплой водой с содой. Понял? Только не горячей, а теплой. Железная вещь!..
    — Я пойду с ним... Провожу, — сказал Денис.
    — Может, в футбол сгоняем? — сказал Славец. — Восемь на восемь. Если ты отвалишь, — сказал он Денису, — придется Иисусиков загадывать.
    — Еще чего, — сказал Борис. — Джамбул и Пашка, вся мелкота в нагрузку пойдут...
    — Ты!.. Дерьмо!.. — крикнул Клоп. — Длинный попугай!..
    — Заткнись, — спокойно сказал Борис, глядя мимо него.
    — Ладно, — сказал Денис. — Ты как?.. Дойдешь?.. Дойдешь?..
    — А ты думал, — сказал Евгений Ильич. — Кругом пойду. — Он повернулся и медленно пошел вдоль берега.
    — Отлеживайся, — сказал Борис.
    — Отлеживайся, — сказал Валюня. — Матухе не трепани.
    Самовар засмеялся и крикнул громко и невнятно, забивая слова смехом:
    — Дойдет!.. Дойдет!.. Он уже дошел давно!..
    — Ты!.. Охамел, гад!.. — Пыря приблизился к нему, но он прекратил смеяться, отпрыгнул от Пыри и пробежал несколько шагов.
    — А чего я?.. Чего я? — крикнул Самовар плаксиво. — Чего ты, Пыря?..
    — Все в ажуре, Пыря... Не глотничай, — сказал Валюня.
    — Лермонтовские; а у нас Просторные и Бунтарские, — сказал Славец. — Идет?..
    — Значит, так, — сказал Борис. — Загадывать не будем?.. Ты и ты к нам... — Он показал пальцем на Осла-Ваську и Эсера. — Валюня. Пыря. Денис. Самовар... И я. Вас сколько?.. Ты... — Он показал на Женю Корина. — За них будешь.
    — Вообще-то он лермонтовский, — сказал Славец.
    — Пусть будет за нас, — сказал Дмитрий Беглов. — Как, Гончар?..
    — Как хочет, — сказал Степан Гончаров. — Ты как играешь?
    — Кто ж его знает, — сказал Женя. — Погляди, сам скажешь.
    — В нападении?..
    — Где придется.
    — Пойдешь в защиту, — сказал Гончаров. — А я в нападении... Со Славцом. Мы их уделаем. Кончик будет подменять, а я, в случай чего, Длинного остановлю.
    — Тогда пусть Солоха и Вася загадают, — сказал Славец.
    — Еще чего! — сказал Леха-Солоха. — Выкуси!.. Мы с Васей вместе будем.
    — Солоха наш... Вася вообще-то тоже наш, — сказал Борис.
    — Давай нам Дениса, — сказал Славец.
    — Нет, не пойду, — сказал Денис.
    — А это видел? — сказал Валюня.
    — Да пусть их девять будет, а нас семь! Все равно уделаем, — сказал Гончаров.
    — Погоди, — сказал Славец.
    — Хотите, Вася и Солоха за нас... Сколько нас? Девять. А к вам Пашка, Иисусик и вот этот шпингалет. И тот вот...
    — Иди ты, Длинный, со своими Иисусиками!.. Возьми их себе! — сказал Гончаров. — Мы всемером сыграем.
    — Родного брата отдаю! — сказал Борис.
    — Пошел ты!.. Ты у меня спросил? Я не буду играть! — закричал Клоп.
    — Всемером сыграем, — сказал Гончаров.
    — Нет. Так не будем, — сказал Борис. — Потом проиграете и разноетесь, что вас ма-ало было, что вас обма-анули...
    — Кто разноется?.. Кто разноется?.. Да вы, — сказал Гончаров, — всухую сейчас продуете нам!
    — Ох, не смеши меня, — сказал Самовар.
    — Знаю я вас, — сказал Борис.
    — Неохота бегать. Я погляжу, — сказал Вася Зернов.
    — Не будешь играть, Вася? — спросил Леха-Солоха.
    — Погляжу...
    — Я буду судить, — сказал Леха-Солоха.
    — Семь на семь, — сказал Славец. — Мелкота пусть болеет.
    — Пошли ворота расставим, — сказал Борис. — Эй, вы!.. болеть будете.
    Дмитрий Беглов подошел к Жене, откидывая по пути камешки и металлический мусор.
    — Ты пасуй, главное, — сказал Дмитрий. — Водишься хорошо?.. Не водись. У них Длинный мастак и Денис. Денис вратарь классный, но он и мотает, и бьет что надо... Остальные — ерунда. Валюня ничего, но он слабак. А Пыря бегает как черепаха... Даром что силы в нем... Он только по ногам дубасит, а разозлится, кулакам волю дает. С ним не водись. Обходи его и пасуй... Гляди, он и без мяча подковать может...
    — Ясно, — сказал Женя.
    — Давай вдвоем договоримся, ты мне будешь пасовать, а я тебе. Хорошо?
    — Хорошо. — Женя обвел взглядом кочковатую и наклонную площадку, которая должна была послужить им в качестве футбольного поля. — А вот тот... Гончар... Как он?..
    — Гончар ничего. Он вроде Пыри. У нас еще Славец здорово играет. Будем друг другу и Славцу откидывать. Хорошо?
    — До каких пор играть будем?.. Длинный! — крикнул Славец.
    — До пяти, — ответил Борис. — Согласны?
    — Согласны, — сказал Гончаров.
    — До пяти, и никаких, — сказал Борис. — Кто проиграл — кончено!.. Если вы первые забьете пять голов, вы победили. А мы — значит, мы!..
  

Глава шестнадцатая

  
    — Тем более, — возразил Кольцов.
    — Как тем более? — спросил Пыря. — Ты что!.. Ты!.. Три наши, а один ваш!
    — Ничья? — сказал Славец.
    — Ну, вы даете, — усмехнулся Валюня.
    — Три один в нашу пользу, — сказал Денис.
    — Я и говорю, тем более, — сказал Кольцов.
    — Ну, ладно, — с неуловимой усмешкой произнес Борис, — пускай будет ничья.
    — Пускай, — сказал Валюня. — Глотники. — Его лицо было пунцовое и потное. Последние полчаса он почти совсем выключился из игры и больше стоял, чем бегал. Он стоял на левом краю, ближе к своей вратарской площадке, независимо от того, требовалось там его присутствие или нет; но в этом месте была тень от тополя.
    — Вот глотники, — заметил Самовар.
    — А в нос хочешь получить? — спросил Кольцов.
    — Не хочу, — сказал Самовар.
    Гончаров, озлобленный и молчаливый, взял рубаху и вытер ею лицо. Потом он вытер подмышки, плечи и грудь.
    — А ты ничего, — сказал Борис Жене Корину. — Годится. Возьмем тебя в команду... если хочешь...
    — Может, купаться пойдем? — сказал Славец, у которого не было рубахи.
    — Ну, что, Геббельс?.. — сказал Борис, глядя на Дмитрия сквозь прищуренные веки серьезно и спокойно. — Давай, что ли, скупнемся? Не люблю, когда обиду держат... Кончили, и все. Кто старое помянет, тому глаз вон.
    — А кто забудет, — сказал Валюня, — тому оба глаза вон.
    — Ну, Валюня... Всегда ты подколешь!..
    — Да это я так, Длинный... Все в ажуре.
    — Сказанешь, как в бочку!..
    — И поставит точку, — добавил Самовар.
    Мальчики вокруг засмеялись. Дмитрий секунду помедлил, потом нахмуренное лицо его разгладилось, и он тоже засмеялся.
    — Ну, так как? — сказал Борис. — На пруд?
    — Можно, — сказал Дмитрий.
    — Я пойду домой, — сказал Валюня. — Завтра пойду купаться.
    — У тебя всегда завтра, — сказал Борис.
    — И я домой, — сказал Денис.
    — Евгений Ильич, — сказал Валюня.
    — Ну, ладно, — сказал Борис. — Черт с вами!..
    — Мы пойдем домой, — сказал Осел-Васька. — Женька!.. — крикнул он Иисусику.
    — А ты чего?.. — спросил Пыря. — Все откалываетесь...
    — Дядя Костя рассердится, — сказал Осел. — Поздно.
    — Ты его боишься? — спросил Борис. — Своего дядю Костю?..
    — А ты думал? — сказал Осел.
    — Накажет, — сказал Эсер.
    Пыря и Борис рассмеялись. Осел повернулся к ним спиной. Эсер со злостью посмотрел на Бориса, опустил голову и встал боком. Лицо Иисусика плаксиво наморщилось.
    — Пыря, — сказал Борис. — Ты слышал?.. Дядя Костя накажет...
    — Ха-ха-ха!.. Накажет, — повторил Пыря.
    — Эй, вы!.. — сказал Славец. — Пошли тогда на трамвай. От ручейка сядем... И доедем до круга. Кто на буфере поедет, идите на остановку. А я повисну на ходу... Длинный!..
    — Ну, как? — спросил Борис.
    — Идем, — сказал Пыря.
    — Идем, — сказал Валюня.
    — Тронулись? — сказал Славец.
    — Я тоже повисну, — сказал Пыря.
    — И я... Я... Я... — закричали мальчики.
    Женя ощутил радость. Трамвай притягивал его и страшил. Когда он в первый раз проехал, стоя на ступеньке, встречный ветер и ощущение скорости породили в нем особое чувство, которое теперь, в предчувствии новой поездки, волной прошло у него по телу. Он вспомнил, как он крепко вцепился обеими руками в поручень, ветер трепал волосы, порывами бил в лицо, колеса и вагон гремели, дребезжали. От счастья у него дрогнуло в груди. Другие мальчики имели длительную практику, они давно тренировались. Женя не мог свободно, как они, показать искусство езды на трамвае. Но трамвай притягивал его.
    Ни у кого из них не было часов, и они могли только по ощущениям своим, по усталости и жаркому удушью сделать приблизительное заключение о том, как долго продолжалась их игра.
    Все три гола, забитые лермонтовскими, были сделаны Борисом. Ему помогли Валюня и Денис, в особенности Денис, который стоял на воротах, бросался за мячом на твердую землю, ударяясь плечом и боком, и локтями, но иногда оставлял ворота и подключался в нападение, неожиданно проникал сквозь защиту противника и, как искушенный мастер, откидывал мяч партнерам. Он почти всегда адресовал свои передачи Борису, и напористый, ловкий, неутомимый Борис тоже чаще всего играл с ним и с Валюней.
    Единственный ответный мяч в ворота лермонтовских протолкнули Славец и Дмитрий. Они это сделали уже тогда, когда при счете три ноль выключился из игры Валюня, и в один из тех моментов, когда Денис оставил ворота. Женя Корин посередине поля встретил Дениса, тому не удалось обмануть его, Женя отнял у него мяч, с мячом убежал от него и от Пыри, Длинный был на другом краю, Гончаров кричал Жене, требуя передачи, но Женя точно ударил в направлении Дмитрия, Славец и Дмитрий приблизились к воротам, и Валюня, Самовар, Эсер и Васька ничего не смогли сделать. Все шесть человек — четыре лермонтовских и Славец и Дмитрий вместе с ними — свалились в ворота, и мяч медленно закатился за ленточку. Борис кричал страшные слова. Кольцов, Дюкин и Косой прыгали и визжали от радости. Степан Гончаров угрюмо молчал, неудачная игра обозлила его, он был зол на партнеров, которые пренебрегли его авторитетом и несправедливо требовали, чтобы он перешел из нападения в защиту. Левая штанга — два кирпича и металлический таз — оказалась сдвинутой падающими телами, и лермонтовские подняли крик, оспаривая забитый гол. Судьи не было. Леха-Солоха и Вася Зернов давно покинули футболистов и удалились по своим делам. Ошибка в пользу виноватого, крикнул Кольцов, так не бывает, штангу вы сами задели. Футболисты устали и вымотались. Степан Гончаров, злой и обиженный, энергично набросился на Пырю и на Бориса. Его злая убежденность подействовала на них гипнотическим образом. Лермонтовские согласились признать этот единственный мяч в свои ворота. Три мяча в активе были хорошей подкормкой для их щедрого настроения...
    Они прошли через болото и через свалку и вышли на Открытое шоссе. Это была грязная и узкая дорога, на которой местами лежал неровный булыжник. Домов не было. Улицы, как таковой, тоже не было. В полукилометре от свалки дорога достигала окружной железной дороги, и здесь она кончалась. Название шоссе так же подходило к ней, пролегающей между холмами мусора, как название реки могло быть применено к ручейку, выползающему из болота.
    Они направились к трамвайной линии. Трамвая ни с одной, ни с другой стороны не было видно.
    — Может, до Метрогородка доедем? — сказал Кольцов.
    — Нет, — сказал Славец. — Поедем к себе.
    — Какой первый подойдет... Согласны? — сказал Борис.
    — В ажуре, — сказал Валюня.
    — Годится, Длинный, — сказал Пыря.
    Женя подумал, до чего все одинаково на белом свете. Удивительно!.. Он словно продолжал находиться в своей Малаховке, народ был все тот же, кое-кого немного изменили, переменили имена, и кое-какие декорации переставили, как в театре; но в основном все было то же самое. Они полдня ехали на машине и вернулись обратно на то же место. А пока они сидели в машине, для смеха, шутки ради переменили декорации, и они поверили, что они уехали в Москву, а на самом деле никуда они не уехали.
    Экая путаница, подумал он. Он подумал, что Славец до жути похож на Иганю. Вылитый Иганя, только зовут его почему-то здесь Славцом. Здесь?.. Где здесь, подумал Женя. А что, если я позову его Иганя?.. Он посмеялся внутри себя.
    Им завладело странное чувство обмана и несерьезности. В самом деле, ребята были те же самые. Одинаковые люди. И, главное, вся компания в целом была такая же, одинаково и здесь, и там. Братья Захаровы — Витька и Толик — и эти двое... Ослы... копия. Немножко как-то по-другому, иначе... Но — копия. Женя вспомнил Юру Щеглова, которого избил Кончик. Севка!.. Малаховский Севка, которого я не давал никому трогать, подумал Женя. А Слон? Жирный — поезд пассажирный... Вылитый Володя. Там он Володя... здесь Виталий... Евгений Ильич тоже был в Малаховке. Ваня. Ванек. А здесь он Евгений Ильич... А Илью и здесь зовут Ильей. Вот тот небольшой, коряво обтесанный, с оттопыренными ушами... Он говорил про "Приключения в Америке"... интересно почитать... У меня в классе он тоже рассказывал прочитанную книгу. Его тоже зовут Илья... Валюни не было. Пожалуй, не было Дениса. Такого, как Денис, худенького и тихого, и вместе с тем ловкого и классного футболиста — не было. Рыжий, как Самовар, был, только он не был слабаком, а слабаком был... Но это, подумал Женя о лисообразном Валюне и Денисе, значит, что они просто приехали к нам жить, а я, может быть, никуда не уезжал.
    Они новенькие, а не я, подумал Женя. Я тут всех знаю. Да, но тогда почему они друг друга знают, а меня не знают, мелькнуло в его мозгу. Интересно, сказал он себе. Такая путаница.
    — Садимся! — крикнул Славец. Трамвай отошел от остановки, набирая скорость. — Место!.. Место!.. — крикнул Славец тем, кто повис на поручнях последней площадки.
    Женя подбежал к трамваю и прыгнул на переднюю ступеньку среднего вагона.
    Трамвай набирал скорость. Он был составлен из трех вагонов, и Женя знал, что в каждом вагоне имеется кондуктор и место кондуктора располагается в конце вагона. Земля мелькала под ступенькой, стремительно убегая назад. Канавы и столбы вдоль трамвайной линии мелькали достаточно быстро, но не так стремительно, как земля.
    Женя заглянул в тамбур и увидел красное мясистое лицо в морщинах, расстегнутый воротник белой рубахи и морщинистую, огромную как бревно шею. Великан-дворник стоял, покачиваясь в общем ритме горизонтальных и вертикальных толчков громыхающего вагона. Левой рукой он держался за решетку вагонного окна, в правой у него была деревянная трость с изогнутой ручкой. Женя увидел прищуренный взгляд из-под лохматых бровей. Он посмотрел вниз, под ноги, там земля сливалась в однообразную серую пелену.
    — Эй, герой... Я тебя помню... Послушай, мой дорогой, не вздумай спрыгнуть на скорости. Тебе нечего бояться, тебя никто не трогает... Если подойдет кондуктор, я так и быть возьму на тебя билет. Лихой ты, брат, атаман... Не трусь. — Басовитый тяжелый голос старика легко преодолел трамвайный грохот. — Не боишься меня?
    — Нет. — Женя повернулся лицом к старику и прямо и открыто посмотрел ему в глаза.
    — Я хорошо тебя помню, — сказал старик. — Как звать?
    — Женя.
    — Евгений, стало быть... Вот что, Евгений, на трамвае ездить можно. Не нужно было бы, но, как назло, почти всегда хочется делать именно то, что не нужно делать... Послушай, я тебе хороший совет скажу. Никогда не садись на трамвай в середине или впереди. Никогда... Если сорвешься или соскочишь и упадешь, тут тебя колесом перережет. Садись всегда на последнюю площадку. Живой останешься. С ногами и руками...
    Он колдун, подумал Женя. Заколдует меня? В дерево или в лягушку? Или разрежет напополам?..
    — Правда, вы колдуете?
    — Правда, — сказал старик. — Только тебе нечего бояться меня. Я добрый колдун... для хороших людей.
    — А для плохих?
    — О, для плохих... Пусть лучше мне не встречаются!  сказал старик.
    Трамвай поехал медленнее.
    — А если плохой, что вы ему сделаете? — спросил Женя.
    — Я подумаю, — сказал старик.
    Трамвай остановился. Женя сошел со ступеньки на землю. Странный короткий ответ старика был удивителен с точки зрения привычной человеческой логики. Но он был логическим отражением сверхъестественной природы старика, которую нельзя было не ощутить. Старик распространял вокруг себя силовое поле таинственной необыкновенности. Несмотря ни на что, Женя не почувствовал испуга. Его отношение к дворнику было похоже на сдержанное и острое любопытство, какое он испытывал при контакте с притягательным и загадочным явлением, подобным стихии огня или темноты, или воды.
    — Хорош... Остаемся, — сказал Славец.
    — Садимся... трогает, — крикнул Борис.
    — Остаемся, — сказал Славец. — На другом поедем.
    — Ты что? — сказал Пыря.
    — Ты сам хотел до круга ехать, — сказал Валюня Славцу.
    — Дундуки!.. Дворник во втором вагоне, — сказал Славец.
    — Дворник?.. — сказал Валюня.
    Трамвай покатил, увозя с собой грохот и дребезжанье.
    — Дворник-дворник, старый хрен!..
    — Заткнись!.. — Борис толкнул брата в плечо, и тот от неожиданности не устоял на ногах и полетел на землю.
    — Ты чего?! — крикнул Клоп, вскакивая на ноги.
    — Отвали! — Борис оттолкнул его от себя. — Мал еще выступать.
    — Струхнул!.. Дворника струхнул?! — крикнул Клоп, наклонился и поднял камень.
    — Ты вот что, Пашка, — сказал Борис, — запомни у меня!.. Я много повторять не люблю. Знаешь?.. Ты запомни у меня!.. Не вылезай вперед, — спокойно и негромко сказал Борис.
    Самовар рассмеялся.
    — Ладно, поедем на первом номере, — сказал Кольцов.
    — Пешком? — сказал Пыря.
    — Расходимся? — сказал Борис. — Ну, ладно.
    — Пока, — сказал Кольцов.
    — Пока...
    — Пока...
    — Хитрый ты парень, Славец, — сказал Валюня. — И ты, Геббельс... Прямо до дома доехали.
    — Можно подумать, тебе, — сказал Славец, — километр переть... Пока.
    — Приходи завтра, — сказал Дмитрий Беглов Жене Корину. Они попрощались.
    Женя вместе с лермонтовскими пошел вдоль трамвайной линии. Слева, за линией, тянулись длинные земляные овощехранилища. Справа стояли дома и сады за заборами. Лаяли собаки. Воздух был насыщен крепким запахом яблок, от которого пробудился аппетит и набежала слюна во рту.
    — Вон видишь, — сказал Валюня Жене, — круглый дом. Двухэтажный... В нем урки живут. Адам у них главный. Знаешь Адама?
    — Нет.
    — Адама не знаешь?! — сказал, оборачиваясь к ним, Борис.
    — Ну, ты даешь! — сказал Пыря.
    — Адама все Сокольники знают, — сказал Борис.
    Самовар протолкался к ним, в середину разговора. Женя с уважением посмотрел на дом, неровно, как попало, обшитый досками; он стоял в глубине квартала, один на голой и пустой площадке, черный и зловещий, словно дикарь. Обывательские заборы и сады тесной толпой отступили от него на порядочное расстояние.
    — Они здесь своих не трогают, — сказал Валюня.
    — Он весной вышел, — сказал Самовар. — Нас как раз на каникулы распускали. За убийство сидел, знаешь?..
    — Всю войну просидел, — с усмешкой сказал Валюня.
    — Адам, — сказал Пыря.
    — Уже успел прогреметь, — сказал Борис. — На все Сокольники прогремел.
    — Он, знаешь? — ночью шел на Большой Черкизовской. Напротив отделения милиции. Один. Там на сквере самая толкучка. Его окружили калошинские. Зуб на него какой-то имели, а может, он им дорогу не уступил... Тут ему бы и крышка. Калошинские долго не толкуют. Тогда он... — Самовар остановился и рванул на себе воображаемую рубаху. Он зажмурился и помотал головой, его лицо вблизи было, как медная бляха с еще более медными щербинками. — Тогда он ка-ак рванет рубаху!.. До пупа. "Резать меня? — говорит. — Нате!.." Достает финягу и вот так вот, накрест!.. как полоснет!.. Из груди кровь. Они увидели, отшатнулись... Он рванул от них... Пока они опомнились, его уже нет. Он ведь, Адам, в колечко залезть может.
    — Он долго не погуляет, — сказал Валюня. — Кто его знает, точно, говорят. Месяц-другой — приберут. Мусорб, они тоже не дураки.
    — Ты!.. Много знаешь!.. — сказал Пыря и обхватил Валюню за шею.
    — Да кончай ты! — сказал Валюня. — Длинный! скажи ему...
    — А почему он круглый? — спросил Женя.
    — Круглый, — сказал Валюня, — потому что его пьяный брат Адама строил. Адам его нарочно напоил. Чтобы, значит, когда они по веревке выравнивали, круг закрутить.
    — Зачем? — спросил Осел-Васька.
    — Вот дурак, тоже не знает, — сказал Валюня. — Длинный!..
    — Ну, ясное дело, — сказал Борис.
    — И я не знаю... А чего?
    — Пыря, как же ты-то не знаешь? — сказал Валюня. — Ты-то вроде должен знать... На тебя это, Пыря, не похоже. Та-акой знаток!..
    — Нет, Пыря, ты прото забыл, — сказал Борис. — Не можешь ты не знать про то, как круглый дом построили. Стой-стой, ты же сам мне... Помнишь, в прошлом году, мы еще в трубе сидели, нас заперли?.. Ты тогда, чтоб время зря не проводить, ты сам мне про Адама рассказал.
    — Конечно, — сказал Валюня. — И я с вами тогда сидел.
    — Да, и Валюня с нами сидел, — сказал Борис.
    — Я тоже хорошо помню, — сказал Самовар. — Я тоже был в трубе.
    — Да. Да, — в один голос сказали Валюня и Борис. — Самовар тоже с нами сидел.
    — В какой трубе?.. Вы!.. — Пыря переводил глаза с одного на другого. Он подозревал подвох. Он разозлился и, чтобы не осрамиться, боялся сказать лишнее слово, боялся сказать "да" и сказать "нет".
    — Ну, здоруво!.. В трубе, в дренаже — забыл?.. Возле Архирейки. — Борис показал рукой в сторону пруда. — Ты что, Пыря?.. Что с тобой?..
    — У него после свинки вся память пропала, — сказал Валюня.
    — Врешь? — сказал Пыря Борису.
    — Чтоб мне гадом быть!..
    Самовар, Денис и остальные, даже Иисусик и Клоп, посмеивались беззвучно, развлекаясь за спиной у Пыри.
    — Ладно, — сказал Валюня, сохраняя естественный вид. — Бывает...
    — С кем не бывает? — сказал Борис. — Так ты, Валюня, расскажи тогда... Всем нам расскажи. Пыря вот тоже забыл... Сам рассказал и забыл...
    — Адам хотел, чтобы углов не было. Он думал, если углов не будет, никто не спрячется, и никогда его не смогут поймать. Поняли?.. Брат хотел, чтобы дом был нормальный, с углами. Адам не хотел углов. Они подрались. На ножах. Адам брату полруки отхватил, а брат ему топором плечо перерубил. У брата топор был, он плотник. У Адама кинжал белогвардейский. Длиннее штыка... Ну, потом Адам видит, ему не переубедить брата, он взял, полный таз самогона уволок у одного мужика. Брюхо мужику вспорол, а таз с самогоном забрал...
    — Таз?.. — спросил Осел.
    — Они с братом как садятся, самогон тазами считают...
    — Я на пасху полстакана водки у матухи стащил... Меня потом тошнило, — сказал Денис.
    — Слабак, — сказал Валюня.
    — А дворник, знаете, по скольку может за один раз выпить? — спросил Самовар. — Ему дождевая бочка — мало. Никаких бы денег не хватило. Он из воды самогон делает. Рукой проведет. Слово скажет. И готово.
    — Колдунам, чтобы пьяным стать, не то, что обыкновенному человеку... Ему надо пить, пить... Особый самогон. Огненный, — сказал Осел.
    — Он любой сделает, — сказал Самовар. — Он слово такое знает... Такое... Ему наказание будет страшное, если он кому это слово передаст.
    — Слышь, Титов. — Валюня придвинулся к Жене. — У дворника прошлым летом кот убежал и неделю не был. Он, наверно, тоже колдун... или, наоборот, заколдованный...
    — Это у него сын был. А чтобы его на войну не взяли, — сказал Денис, — он его в кота заколдовал.
    — Ну, да, — сказал Самовар. — Ври больше. Он сам, когда немцы...
    — Он взял самоварную трубу, — перебил Самовара Валюня, — в окно высунул... Ночью... — Валюня рассмеялся и не мог продолжать рассказ. — В самоварную трубу... На всю улицу!..
    — Ночью в самоварную трубу... — Борис захохотал и не мог произнести ни слова.
    Засмеялись все мальчики. Женя, глядя на них, тоже засмеялся.
    — На всю улицу... в самоварную трубу он — "кис...кис...кис..." звал. Даже у меня в доме было слышно, — сказал Валюня. — Ох!.. Кот потом через пару дней пришел. Дворник ко всем нам заходил, во все дома, по чердакам смотрел. Даже колодец проверял.
    — Это не кот вовсе, а кошка, — сказал Клоп.
    — Ты-то откуда знаешь? — сказал Валюня.
    — Вот знаю. У него котята были. Сам видел.
    — Когда немцы к Москве подошли, — сказал Самовар, — дворник...
    — Он только недавно не работает, — перебил его Борис. — Он все время на "Богатыре" работал. Он столяр, говорят, классный.
    — Да, — сказал Валюня. — Вроде он еще в войну работал. А сейчас он по старости дворником стал.
    — В войну-то?.. Еще бы, — сказал Денис. — В войну кто ж на старость смотрел?
    Жене показалось, что имеется в виду реальный человек-богатырь.
    — Как это на богатыре работал?
    — Это завод, — сказал Валюня. — В Богородском... Здоровенный заводище.
    — За кладбищем, — сказал Борис. Они в это время повернули направо, на Лермонтовскую улицу, и Женя посмотрел туда, где, невидимое за домами, располагалось Черкизовское кладбище. — Нет. Это еще одно кладбище. Там. Как к Оленьим прудам идти... в Сокольники. Сходим еще.
    Самовар воспользовался паузой и громким голосом, боясь, чтоб его не перебили, сказал:
    — Когда немцы подходили, дворник ходил и точил огро-омный тесак такой... Говорил, если немцы возьмут Москву, обороняться будет от них.
    — Точно, тесак он точил, — сказал Валюня.
    Они достигли Халтуринской улицы, и здесь они распрощались. Валюня, Денис и Самовар пошли прямо, их дом был на Лермонтовской, недалеко от угла. Ослы пошли за ними, они жили по тому же адресу, что и Женя, только вход к ним был со стороны Лермонтовской; небольшой их домишко стоял во дворе хозяина Чистякова, но плоды на деревьях хозяйского сада были для них в прямом смысле слова запретными плодами. Пыря и Борис с Клопом повернули направо, на Халтуринскую улицу.
    — Клепу не видать, — сказал Борис, оборачиваясь назад перед тем, как свернуть за угол.
    Женя перешел улицу, направляясь к калитке. Правее себя, приблизительно под тем же углом к калитке, он увидел на мостовой мужчину на костылях, который шел через улицу, размахивая правой короткой штаниной, ее пустая нижняя часть была закатана до колена и приколота. Женя в два прыжка преодолел расстояние до калитки, открыл ее, и, прежде чем она захлопнулась, он увидел, что безногий мужчина только лишь достиг тротуара.
  
  

Глава семнадцатая

  
    Людмила и две девочки из соседнего дома сидели в тени и играли. Женя прошел мимо них, одна из девочек по имени Валя повернула к нему голову и хотела заговорить с ним, но он не обратил на нее внимания и вошел в дом.
    Бабушка София заворчала на него, укоряя за долгое отсутствие.
    — Вот не накормить бы его разок...
    — Пришел, наконец? — сказала Зинаида. — И на том спасибо. Ты бы хоть письма писал, что ли.
    — Мой руки быстро!.. — Бабушка открыла кастрюлю и взяла половник. — Что бабушка волнуется, ему это ни к чему. Он это в голове не держит. — Обращение к присутствующему человеку в третьем лице означало у нее наивысшую степень неудовольствия и едкой иронии.
    Женя наскоро вытер руки и сел к столу, молча пропуская мимо ушей слова бабушки и мамы. Они говорили. Он не слушал и молчал, понимая под сердитым тоном неглубоко запрятанную ласковую основу. Он думал о своем. Он вспоминал разговоры с Длинным и Валюней, слова Пыри, взрыв дуры. Евгений Ильич, во весь рост лежащий на земле без движения, отчетливо возник у него перед глазами.
    — Шо це таке? — сказала бабушка. — Ты заснул?.. Женя, ты заснул? Или ты бастуешь?..
    Женя посмотрел перед собой и усмехнулся. Действительно, подумал он. Под носом у себя не видишь. Евгения Ильича за версту отсюда видишь, а под носом не видишь... Перед ним стояла тарелка с супом. Женя, не подумав, набрал полную ложку и быстро проглотил. Он закашлялся, широко открыл рот и начал шумно дышать в попытке охладить обожженное горло.
    — Осторожно!.. Что ты так жадничаешь? Подуть надо.
    Над тарелкой поднимался пар от горячего супа. Мысли Жени были заняты обожженным языком и горлом, он дул на очередную ложку, и он не слышал, как стукнула калитка.
    — Корины здесь живут? — Безногий мужчина стоял в дверях и заглядывал на террасу.
    — Здесь, — сказала бабушка.
    Зинаида вышла из комнаты. Ее лицо и руки были спокойны, но дыхание ее участилось. Она встала неподвижно посреди террасы, и взгляд ее с ожиданием и с силой был устремлен в лицо незнакомца, она не отрываясь смотрела на него, и он смутился, глаза его сделались виноватыми, он заерзал плечами и шеей.
    — Я Илья Васильевич Буренко. Мы воевали... вместе... с Александром. — Голос у него был низкий и хрипловатый. Темно-серая кепка на голове с выступающим козырьком и серая рубаха, затертые брюки могли бы обнаружить в нем простого рабочего или колхозника, но было в выражении его лица и в больших виноватых глазах нечто, заставляющее думать, что он не так прост, как кажется.
    Женя тотчас понял, о ком идет речь, несмотря на то, что имя Александр прозвучало непривычно для слуха: домашние всегда называли папу Сашей. Женя бросил есть, встал, как в школе на уроке, когда в класс входит учитель, и тоже стал смотреть в лицо безногого не отрываясь, почти не моргая, словно безногий должен был совершить чудо.
    — Вы проходите, — сказала бабушка. — Проходите сюда. В комнате жарко сейчас, а тут, на террасе, прохладно... Женя, доедай быстро и уходи... Нам Лида передала, что вы были у нее. А мы вот... переехали... жить сюда. Проходите. — Бабушка схватила полотенце, вытерла стул. Илья Васильевич помедлил у входа. — Зина... — Зинаида стояла, не двигаясь, и молчала. — Да не стойте вы в дверях. Проходите, сделайте любезность. Садитесь.
    — Спасибо. — Илья Васильевич вошел на террасу, раздался скрип деревянных костылей, он держал их под мышками, и его плечи, когда он шел, были вздернуты кверху. Как у птицы, подумал Женя, и он с любопытством поглядел вниз, на дырочки в полу, оставляемые гвоздями, которые торчали внизу из костылей. Это, наверно, чтобы они не скользили, подумал Женя, радуясь своей догадливости.
    Илья Васильевич сел на указанный ему стул, сложил вместе оба костыля и, наклонив, положил их себе на колени.
    Бабушка посмотрела на Зинаиду, сделала движение, чтобы заговорить с нею, но промолчала и принялась быстро убирать на столе. Она вытерла стол, присела на табуретку, поставив ее сбоку от стола, напротив гостя, и тут же встала, подошла к полке. Она переставила на полке две-три кастрюли, поменяла их местами быстро и суетливо, словно это было важное и неотложное дело.
    Зинаида подошла к столу и села на табуретку. Она уже не смотрела с настойчивым ожиданием на Илью Васильевича. И вообще не смотрела на него. Лицо ее выражало унылую и тусклую покорность. Первый глупый порыв души при появлении незнакомца — умер. Глупая сумасшедшая надежда умерла. За несколько минут, которые она стояла и размышляла молча наедине с собой, приводя в порядок сумятицу мыслей, она поняла, что чуда здесь не будет, ничего нового не будет. Почти четыре года назад она получила повестку, и за этот срок притупилось горе, острая боль обволоклась заботами повседневной суеты, сделалась не такой острой, поневоле соединились и срослись заново куски расколотой опоры жизни, обрело смысл мироздание, и тьма отодвинулась, уступая пространство неяркому, но живому свету. Она не видела, как убили ее мужа. Она не видела, как он умирал и как умер. Иногда, чаще ночью, она переживала мгновения бездумной веры в его возвращение. Она всматривалась и прислушивалась, и верила всем существом своим, замирая от счастья и страха и думая, что если есть Бог на земле, Саша живой и целый откроет дверь, отдернет занавеску и войдет, и она услышит его голос, увидит его лицо, ощутит его запах и прикосновение, и сама прикоснется к его волосам. Приход незнакомца выволакивал из забвения ее горе. Его приход был очевидной и неустранимой реальностью, убивающей ее безумные грезы. Короткая вспышка надежды в ней сменилась досадой и неудовольствием.
    Чувство, которое она испытывала, слагалось из нескольких желаний и устремлений. Она сидела на табуретке с безразличным и усталым видом, смотрела мимо Ильи Васильевича, и ей не хотелось говорить с этим человеком. Она не желала сидеть напротив него, видеть его, задавать ему вопросы и слышать ответы, которые ей уже были известны. В то же время весточка от живого Саши пробуждала тихую радость, как будто это была встреча с ним. И, самое главное, ей хотелось испытывать острую боль, именно острую боль, она не могла удержаться от желания бередить свою полуисцеленную рану.
    Илья Васильевич снял кепку и положил на стол, возле своего локтя.
    — Вы не будете возражать, — сказал он, — если я закурю.
    — Закурите, — сказала Зинаида.
    Он достал матерчатый мешочек, размотал шнурок и щепотью насыпал махорку на газетный лист.
    — У меня здесь знакомый рядом живет. Если б я раньше знал, что вы... Впрочем, понятно. Вы недавно здесь поселились.
    — Да вот... только две недели, — сказала бабушка. — Вот видите, строимся все еще. Утепляемся к зиме.
    — Да. Вы, значит, его не успели узнать. А вообще-то его здесь, наверно, все знают. Каждая собака, как говорится... Он заметный человек. Игнат Хмарун. Через дорогу от вас живет. Я его иногда навещаю.
    — Это дворник? — радостно воскликнул Женя. Он сидел на пороге, ведущем в комнату, на теплом и ленивом сквозняке, и запах махорочного дыма, заполнившего террасу, присутствие незнакомого мужчины кружили ему голову.
    — Да какой он дворник!.. Он... — Илья Васильевич замолчал и глубоко затянулся цигаркой. Он подержал дым в себе, потом пустил струю сквозь сомкнутые губы, и тут же пустил серовато-сизый дым через нос двумя густыми струями, и Женя во все глаза смотрел на него. — Он из наших был мест. Я родом из Белоруссии. Там мы и жили. Соседями были. Он раньше был... Ну, да, впрочем, это неважно. Они друзьями были с моим отцом.
    Илья Васильевич говорил спокойно, с неподдельным достоинством, без жестикуляции, и его тяжелые руки двигались только тогда, когда требовалось поправить волосы, потереть лоб или поднести цигарку к губам; но без дела они не двигались.
    — А правду здесь говорят, он колдует?
    — Слушай, сын, — сказала Зинаида, — иди гулять. Иди до вечера погуляй. Нечего тебе со взрослыми...
    — Мама!.. Я не маленький уже.
    — Иди, Женечка, иди, — сказала бабушка. — Ты только помешаешь.
    — Здесь взрослые говорят, — сказала Зинаида. — Тебе здесь нечего делать. Поднимайся и иди.
    — Стало быть, сын ваш... Как зовут тебя?
    — Евгений.
    — Вон что. Евгений Александрович. Хорошо. Пусть останется. А? Мужик все-таки.
    — Да впечатлительный он у нас, — сказала Зинаида.
    — Ничего. Мирное время теперь. Все выправится теперь.
    — Ох, только бы опять чего не было.
    — Ох, Господи!.. — вздохнула бабушка.
    — Я в Москву в прошлом году вернулся... У меня ведь тоже... Два года в Сибири прожил. Сначала в госпитале, а потом возле госпиталя. В военкомате уговорили остаться. Ну, я... надо сказать, уговорить меня было нетрудно. Вон я какой герой возродился. — Он похлопал себя рукой по колену, ниже которого была пустота. — На том свете побывал. И вернулся. И все равно не хотелось приезжать. К черту на рога хотелось. Жена с дочкой где-то затерялись, я тогда не знал... Сестра мне ничего не писала про них, говорила, не знает. Тем более не хотелось приезжать... В прошлом году приехал. Тут узнал... В общем...
    Он замолчал. Все сидели тихо и молча. С улицы донеслись детские голоса. На террасу влетела огромная муха и жужжа стала биться о потолок и стены и никак не могла попасть обратно в выходную дверь. Бабушка поднялась с места и полотенцем махнула несколько раз на муху. Муха нырнула в дверь и пропала в оранжевом воздухе.
    — Что... узнали?.. — спросила Зинаида.
    — Убил их немец. Еще в сорок первом году убил.
    — Господи!.. — сказала бабушка. — Вот изверги... Как же это?
    — Эшелон их разбомбили. В сорок первом году еще... Четыре года я ползал и ничего не знал. Умирал, молился им. А оказывается... Их уже не было. Так что извините меня, грешного, вот только летом сейчас выбрался к вам.
    — Да что вы!.. Что вы!.. — сказала бабушка.
    — Да. Такие дела... Вот сейчас выбрался. Пришел. Мне говорят, переехали... Мы с Александром от Москвы вместе шли. Даже раньше еще, на восток вместе отступали. А здесь, под Москвой, сформировали новую часть, и опять мы вместе попали. На фронте это редкость, но вот так получилось. Договорились. Если кто живой останется, найдет другого семью и навестит. Обменялись адресами. Когда делать нечего было, сидим... или лежим и рассказываем друг другу. Про вас вот... про семьи свои. Моих-то, оказывается, уже не было в живых. Вранье все это, что будто бы можно почувствовать, когда близкий умирает!.. Вранье!.. Да. Мы с ним дружили. Вдвоем. Наверно, потому, что оба из Москвы оказались. Одногодки. Это главное... И самое главное... там разные люди: от и до. А мы все-таки, я думаю, довольно близко по духу были. Ближе у меня там, на фронте, не было товарища.
    — А потом?..
    — А потом, Зина, ничего не было.
    Зинаида вздрогнула от неожиданности.
    — Ничего... не было?..
    — Да. Не было. Одна мина нас накрыла.
    — Он сразу умер? — шепотом спросила Зинаида.
    Илья Васильевич перевел взгляд с Зинаиды на Женю и помедлил с ответом.
    — Да. Сразу, — сказал он, глядя на Женю. — Он не мучился.
    — Не мучился...
    — Да.
    — И ничего не успел сказать?
    — Нет... Он сказал: передай привет моим, скажи, что я всегда помнил их и любил их. Пусть они будут счастливы. Пусть вспоминают меня иногда, но живут так, чтобы были счастливы. Моей любимой жене Зине привет... Моему любимому сыну Евгению... Моей любимой и уважаемой... Вам тоже, — сказал Илья Васильевич плачущей бабушке. — Всем, всем моим... Он всех вспомнил и назвал по имени. Да я сейчас не вспомню уже... После этого он закрыл глаза и сразу же умер. Там его похоронили...
    Зинаида вытерла слезы, но они снова и снова вытекли из глаз, и щеки ее были мокрые. Она беззвучно плакала. Она хотела и не могла выговорить, боясь расплакаться в голос.
    — Где... его... похоронили? — наконец, спросила она. — Какое место? Далеко?..
    — Вязьма есть такой город. — Илья Васильевич вздохнул, как человек, закончивший трудную и напряженную работу. Он раскрыл свой мешочек с махоркой и скрутил цигарку. По-книжному гладкий рассказ о боевой смерти и последних минутах героя дался ему нелегко. Слава Богу, пронесло, подумал он. Вот, Корин, заставил ты меня попотеть. Но, думаю, ежели ты бы услышал сейчас и увидел, ты должен быть доволен. — Недалеко от Вязьмы, можно сказать, прямо в пригороде... Там нас и накрыла мина... Я, может быть, то место и найду. Но...
    — Туда можно поехать?
    — Сами понимаете, сколько наших полегло в тот день... Похоронили его в братской могиле... Я потерял сознание, и меня унесли.
    Женя подошел к Зинаиде, и она притянула его, обняла и посадила к себе на колени.
    — Как велите называть вас? — спросила она. Незнакомый гость из прошлого, после того как она узнала его поближе, сделался ей знакомым и привычным, она забыла свою досаду и свое безразличие, усталость, давящая душу, прошла, и сладкие слезы, схлынув потоком, принесли облегчение.
    — Зовите меня Ильей... А ты зови меня дядя Илья. Понял?
    — Да, — сказал Женя.
    — Тяжело на войне, Илья?
    — Как вам сказать? Всякое бывало. Грохот в воздухе нечеловеческий, голова лопается... А насчет еды... я поглядел, в тылу гораздо хуже. С этой стороны там курорт, можно сказать, был.
    — Не голодали, стало быть.
    — Нет... Единственно, когда отступали. Но это не в счет. Разбил он нас поначалу крепко, ничего не скажешь.
    — Где вы были в госпитале в Сибири?
    — В Омске.
    — Ну, надо же!.. Я с детьми была в Омске. В эвакуации. Мы до сорок четвертого года там были. Потом вернулись. Осенью сорок четвертого вернулись.
    — Вот видите, как... Если б можно было знать!..
    — Совпадение, — сказала Зинаида.
    — Тяжко было?.. Паек скудный был...
    — У нас были родственники, мы вместе жили. Сестра с мужем. Не Лида... у меня еще есть одна сестра, Надя... Они сейчас в Кисловодске, Юра, муж ее, из тех мест.
    — Понятно...
    Все замолчали и сидели молча. Женя смотрел на дядю Илью. Тот смотрел в открытую дверь, во двор, и в глазах у него снова появилось виноватое выражение. Зинаида задумалась и машинально то ли целовала, то ли пощипывала губами волосы на голове у Жени.
    — Давайте, накормлю я вас моим борщом, — сказала бабушка.
    — Нет, нет. Спасибо. Не надо, спасибо. Я сейчас пойду. Я сегодня зашел просто наспех, первый раз... Познакомиться.
    — Ну, хоть стакан чаю.
    — Нет, спасибо. Не беспокойтесь.
    — Да вы не стесняйтесь, — сказала бабушка. — Чего там? Будьте запросто...
    — Я не стесняюсь. Поверьте... Я сейчас пойду. Игнат... Хмарун ждет меня... Если вы не возражаете, — сказал он Зинаиде, — я вам запишу мой домашний телефон. Живу я на Спартаковской. От меня к вам четырнадцатый трамвай ходит. Прямое сообщение... Если чего, звоните. И просто так звоните.
    — Но вы нас будете навещать?.. Приходите.
    — Обязательно. Мне в ближайшее время ногу приделают... Протез. Вот тогда походим... Вы еще не работаете?
    — Нет, — сказала Зинаида.
    — Нашли чего-нибудь?
    — Да вот, устраиваюсь...
    — Можно вас попросить... — Илья неловко поднялся со стула. — Проводите меня по двору. Мне вам надо два слова сказать. С глазу на глаз два слова... Можно?
    — Пожалуйста... Пойдемте.
    — До свиданья, — сказал Илья, протянул руку бабушке и затем Жене. — Учишься хорошо?
    — Учусь.
    — В следующий раз, когда приду, вырежу тебе из дерева чего сам захочешь. Придумывай пока.
    Илья сошел со ступенек. Зинаида ждала его внизу. Женя посмотрел на дырочки в полу.
    — Женя, ты не ходи, побудь здесь, — сказала бабушка. — Мама потом нам расскажет, если можно будет.
  
    

Глава восемнадцатая

  
    Женя засел за забором и в дырку смотрел на дом на противоположной стороне, в котором жил дворник. Смотреть нужно было под острым углом влево, и это было неудобно, но Женя терпеливо сидел и смотрел, обеспокоенный судьбой безногого Ильи, который вошел в калитку, скрылся в глубине сада и пропал, словно погиб навеки. Не было заметно ни малейшего движения ни в доме, ни вокруг него. Дом стоял в саду, был плохо виден Жене, и Женя подумал, как странно, что старик, такой огромный, помещается в таком маленьком домике. Дворник, его жена, кошка, какая-никакая кровать и стул и вот теперь еще дядя Илья. Он не мог себе представить, в каком виде все они запиханы в дом.
    Зинаида, распростясь с Ильей, вернулась и рассказала матери, что он предложил ей деньги, но она отказалась взять их у него. Он настаивал, говорил, что это для детей. Потом он сказал, что брал в долг у Александра. Она не поверила ему. Деньги, спросила она. На фронте. Какие там могут быть денежные долги?.. Он смутился, но продолжал настаивать. Она отказалась мягко, но настойчиво. Ее щепетильность и непреклонность были высказаны ею без резких выпадов, с изящной простотою, и неловкий разговор закончился так, словно его и не было. Илья не почувствовал обиды. Разговор не оставил в нем горечи ущемленного мужского самолюбия или унылого впечатления отказа от предложенной помощи. Его предложение было подготовлено и продумано, оно не было экспромтом. Ощущение никчемности и бесцельности жизни, возникшее как следствие внезапного одиночества, ощущение украденной жизни, жизни взаймы при воспоминании об убитом Александре Корине, сожаления по поводу его осиротевших детей и его вдовы, укоры совести — таковы были побудительные причины его предложения еще тогда, когда он не видел Зинаиду, представлял ее смутно и не столько по рассказам о ней, сколько в связи со своими впечатлениями о ее муже. Ее тактичность и обаяние не прошли для него бесследно.
    В этот же день Зинаиду и бабушку Софию навестил Матвей Сергеевич Трутнев. Он приехал на легковом автомобиле с шофером и произвел фурор на улице. Женя обошел трофейную легковушку, потолкался несколько минут среди восторженной публики, в глазах которой он сделался героем, так как имел прямое отношение к автомобилю, и это был уже второй случай за непродолжительное время; потом он вернулся на свой наблюдательный пункт. Он оставался на посту до позднего вечера и на разные лады прокручивал в воображении события в доме дворника. Илья мог быть опутан и околдован и лишен свободы. Дворник мог применить к нему зловещие угрозы и пытки, и Илья в ужасных муках мог звать на помощь, но из колдовского дома не было слышно ни звука. Дворник мог превратить Илью в любую вещь, в любое насекомое, в любую зверюшку. Женя напряг память и вспоминал аналогичные случаи, происходящие в сказках. Он задался целью составить план освобождения Ильи, для этого необходимо было наметить поступок, который бы точно совпадал со сказочным бескорыстным подвигом, способным разрушать колдовские чары злых гениев. Ковра-самолета у него не было, также как не было и шапки-невидимки, живой и мертвой воды, и неумирающих, несжигаемых, неубиваемых великанов в услужении. Ему оставалось рассчитывать на свое мужество и свои силы. В вечернем полумраке он заметил движение у калитки. Он вгляделся и увидел, что Илья целый и невредимый, на одной ноге вышел на улицу и поковылял к Черкизовскому кладбищу, на трамвайную остановку. На углу Лермонтовской он остановился, и Жене было плохо видно в сумерках, но ему показалось, что Илья повернул лицо к нему и долгую минуту смотрел на него, словно видел его за забором.
    Матвей Сергеевич приехал сообщить о том, что он женится и что свадьба намечена на второе воскресенье сентября. Он вошел в дом, поцеловал мать и сестру и сказал:
   — Возрадуйтесь, люди!.. Женюсь. Такую девицу беру!.. убиться можно!.. Немного, правда, балованная. Но ничего, мать, обкатаем с Божьей помощью.
   — Слава Богу, — сказала бабушка. — Давно пора. Что за жизнь одному?.. Ты, Мотя, даже помолодел... как мальчишка. Погляди, Зина.
   — Мать! Я чувствую себя на седьмом небе! Эх, мальчишкой мне уже не быть, голубей не гонять!.. Ладно. Спокойно, Матвей, спокойно. Принимаем солидный вид... Только с вами и могу разбеситься малость, без никакой внешности и расчета. Отца на год перещеголял. Он женился, ему тридцать один было. А, мать? Так было?.. А мне тридцать два. Вот выдержка у человека! Высший сорт. Экстра-люкс. — Он был одет в защитного цвета костюм полувоенного покроя. Так одевались наши отцы и дедушки в сорок шестом году, если хотели не отстать от моды. Роста он был небольшого, почти такой, как Зинаида, и чертами лица он неуловимо был похож на сестру. Но в отличие от Зинаиды, чья фигура радовала глаз округлостью и изяществом линий, угловатый, вширь разбитый Матвей казался приземистым и несимметричным. — Так что готовьте подарки. Ну, это я шучу. Я к вам привезу ее знакомиться. Только... Я все думаю, чего с Любой делать? Не позвать? Нельзя. Позвать — не свадьба будет, а поминки. Она все наоборот перекручивает. Из похорон отца цирк устроила. Из свадьбы... Чего делать, мать? У меня, знаешь, какие люди будут? Вам такие не снились. Будет сам!.. Ну, ладно, это пока секрет. Военная тайна. Такого человека нельзя заранее афишировать. Хоть и победа, но врагов еще много. Тайных врагов. Читали в газете? Они не дремлют. Нужно быть постоянно начеку и не терять бдительность...
   — А как ее зовут? — спросила бабушка. — Из какой семьи?..
   — Светлана. Отец у нее торгаш. Богатые, черти. Так что... Все нормально. Я все продумал. Все будет нормально. Мать у нее отлично готовит. Кулинарша. Теща моя!.. Чувствуете? Знаете, кто у меня будет? Геловани.
   — Да что ты?.. — сказала бабушка.
   — А кто он, знаете?
   — Нет, — сказала бабушка.
   — Геловани не знаете!..
   — Тот, что в кино Сталина играет? — сказала Зинаида.
   — Ну! — сказал Матвей Сергеевич. — Вот. Ты знаешь. Фигура!.. А похож как!.. Прямо не отличишь. Прямо!..
    Во дворе залаяла Жучка. Женский голос затараторил грубовато и с визгливыми всплесками. Матвей умолк, оборвал на полуслове, прислушиваясь.
   — Смотрите, Наталья пришла. С Володей, — сказала Зинаида. — Пошла!.. Пошла вон! — приказала она собаке. — Идите сюда. Володенька, иди не бойся. Она тебя не тронет.
    Гостья поднялась на крыльцо, сотрясая ступеньки. Матвей, нахмурясь, поглядел на нее и повернулся на стуле, отворачиваясь. Родственница, подумал он, пятая вода на киселе. Его мировоззрение формулировалось такими мыслями. Мать это мать. Сестра это сестра. Всех чужих к черту!.. Он подавил недовольство и ни единым движением не выдал себя, но его лицо было хмурое и недовольное. Крупная, с толстой махиной ожирелых плеч, с большими грудями и с предплечьями, каждое из которых было такой же толщины, как туловище ее шестилетнего сына, Наталья вошла на террасу. В ней и в людях, подобных ей, Матвей справедливо подозревал угрозу неприятных просьб, которые означали необходимость помнить, держать в голове и осуществлять ненужные для него мероприятия по опеке. Ее бедность и неустроенность взывали к состраданию. Он замкнулся в себе, спасаясь от их молчаливого призыва.
    Муж Зинаиды Александр в прошлом оказал ему поддержку, и он это помнил. Карьеру он сделал благодаря Роману, самому младшему и блестящему из трех братьев Кориных; кем он стал и кем он мог стать в будущем — все это не могло осуществиться без начального толчка и руководства Романа, который, сделав ему доброе дело, был вычеркнут из числа живых еще до войны, в тридцать восьмом году. Матвей не вспоминал его имя даже в мыслях своих и никому не позволял в своем присутствии заводить разговор об этом человеке. Он не упоминал никого из тех бывших руководителей, которые пригрели и поддержали его из уважения к Роману и которые тесной толпой один за другим сгинули вскоре. Чтобы жить, надо молчать, сказал он себе. Он выжил в тридцать восьмом. Руководство тогда сменялось и обновлялось со скоростью сжигаемой спички, ему было двадцать четыре года, он был молод, смерч пронесся над головой, не затронув его, и его карьера получилась как нельзя лучше. Он перестал удивляться своему успеху. Трезвая оценка себя и своих возможностей уступила место уверенности в том, что успех его неслучаен и оправдан. Он умел держать себя с начальством, его хулиганское прошлое позволяло ему взять правильный тон с шоферней и работягами, и у него были все блага, какие он мог пожелать при его интересах и самосознании, всё, кроме птичьего молока.
    Михаилу Корину, мужу Натальи, он ничем не был обязан. Иногда он встречался с ним в Сандуновских банях, где Михаил, самый старший из братьев, работал банщиком. При встрече они выпивали по кружке пива и съедали бутерброд с белой рыбой. Матвей заказывал, Михаил приносил из буфета, и они говорили ни о чем. Шутили и подтрунивали, насмехались друг над другом, над собой и окружающими. Философских проблем они не решали. Достоинства и мужские возможности оголенного мужчины, вкус пива, футбол — это были разговоры представителей их среды и любой другой среды, всего населения. Стандартные фразы, стереотипное сочетание бодрых и насмешливых слов, единообразие, как во внутреннем убранстве воинской казармы. Иногда бутерброды и пиво оплачивал Михаил, Матвей был молод и несамостоятелен, он еще не встал на ноги, а Михаил имел хороший заработок. Михаил погиб в войну. И вот теперь Наталья, которая вынуждена была работать и которая могла накормить своих детей белой рыбой только в гостях, вошла на террасу, отослала сына во двор к детям и, заняв табуретку, приветливо заглянула Матвею в глаза. Она работала гардеробщицей в тех же самых Сандуновских банях, но в другом отделении. Ей ненадолго хватило довоенных заработков покойного мужа, и ее жизнь в бараке, откуда не успел их вытащить Роман, он сгинул буквально накануне их переезда на новую квартиру, обманутая надежда незабываемой и острой болью легла на сердце у Натальи, ее жизнь в бараке была скучна и беспросветна, и полна лишений. И ее правда была правдой человека, который рвется из последних сил, стремится поставить детей на ноги, для чего отказывает себе в самом необходимом и во многом отказывает им, и который готов терпеть унижение и быть откровенным, дружелюбным и хитрым, и расчетливым ради сегодняшнего и завтрашнего дня.
    Известие о свадьбе явилось для нее радостью. Она поздравила Матвея и постаралась сдобрить грубоватый голос приветливыми переливами. Матвей сидел с удрученным видом, морщины на его лице образовали кислую и унылую мину, и он думал о том, что не стоит расстраиваться, все равно от нее не отвяжешься.
   — Проблема у нас получается, — сказала бабушка. — Не позвать... нельзя, Мотя. Неудобно как-то. Сестра. Может, как-нибудь обойдется?..
   — А если не обойдется? — сказал Матвей и стукнул ладонью по столу. — У меня какие люди будут.
   — А в чем дело? — спросила Наталья.
   — Возьмем и свяжем ее, — сказала бабушка и рассмеялась. — Заткнем ей рот кляпом.
   — Боимся, что Люба свадьбу нам испортит, — сказала Зинаида. — Но как бы мы ни боялись, Мотя, а делать нечего...
   — Да уж ясно, — сказал Матвей.
    — Может, как-нибудь обойдется? — сказала бабушка. — Если она увидит много людей, и шум, и торжество, это ее прибьет книзу. Нельзя ее не позвать. Как хочешь.
    — Ладно... Решили. Все нормально, — сказал Матвей.
    — Ну, так и быть, — сказала Наталья. — Положитесь на меня. Я!.. Беру Любу на свою ответственность. Как миленькая она у меня будет. Как миленькая!..
    Зинаида засмеялась и обняла Наталью.
    — Вот радость у нас какая, — сказала она, и недавний гость на костылях, пришелец из прошлого с виноватым взглядом, возник у нее перед глазами. — Мотя, а насчет Риты как ты решил?
   — Не знаю!..
   — Ты не сердись... Хоть она и чужая нам, но как бы правильно сказать...
   — Не чужая, — подсказала бабушка.
   — Да... Не надо сердиться.
   — Я не сержусь, — сказал Матвей. — Сегодня... От вас... поеду к ней и приглашу.
   — Хорошо, — сказала Зинаида. — Это правильно. Она неплохой человек.
   — Ну вот, не знаю! — сказала Наталья. — Настоящая финтифлюшка. Не люблю таких. И чего все наши мужики с ума сходили? Мой Михайла глаз с нее не спускал. Сколько я через нее скандалов имела... А посмотреть на что? Ни спереду, ни сзаду. Доска!.. Вот есть доска... Она ведь у меня полтора года день в день прожила.
   — Ей, как и всем, досталось. Одинаково.
    — Зина, одинаково... да не всем одинаково. Ты про одинаково не говори. Она у тебя не жила. А у меня жила.
    — Бросьте, — сказал Матвей. — Про то время бросьте.
    — Нет. Я про что хочу сказать. Она ведь приезжала ко мне.
    — Это уже сейчас? — спросила Зинаида.
    — Да. Сейчас. Ну вот, месяц назад, может быть. Месяц или полтора... Это она в таком платье. Надо было видеть!.. Не зашла в дом. Пришла и ушла. Финтифлюшка!..
    — А чего она к вам приезжала?..
    — Иди спроси!.. Это ж человек... слова одного по-простому сказать не может. Воображение... воображение!.. Когда она жила у меня... Когда родители ее выгнали, а с Романом это самое случилось...
   — Я сказал, бросьте!..
   — Не выгнали ее родители. Она тогда сама от них ушла. — Зинаида подошла к Матвею и положила ему руку на плечо.
   — Хватит вам, разболтались, — сказал Матвей. — Я сказал, приглашу. И хватит. И чтоб болтовни никакой не было.
   — Не обращай внимания, Мотя, — сказала бабушка. — Это здесь... свои. А на людях, конечно...
   — Свои не свои... Хватит. Не хочу никаких таких разговоров!..
   — Рита сама ушла от родителей, — сказала Зинаида, — потому что они против... против жениха недоброе говорили. Они поссорились. И потом она не захотела к ним вернуться. Мы с Сашей хотели ее у нас поселить, но Михаил перетянул к себе. Он был старший... Горюшка и на ее долю хватило. Всем досталось.
   — Я про что хочу сказать. Когда она жила у меня, тарелку не вымоет за собой. А чтобы в комнате когда убрать... что вы!.. Разве ей можно, такой цаце? Это так повернется, крутнется, и нет ее. Другие пусть работают, а она ручки свои нежные бережет. Вот так их сделает и ходит... Работай на нее, как на барыню. Она беременная, видите ли... Мы никогда беременные не были. Когда уходила, вы думаете, спасибо я от нее дождалась? Как же, получила я свое спасибо. Ба-альшое спасибо!.. Напоследок мне через нее Михайла такую учинил!.. Такую историю!..
    Это точно, подумал Матвей. Точно, цаца. Мимо смотрела. Будто не было меня... проходила, как мимо пустого места, подумал он и вспомнил, как однажды, осмелев, он попытался добиться от нее взаимности. Полузабытое ощущение озноба от резких и острых, презрительных слов ее вспомнилось ему. Роман уже сгинул тогда. Она была одинокая, бесприютная, безутешная Золушка с начиненным брюхом. Матвей не собирался жениться на ней. Но, впрочем, это была именно та редкая женщина, ради которой он мог позабыть даже о благоразумии. Ему было двадцать четыре года, ей тогда был двадцать один, и ему казалось, что она не может не увлечься им, ведь они оба были так молоды. Роман ему представлялся стариком, он был на четыре года младше Романа, а она была моложе Романа на целых семь лет. Но она, как собачонка вслед хозяину, внутренним взором продолжала смотреть вслед несуществующему Роману, а на него она не смотрела. Матвей был для нее безразличным, пустым местом, и после грубой попытки взять ее он стал ей отвратителен. Нужно было быть цацой, неженкой, особым существом, чтобы изобразить такое выражение гадливости на лице и сделать такие ненавидящие глаза. Все было в прошлом. Все было забыто. На одну секунду вспышка света осветила этот дальний закоулок его памяти и погасла. Матвей усмехнулся равнодушно. Чувство спокойной уверенности и превосходства вновь возвратилось к нему.
   — А чего же, конечно? — сказала бабушка. — Она другой человек. Ну, и что?.. Она с образованием...
   — Образованная!.. — с насмешкой произнесла Наталья. — Куда нам, серым? Мы лаптем хлебаем...
   — Конечно, я ее видела всего несколько раз, — сказала бабушка. — Но мне она приятная показалась... Это вы, Наташа, чего-то на нее ополчились.
   — Вы с ней не жили... Вы с ней не жили... Она ко мне с дочерью приезжала. Взрослая уже девочка. В школу пойдет. Представляете?.. Когда она вот такая была... у нас родилась... первое время все ночи напролет кричала. Все ночи... Какими-то красными прыщами покрылась. Ну, потом родители уговорили перейти к ним. Вот как они внучку полюбили... как это у них к детям такая привязчивость!.. Потому такие цацы вырастают.
   — Все в меру надо. Очень хорошо тоже нехорошо, — сказала бабушка.
   — На своем автомобиле разъезжаешь!.. А! и вы тут!.. Крупной шишкой стал!.. Такой персоной! и как это ты еще не брезгуешь родней!.. Где нормальная семья, там люди общаются друг с другом, интересуются, а у нас не семья, а сброд!.. Если бы вы разбирались в медицине так, как я, вы бы знали, что надо есть больше сливочного масла. Сливочное масло... натуральное — это не только жир, это витамины, полезные вещества и многое другое. Это здоровье!.. — Любовь Сергеевна влетела на террасу, как бомба, и эффект, произведенный ею на присутствующих, был равносилен взрыву. Она ехала сюда, имея в голове мысль и желание поделиться с матерью и сестрой медицинскими соображениями, а также, выждав момент, помолчать и дать им возможность рассказать о новых знакомых и соседях. Поиск сердечного друга был основной движущей пружиной большинства ее затей и планов. Другое дело, что в процессе выполнения запланированных мероприятий ей не хватало выдержки и ума, и она не достигала намеченной цели. При виде автомобиля, Матвея и Натальи она забыла о своем первоначальном желании и неуправляемо понеслась вслед за произвольно галопирующими ассоциациями, мощным потоком образующимися в ее возбужденном мозгу. — Я врач... Я живу одна, обо мне некому заботиться. Но я общаюсь с людьми... С людьми!.. Они мне дороже моих родственников!.. Такие, как Лида и ее Толя благоверный... Крохоборы и сволочи! Сволочи!..
   — Люба... Люба, — сказала Зинаида. — Зачем ты опять?.. Давай хоть поздороваемся.
   — Мать, я уезжаю. — Матвей боком подвинулся к выходу.
   — Так быстро? — сказала Любовь Сергеевна. — Я думала, ты еще побудешь немного. Я бы доехала с тобой до метро.
   — Нет. Я тороплюсь. У меня дела.
   — Видимся раз в году, — сказала Любовь Сергеевна, — и ты не можешь побыть лишние пять минут.
   — Не могу. Я уехал. До свиданья... Зина, позвони мне завтра вечером домой.
   — Подожди. Раз так... Мне все равно здесь нечего делать. Я заехала просто так, без дела... Раз у тебя машина... Я поеду с тобой до метро. А если... Ты куда едешь?
   — Нет, нет, — сказал Матвей. — Я не еду к метро. Мне надо заехать к одному человеку. Я его посажу... и еще один сядет к нам. Так что извини.
   — Но ты все равно поедешь мимо метро? Погоди, ты через Сокольники едешь?
   — Нет. Мы сейчас свернем в другую сторону. К Щелковскому шоссе. Ну, до свиданья. — Матвей быстро сбежал по ступенькам и бегом направился к калитке. — Заводи, — сказал он, садясь рядом с шофером. — Быстрее. Трогай!.. Поезжай к Сокольникам. Потом до Красных Ворот. Там свернешь в Уланский переулок.
   — Ну, а вы как поживаете? — сказала Любовь Сергеевна Наталье. — Вы счастливый человек, что у вас нет ни сестер, ни братьев. Счастливый человек!.. Ненормальная семья у нас. В какой еще семье вы найдете такое невнимание?.. Такое равнодушие?! Короче говоря, вы счастливый человек!.. Я хочу ему рассказать про последние медицинские новости. Он в медицине не смыслит!.. Я врач. Я знаю немного больше, чем он, как надо правильно питаться, чтобы сохранить здоровье. У него цвет лица — противно глядеть! Одутловатое, мучнистого цвета... Вы обратили внимание? Конечно, питаться по столовкам и ресторанам... Ему немногим больше тридцати лет, и такие мешки под глазами. Он выглядит на пятьдесят. Только от неправильного питания. Бескультурье!.. Как может быть иначе? Родители некультурные, представления не имеют, что такое медицина. И он такой же... Это я сама своим старанием училась и получила образование. Я хочу ему рассказать, а он... Не хочу говорить! Мое счастье только в том, что я живу одна, без родственников. Мне достаточно их увидеть один раз в месяц, и я расстраиваюсь!..
   — А вы не расстраивайтесь, — сказала Наталья. — Думайте о себе и делайте то, что вам самим надо.
   — О! если бы я могла жить, как все сволочи!.. Только для себя! Побольше захапать!.. Захапать!.. Как собаки!..
   — Да нет, вы...
   — Я бы могла не думать ни о чем! Правды не видеть и не знать!.. Моя беда, что я честная дура!..
   — Любовь Сергеевна, вы...
   — Это я молчу. Я молчу и не рассказываю всего, что знаю. Вы ничего не знаете про нашу семью!.. У нас семья мерзавцев и сволочей! Вот!.. И моя бедная мать... она все это заслужила, потому что не надо быть дурой! Она вырастила нас, всю жизнь работала, как проклятая, и что в результате? Короче говоря, она несчастный человек!.. Когда ума нет, это хуже всего!..
   — Любовь Сергеевна, вы во всем правы. И я вас очень даже понимаю. Понимаю вас.
   — Да? Вы понимаете?
   — Понимаю... Что вы думаете, какое лето в этом году? А? Такая все лето жара, и вот сейчас конец августа, и все жара.
   — Жара?.. Слушайте... я не хочу расстраиваться, а то бы я могла вам такое рассказать!.. Но это на меня всегда действует...
   — И не надо.
   — Короче говоря, ясно? Всё!.. Ясно.
   — Не надо...
   — Крохоборы и сволочи!
   — Эх, Любовь Сергеевна. Берегите себя. Берегите себя... Людей не переделаешь. Люди всякие, и какие они есть, их не переделаешь. Вот вы честный и добрый человек, и сколько бы ни было вокруг вас несправедливости, вы не перестанете быть честным и добрым. По вас видно, какой вы человек.
    Зинаиды и бабушки не было на террасе. Они ушли сразу же, оставив Наталью и Любовь Сергеевну вдвоем. Наталья была единственный собеседник, чье присутствие и чьи обобщенные, лишенные конкретных признаков советы не раздражали Любовь Сергеевну, не переносящую никаких советов.
    В это самое время Володя, сын Натальи, наскучив игрой с девочками, подошел к Жене, но Женя прогнал его от себя. Между ними была разница в четыре года. Но для Жени не в этом была причина его недоброжелательного отношения к двоюродному брату. Он не хотел иметь с ним дела. Он был занят наблюдением за калиткой в сад дворника, и тщедушный Володя, виновник малоприятной истории, происшедшей в начале лета, не представлял собой ничего привлекательного. Он гостил у них несколько дней в Малаховке, и Женя в память об оказанном ему гостеприимстве в доме Володи в прошлом году и о старшем его брате Борисе, студенте иняза, которого Женя уважал за многое, взял Володю под опеку, ввел в круг своих друзей. Однажды они сидели на дедушкином диване, болтали и подпрыгивали на валиках, выкрикивая слова в определенном ритме, такая была игра. Женя сидел на одном валике, Володя на другом, между ними было расстояние длиной в диван, и если бы Женя вытянулся во весь свой рост на диване и попытался ногой достать Володю, то и в этом невероятном случае он бы не смог его достать. Они сидели каждый на своем валике и подпрыгивали. Кожаные валики не прикреплялись к дивану, они лежали на месте свободно и довольно устойчиво. Володя неудачно подпрыгнул, валик подвинулся с места, и они оба, Володя и валик, грохнулись на пол. Володя громко заплакал от боли и испуга. Прибежали взрослые. Он показал пальцем на Женю и сказал, что это он толкнул его. Жене врезалась в память обида несправедливого наказания и злость и жалость к Володе, который больно ударился худыми костями. Он пытался логично объяснить, что он сидел на этом валике, а Володя сидел на том валике и что если бы он захотел, он бы все равно не дотянулся до него и никак он не мог столкнуть его, но даже бабушка не поверила ему. И это было самое обидное.
    Володя пошел на террасу и уткнулся в Наталью.
   — Мама, пойдем домой...
   — Сейчас идем, — сказала Наталья.
    Любовь Сергеевна рассказывала увлеченно и с подробностями о своем выходе в гости полугодовой давности, она не обратила внимания на ребенка Натальи и продолжала говорить. Наталья не перебивала ее, не проявляла нетерпения. Она сидела спокойно, с выражением заинтересованности на лице и молча слушала.
   — Короче говоря, на мне были мои бриллиантовые серьги, я их сегодня не одела, нельзя, знаете, всегда представать на публике в лучшем виде, а то не будет заметна разница, всегда будет одно и то же... И шуба. Каракулевая шуба. Я говорю Семену Евгеньевичу, это родственник жены, вы бы посмотрели на нее!.. Но не в том дело. Я говорю Семену Евгеньевичу... Он такой представительный, интеллигентный... красавец!.. Я говорю: "Не надо шутить над одинокой женщиной. Вы шутите!.. Это злая шутка..." Ему говорю. Так спокойно, чуть-чуть иронично. Знаете?.. Ну, он понял, конечно... такой человек понял, что я не всерьез, а тоже шучу ему в ответ. Интеллигентный... интеллигентный!.. вы таких не видели. А он мне, знаете что?.. — Любовь Сергеевна говорила высокосветским плавным голосом, с задушевными интонациями. Терпеливое внимание Натальи позволило ей выговориться без помех, и это, сняв возбуждение, сделало ее сравнительно спокойной. Когда по ходу рассказа она подпрыгивала на стуле, дергаясь и съезжая на самый краешек, а потом рывком возвращаясь в стартовую позицию, ее прыжки и подергивания были так слабо выражены, что при желании их можно было не замечать. — Он мне говорит: "Любовь Сергеевна..." Это Семен Евгеньевич мне говорит, родственник жены, на нем такой, знаете, был свитер немецкий и, несмотря на мороз, ботинки лакированные. Не надо ничего знать, только посмотреть, и сразу видно, какой настоящий человек... "Любовь Сергеевна, он говорит, вы слишком критичны к себе. Это редкое качество у молодых женщин..." Критичны к себе... "Вам больше двадцати восьми лет, а я знаток таких дел, — не дашь! Никак не дашь..." Вот как он сказал!.. Семен Евгеньевич. "Любовь Сергеевна, вы слишком критичны к себе..." Ну, это словами не расскажешь, надо его видеть... Все, кто там был, слышали. Все слышали. Он удивился!.. Прямо удивился, как я молодо выгляжу. Он не знал, что мне в этом году исполняется тридцать шесть. Представляете, как бы он тогда удивился!.. Я сказала, что мне тридцать два года...
   — Мама, пойдем домой...
   — Сейчас, Володя. Пошел бы ты еще немного погулял во дворе.
   — Вот так кавалер! — улыбаясь, сказала Любовь Сергеевна. — Мама разговаривает, а он ей не дает поговорить. Ты любишь маму?.. Любишь?.. Молчит. Да, Наташа, чтоб не забыть, как вы сюда добираетесь? Я хочу к вам заехать на будущей неделе...
   — Вот смотрите. Можно от Сокольников. А можно от Сталинской. Трамвай...
   — О, от Сталинской... Конечно, от Сталинской. Я перехожу в центре, на площадь Революции... Это почти моя ветка. Я хочу вам сказать, ешьте больше масла. Масло — это здоровье!.. Я к вам с пустыми руками не приеду.
   — Ну, что вы, Любовь Сергеевна?.. Приезжайте просто так, сами с собой. Мы вам будем рады.
   — Хорошо! хорошо!.. Кончен разговор! Вы особый человек, Наташа. Не наша семья. У нас всем некогда!.. Матвей, брат мой... он всегда спешит. С ним говорить — только расстраиваешься. У него одно слово: короче!.. Короче. Представляете? Большой шишкой стал. По сути!.. По сути!.. И короче!.. Как можно с ним разговаривать?.. В Малаховку к Лиде я больше никогда в жизни моей не поеду!.. Крохоборы!.. Жалко Фаину, что она у таких родителей родилась. Она такая же, как папочка и мамочка. Но она несчастный человек, что у нее такие родители. Разве это ее вина?.. А Толя, этот пьяница, кажется, он стал Лиде изменять. В этом возрасте... Позор!.. Бедная Фаина... Зарплату получает и прокучивает. Ни копейки не приносит домой... Но, я вам скажу, наша семья заслужила. Заслужила!..
   — Любовь Сергеевна, спасибо за разговор...
   — За что спасибо?.. Что вы!..
   — Есть за что. Приятно было с вами повидаться. Очень рада. Но нам пора. Пока доберемся к себе... Уже вечер... Володя устал, смотрю по тому, какой он серьезный... Пора, к сожалению. Если вправду приедете, будем вам рады, Любовь Сергеевна.
   — А скажите, у вас там нет неженатого мужчины от тридцати пяти... четырех... ну, трех лет до сорока двух? Только, вы знаете, меня деньги не интересуют. Я врач! Я себя обеспечиваю сама... Чтоб был хороший, интеллигентный человек. Не пьяница... честный человек. Мне заработки не нужны. Я не Лида!.. Вот она получит результат. Всю жизнь за копейку держалась!.. Мне нужен мужчина, чтоб был друг искренний. Живой человек мне нужен.
   — Я подумаю, Любовь Сергеевна. Это надо подумать.
   — Да? Подумаете? — Любовь Сергеевна остановилась у калитки и положила руку на плечо Володе. — Ну, до свиданья, кавалер. Жди меня в гости. Будешь ждать?.. Молчит.
   — Он устал, — сказала Наталья, — и спать хочет. До свиданья, Любовь Сергеевна.
    Она вышла на улицу, держа маленькую руку сына в своей руке. Она вспомнила, как Матвей при ее появлении, вместо того, чтобы подняться с места и поздороваться, недовольно нахмурился и отвернулся от нее. Шофер, с обидой подумала она. Если б даже не знать, сразу видно, что шофер.
    Любовь Сергеевна пошла по двору, и глаза ее впервые с момента ее прихода осмысленно посмотрели вокруг и вверх. Она остановилась и несколько минут стояла молча, подняв подбородок, и смотрела на небо. Небо было темно-синее, с коричневой полоской на западной стороне. Деревья в саду казались пепельно-серыми.
    
  

Глава девятнадцатая

  
    Через несколько домов от Садового кольца, в Уланском переулке, стоял четырехэтажный кирпичный дом без лифта, и Матвей Сергеевич пешком поднялся на четвертый этаж. Две двери выходили на лестничную клетку. Он, не мешкая, подошел направо, прочел прикнопленную к дверям бумажку и позвонил три раза. Ему открыла белокурая девочка с косичкой и бантиком. Она синими глазами посмотрела на него строго и спросила:
   — Вам кого?
   — Как тебя зовут? — вместо ответа спросил Матвей Сергеевич.
   — Кого вам? — сердито повторила девочка, не желая вступать в разговор.
    Глаза у нее были незнакомые, но выражение глаз, нетерпеливый, колючий взгляд напомнили Матвею прошлое, его сердце переместилось вниз, потом вверх, застряло в глотке, и он вынужден был проглотить комок и вздохнуть глубоко.
   — Мне нужна Маргарита Серова. — Девочка одержала победу над ним. Он услышал сквозь глухие удары сердца свой охриплый и незнакомый голос.
   — Мам! — закричала девочка прямо в лицо Матвею и не подвинулась от двери. — К тебе какой-то дядька пришел!.. Мам!..
   — Иду, иду, — произнес старческий голос, в коридоре показалась пожилая женщина и приблизилась к дверям. — Нельзя так кричать, Юля. Разве можно?.. На первом этаже, наверно, слышно.
   — Да это он не к тебе, — сказала Юля и топнула ногой. — Не к тебе. Чего ты пришла? Я маму звала!..
   — Не груби, — сказала женщина. — По какому вы делу?.. — Полинялые глаза вгляделись в лицо Матвею. — Так вы, кажется...
   — Да. Да, — сказал Матвей. — Вспомнили?.. Матвей. А вы Мария... Мария...
   — Львовна.
   — Мария Львовна!.. Вот видишь, — сказал он девочке, — мы с тобой, оказывается, родственники, а ты меня пускать не хотела. — Девочка повернулась и ушла, не глядя на него, улыбка, предназначенная ей, осталась без пользы на его лице.
    Маргарита Витальевна Серова — вдова Романа Корина, ее мать и ее дочь Юлия жили втроем в комнате в коммунальной квартире, которая когда-то, в старые времена, целиком принадлежала ее отцу. Кроме них, в квартире было еще три семьи. Мария Львовна и Матвей через коридор попали в большую комнату, Матвей был здесь однажды, это был такой дом, в котором никогда ничего не менялось, все оставалось на своих местах, массивный буфет с зеркалом, массивный четырехугольный стол посередине, две софы, абажур, стулья были прежними, и душноватый воздух, нагретый от окна, выходящего на запад, пропитанный запахами трех женщин, маленькой, молодой и старой, был знаком Матвею.
   — Вы посидите одну минуту, — сказала Рита из-за ширмы. — Я прошу прощения... Одну минуту. Я сейчас выйду. — Она переодевалась. Матвей сел в кресло в другом конце комнаты, у окна, Рита копошилась за ширмой, и ему в местах неплотного прилегания тканевых секций было видно мелькание, быстрое и неопределенное, на разной высоте человеческого тела. На верхнюю перекладину ширмы был брошен халат. Через некоторое время платье, лежащее там же, поползло и исчезло. Одна минута растянулась на десять или пятнадцать минут. Рита одевалась молча. Он слышал ее и видел что-то от нее, но ее он не видел, а она могла при желании рассмотреть его в щелочку. Юлия бранилась с бабушкой. Он сидел в кресле и внушал себе уверенность, спокойствие, вспоминая внутреннюю подготовку по дороге сюда, когда он постарался настроиться на равнодушный и независимый лад. — Теперь здравствуйте, Матвей. Какими судьбами?.. Я сегодня иду в театр. Боюсь опоздать... Мой обычный грех. Но ничего. Полчаса у нас есть, так что поговорим. Вам здесь удобно?.. Хотите чаю?
   — Не беспокойтесь. — Он встал, пожал ей руку и снова опустился в кресло. Какая женщина! какая женщина! мелькнуло в его мозгу. А дочь?.. Какой мне приемчик оказала!.. Он ощутил себя подтянутым в ее присутствии, чистым и свежим. Это было, как на прогулке в день первого зимнего снега. Бодрящая и волнующая сила передавалась от нее.
    Легкое волнение слышалось в ее голосе. Ее порывистые движения и интонации указывали на то, что его приход поколебал и нарушил ее спокойствие, и Матвею радостно было сознавать свою уверенность и свое превосходство над нею. Неужели правда, спросил он себя, она смущена, хладнокровие покинуло ее, а я спокоен?.. Спокоен!.. Она потеряла равновесие, а не я!.. Вот она, эта цаца, аристократка... Спокойно, Матвей, спокойно.
   — Может быть, чаю все-таки?
   — Нет, нет. Я не надолго. — Вот так мы вас, подумал он. Коротко, отрывисто, небрежно... Никакого слюнтяйства. Инициатива наказуема, никакой инициативы... Сегодня она меня не зацепит.
   — Дочь собирается в школу в этом году. В первый класс. По такому случаю у нас полный разгром. — Она рассмеялась коротким и нервным смешком. — Юля!.. — резко сказала она, — прекрати грубить бабушке!
   — А чего она мне говорит...
   — Почему ты говоришь "она"?.. Я тебя предупреждала: в присутствии другого человека нельзя говорить "он", "она". Надо называть его по имени.
   — А чего она на тебя мне жалуется? Какое мне дело до ваших отношений!..
   — Ну, вот, — сказала Рита и рассмеялась весело. — Похожа?..
   — Похожа, — сказал Матвей. — Когда она открыла, я ее узнал.
   — Да. По внешности она отец, но характер... У Ромы была широкая натура. Добрая, великодушная... А она, к сожалению, злая.
   — Наверно, есть в кого? — Несмущаемое превосходство Матвея было так велико, что он позволил себе на секунду расслабиться и пошутить.
   — Наверно, есть, — ответила Рита, сухо и без выражения.
   — А почему ты, — сказала Юлия матери, — говоришь обо мне "она"?
   — Я не о тебе говорила.
   — И к тому же еще неправду говоришь. Не считай меня совсем дурочкой!..
   — Лучше займись своими делами, Юля... И не вмешивайся в разговор старших. У тебя ничего не готово. Тебе через несколько дней в школу, и ничего... Неужели бабушка за тебя все должна делать?
   — Подумаешь, школа, — сказала Юлия. — Нужна она мне!..
   — У ребенка, между прочим, мать родная есть, — сказала Мария Львовна. — Она бы тоже для ребенка могла потрудиться. Свалили все на меня!.. И хозяйство, и ребенок растет совсем беспризорный... Такого испорченного ребенка поискать!.. Нагрузили, как ишака! Если бездельем тешиться да по театрам расхаживать, не нужно рожать детей!
    Юлия неожиданно рассмеялась.
   — Какой ишак объявился, — сказала она. — А где тогда твой хвост?.. Ишак, как паровоз, ревет, а ты разве умеешь?
   — Я плюну на все, — сказала Мария Львовна, — и стану расхаживать по театрам. И по кинушкам. Вот тогда без меня...
   — А меня возьмешь?.. Давай вместе ходить, — сказала Юлия.
   — И правильно сделаешь, — сказала Рита матери. — Жить надо, чтобы было интересно. Если нам дана эта жизнь, есть смысл ее украсить максимально, это от нас самих зависит...
   — Ты совсем, как маленькая, — сказала Мария Львовна. — А кто будет хозяйством заниматься? Готовить?.. за продуктами?.. Убирать?.. Целый день сегодня в комнате не убрано, я так не могу жить... в бедламе.
   — Я буду... я, — сказала Рита.
   — И я, — сказала Юлия.
   — Все только на словах, — сказала Мария Львовна. — Совесть надо иметь, мне не двадцать пять лет уже.
   — Вот, и внучка у тебя подросла. Все будем по очереди. Только ты перестань забегать ей во всем дорогу и угождать. Может, она тогда подобреет. Взрослая девочка, не может сама одеться и раздеться!..
   — Могу... могу... Неправда!
   — Ну, ладно, успокойся, — сказала Рита. — Видишь ли, мама, все от человека зависит. Есть люди, для которых жить значит заниматься самоедством, все чего-то выискивать, разбираться, переживать... Переживать... Зачем? Переживаний и так хватает. Зачем их еще надо культивировать?.. Наверно, ты такой человек. Я другой человек. Ну, ладно. Мы не успеем с Матвеем поговорить.
    Она выдвинула стул и села напротив Матвея, сложив руки на коленях, и он знал, что эта ее расслабленная, выжидательная поза, так было всегда в прошлом, кладет конец его мимолетному преимуществу. Она молча посмотрела на него, глаза у нее были черные, бархатные, как говорили, и под ее молчаливым и отчуждающим взглядом его хладнокровие, уравновешенность, способность к самоконтролю покинули его. Словно по невидимому трубопроводу, соединяющему их, ее первоначальное волнение и неловкость передались ему, и пропорционально тому, как убывало его превосходство, нарастало ее спокойствие.
   — Рита... Рита, я к вам заехал... у меня машина внизу. Давайте, я вас на машине отвезу в театр? — У него появился заискивающий и ласковый тон, которого он не хотел и за который он проклинал себя. Это уже выглядело не только как потеря преимущества, а как полное поражение. Он с самого начала знал, боялся и знал, что в конце концов получится именно так. Так было в прошлом. Смущаясь вначале, она всегда умела быстро взять себя в руки, а он... Провалиться бы мне! подумал он. Она сидела и продолжала молча смотреть на него, на лице у нее было безучастное и хладнокровное выражение, будто она была одна и смотрела не на него, а в пустое пространство. — Отвезти вас в театр? — повторил он свой вопрос.
   — Не стоит, Матвей. Я уже договорилась с друзьями, мы встречаемся в определенном месте, так что... Не стоит вам беспокоиться.
   — Да ну, что вы! какое беспокойство?
    Она ничего не ответила. Он понимал, что ему не надо спешить первому начинать разговор, он уже забыл о цели своего визита, борьба с этой женщиной, скрытая борьба самолюбий и самоуверенностей захватила его целиком, он пил из нее, как из родника, и его единственным желанием было не отрываться и не расставаться с нею как можно дольше. Он мельком сознавал несвязность своих слов и свою суету, но не было в нем внутренней силы, которая позволила бы ему осуществить твердый контроль над собственными действиями и направить их. Он плыл по течению нерасчетливых порывов ума, и ни на что другое он не был способен.
   — Давайте, я вас отвезу, Рита. Ну, давайте... По старой дружбе. Хотите, мы заедем к вашим друзьям... Позвоните им. Я вас всех отвезу в театр. У меня своя машина. С шофером.
    Рита рассмеялась негромко и мягко.
   — Шофер тоже свой?
   — Шофер свой... Государственный, но свой... Мой.
   — Так свой или мой?
   — Какая разница? Важно, что он есть. — Они оба рассмеялись, и ему показалось, что сломана стена между ними. — Решили?
   — Нет, — сказала Рита. — Я уже договорилась с друзьями.
    У нее есть друзья, подумал он. Друзья... Он почувствовал, что выглядит смешно и глупо, а между тем в последние несколько лет, благодаря служебному положению, он привык держать себя солидно, с достоинством и не поддаваться произволу чужой воли. Она замолчала, и он нервозно переместился в кресле, напрягая мозг. Мертвые паузы тяготили его, он хотел живого общения с Ритой.
   — Так как вы поживаете? — спросил он.
   — Живем. Видите. Дочь, хозяйство, что там еще?.. Готовить надо, покупки и так далее.
   — По театрам и кинушкам расхаживаете?
   — Это в первую очередь.
   — В общем, не скучаете?
   — Я не умею скучать.
    Он подождал, чтобы она спросила его о его делах, но она ни о чем не спрашивала.
   — А как в войну? Где вы были в эвакуации?
   — Мы были в Ташкенте.
   — Ну, и как вам там?..
   — Да так... Жарко. Грязно. Ничего хорошего.
   — А плохого?
   — Что?
   — Вы говорите, ничего хорошего. А что было плохого?
   — Ну, что?.. Папу там похоронили...
   — Да что вы!.. Ну, надо же...
    Он почувствовал фальшивую преувеличенность своего тона. Она сделала вид, что ничего не заметила. Он вспотел, капельки пота образовались на верхней губе, и он тоскливо посмотрел наверх, чтобы не встретиться с нею взглядом. Он лихорадочно стал слушать разговор Юлии с бабушкой, который раньше проходил мимо его сознания. Они спорили, и спор был вызван желанием Юлии съесть шоколадку перед ужином. Какая чушь! подумал Матвей, ремня ей хорошего!.. и весь разговор. Хоть бы потолок обвалился на нас, подумал он.
   — Ну, мне пора, — сказала Рита, поднялась со стула и поставила стул на место. — Если вы не спешите, побудьте у нас. Посидите с мамой и с Юлей... Извините, я рада видеть вас, но... понимаете... Если бы знать заранее.
   — Если бы заранее, что тогда? — с досадой спросил Матвей, направляясь следом за нею. Она уходила к дверям. Она уступила ему дорогу, и он вышел в коридор.
   — Подождите, я туфли одену, — сказала она. — Вы не останетесь?..
   — Рита. — Он прислонился плечом к дверному косяку и смотрел, как она открывает гардероб, достает коробку с туфлями. Дверца гардероба противно заскрипела. — У меня к вам дело. Я не просто так пришел. — Она повернулась перед зеркалом, рассматривая себя со спины, и затем встала к зеркалу лицом и некоторое время с пристальным вниманием, не отрываясь, смотрела в него. — Вы слышите?.. В общем, радость у меня... — Не то я... Не так! подумал он, испытывая унижение и неприязнь к себе и к ней. Ему захотелось молча повернуться и уйти. Но беда была в том, что он не мог и не хотел уйти. Тягучий, ватный разговор с Ритой, изматывающий и односторонний, был знаком ему. Он не понял, услышала ли она его. — Я к вам по делу... Рита... мы всей семьей... Я приглашаю вас на свадьбу... мою.
    Она повернулась к нему, и из глаз ее брызнуло непритворное веселье.
   — Поздравляю... Мама, Матвей пришел сообщить, что он женится. Чего же вы сразу не сказали? Вы — чудак, Матвей... Я ушла. Юля, будь умницей, вовремя ложись спать. Я поздно вернусь. Идемте скорее, я как всегда опаздываю. Ужасная, ужасная привычка! — сказала она с улыбкой. — Как выражаются нынешние дети, кошмар!..
    Они вышли на площадку. Она хлопнула дверью и быстро пошла вниз по лестнице. Матвей шел рядом. Ее каблуки стучали. Лестничные пролеты заканчивались один за другим, поворачивая налево. Специфический запах этой лестничной клетки, похожий на запах в метро, и едва уловимый запах ритиных духов, и звуки стучащих каблуков ее, и ее стремительный, капризный облик — все это было для Матвея недосягаемой щемящей красотой. Он не мог понять, что вдруг сделалось с ним, почему и когда это сделалось, пустяковое мероприятие превратилось у него в трагедию, без пользы, без дела, что была ему эта Рита, какая могла быть выгода от нее или хотя бы удовольствие, все его переживания и сердцебиения, и задыхания на ходу были глупостью, мальчишеством. Он попытался злостью или насмешкой вернуть себя в нормальное состояние, но это ему не удалось. Тоска и счастье от ее присутствия, тоска от близкого расставания прочно завладели им. Я дурак, сказал он себе, дурак, дурак. Нет, пора кончать. Подумаешь... моей Светлане двадцать два года, она красива... красивей тебя! Он удивился себе. Никогда и ни с кем он не добродушничал, расчетливость была основой его поведения, превыше всего была собственная выгода, и ничего особенного не было в Рите, ничего выдающегося, просто она была другая, непонятная, вот что притягивало, в забвении своих интересов скрывалась опасность на будущее, на это следовало обратить особое внимание, и сегодня пора было ставить точку. Нет, пора кончать, повторил он себе, так можно черт знает до чего докатиться, если из-за черт знает чего начать терять голову!.. Пора кончать. Мне плевать, если она не захочет прийти, хоть под конец надо взять себя в руки, я ни в коем случае не буду настаивать. Он как молитву, как заклинание, умом повторял эти мысли, но тоска его не уменьшилась.
    Они повернули на последний лестничный пролет.
   — Стойте! — сказал Матвей. Полуоткрытая наружная дверь пропускала вовнутрь яркий прямоугольник солнечного света, они наступили на него, и Матвей зажмурился. — Я забыл записать вам адрес... и как доехать... Свадьба будет на квартире у тещи. Жить мы будем у меня. Я получил квартиру...
   — Я, право, не могу обещать.
   — Мать и все наши... Вы должны прийти, Рита, непременно.
   — Сейчас трудно сказать, что будет через десять дней. Не знаю, как получится у меня.
   — У вас нечем записать? — спросил Матвей.
   — Нет. Ну, это пустяки.
   — Что пустяки?.. Пойдемте к машине. Вон она. У меня там найдется, чем записать.
   — Нет. Позвоните. До свиданья.
   — Это займет полминуты.
   — Не могу, я уже опоздала минут на пятнадцать. Всего хорошего.
   — Так давайте, я вас довезу... Моя теща готовит, как настоящая кулинарша! — Она, не оборачиваясь, быстро уходила по улице. Матвей отвернулся, не желая смотреть ей вслед, подошел к автомобилю, открыл дверцу и сел. — К черту!..
   — Что? — спросил шофер.
   — Вези-ка ты меня на работу. Поглядим, что там перед концом творится. — Через одно мгновение они на скорости догнали Риту и оставили ее позади. Матвей не повернул головы. — Ладно. Так и запишем... Баба с возу, кобыле легче. Плевать нам на всех цац на всем белом свете!.. — сказал он удивленному шоферу, добавив непечатное выражение.
    
  

Глава двадцатая

  
    В сентябре Женя пошел в школу, а вскоре погода испортилась, и начались дожди.
    В школу он ходил во вторую смену. Дмитрий Беглов заходил за ним, и они шли по Халтуринской улице мимо трамвайного круга и кладбища, мимо прядильной фабрики на углу, возле которой они сворачивали налево на Большую Черкизовскую, здесь плотная глинистая тропа делала значительный перепад, и по ней они спускались к деревянному мосту через Архирейский пруд. В этом месте была плотина, через которую пруд стекал на другую сторону Большой Черкизовской. Если позволяло время, они останавливались и, облокотясь на перила, глядели на тонкую пленку воды, стремительно и беспрерывно убегающую вниз по деревянному скату, он был покрыт под водой зеленым ковром скользких водорослей, и отчаянные местные мальчишки голышом съезжали по нему, а потом снова забирались по боковой стенке на плотину, и стояли по щиколотку в воде, Дмитрий сказал Жене, что перед самой плотиной глубина такая, что не донырнешь до дна, мальчишки ждали, чтобы кто-нибудь из прохожих швырнул монетку в устремляющуюся вниз струю, тела у них были синие от холода, они не стесняясь расхаживали по плотине, и их мальчишеские пипки становились размером со спичечную головку.
    Дальше дорога поднималась наверх, на горе стояла красивая церковь, она действовала, рядом с церковью было небольшое приходское кладбище, они проходили мимо, и в полсотне метров начинался парк, в котором был стадион "Сталинец", а дальше, налево по горе, если пойти в обратную сторону, этот парк доходил до истоков Архирейского пруда, до ручейка и болота. Но на пустыре, еще перед началом парка, стояло четырехэтажное здание из белого кирпича, огромное и уродливое в плане, и это была школа.
    Своеобразные законы царили в третьем классе дэ, куда попал Женя. Это были законы независимых неразумных дикарей, законы силы и безжалостной злости, презрения к учителям и отличникам, ненависти к подхалимничанью, выслуживанию и всему, что могло выглядеть как желание выслужиться. Кто был силен, как Степан Гончаров, или как Рыжов и Андреев из Калошина, тот мог спокойно и уверенно смотреть в будущее. Кто был смелый и отчаянный всеобщий любимец, как Борис Ермаков, или имел устрашающих друзей, как Вася Зернов, тот мог планировать события по своей воле, по крайней мере, не принуждать себя в угоду чужому желанию. Такой человек, как Дмитрий Беглов, отстаивал свое достоинство в трудной борьбе. Большинство учеников влачило жалкое существование, приспосабливаясь к обстановке. Чтобы заработать положительную оценку общественного мнения, они совершали поступки, вызывающие недоумение и ответную ненависть учителей, подражание вожаку шло от желания не быть чужим для него, а также от неосознанной уверенности, что формальное сходство во внешности и в манерах автоматически обусловит аналогичное содержание, а именно, физическую силу, удачливость в драках, независимость и авторитет. Тем самым они, освобождаясь от одной кабалы, попадали в тиски еще большей несвободы, возможность угодничать перед учителем заменялась необходимостью выслуживаться перед сильными мира своего. В момент избиения или издевательства над себе подобным ученик, если не он был жертвой, жестокостью старался перещеголять соседа. По окончании экзекуции шли разговоры и похвальба, и иногда какой-нибудь хилый и недоразвитый хищник, чтобы заслужить одобрение общества, слишком преувеличенно усердствовал и добивался противоположного результата, у бессердечных его приятелей оскорбленное чувство меры или дух противоречия вызывали неприязнь к нему, и он платился за чрезмерное усердие. Ничего подобного Женя не знал в Малаховке.
    В его классе было несколько силачей. Со Степаном Гончаровым он был знаком. Андреев из Калошина был сильнее Гончарова, он был плотный и тяжелый непропорционально размерам, они у него были довольно средние, казалось, он сделан не из живого мяса, а отлит из свинца. Однажды они стояли на детской площадке, Андреев поднял камень и спросил, обращаясь к своему другу Рыжову, хочет Рыжов, он сейчас перекинет камень через школу. Школа была далеко, и помимо расстояния, это была высота, Женя с насмешливым недоверием наблюдал за Андреевым. Тот размахнулся без разбега, швырнул камень в высоту, и камень стукнул и подпрыгнул на школьной крыше. Женя не поверил бы этому, если бы не увидел сам, он тут же переменил отношение с насмешливого на уважительное, ему захотелось побороться с Андреевым, он был уверен в себе, но такой фокус был ему не под силу. Он начал ежедневно подолгу тренироваться в бросании камней, поставив себе цель перебросить Архирейский пруд.
    Ученики были разные. Сильные и слабые физически, умные и ограниченные, хитрые и нежадные, смелые, трусливые, ехидные, скромные, молчаливые и болтуны. Бездумность и стадное чувство были всеобщим качеством, в толпе было веселей и надежней, или это казалось, что всеобщим, не вникая, а если вникнуть, может быть, обнаружились бы большие различия индивидуальностей. Женя видел, как устроили темную Силину за то, что бедняга съехидничал на уроке, не думая и не имея в виду насмехаться и ехидничать, он хотел посмеяться, и только. "Профессор кислых щей", сказала учительница, разозлясь на Андреева и ставя ему двойку. "Ступай на место, сказала она ему, профессор кислых щей!.. Мы тебя перевели в третий класс под вопросом, условно, и если ты не возьмешься за ум — отправишься к второкашникам вслед за таким же профессором, как ты, за Анферовым..." Анферов — это была фамилия Клепы. Силин повторил "профессор кислых щей" и рассмеялся. И все. Он впервые услышал такое словосочетание, и оно показалось ему смешным. Если бы он мог знать, во что ему обойдется его веселье! Андреев крутнул шеей, он шел в проходе между партами, и он не повернул угрюмое лицо свое в сторону Силина и не удостоил его взглядом. Он не обратил внимания на плохую отметку, его не интересовали отметки. Незнакомое прозвище резануло его самолюбие, он обиделся на учительницу, и тут Силин позволил себе повторить учительскую шутку. Никто не поддержал насмешку Силина. Рядом с ним ученики зашипели на него. В классе, как всегда, было душно, сорок учеников съедали целиком и без остатка кислород, спертый воздух удручающе действовал на умственные способности и настроение, и атмосфера после слов Силина сделалась еще более мрачной. Без слов, не договариваясь ни словами, ни знаками, исключительно на основании единомыслия и духовного родства все поняли, какое неотложное дело будет у них после уроков. Понял и Силин. Он заерзал, глядя жалобно во все стороны. Но слова были сказаны.
    Женя не вмешался в драку. Когда толпа учеников окружила Силина в коридоре на первом этаже, за поворотом между раздевалкой и выходом из школы, нереальное зрелище жестокой несправедливости остановило Женю там, где он стоял в коридоре, рядом с собой он видел Дюкина, тусклая лампочка горела под потолком, растерянная усмешка легла на женино лицо, и кулаком он бесконтрольно ударял себя по нижней губе. Дюкин боком исподлобья смотрел на избиение и отрывисто цедил ругательства, его уши торчали на репообразной голове, он с ненавистью смотрел на учеников и обзывал их скотами и идиотами. Толпа закрыла Силина, прижатого к стене. Ученики сквозь тесный заслон тянулись и пробивались к нему, мешая друг другу. Кольцов стоял на полдороге между Женей и дракой и спокойно ждал. Женя заметил, как ушел торопливо Катин, унося оскал выпирающих нижних зубов. Два ученика из разряда чистеньких — Любимов и отличник Восьмеркин — вертелись среди озверелой толпы, участвуя в избиении. Ушел еврей Гофман, тоже отличник, спокойный и сдержанный, пользующийся авторитетом в классе, несмотря ни на что. Убежал торопливо и испуганно, бубня под нос, другой еврей Кац, отличник и дегенерат по внешним проявлениям, настолько ничтожный, что его никогда не били, издевались иногда для смеха, если нечем было заняться. Юра Щеглов, тот самый, которого безжалостно избил на свалке Кольцов, ушел серьезный и бледный вместе с Гофманом.
    Дюкин молча поджал губы и со злостью посмотрел мимо Гончарова, приближающегося к нему. Тот был возбужден и удовлетворен успехом, ему хотелось поделиться впечатлениями. Женя решил уйти вместе с Гофманом и Щегловым, последний был легкомысленным болтуном, но он был не дурак, и много знал, но умения держать себя в нем не было ни на грош, он любил читать книги, это у них было общее, и поскольку мама стала работать библиотекарем в детской библиотеке на Знаменской улице, пять-шесть минут от дома спокойным шагом, начали складываться приятельские отношения, Женю, в отличие от многих, не притягивали сильные личности, он испытывал потребность покровительствовать слабому.
    Толпа вокруг Силина начала редеть, распадаясь на отдельных учеников, заполняющих пространство в коридоре. Кольцов подождал, чтобы последние ученики отошли от Силина, без суеты и спешки подошел к нему и несколько раз ударил всхлипывающую и закрытую руками полусогнутую фигуру у стены. Силин охнул и опустился на пол. Кольцов отвернулся от него. Женя увидел сосредоточенное по-деловому лицо Кольцова, и он возненавидел его. Двадцать человек без риска, без труда избили одного, это была гнусность, и Кольцов был символом этой гнусности. Он пожалел, что не ушел вслед за Щегловым, тогда бы он не видел заключительную сцену. Но делать было нечего, он подошел к Силину и начал помогать ему подняться на ноги. Несмотря на жалость, он не чувствовал любви к нему.
   — А чего у тебя кровь?.. Вот здесь, — сказал Дюкин, показывая Жене на подбородок.
    Женя провел рукой. Губа была разбита, и из нее сочилась кровь.
   — Как клоун в цирке... Кто-то падает, а у него шишка вырастает, — рассмеялся Женя. Сколько он ни думал позднее, он не вспомнил, что губу он разбил сам, когда они с Дюкиным стояли, не смешиваясь с толпой учеников, глядели на свалку у стены, и он от растерянности непроизвольно ударял кулаком по нижней губе, разбивая ее о зубы и не замечая боли.
    Ничего подобного он не знал в Малаховке.
    
  

Глава двадцать первая

  
    Один из самых знаменитых людей современности диктор Левитан, актер Геловани, до сладкого удушья похожий на великого вождя, яркие, веселые, общительные люди в большом количестве присутствовали на свадьбе Матвея Сергеевича Трутнева. Такое блистательное общество собралось частью благодаря его собственным расширяющимся связям и отчасти благодаря знакомствам тестя.
    Веселье общества было тем естественней и раскованней, чем разнообразней, обильней и экзотичней было угощение, а оно было подлинно великолепным и редким для сентября 1946 года. Веселье определялось также умонастроением этого круга людей, которые были в основном либо хозяйственные и партийные руководители чуть выше среднего уровня, либо служащие в сфере торговли, имеющие доступ к дефицитным товарам. Шел второй год послевоенного периода, в срочном порядке были заделаны наиболее неприятные дыры в хозяйстве страны, хозяйство набирало темп, где-то в глубинке голодали и надрывались, но здесь, в столице, для гостей Матвея Сергеевича наступила золотая пора. Предметы первой необходимости, одежда и домашняя утварь, уже не являлись для них проблемой. На рынке появились предметы роскоши, изготовленные отечественной промышленностью и доставленные из Германии, вкусные продукты питания, и их не волновало, что этот рынок микроскопически мал и спрятан за прилавком магазина, а иногда не доходит до магазина, прямо со склада распределяясь среди потребителей, то есть среди них, и оттого что их круг ограничен и обособлен, они испытывали еще большее удовольствие, у них возрастало чувство самоуважения, и они использовали свои привилегии разумно, от пуза ужираясь в прямом и переносном смысле, но не допуская к пирогу посторонних чужаков. Получил распространение термин "блат", означающий знакомство и переплату сверх номинальной стоимости за дефицитную услугу, будь то покупка шоколадных конфет, упакованных в подарочную коробку, или тюлевых занавесей, или путевки на курорт в Цхалтубо. "Я тебе — ты мне" — это был еще один, после блата, принцип взаимоотношений людей, живущих у пирога. Я тебе достаю костюм, два костюма — ты мне устраиваешь племянника в институт или сына, или дочь приятеля, с которого я, между прочим, за оказанную ему помощь возьму круглую сумму, но это уже к нашему делу не относится.
    И был еще один, третий, принцип, дающий жизнеспособность переменчивому, но крепко сцепленному и неразрушаемому обществу деловых людей. "Я тебе полезен — ты мне полезен". Здесь речь не шла о дефицитных услугах в смысле товаров, продуктов питания, путевок, театральных билетов и прочего движимого и недвижимого овеществленного капитала. Этот принцип относился к людям, достигшим определенного должностного уровня подобно Матвею Сергеевичу, который поднялся над средой бывших знакомых и приятелей, не нуждался в их возможностях, имея собственные возможности, практически неограниченные, и который мог бы полностью отдалиться от них, забыть их и сделать так, чтобы они тоже забыли дорогу к нему. В отношении большинства знакомых он так и поступил, не думая ни о каком моральном долге своем и независимо от помощи, полученной от них в прошлом. Он поднялся на такой уровень, когда он не только мог получать всевозможные блага материальные и моральные в плане авторитетной, руководящей должности, в плане принятия решений, касающихся десятков людей, хозяйственных подразделений, организации и направленности производства, он мог осчастливить похожими благами другого человека, на меньшем уровне и в более ограниченном масштабе. Я тебе полезен, я делаю тебя человеком, ты был никто, нуль без палочки, в память о нашей дружбе я делаю тебя Богом, самостоятельной личностью — ты будешь поддерживать меня, мои начинания, мои дела, не отступая, не виляя, всегда поддержишь меня и предупредишь, что делается там, подо мной, и этим ты мне полезен. Людей, которых Матвей Сергеевич считал своими, он продвигал у соседей, если там была вакансия, выдвигал у себя, под собой, дополняя третий принцип еще одним соображением. Он протежировал умным и способным инженерам, чьи знания, недоступные его уму, были ему полезны и чья карьера сложилась неудачно, он использовал их знания для своего дела и престижа, безотказно черпая у людей, по гроб жизни обязанных ему, и в этом сказывалась его деловая хватка. Если истинный ум его был развит слабо, то несомненно он обладал незаурядным умом поведения, который есть умение подать себя, сказать или промолчать в нужное время, придать голосу нужные интонации, лицу придать нужное выражение и не распылять внимание на сентиментальности, воспоминания, соображения, к делу не относящиеся.
    Он сидел во главе стола, важный, солидный, как царь, и самодовольный, красный лицом и радостный, как мелкий торговец, совершивший крупную на редкость сделку. Посреди стола стояла хрустальная ваза на высокой ножке, доверху наполненная виноградом, грозди винограда, не умещаясь, свисали по краям, невиданно крупные ягоды отливали матово-золотистым цветом, будто светились изнутри, и взгляды гостей, любопытных рассмотреть закуску и вина, и окружающую публику, главным образом концентрировались на этой вазе с виноградом. Виноград был так прекрасен и так аппетитен, что не хватало терпения подождать, когда начнется пиршество и можно будет протянуть руку и отправить эти огромные ягоды в рот: кое-кто из детей уже получил по рукам за несдержанность. Матвей Сергеевич с гордостью наблюдал за суетой и восхищением вокруг винограда, полный чемодан которого был доставлен ему самолетом из Ташкента лично по его просьбе стараниями его знакомого заведующего транспортным отделом ташкентского горсовета.
    На стол подавались холодные закуски, покупные и домашнего приготовления. Здесь были колбасы холодного и горячего копчения, сыры, окорока, отборная сельдь, всевозможные овощи и фрукты. Затем несли из кухни салаты овощные, винегреты, холодец из свиных ножек с добавлением кусочков вареной говядины, приправленный лавровым листом и чесноком, на двух блюдах размером с велосипедное колесо, рыбу заливную, рыбу вареную охлажденную, севрюгу и осетрину горячего и холодного копчения, икру черную зернистую, икру красную, красную семгу, нарезанную тонкими ломтями, кавказскую фасоль, тушеную с помидорами, печеночный говяжий паштет с добавлением гусиного жира и лука, фирменное блюдо хозяйки и от дня сего тещи Матвея Сергеевича Прасковьи Ивановны, паштет селедочный, тоже фирменное блюдо, консервированные крабы, пироги с капустой и мясом, масло. А на кухне оставлены были разные мелочи, которые решено было не подавать пока что на стол, вроде паюсной икры и холодной вареной говядины, а также пироги сладкие и торты покупные, и конфеты, и варенье, очередь которых была гораздо позже, вместе с чаем. Лишь только гости стали пить и есть, в духовку и на верхний газ были поставлены чугуны и сковороды для разогревания целиком запеченных в своем жиру гусей, начиненных антоновкой, чтобы после холодной закуски можно было подать горячую перемену. Такие обильные приготовления были не под силу одной Прасковье Ивановне, и когда за два дня до воскресенья началась основная работа по разделке, варке, толоченью полуфабрикатов, ей в помощь пришли две женщины, они и сейчас исполняли работу на кухне и работу по сервировке стола, и гости были полностью избавлены от необходимости участвовать в каких-либо организационных мероприятиях. Вдова Михаила Корина Наталья заглянула на кухню, желая услужить и помочь, но ее помощь не потребовалась, однако, Прасковья Ивановна, забыв на следующий день ее имя и не помня определенно степень ее родства, запомнила, что со стороны зятя была родственница, приветливая и приятная повадкой, умеющая высказать восхищение, основательно понимающая в хозяйстве, одним словом, приятный во всех отношениях человек. Со своей стороны, Наталья во все глаза рассмотрела просторную кухню, ее оборудование, газовую плиту и раковину, и водопровод, недосягаемые роскошные сказочные атрибуты человеческой жизни. Она обратила внимание на картонки с покупными тортами, и увидела она на полу в большом эмалированном тазу обложенный кусками льда огромный как абажур торт-мороженое, о существовании которого гости знали и который предполагалось подать после всего, под конец, перед разъездом, так как торт-мороженое был диковинкой для всех поголовно, и для искушенных гостей в том числе, и он должен был торжественно завершить пиршество.
    На столе стояли вина и коньяки, и водка, и клюквенный морс для утоления жажды. Белое грузинское вино гурджаани в бутылках с тбилисскими этикетками, армянский коньяк пять звездочек, массандровские портвейны, необычная водка, о которой на этикетке было сказано, что она хлебная, старка — все эти бутылки, графины, кувшины внушительно и призывно группировались перед глазами восхищенных гостей. Кроваво-красная хванчкара просвечивала сквозь тонкое стекло графинов, она имела незабываемый аромат и терпкий вкус, и она появилась на столе, доставленная из Кутаиси в глиняном кувшине, опять-таки благодаря знакомству Матвея Сергеевича. Что касается коньяка и портвейна, заслуга была тестя, Армения и Крым были по его части. Он был молчаливый и равнодушный человек, двадцать пять лет под каблуком у жены и последние годы под вторым каблуком у дочери научили его махнуть на все рукой, смириться и отдаться на волю властных женщин, он сидел за столом с видом рассеянным и равнодушным, молча пил, ел, ему сказали достать коньяк и портвейн, он достал, другое ничего ему не сказали, он ничего больше не делал. Его родственники и родственники Прасковьи Ивановны, мелкие люди, вели себя более оживленно и горласто, чем он, не стесняясь громко хохотали, отпуская примитивные шутки, кричали вместо того, чтобы говорить вполголоса. Они были в основном рядовые продавцы, работающие в магазинах и палатках, был один завмаг, и Наталья, глядя на грубоватых и глуповатых людей и завидуя их близкому родству с такой состоятельной семьей, не могла заподозрить и вообразить, насколько много, баснословно и безотказно много обеспечены эти простоватые глупцы и какие у них огромные доходы и какое великолепие они себе могут позволить. Она не подозревала, что то, что для нее было бы хорошей и добротной жизнью, у них шло как отходы. На вид они были примитивная, серая публика, не достойная уважения.
    Шум голосов, звон бокалов, смех со всех концов стола, стук ножей и вилок, дополнительный шум от патефонной музыки, воздух, пропитанный всеми запахами всех закусок и вин, и водки, и всех присутствующих людей, интересные разговоры, обрывки слов, пробивающиеся через фон общего шума, новые интересные впечатления, люди, наряды, запах духов от женщин, две знаменитости за столом и жених с невестой — Женя не успевал поворачивать голову, а он хотел все видеть и все слышать, он сидел за отдельным маленьким столом с другими детьми, ему неудобно было оборачиваться назад, было интересно и весело, и утомительно, и многое было непонятно. Бабушка шепнула ему и Людмиле, чтобы они вели себя хорошо, не беспокоились за виноград, на их долю оставлено. Женя насытился пищей в полчаса. Но аппетит на впечатления у него был безграничен, он вместе с компанией мальчишек и девчонок вышел в коридор, и потом они вышли на лестницу.
    Дом был старинный, не похожий на привычные многоэтажные дома. От квартирной двери шел длинный коридор, он делал поворот в другой расширяющийся коридор, и последний приводил к мраморной лестнице, ведущей на первый этаж. Они спустились вниз. Детвора в возрасте Володи Корина затеяла беготню в прохладном вестибюле, их крики гулко и надтреснуто отразились в пустом высоком помещении. Женя провел рукой по лестничным перилам, они были широкие и гладкие, он сел верхом, лицом вперед, и поехал, набирая скорость. Кренделевидное украшение торчало внизу перил. Женя на ходу перекинул ногу, повернулся боком и соскочил на ступеньки лестницы.
   — Женя, не стыдно тебе!.. А если ты свалишься? — Он посмотрел наверх и увидел Фаину. — Как же тебе не стыдно, ты в гости пришел!.. Ты ведь не дома. Я сейчас пойду и скажу твоей маме, пусть порадуется.
   — Ну, и говори, — спокойно ответил Женя. "Вот зануда противная!" подумал он.
   — Не вздумай еще так делать. Ты ведь в гости пришел!.. Гляди, гляди... — Она подбежала к Володе Корину, который по примеру Жени перекидывал ногу через перила, поймала его за спину и стянула с перил. — Вот полюбуйся! И этот туда же. Мало тебе, ты его летом чуть не изуродовал, когда с дивана спихнул! Нет, надо пойти и сказать.
   — Кто такая? — спросил у Жени худощавый мальчик с шкодливыми глазами.
   — Да так... Никто.
   — А все-таки?
   — Тебе-то что? — спросил Женя, у которого испортилось настроение. Фаина ушла. Володя стоял на верхней ступеньке и крутил по сторонам головой на тонкой шее. Женя поднялся к нему. — Ты куда лезешь?
   — Я съеду, — сказал Володя, усмехаясь загадочно.
   — Я тебе съеду!.. Иди отсюда.
   — А что ты, купил что ли это место? — решительно и серьезно ответил Володя.
    Женя наклонился к нему и тихо спросил его:
   — Ты в нос хочешь получить?
   — Попробуй только...
   — Сопляк на мою голову! — Женя поднял руку и не больно провел по лицу Володе. Раздался громкий плач, Володя повернулся и вместо того, чтобы направиться к маме, побежал вниз, в вестибюль.
    Мальчик с шкодливыми глазами крадучись подошел к двери на первом этаже и нажал кнопку звонка. Дверь открылась, вышел мужчина в халате, мальчика возле дверей уже не было, и мужчина спросил, обращаясь к детям в вестибюле:
   — Это кто здесь хулиганит?
    Все бросились бежать вверх по лестнице. Внизу остался плачущий Володя. Мужчина приблизился к нему, взял за плечи и увел к себе.
    Женя побежал вместе со всеми. Возбужденные голоса звучали в воздухе. Дети свернули по коридору и бегом ворвались в квартиру, наполненную людьми, плотным шумом голосов, смехом и музыкой. Лица гостей раскраснелись и размякли. Печать расслабленной, сытой неги лежала на лицах, на характере и смысле разговоров, и хмельное возбуждение гостей тоже было отмечено этой печатью.
   — В армии у меня... до войны вошь, это я вам скажу, номер один проблема была. Номер один...
   — Что вы говорите? — удивилась женщина.
   — Что-нибудь интересное? — через стол спросила другая женщина.
   — Александр Вадимыч такие выдумки рассказывает, — сказала первая и засмеялась. — Нашел место...
   — Поверьте мне. Если старшина увидит на тебе вошь, работа любая отменяется, и отправляют в баню. Однажды, как сейчас помню, Федин... он всегда был грязный!.. мне не хотелось идти в наряд, погода была скверная... Я у него перед утренним осмотром одолжил пару вшей и посадил себе на гимнастерку.
   — Ох, вы уморите, — хохоча, сказала вторая женщина. — Вшей одолжил!..
   — Выдумщик... Выдумщик, — вытирая ладонью слезы, сказала первая. — Выдумщик. Здесь дети.
   — Пусть знают. Кто же их научит, если не мы, старики...
   — Старик, — кокетливо передразнила первая женщина. — В сорок лет старик.
   — Вы слушайте, что дальше. Старшина заметил, как я у Федина одалживал вошь, и вкатал мне три наряда вне очереди. А его отправил в баню.
    Ближе к началу стола раздался громкий хохот, один из гостей закончил рассказывать скабрезный анекдот, и его соседи повторяли последнюю фразу, в которой заключена была изюминка, и приподнятое, веселое настроение влекло их на волнах смеха, не давая остановиться.
   — Значит, он ему... ох-ха-ха... он ему говорит: ты сначала... ты сначала покажи?.. Ха-ха-ха-ха...
   — А он ему... Ох, я не могу!..
   — Дорогой друг Матвей, — сказал Левитан, подняв руку с бокалом, — я хочу после всех торжественных и общих поздравлений и пожеланий сказать негромкое и личное мое пожелание тебе и твоей милой молодой жене. Сегодня закончилась твоя холостая, бесприютная, неухоженная жизнь... — Взрыв хохота вокруг. — Жизнь... и начинается... уже началась жизнь семейная, какая подобает культурному и степенному человеку, такому, как ты! Надеюсь, ты извинишь меня, если я позволю себе сравнить тебя с караваном в беспредельной, знойной пустыне, с караваном, который видит вдалеке долгожданный оазис и, наконец, приходит к нему... — Негромкий и удовлетворенный смех. Глаза Левитана улыбались, в углах губ его залегла улыбка, но говорить он продолжал серьезно, как на официальном банкете, и контраст между выражением лица и смыслом речи производил сильное впечатление на окружающих. Родственник тестя толкнул локтем соседа, делясь с ним своим восхищением. Пришла из кухни Прасковья Ивановна и встала рядом со столом, внимательно и радостно слушая. — ...А твою милую молодую жену сравнить с этим оазисом, который принял тебя и утолил твою жажду. — Легкий смех, который мог бы превратиться в громкий хохот, если бы гости не зашикали друг на друга из боязни пропустить слова выступления. Левитан говорил обычным человеческим голосом, совершенно не похожим на тот трагический до скрипучести бас, к которому все привыкли благодаря радио. Был он среднего роста и худощав, и гости были чрезвычайно удивлены, его обыденная внешность не соответствовала их неясному представлению о нем. — Я хочу пожелать вам обоим взаимопонимания. Терпения. Большой любви. Ты, Матвей, должен беречь и лелеять драгоценный цветок, который доверяет тебе свою хрупкую и нежную душу, столь же прекрасную, как он сам... Себе я хочу пожелать, чтобы вы, Светлана, со своей стороны... сделали так, чтобы мы, друзья Матвея, продолжали видеть его бодрым, энергичным, жизнерадостным, какой он был всегда... И еще более веселым и довольным, чем он был!.. И в заключение я хотел бы пожелать здоровья и поблагодарить родителей новобрачных, потому что, если бы не они, не было бы их, и мы бы не собрались сегодня в этом чудесном, гостеприимном доме! Родители!..
   — Родители! — повторил Матвей, чокаясь с Левитаном и обнимая его.
   — Горько!!! — закричали гости.
    Женя остановился и смотрел, как дядя Матвей целуется с молодой женой, их новой родственницей.
   — Ну, вот... один человек вспомнил, — сказала Прасковья Ивановна. — Спасибо вам. И вам удачи и большого здоровья желаем.
   — Мать, — позвал Матвей.
   — Та ладно, — сказала бабушка София. — Будет вам. А то я сховаюсь.
    Геловани сидел и молчал, не вступая в разговор. К нему обращались, с ним разговаривали, передавали ему анекдоты, он коротко отвечал на вопросы. Речь его сопровождалась отчетливым грузинским акцентом. Один раз он по собственной инициативе открыл рот и похвалил хозяйку за селедочный паштет. Его манера держать себя была внушительная и выжидательная.
   — Горько!..
   — Горько!.. — в очередной раз крикнули гости.
   — Можно тебя попросить подойти ко мне? — Женя повернул голову. Красивая женщина смотрела на него, ее простое и изящное платье и ее черные локоны он заметил раньше, но главное в ней были ее блестящие живые глаза. Она внимательно смотрела на него, и он почувствовал доброжелательное любопытство ее взгляда. — Садись рядом и давай познакомимся. Тебя зовут Женя. Так?
   — Да.
   — А меня зови, пожалуйста, Маргаритой Витальевной. Я тебя хорошо помню, я видела тебя, когда ты был... вот такой маленький. Ты только-только родился. И тебе было месяц-два... Твои папа и мама приезжали к нам вместе с тобой... десять лет тому, почти ровно десять лет тому назад.
   — И папа тоже приезжал?
   — Да. И папа, и мама... Они оба приехали к нам четырнадцатого сентября. У тебя когда день рождения?
   — Пятого июля.
   — Ну, вот, тебе было два месяца. Чуть больше. Ты был очень развитый ребенок. — Она рассмеялась, и Женя невольно поддержал ее. — Вот, значит, какой ты теперь стал... Хорошо. Ты очень похож на моего мужа... Удивительно похож. Твой папа и мой муж были родные братья. Но у твоего папы в лице было что-то смуглое... брюнетистое... Нет, ты не думай, он был очень красивый, и мы с ним были добрые друзья. Ты про дядю Романа что-нибудь слышал?
   — Нет. Это ваш муж? Он где?
   — Он погиб...
   — Как мой папа.
   — Да. У него, как у тебя, были синие глаза, и он был светловолосый. И ты такой же крепкий... Ты много дерешься?.. В драки часто лезешь?
   — Кто его знает, — сказал Женя.
   — Ну, ясно. Это твоя тайна. — В ее тоне не было преувеличенного уважения взрослого по отношению к ребенку, преувеличенного внимания, за которым скрывается высокомерие старшего. Она разговаривала с Женей просто и естественно, как равный с равным, и он почувствовал свободное доверие к ней. Она была очень красива, не такая красивая, как мама, но очень и очень красивая, самая красивая женщина в комнате. Он смотрел на нее и гордился тем, что она разговаривает с ним. Ему было приятно в ее обществе. Он восхищался ею, и он подумал о том, что все вокруг также восхищаются ею и завидуют ему.
   — Значит, ваш муж это мой дядя? — спросил он.
   — Ну, конечно.
   — А почему вы не ходите к нам в гости? У вас есть сын?
   — У меня дочь. Юля. Она моложе тебя на три года. Пошла в первый класс.
   — А она мне кто?
   — Она тебе двоюродная сестра. А ты ей двоюродный брат.
   — Ага.
   — Что ага? — смеясь, спросила Маргарита Витальевна.
   — Это как Фаина. Но Фаина зануда. Она противная.
   — Вот как... Юля и ты, вы немного похожи внешне друг на друга. Не знаю, как это правильно сказать... В тебе виден характер основательный, чего в ней нет, она девочка... Ты основательный человек, Женя?
   — Конечно.
   — Скажи, пожалуйста, чем ты увлекаешься? И чем больше всего увлекаешься?.. Ну, хорошо. Давай попробуем иначе. Ты руками мастерить что-нибудь умеешь? Любишь?
   — Люблю.
   — В футбол любишь играть?
   — Играю.
   — Помногу?
   — Да.
   — Хорошо?
   — Кто ж его знает?
   — А как ты к книгам относишься? Читаешь много?
   — Читаю, если интересно. У мамы в библиотеке много книг. Я выбираю и читаю. Но больше всего я люблю плавать и кататься на лыжах. И знаете, что еще? — понизив голос, спросил Женя. — Я люблю ездить на трамвае.
   — Ощущение скорости. Ты любишь быструю езду. А это неопасно?
   — Меня дворник научил. Он колдун. На последней площадке неопасно.
   — Понятно. Но, может быть, лучше с горы крутой на лыжах?.. Трамвай — это как-то... не стоит, Женя, с ним связываться... Если я правильно поняла, тебя комнатные занятия прельщают меньше. Больше по душе тебе свободный простор, игры, соревнования. Активная деятельность. Я права?.. Мама твоя в библиотеке работает?
   — Да.
   — В какой?
   — В районной детской библиотеке. Прямо возле нас. Рядом. Я к ней всегда хожу. И кое-кто из ребят со мной ходит. А вы где живете?
   — Я живу возле Красных Ворот.
   — Далеко от нас?
   — Да не очень...
   — Вы приходите к нам в гости. Только обязательно приходите. Я слышал, бабушка сказала, что вы ей приятная были.
   — Ну, спасибо за комплимент и за приглашение. Принимается.
   — Честное слово?
   — Честное-пречестное. Как принято среди честных людей. Поесть чего-нибудь хочешь?
   — Не-а.
   — Яблоко?
   — Яблоко давайте.
   — И я с тобой за компанию.
    Она взяла два яблока, одно передала Жене, и он смотрел, как она ножом расправляется со своим. Он поднес яблоко ко рту и зубами откусил большой кусок. Она кивнула ему, и он тоже, улыбаясь глазами, ответил ей кивком.
   — Ну, наконец-то, я смогла подойти к вам. За целый вечер никак не удается с вами поговорить. — Любовь Сергеевна подвинула стул и села рядом с Маргаритой Витальевной. Подошла Наталья Корина и присоединилась к ним. Ее приветливый взгляд обвел присутствующих, но губы ее были поджаты, уголки губ вытянулись, и выражение лица в целом не соответствовало репутации приятного во всех отношениях человека. Женя вспомнил про Володю, которого увел к себе в квартиру мужчина в халате. Он подумал, сказать или не сказать тете Наташе. Среди людей в комнате Володю он не увидел. Людмила сидела на коленях у бабушки, задремывая. Мама беседовала с тетей Лидой и дядей Толей. Пьяный мужчина смешно оборачивался к ней и в попытке привлечь внимание протягивал руку с вилкой. Это был дядя новобрачной со стороны отца. Мама делала вид, что не замечает. Ее лицо было тихое и спокойное, как всегда.
    Свадебный банкет разыгрывался, как по нотам, шумно, весело и без эксцессов. Матвей Сергеевич знал, кого можно приглашать. Желание блеснуть и поразить родных и знакомых, чтобы потешить душу свою, он контролировал соображениями выгоды и будущей перспективы. Он пригласил нескольких коллег и начальника. Два-три родственника, ненадежные по части хороших манер, которых никак нельзя было обойти приглашением, были взяты под наблюдение. Но вот поднялся дядя новобрачной со стороны отца, расправил могучую грудь и, вскинув руки, запел:
   Ревела буря, дождь шумел!..
   Во мраке молнии блистали!..
    Гости оглянулись на него и засмеялись.
   — А я хочу петь, мать вашу всех!.. — сказал дядя и продолжал фальшиво, но оглушительно громко:
   И бес-пре-рыв-но грооом гремел!..
   И ветры в дебрях бушевали!..
   — Ну, хорош, — сказала Прасковья Ивановна, появляясь из кухни. — Как "Ермака" затянет, это значит, пора домой его...
   — Ты! — сказал дядя и ткнул в нее пальцем. — Ты с моего брата бабу сделала... Но меня бабой!.. не позволю!
   — Ну, понес ахинею. Хорош, нечего сказать. Это все твой братик! — грозно сказала она мужу. Тот суетливо вскочил с места и стал пробираться к брату. Он взял его за руку. Двое мужчин помогали ему. — Отведите его во двор, на скамейку. Да оденьтесь потеплее... простудитесь. Не бросайте его... Он Бог знает куда может влипнуть. Побудьте вместе с ним. Бог даст, протрезвеет... И чтоб больше ни рюмки ему!.. Слышишь ты у меня?
   — Не позволю!.. — крикнул дядя, выводимый из комнаты. — Я один честный человек!.. Я не вор, я честный!.. честный!..
    Матвей не посмотрел в ту сторону, где был скандал. Любовь Сергеевна на секунду замолкла, но ее собственная тема слишком увлекала ее, чтобы она могла заметить происходящее.
    — У меня на левой ноге был калош одет... А на правой — мужской ботинок на два размера больше, — сказала она. Она рассказывала о годах учебы и молодости.
    Маргарита Витальевна скользнула взглядом по ее лицу и перевела его на Женю. Наталья сидела с выражением внимания на лице.
   — Тебе здесь еще интересно? — спросила Маргарита Витальевна.
   — Да... Еще как, — сказал Женя. Он видел, как Левитан наклонился к дяде Матвею и говорит ему, показывая глазами на Маргариту Витальевну. Дядя Матвей сделал гримасу пренебрежения.
    — Ein guter Mann in seinem dunklen Drange
    Ist sich des rechten Weges wohl bewusst...1
   Не правда ли?..
   {1 Добрый человек и в неясном своем стремлении имеет сознание верного пути... (нем.)}
   — Это тот пьяница? — Женщина рассмеялась. — Ты долго думала.
   — Я никак не могла вспомнить "Ist sich des rechten Weges wohl bewusst..."
   — Это Гете? Видишь, я еще не все забыла. Как сказал Байрон, величайший и несравненный, "A struggle more — and I am free!.."2 Но усилие ему не помогло. И нам неизвестно, добрый ли он человек. Хотя, если посмотреть, как глава треста надут и in earnest3, можно поверить всему. — Обе женщины обратили взгляд к началу стола и рассмеялись. — Я не люблю немцев.
   {2 Еще одно усилие (тире) и я свободен!.. (англ.)}
   {3 серьезен (англ.)}
   — Немцы тоже разные. Просто ты забыла язык и говоришь это из зависти. Das Leben ist voll Widersprьche.4 Послушай:
    Nichts ist innen! Nichts ist aussen!
    Denn was innen ist — ist draussen!5
   Понятно?.. Это тоже Гете. Неужели ты и его не любишь? Погляди вокруг и скажи, кто тебе ближе, он или...
   {4 Жизнь полна противоречий. (нем.)}
   {5 Нет ничего только внутреннего! Нет ничего только внешнего! Потому что внутреннее является одновременно и внешним! (нем.)}
   — Весь фокус в том, что Гете... как Гейне, Шиллер, — не немец. Как Пушкин, Лермонтов, Блок не русские. Это люди всемирные, всеземные. Они выше национальной ограниченности.
   — Ну, я с тобой не согласна.
   — Независимо ни от чего, ты меня поражаешь своими способностями!.. Тебе полезно выпивать иногда, darling6.
   {6 дорогая (англ.)}
   — Можешь смеяться, сколько твой душе угодно. Но посмотри вокруг. Эти gemьtlose Mienen...7 И правда, я сейчас вспомню etwas noch8 из Гете. Не знаю, выпитое или эти бездушные... gleichgьltige...9 Моя память расшевелилась.
   {7 бездушные лица (нем.)}
   {8 что нибудь еще (нем.)}
   {9 равнодушные (нем.)}
    Наталья положила на тарелку печеночный паштет и две половинки помидора, посыпала помидор перцем и стала есть. Маргарита Витальевна обернулась к двум пожилым беседующим женщинам. Обе были одеты более, чем скромно, их движения были спокойны и неспешны, так же, как их разговор, лишенный показного веселья и суеты. Любовь Сергеевна продолжала говорить, повысив голос. Невнимание Маргариты Витальены не остановило ее.
   — Vous parlez d'or,10 — сказала Маргарита Витальевна. — Именно au coeur leger11. И главное, tout est faux12.
   {10 Ваши слова золото (франц.)}
   {11 бездушные (франц.)}
   {12 все фальшиво (франц.)}
   — О! — сказала женщина, которая не любила немцев, — нашего полку прибыло!..
   — En somme,13 разум n'a plus raison d'кtre...14 Основное — pвtй de foie gras15 , и всё une chance16. Другого не нужно. Tout est faux.12 Qui trompe-t-on ici17 внешней солидностью, только не меня. И я с удовольствием слышала, что и не вас... Au coeur leger.11 Честь, идеалы  c'est le cadet de leurs soucis18. L'homme vain19 сегодня — царь и Бог.
   {13 В общем (франц.)}
   {14 больше не нужен (франц.)}
   {15 паштет из печенки (франц.)}
   {16 счастье (франц.)}
   {17 Кого здесь обманывают (франц.)}
   {18 это меньшая из их забот (франц.)}
   {19 Тщеславный человек (франц.)}
   — Какая прелесть! — сказала антигерманка. — Вы злая, но... в ваших словах высшая доброта. Ты все поняла? — спросила она у подруги.
   — В основном... Во всяком случае, смысл я поняла.
   — У меня точно такая же история, — с улыбкой сказала Маргарита Витальевна. — Я поняла вас, но связать два слова по-немецки или по-английски — это мне не дано. Увы!..
   — Так присоединяйтесь к нам, юная прелестница! — сказала женщина, цитировавшая Гете.
   — Не могу покинуть моего une trouvaille20. C'est unhomme,21 который достоин любви и уважения! Единственный здесь, среди нас. La verite parle par la bouche des enfants,22 и он самый приятный из всех моих знакомых младенцев.
   {20 находка (франц.)}
   {21 Вот человек (франц.)}
   {22 Устами младенцев глаголет истина (франц.)}
   — Как приятно, что мы не одни! — сказала антигерманка. — У нас есть союзник в вашем лице. Но, друзья мои, меня мучат сомнения. О присутствующих и, так сказать, за глаза... Shocking!.. Shocking!..23
   {23 Неприлично!.. Неприлично!.. (англ.)}
    Все трое весело рассмеялись.
   — Да никто ничего не поймет, если даже и... поймет! — возразила ей подруга.
   — О, да. Ты права. Это меня успокаивает. The realm of bourgeois and shopkeepers.24 Бог мой!.. Неужто такое возможно! The person known to all of us25 должен перевернуться в своем glass box26.
   {24 Мир буржуа и торгашей. (англ.)}
   {25 Известное всем нам лицо (англ.)}
   {26 стеклянный ящик (англ.)}
    На столе царил хаос. Остатки запеченого гуся аппетитно и призывно лежали на блюде, никому не нужные. Горы провизии загромождали стол. Винные пятна осквернили скатерть. Александр Вадимыч отбросил стул, быстро поднялся и, зажимая рот рукою, побежал из комнаты. Собеседница с сожалением смотрела на него. Наталья взяла грушу и яблоко и, отрезая от одного и другого плода, ела их вперемешку. Рассказ Любови Сергеевны развивался в стороны, возвращался назад и буксовал на месте. Никто ей не мешал. Ассоциация привела ее на круги своя, она заговорила о Лиде и пальцем указала на сестру.
    Возвратился Александр Вадимыч. Его лицо было неестественно бледно. Он придвинул тарелку, полную холодной закуски. Он не мог есть и не мог оторваться от фруктов, мяса и мясного салата. Он выковырял из гуся яблоко и откусил. Желудок отказывался принимать. Он налил себе водки и выпил, с трудом пропихивая водку в горло.
    Анатолий, муж Лиды, налитыми глазами увидел указующий перст Любови Сергеевны. Он поднялся со стула. Глубокая ненависть к ней пробудилась в его памяти. Он с поднятым кулаком пошел на нее через комнату.
   — Света, лапушка, — сказал Матвей Сергеевич, — ты не очень утомилась?.. Может быть, тебе уйти в спальную и отдохнуть...
   — Ах, оставь!.. — ответила Светлана и отвернулась от него. Слева от нее сидел поэт. Она обратила к нему умиленное лицо. Она по знакомству, стараниями родителей, их нервами и деньгами, закончила десять классов; поэзия ее не интересовала. Но поэт — это было так элегантно, так необычно и интеллигентно.
   — Он меня убьет!.. Он меня убьет! держите его!.. — визгливо закричала Любовь Сергеевна.
    Рядом сидящие гости вздрогнули.
   — Фурия!.. Пустите меня к ней! — Анатолий стоял в нескольких шагах от Любови Сергеевны. Наталья и Лида удерживали его.
    С другой стороны подходила Зинаида. Людмила проснулась и широко открытыми сонными глазами смотрела на тетю Любу, ничего не понимая.
    Анатолий не мог сдвинуться с места, окруженный женщинами. Он размахивал кулаком, рычал, топал ногами, и его злоба не имела выхода. Его потное лицо и шея налились кровью. Любовь Сергеевна приблизилась, схватила руку Анатолия и укусила ему пальцы. Он зарычал, отдернул руку, и Любовь Сергеевна отшатнулась, крича от боли. У нее были повреждены верхние и нижние резцы.
   — Он мне выбил зубы! — закричала она. — Бандит!.. Посмотрите! Вот... посмотрите!.. — Она повернулась во все стороны, обращая на себя внимание. — Выбил мне зубы!.. Выбил!..
    Матвей вцепился в край стола, напряженно вглядываясь в сестру, словно желая убить ее взглядом.
   — Твои-то родственнички, — со смехом сказала Светлана, — почище моих!..
    Маргарита Витальевна сохраняла хладнокровие. Бурная сцена разыгралась в непосредственной близости от нее, но она не пошевелилась. Любовь Сергеевна, этот enfant terrible27, не вызывала у нее ни интереса, ни даже отвращения. Ей все сделалось скучно в комнате и окончательно безразлично. Она пожалела, что пришла, воскресенье было потеряно.
   {27 букв. "ужасный ребенок"; в перен. смысле человек, смущающий своей бестактной непосредственностью (франц.)}
    Геловани маленькими глотками, с задержанием во рту, пил хванчкару из бокала. Он с холодным любопытством смотрел на Любу и Анатолия, его непроницаемые глаза не отражали никаких чувств и мыслей.
    Анатолия удалось увести. Зинаида и жена усадили его на место.
    Гости хохотали, по другому поводу и каждый о своем. Любовь Сергеевна беспрерывно говорила, как в бреду, вздрагивая от громкого хохота. Она трогала передние зубы, залезая пальцами в рот. Наталья была рядом и помогала ей обнаружить степень повреждения.
    Когда после полуночи гости ели вожделенный торт-мороженое, они уже не чувствовали, вкусно это или невкусно, они вообще не понимали вкуса. Но несмотря ни на что, кусок торта съедался с торжественным выражением на лице, с жадными глазами, сама процедура поедания этого лакомства, сознание происходящего были вкусны и приятны. Кусок торта подтаивал по краям, стекал жидкой кашицей на блюдечко, и его кремовые завитушки наверху были красивы.
    
  

Глава двадцать вторая

  
    Женя сидел у печки, немного сбоку, чтобы не мешать бабушке шуровать кочергой, когда это требовалось, и смотрел в открытое поддувало, где в темной глубине возникали и гасли золотистые искорки. Когда открывалась дверца печи, он мог видеть пламень, сосущий куски угля, красные и ярко-золотистые живые языки, подвижные и переменчивые. Ему казалось, он мог бы всю жизнь сидеть и смотреть, не отрываясь, на огонь.
    С утра лил дождь. На улице никого не было. Было мокро, был промозглый холод, и в такую погоду на улице нечем заняться.
    В их небольшой комнате было тепло и уютно. Людмила забилась в угол и играла сама с собой и с куклами. Женя услышал сердитые слова увещевания, и потом Людмила вполголоса запела, убаюкивая своих подопечных. Он усмехнулся, но промолчал. Он подумал, что скоро придет мама с работы.
   — Бабушка, — сказал он, — а кто такая Маргарита Витальевна? Почему она к нам не ходит? И мы к ней не ходим... — Бабушка открыла дверцу печи, и жаром опалило Жене лоб и щеки, и глаза. Он немного отклонился назад и с жадностью смотрел на трепещущий пламень.
   — С углем шутки плохие, — сказала бабушка. — Надо, чтобы он прогорел как следует. До конца... У нас в Екатеринославе целое семейство Богу душу отдали. Раньше времени закрыли трубу и легли спать. И всё.
   — Что всё?
   — Угорели от дыма. Муж с женой и трое детей. Живые, здоровые... Не болели. А утром готово дело. Хоронили их. Маргарита, про которую ты спрашиваешь, нам дальняя родственница. Почти чужая. Но, с другой стороны, она как тетя Наташа... Жена брата папиного твоего. Младшего брата.
   — Дяди Романа?
   — Аа... ааааа... Аа... ааааа, — пела Людмила.
    Бабушка посмотрела на Женю.
   — Ты откуда об Романе знаешь? — спросила она.
   — Знаю.
   — Это Рита что ли сказала?.. А скажи-ка лучше, зачем ты Володю Наташиного обидел? А?.. Не крути лицом. Завтра в школу пойдешь, со своими друзьями и крути. Да и то нельзя врать... так же, как брать чужого нельзя. А бабушке врать — совсем грех.
   — Я ничего не сказал!..
   — А и молча можно соврать. Я в Екатеринослав переехала, когда замуж вышла. А то жила в Братолюбовке, местечко такое, триста верст от Екатеринослава. Ох, и хорошо мы жили в мирное время!.. Кухня у нас была, как пять этих комнат. Мама, бывало, такие вареники делала — пальчики оближешь. Молоко свое. Творог был свой. Мясо... разве сейчас бывает такое мясо? Мой папа был мясник, помещику мясо возил. Они его уважали. Любили. Он меня маленькую любил с собой брать. Завернет в тулуп, положит в подводу... а я всю дорогу сплю. А помещики бесились, чего только у них не было!.. Рядом с нами Кефалб жил. У него в Одессе дома собственные были, он их в карты проигрывал. Жена его бросила, сын застрелился. Во время революции его банда убила. Жена успела за границу состояние перевести и уехала, а его убили.
   — За кого ты замуж вышла?
   — Что значит за кого? Ты в своем уме?..
   — Да нет. Я про то, как вы познакомились?..
   — Твой дедушка и твой прадедушка, его папа, рядом с нами жили. Бедность у них была... ужас! Твой прадедушка работником был на мельнице. Детей полон дом. Его Матвеем звали.
   — Как дядю Матвея!..
   — Он, когда дедушке исполнилось двенадцать лет, отвез его в город и отдал в учение сапожнику. Дедушка стал мастером и пошел деньги зарабатывать. Купил часы с цйпочкой и хромовые сапожки и лет через двадцать забрел к нам, в родные места. И тут он меня сосватал. Пришел он вместе с другом своим, Иваном... они вместе ходили. Тот красавец был необыкновенный!.. Это не рассказать. Вот, может, ты вырастешь, такой же будешь. Если будешь слушаться и будешь честным... У него в городе к тому времени невеста уже была. Катерина. Сыграли свадьбу и, когда в Екатеринослав приехали, вторую свадьбу сыграли. Две свадьбы в один год. Она помоложе меня на два года. Мы всегда дружили. Наши-то мужья повздорили, а мы дружили. Тяжело ей было с Иваном. Но и счастливая она была. Он — орел!.. С таким тяжело. Погиб он в империалистическую войну. В четырнадцатом его призвали, а в пятнадцатом погиб. Нестарый еще был. Ему бы жить и жить. Тридцать пять лет... Он на семь лет моложе моего был. А веселый какой!.. озорной!.. У моего натура угрюмая была. Иван и его другим человеком делал. Такой был зажигательный!.. Как свадьбы сыграли, пошли у нас дети, заботы, тут не до веселья. — Бабушка рассмеялась. — Катерина трех мужиков подряд родила, а у меня всё одни девки. Четыре штуки подряд, и всё девки. Мой-то совсем взбеленел от зависти.
   — Ну, а твой-то кто? — спросил Женя, пряча шутливый огонек в глазах. — Кто твой?..
   — Мой? — спросила бабушка.
   — Ну, да... Твой. Кто твой-то?
   — Мой он и есть мой, чего тут не понять... А Иван — это твой другой дедушка. Катерина и сейчас живет в Екатеринославе, по-теперешнему Днепропетровск... Хочу повидаться с ней.
   — А дедушка кто был?
   — Мастеровой. На заводе он работал.
   — Где?
   — А там же, в Екатеринославе.
   — Нет, на каком заводе?
   — А там... кожи они работали. Чтобы, значит, когда животную обдерут, сделать ее пригодною к сапожному делу. Там ее и мочат, и травят, и маслят. И потом она вылежит, и готово. Можно сапоги работать. Или ботинки с туфлями. Кому что надо. И, конечно, кто что умеет. Это я уж дедушку разумею. Он-то, покойник, все сапожное дело умел делать. Любую работу. Большого умения и сноровки был. Мастер, одно слово.
   — Ну, а дядя Роман?
   — Роман — это младший сын.
   — Он тоже погиб, Маргарита Витальевна сказала.
   — Погиб. Все погибли.
   — Она ни на кого не похожа, — сказал Женя.
   — Одна только Мария в живых осталась. Это тетя твоя. Самая младшая. Она сейчас в Екатеринославе живет.
   — В Днепропетровске?
   — Да. Катерина ее перед самой войной родила. Есть еще Толя, но он чужой. Приемыш. И неизвестно, где он сейчас.
   — Это как — приемыш?
   — А вот так. Такой характер у Ивана был... Намучилась с ним Катерина... не дай Бог! — сказала бабушка, и Женя услышал в интонации ее голоса нотку восхищения. — Однажды, можешь ты себе представить... приводит к себе домой мальчика, на вид лет трех, и отдает Катерине... И говорит: бери и расти, с нами будет жить. Это еще, конечно, в мирное время было... Нашел на улице неизвестно кого и привел домой. Вот какой дед у тебя был!..
   — Да где он его взял?!
   — Нашел. Потерялся он или бросили его, неизвестно. Привел домой. Так он у них и вырос, как родной.
   — Ну, надо же!.. — Женя рассмеялся. Его воображению открылся дедушка Иван, веселый и великодушный, с широкой натурой. — Дедушка Иван... он папин папа был?
   — Да, конечно. Веселый был парень. Я его очень уважала. Такой, знаешь... косая сажень в плечах. Грудь вперед, колесом. Волосы на голове повесит, они как пшеница курчавая, и идет по улице. На вид такой, никакая пушка его не возьмет!.. Как вчера это было... Быстро летит время. Не успеешь оглянуться — старость. Пока молодой, кажется, вечно таким будешь. Я когда молодая была, думала, что никогда старой не буду. Как будто два-три дня прошло... Как вчера это было. Я Ивана, как живого, вижу... Цени время, Женя. Не растрачивай попусту. Оглянуться не успеешь...
   — Ладно. Ладно... Расскажи про дедушку Ивана.
   — Вот все мы так. Отмахиваемся. Не задумываемся...
   — Ну, ладно, бабушка... Отчего, ты говоришь, дедушки поссорились? дедушка Сергей и дедушка Иван...
   — А Бог их знает. Какие-то дела у них были... я не помню уже. А может, и не знала никогда. Мой-то... у него слово золото было. Клещами не вытянешь. Он как замкнется, и будто нет его. Так вдвоем одна и жила всю жизнь. Всю жизнь... Одна... Тяжелый он был человек. Тяжелый характер у него был. Хмурый, угрюмый. Никогда ничего не рассказывал. Бывало, радость ли у него, удача или, наоборот, потеря какая — не скажет. Молчит сам с собой и молчит. Он и животных не любил...
   — Бабушка. Ты про дедушку Ивана расскажи.
   — А я про что? Я говорю, мой... он не терпел животных. А Мотю выпорол. Он у мамы тайком взял котенка и повесил...
   — Кто он? Бабушка, ты рассказываешь!.. Кто он взял? У чьей мамы взял?
   — Экий ты бестолковый, внук. Про кого мы говорим? Мотя... Дядя твой Матвей. Чего не понять?.. Его мой и выпорол... Хоть сам и не терпел животных. Любил, чтобы по закону делалось. По закону... правила чтобы соблюдались. Виноват — вот тебе наказание. А виноват, потому что без спроса и без дела... ненужное дело сделал, вот как в старину рассуждали. Мотя чего не врал и выдумывал... Не помогло. Мой-то его боевым боем выпорол!.. Как вчера помню. У меня сердце от его крика и боли больше его надорвалось. Ничего нельзя было сделать. И остановить никак его было нельзя.
   — А дедушка Иван?
   — Иван очень животных любил. Мухи не обидел. Да чего говорить, если он даже к людям добряк был такой... последнюю рубаху отдавал. Какого-нибудь босяка, ворюгу... он его в первый раз видит, ведет домой и кормит, и еще оденет, и на водку даст... Не знаю, какие у них дела получились, до-олго они компанию не водили. Мой даже запретил имя его вспоминать. Встретятся на улице — один по одной стороне идет, другой на другую перейдет, и не глядят друг на друга. В сторону глядят.
   — За что же они так рассердились?
   — И не спрашивай. Рассердились...
   — А кто виноват?.. Кто кого первый обидел?..
   — Чего не знаю, того не знаю. Однажды Иван, под вечер уже, пришел в наш дом, поставил на стол четверть водки... Когда он в дом входил, в дверь входил боком. Косая сажень... Если ему боком не повернуться, не пройдет. Он уже до этого где-то выпил, но пришел серьезный... надо сказать, голову он никогда не терял. "Вот, говорит, Сергей, если хочешь, помиримся". Это я слышала. "Я, говорит, выгоды никогда чрезмерной не ищу. Как вышло, так пускай остается. Пускай тебе будет лучше. Мне и так неплохо. Выпьем?" спрашивает.
   — А что вышло, бабушка?.. Дедушка Иван сказал, как вышло... Что вышло?
   — Не знаю... Они выпили, не пересилил себя мой, чтобы отказаться, и помирились. Но, однако, прежней дружбы между ними уже не было.
   — А что дедушка... Сергей говорил?..
   — А он, как всегда, пил и молчал. По пословице: Васька слушает да ест. А Иван сидит, рубаха расстегнута, грудь во всю ширь, чтобы дышать легко, без помехи... Как вчера это было.
   — А дальше?
   — Дальше... скоро началась империалистическая война. Ивана забрали. И он уже не вернулся.
   — И больше ничего ты не знаешь?
   — Про ссору-то? Нет, ничего не знаю... В Ивана ближе всех Роман пошел. Какой был основательный человек!.. Не врун, не хвастун. Доброты... почти Ивановой. Ну, они, конечно, по характеру все были хорошие. Это не трутневская порода. Что твой отец, что Михаил. Старший... Ему без отца чуть ли не с тринадцати лет за всю семью пришлось заботиться. Он так потом у них всегда старшим был. Когда Романа взяли, Михаил... Ох, Господи, про обед я забыла. Мама должна прийти...
   — Куда взяли дядю Романа?
   — Как куда?.. Забрали... На войну. Как всех прочих. — Бабушка открыла и захлопнула дверцу печки. Женя успел увидеть мерцающие угли, пламени уже не было. Бабушка быстро поднялась со скамеечки и, кряхтя, направилась из комнаты.
   — Бабушка, — позвал Женя. Она скрылась за дверью. Он встал и пошел следом за ней.
   — Здравствуй!.. — обрадованно сказала бабушка. На террасе стоял Юра Щеглов. — Женя, к тебе приятель пришел. Идите в комнату... Здесь холодновато, сыро. И вы мне будете мешать... Что? сильный дождик?
   — Идем, — сказал Женя.
   — Давай, стряхну пальтишко твое, — сказала бабушка.
   — Ничего, — сказал Юра. — Я сам.
   — Сам!.. Давай, не мучайся, — сказала бабушка. — Все вы такие самостоятельные, дальше некуда. — Она заставила Юру снять пальто и, подойдя к порогу, вытянула руки и дважды встряхнула пальто. — Вот поливает, провалиться тебе!.. Но ветер поднялся. Должен он разогнать хмару. Истинно метель дождевая. Сечь запорожская.
   — Ты уроки сделал? — спросил Юра, когда они вошли в комнату, затянутую сумерками.
   — Завтра утром сделаю.
   — У меня задача по арифметике не получается.
   — Ты, Щегол, отличником решил стать... по воскресеньям занимаешься.
   — Отличник — это Восьмерка. Или Кац-придурок. Охота была! — сказал Юра.
   — Может, тебя в шахматы научить играть? — спросил Женя.
   — Я умею. Но я терпеть не могу играть в шахматы!.. Слушай, я сегодня вечером в театр пойду, — сказал Юра, и так как Женя молчал, не проявляя ни удивления, ни любопытства, он добавил: — В Центральный детский театр. На площади Свердлова, прямо напротив Большого театра. Знаешь?.. Это будет обалденно!.. — Женя подсел к печке и открыл дверцу, вглядываясь в черную, мерцающую глубину. Его равнодушие разочаровало Юру. Но Юра мог восторгаться за двоих, изливая свои впечатления и не замечая настроения собеседника. — Папа на работе достал два билета. Он со мной пойдет. "Три волшебных желания" — вот такая пьеса. Сила!.. Правда ведь, Женя? Я тебе потом расскажу, хочешь?.. Хочешь, Титов?
   — Расскажешь. А чего это ты меня Титовым называешь?
   — А тебя так все зовут.
   — Мало ли что все. Ты-то — не все. Ты — Щегол...
   — Ты что?.. ты что, думаешь, я хуже всех! Так ты думаешь?..
   — Никто про тебя не думает, — сказал Женя. — Ты меня больше Титовым не зови. Понял? — Он замолчал и отвернулся от Юры.
    Юра подумал, что ему надо выдержать паузу, сидеть и молчать, и дождаться, чтобы Женя понял, что он обижен, и первый заговорил с ним. Искра понимания мелькнула в его мозгу и погасла. Он продолжал тем же бойким и восторженным тоном:
   — Кончик — вот гад!.. И Бондарь... они оба вчера Силина отметелили. Я его не жалею. Я бы ему сам дал. Противный он. Нудный и противный!.. И, в общем, так ему и надо! — сказал Юра, сам удивляясь, куда его занесла несдержанность. — Он хлюпал носом потом полчаса, наверно. Никак кровь не хотела остановиться. Мало ему синяк под глазом уделали. Вот здесь, под левым... Хорошо бы, ему оба глаза подбили!.. — сказал он, начиная верить своим словам и пытаясь отогнать воспоминание страха и жалости при виде избиваемого Силина.
    Женя посмотрел на него коротко и хмуро и ничего не сказал. Юра внутренне съежился под недобрым взглядом. Он рассмеялся, но смех его вышел неестественный и хриплый и перешел в кашель.
   — Это чтобы ты не врал никогда, — сказал ему Женя. — Тебе бы подбили оба глаза... Хорошо бы?
   — Так это ведь Силин! — сказал Юра, понимая, что он неправ и глуп; но он не был обучен словами признать ошибку. Он уже не мог остановиться и изменить линию рассуждений. — Такого Силина давить надо! Скажешь, нет?.. А Кончику хорошо бы набить морду. Ему-то точно надо!.. Я силу накоплю, я ему еще покажу!.. Вот увидишь.
   — Будто бы?
   — Увидишь. Увидишь... Он у меня попляшет!
    За дверью раздались голоса и топот вытираемых ног.
   — В прошлое воскресенье я к вам тоже заходил. Поглядел — замок висит...
   — Илья, проходите, — сказала Зинаида.
   — Идите, ради Бога, — сказала бабушка, — пальто в комнате скинете. А то здесь его выстудит...
   — Проходите... Да зачем вы снимаете?
   — Не беспокойтесь, — сказал Илья. — В верхней одежде в комнату... ни к чему.
   — Мы на свадьбе были, — сказала бабушка. — Сын женился.
   — Ага. Значит, кутили. Это хорошо. — Дверь отворилась, и последние его слова прозвучали громко и отчетливо. На нем был темно-синий добротный костюм, наподобие тех новых и солидных костюмов, какие Женя видел у некоторых из гостей дяди Матвея, и белая сорочка с галстуком. Он держал в правой руке трость и опирался на нее, его протез поскрипывал при ходьбе. — Здравствуй, Женя, — сказал он и протянул Жене руку. — Милочка, здравствуй. — Потом он обратил внимание на Юру и поздоровался с ним.
    В его облике не осталось ничего от первого посещения. Он выглядел как обеспеченный, независимый человек. Но Жене все это было безразлично, дядя Илья в любом оформлении был приятен ему.
   — Какую вы красивую трость купили, — сказала бабушка.
   — Да вот... сделал сам.
   — И рисунок? — спросил Женя, рассматривая резную трость.
   — И рисунок. И ручку прикрепил. Только вот костного клея у меня нет. Не держу. У Игната одолжил.
   — А зачем костный клей?
   — Чтобы крепче. В этом месте на шипе держится. И чтобы крепче, еще клеем скреплено.
   — Костным?..
   — Это клей для дерева. Вот этот гардероб тоже костным клеем схвачен.
   — Откуда вы знаете?
   — Женечка. Чего ты такой приставучий? Дай людям отдышаться с дороги.
   — Ничего, — сказал Илья бабушке Софии. — У нас взрослый разговор. Кстати, Женя, ты как к футболу относишься? Положительно?
   — Да. Положительно.
   — На вашем "Сталинце" через два воскресенья на третье, это уже будет в октябре... последний матч. Играют "Спартак" Москва — "Крылья Советов" Куйбышев. Грандиозный матч. Хочешь пойти со мной?
   — Хочу.
   — Отлично.
   — Туда не пройти, — сказал Юра. — Даже близко не подойдешь... Конная милиция. И народу!.. миллион!
   — А на стадионе есть крыша? — спросила Зинаида.
    Женя и Юра рассмеялись.
   — Мама, какая же на стадионе может быть крыша?
   — Крыша на стадионе, — повторил Юра, и в его тоне прозвучало нечаянно злое ехидство, неуместное в спокойном разговоре. Никто не посмотрел на него. Он покраснел и почувствовал, какие горячие сделались у него лицо и шея.
   — Как можно в дождь смотреть футбол? — обратилась Зинаида к Илье. — И играть?.. Если без крыши.
   — Наладится погода. Еще три недели, — сказал Илья. — Я сейчас к вам шел, видел, что на севере очистило. Там светлое окно образовалось.
   — Если будет дождик, не пойдут, только и всего, — сказала бабушка. — Октябрь будет хороший. Еще бабье лето должно быть. Зина, накрывай на стол. Вы обедайте, как-нибудь уместитесь. А я потом. На террасе сейчас нехорошо. — Она повернулась и вышла на террасу.
    Зинаида включила свет в комнате.
   — Все уместимся, — сказала она и вышла следом за матерью.
    Людмила подошла к Илье, молча протянула ему куклу и полезла к нему на руки. Илья поморщился от боли. Он взял Людмилу под мышки, приподнял ее и усадил основательно на левое колено.
   — Дядя, — сказала Людмила, — ты мне кто?
   — Я тебе... дядя. Хороший и полезный друг, — сказал Илья слегка дрожащим голосом.
   — Как дядя Матвей?
    Илья сказал, продолжая свою мысль:
   — После обеда ты сможешь убедиться, что со мной приятно иметь дело. Приятно и вкусно.
   — А что у тебя есть вкусное? — спросила Людмила. Илья сделал многозначительное лицо и промолчал.
    Когда усаживались за стол, Зинаида пригласила Юру пообедать с ними. Он отказался. Дружная компания, тесно и неудобно размещенная за столом, возбудила в нем аппетит, чего с ним почти никогда не бывало; он был равнодушен к еде. Но он смутился, почувствовал себя неловко, кроме того, ему представлялось, что правила хорошего тона предписывают не принимать приглашение. Стесняясь оттого, что он центр внимания маленького общества, и сердясь на себя, он довольно резко ответил, что не хочет есть и не будет есть.
   — Ну, не хочешь, как хочешь, — сказала Зинаида. — Было бы предложено.
   — Да как же... он не хочет!.. Ты посмотри на него, — сказала бабушка. — Садись, коли приглашают, — сказала она Юре. — Борща у меня на всех хватит. Дают — бери, бьют — беги... Знаешь? Садись!..
    Юра не понял сразу смысла этой пословицы. Но она его убедила, и он сел за стол, испытывая чувство бодрости. Он заметил, как мама и бабушка Жени обменялись над его головой странным и веселым взглядом. Ему было весело сидеть вместе со всеми и есть красный борщ, который показался ему восхитительно вкусным.
    Он быстро оправился от неловкости, и к нему вновь возвратились смелость и самоуверенность. Поскольку взрослые заговорили о работе Зинаиды в библиотеке и о книгах, и многомесячных очередях детей за интересной книгой, была названа "Снежная королева". Это название давно притягивало Юру неясной и увлекательной красотой. Он вспомнил непонятные вопросы, связанные с книгами, писателями, причинами и следствиями реальной жизни и книг, сказок, рассказов и длинных повестей. Эти вопросы всплыли в его памяти, и он задумался. На какое-то время он прекратил есть. Потом он очнулся и, не ожидая паузы, не к месту заговорил, обращаясь к Илье:
    — Скажите, а как автор пишет рассказ? Откуда он все узнаёт? Вот если, например, человек один в море на шлюпке... Откуда он потом знает, что с этим человеком происходило? Если вдвоем — понятно... Один увидел про другого и после напишет. Или расскажет кому-нибудь, а тот напишет. А если он один?.. Автора-то рядом не было. Никого не было. Лишь только акулы... Они, что ли, автору расскажут? — рассмеялся Юра.
    — У писателя есть воображение, — сказал Илья. — Силой своего воображения писатель может видеть многое такое, чего он... не видел.
   — Воображение, — сказал Юра.
   — Вымысел... Понимаешь, он придумывает. Сочиняет. Как бы тебе объяснить...
   — Значит, книга — это выдумка? Неправда?.. Сказки сочиняют, но сказки — это неправда. В рассказах, что ли, тоже неправда?
   — Нет, почему?.. — Илья задумался. — Ну, может быть, твой моряк-одиночка приплыл на берег и рассказал все, что с ним было в море.
   — Да. Если приплыл... А если он умер!.. Откуда кто знает, что он делал перед смертью и как умирал? Откуда автор узнал про это?
   — Узнал, — ответил Илья, сбитый с толку вопросами. — Откуда-нибудь узнал.
   — Писатель мог пережить что-то подобное. Он мог описать свое собственное происшествие, — сказала Зинаида. — С ним что-то произошло, а он потом может описать, как и что человек делает, если с ним случается такое же происшествие...
   — Он увидел и узнал это в жизни, — сказал Илья. — А действующее лицо, если он его придумал, делает так, как в жизни. Понял? Но оно может быть придумано писателем, и на самом деле его могло не быть.
   — Значит, неправда, — сказал Юра.
   — Ну, почему, — сказал Илья. — Правда.
   — А если правда, как же автор узнаёт, что этот моряк думал?.. Или кто другой. Он думал... А как автор про это знает? Что же, он все запомнил, что он думал и в какую минуту думал?.. Я вон не помню, что я сегодня утром думал. А вы помните?..
   — И все-таки это правда, — сказал Илья. — В хорошей книге всегда правда.
   — Конечно, правда, — поддержала его Зинаида. — Взрослые люди знают, что сказки — это сказки. Но даже в них многое правда. Это выдумка. Но это и правда.
   — А Вий, — спросил Юра, — это тоже правда? Он на самом деле есть?
   — Нет, Вия нет, — сказала Зинаида. — Но когда ты читал про Вия, ты его видел как живого. Верно?.. И боялся его?.. Боялся? — Юра пожал плечом, показывая, что он не из тех, кто может бояться чего бы то ни было, даже самого Вия. — Вот это и есть правда.
   — Сказка ложь, да в ней намек, — сказал Илья.
   — Добрым молодцам урок, — закончила Зинаида и легонько щелкнула сына по носу. Она оживилась, и Женя с удовольствием отметил совместное стихотворчество мамы и дяди Ильи.
    Юра задумался. Бабушка подложила ему на тарелку. Илья стал расспрашивать Зинаиду о том, что больше всего любят читать дети. Она с готовностью отвечала ему. У них завязался отдельный, интересный для обоих разговор.
   — Я решил, что когда вырасту, я буду писателем! — сказал Юра, обращаясь к присутствующим. Он сказал это бабушке, Илье, Жене, его маме и Людмиле. Он об этом думал много дней, и вот сейчас он нечаянно впервые раскрыл свою тайну.
   — Чтобы сделаться писателем, надо много знать, — сказала Зинаида.
   — Надо много видеть, — сказал Илья. — Много трудиться. И, наверно, много страдать. Настоящим писателем быть — не такое легкое дело. А плохим — не стоит время тратить. Быть плохим столяром, сапожником, даже врачом полбеды. Но писателем плохим быть нельзя. Это преступление и подлость. Мы в нашей жизни видели... Это подлость!.. Или хороший, настоящий писатель, или никакой.
   — Я не буду плохим писателем, — сказал Юра.
    Когда он ушел, Илья достал из кармана пальто два кулька и раздал их Людмиле и Жене. В людмилином кульке была розовая пастила, у Жени был трехслойный мармелад.
   — Не забудьте маму и бабушку, — шепнул им Илья. — Вот, окончательно цивилизуюсь, — сказал он Зинаиде, закуривая папиросу. Он пустил дым в открытую наружную дверь. Они стояли на террасе, со двора тянуло сырым, свежим воздухом, и вдруг бабушка уронила тарелку. Они посмотрели на бабушку, у той были широко раскрытые испуганные глаза, словно она увидела привидение. Тарелка с грохотом раскололась на много кусков. Зинаида и Илья вслед за бабушкой перевели взгляд на дверь. Там стояла Любовь Сергеевна.
   — Добрый день... Здравствуйте, — сказала Любовь Сергеевна, увидев мужчину. — Я, знаете ли, не думала сегодня приезжать. Такая погода... В такую погоду ехать к черту на кулички... это только я могу. Но, может быть, ты нас, прежде всего, представишь друг другу, — сказала она Зинаиде, применяя свой высокосветский голос и улыбаясь очаровательно. — Я, знаете ли, одинокая женщина, и обо мне заботиться некому. Приходится все самой. Вот я принесла вам масло. Такого масла вы не достанете!.. Я врач, и только мы, медицинские работники, знаем, что значит правильное питание. Я уверена, что вы не едите достаточное количество масла. Разве вам можно втолковать!.. Я покупаю его в центре. Это такое масло... Но для этого нужно выезжать в центр, а не сидеть в этой дыре...
    Илья с серьезным видом некоторое время наблюдал Любовь Сергеевну. Потом он посмотрел на Зинаиду, и та глазами сделала ему едва заметный знак. Он на одно мгновение прикрыл веки, давая понять, что все понял; выражение лица его не изменилось.
    Юра энергично и бодро шагал по Халтуринской улице, обходя лужи. От Жени Корина до дома было две-три минуты хода. Юра широко размахивал руками и представлял себя военным. Сильный ветер разорвал тучи, и дождь сделался моросящий и редкий. Юра шел наперекор стихиям. "Какая дружная семья, — подумал он о Корине. — Как хорошо иметь такую маму и бабушку. И такого дядю Илью. Их всех можно уважать. Их всех можно слушаться". Серое, нахмуренное небо висело низко над головой. Ветер налетал порывами. На лужах пробегала рябь, подгоняемая ветром. Отдельные большие капли падали на лицо.
    Вечером он сидел в зрительном зале Центрального детского театра, глядел на сцену и жил той жизнью, которую ему показывали. Он не замечал ничего вокруг себя, не помнил, кто он и где он, он был в той жизни, которой жили герои пьесы. В первые минуты он еще замечал неестественные для девочки и мальчика интонации взрослых актеров. Но вскоре он сам стал этим мальчиком, и он съеживался от ужаса, и сердце его готово было разорваться, когда над ним смыкались руки водяного, утаскивающего их с сестрой в бездонный и страшный колодец. Он покрылся бледностью, холодный, липкий пот выступил у него на спине и под мышками. А позднее, когда мальчика не было, он стал девочкой, и он (и даже косички на голове не казались ему непривычными) беседовал со старухой-волшебницей, и не зная, кто она на самом деле, совершил оплошность и не услужил ей, а это надо было сделать обязательно, чтобы заработать ее содействие и покровительство. Когда он понял свой промах и попытался его исправить, было уже поздно. Можно было кусать локти от отчаяния, но шанс был упущен, и он остался один на один с омерзительным, безобразным водяным, который мелькал за сценой почти невидимый, и фантазия, не обремененная конкретным предъявлением, рисовала ему до тошноты, до мурашек на коже неудобоваримый образ. Однажды он заметил, что папа рядом с ним зевнул во весь рот, и он услышал характерный звук и почувствовал к папе почти такое же отвращение, как к водяному. Но он тут же забыл об этом чувстве и о папе. Он остановился перед избушкой на курьих ножках, кругом был дремучий лес, бабы-яги не было дома, но черный ворон, ее верный слуга и соучастник всех преступлений, был на страже, и когда баба-яга вернулась своим естественным способом, прилетев на помеле, и спросила, "почему человечьим духом пахнет", ворон сразу пришел ей на помощь. Он был обнаружен в своем убежище, вытащен, опутан по рукам и ногам и брошен на землю в ожидании злой участи, которая должна была свершиться, как только будет получено необходимое пламя и закипит вода в котле. Он лежал на земле. На него неминуемо надвигалась нечеловеческая пытка. Можно было умереть от страха. Но вдруг баба-яга со сцены глянула прямо на него, в зрительный зал, немой крик замер на его помертвелых губах, парализовало дыхание, и он тотчас понял, что девочка у ног бабы-яги — это не он, а он, Юра Щеглов, сидит в зале, несколькими рядами зрителей отгороженный от зловещего места в дремучем лесу. Он ясно почувствовал, что если бы он сейчас, в эту минуту, оказался на сцене лицом к лицу с бабой-ягой, его нервы и сердце не выдержали бы, и никакие доводы рассудка, что эта баба-яга — обыкновенная тетя, играющая бабу-ягу, и огонь, и вода в котле ненастоящие, — не спасли бы его от верной и ужасной гибели.
  
   На следующее утро, перед школой, Юра сидел на тахте в большой комнате и призывал волшебство. Мама и тетя Поля разговаривали на кухне. У него в комнате на письменном столе лежала нерешенная задача по арифметике. "Вот пусть она сама запишется в тетрадь, — приказал Юра. — Я подойду, а она пусть будет в тетради. Решенная... Правильно решенная!"
    Рядом с ним на тахте лежало надкусанное яблоко. Он снял с колен книгу о Павлике Морозове и, откладывая ее в сторону, подумал, что хорошо было бы разоблачить папу. Правда, папа не был кулаком и не сговаривался, чтобы убить председателя колхоза. Он никогда не говорил, что хочет кого-нибудь убить. Но Юра вспомнил, что когда он рассказывал папе и маме события школьной жизни, пионерские начинания или геройский эпизод из кинофильма, у обоих появлялось пренебрежительное выражение, они позволяли себе презрительные замечания и не проявляли энтузиазма. И это была веская улика. Подобное их поведение подтверждало мнение Юры о них, как о людях малоинтересных и недостойных. С некоторых пор ему сделалось нестерпимо скучно в их обществе, скучно рассказывать им и обсуждать с ними новости.
    В комнате было тихо. От соседей не доносилось ни звука. Ветер на улице утих, дождя не было. Юра, сидя в тишине, переводил взгляд с буфета на стол, со стола на ножки стульев и думал: "Вот сейчас... Сейчас они подвинутся, колыхнутся". Он напряженно впился глазами в предметы. "Сейчас... Если есть на свете волшебство, пусть оно что-нибудь сделает, вот хотя бы передвинет этот стул... Хоть чуть-чуть стул сдвинется. Сдвинется... Сдвинется!.." Он подался вперед, ожидая чуда, и пристально смотрел на ножки стула. Но тот оставался неподвижен.
    Он устал от напряженного усилия и откинулся на тахте, оперся на локоть, давая отдых спине. Свободной рукой он взял яблоко. Он заметил рядом с яблоком круглого червяка, и когда он потянул к себе яблоко, червяк поднялся на воздух и полетел за его рукой. В первый момент он не понял, в чем дело. Ему почудилось, что червяк летит, неизвестно почему летит по воздуху и догоняет его руку. Он брезгливо отдернул руку, но червяк с такой же скоростью полетел, догоняя ее. Ужас овладел Юрой. Он вскочил на колени на тахте, с силой отбросил от себя яблоко и затем спрыгнул на пол и отбежал в сторону, осматривая руки, одежду и плохо видя от омерзения и страха.
    Он посмотрел на ноги, там ничего не было. Он пошел на другой конец комнаты и на полу нашел яблоко. На стене было мокрое пятно. Он вытер его ладонью. Он стал осматривать комнату, то и дело обращая внимание на свои руки, плечи, туловище и ладонями отряхивая себя. На спинке стула он обнаружил червяка, который зацепился паутинкой и по ней лез наверх.
    "Вот это номер", подумал Юра и облегченно рассмеялся. Ему все стало ясно. Он немного устыдился своего страха и порадовался, что он был один и никто его не видел.
    Когда вечером он навестил Алика, он ему рассказал о червяке на паутинке. Они оба пошутили на эту тему и посмеялись. Юра поделился впечатлениями от спектакля, увиденного накануне. Но о том, как он сидел в тишине и призывал чудо, он Алику не сказал. Они поговорили о писателях. У Алика было плохое настроение, и он был рассеян. Но тем не менее вопросы писательского мастерства и человеческие качества писателей остро волновали его, и он высказал Юре свои мысли по этому поводу. В этот раз, в отличие от многих других разговоров с Аликом, Юре не казалось, что он все понимает. Это происходило потому, что он сам что-то знал и думал о предмете разговора; но знал недостаточно. Алик говорил резко, с едкими, злыми интонациями. Известные постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград" оправдали худшие его опасения, и к его безмерной злости примешивалась растерянность. Этот незаурядный человек, сделавший основным своим занятием и отдыхом, своей религией постоянное размышление и трезвый анализ событий, ощутил обрыв, тупик жизненного пути. Так чувствовало большинство лучших людей в стране. Он терял почву под ногами одновременно с потерей единственной цели и смысла, которые еще оставались у него. Разгромное постановление, чудовищная речь ответственного чиновника, с трибуны залепляющего грязью безвинных и стеснительно скромных поэтов, произвели впечатление пушечного выстрела в упор по беззащитным и беспомощным детям. В подборе слов чиновник не затруднялся; они были грубые, вульгарные, сродни потайному жаргону, которым пользовалась блатная братва.
    У Алика было достаточно трезвого ума, чтобы не строить иллюзий по поводу ближайшей перспективы. Он был далек от предположения, что в его "свободной стране" человек, говорящий с трибуны, может высказывать сугубо личное мнение, не отражающее новый поворот во внутригосударственной политике. Он ни одной минуты не обманывался и не сомневался в том, что подобное выступление есть не что иное, как первый акт отрепетированной пьесы, кровавое продолжение которой не замедлит последовать. Он не занимался страусовой политикой, не зарывал голову в песок, не прятал ее под крыло, под хвост, как это делали многие и многие любители благополучных разговоров. Его смелость была такого рода, что он знал о существовании бездны и с открытыми глазами смотрел в эту бездну. Все приятели и знакомые, благодаря их рабскому бездумью и пустым интересам, казались ему невыносимыми идиотами. Он бежал от них, равно как от действительности в целом, бежал в книги, в исторические эпохи, в классику литературы; но ни одному человеку никогда не удавалось насыщаться кислородом не из того воздуха, которым он дышит. И когда он разговаривал с Юрой, он мог не получать всеобъемлющего удовольствия от разговора, но невежество ребенка было простительно, и одно уж то, что этот разговор не раздражал его, было для него удовольствием. Он терпеливо объяснял Юре непонятные места, и в угоду ему делал отступления, и возвращался к началу мысли. Но главным для него было высказаться, облечь терзающие мозг и душу мысли и чувства живым словом.
    Он объяснил, что писать, быть писателем — это совсем не то, что быть писакой, "литератором", которого по ошибке иногда называют писателем. Быть писателем — это значит служить прекрасному, справедливому, человечному в мире. Это отрешение от награды и тщеславия; это высшая, далекая цель, которая при жизни может не быть достигнута. Но к этой цели следует стремиться и добиваться ее, как дикари добиваются удачи на охоте, чтобы сегодня, сейчас утолить голод, как сапожник завершает изготовление ботинка, чтобы получить свой заработок сегодня, при жизни. Нужно работать и, если потребуется, страдать, мерзнуть, голодать, чтобы сделать свою работу как можно лучше, и если от ее завершения не будет сегодня утолен голод и никакая не будет польза и выгода, нужно все равно работать самоотверженно, безжалостно и самозабвенно, как если бы окончание работы сулило не далекую, не невидимую, а сегодняшнюю, осязаемую пользу и выгоду. Удивленный и усталый, Юра услышал незнакомые имена — Эдгар По, Стендаль. Ему были непонятны и в определенной степени неприятны ожесточение Алика и его злость. Последняя не была направлена на него, но она окрашивала невольно и те слова Алика, которые непосредственно предназначались ему, и он чувствовал себя неуютно.
    Ему было неуютно в этот раз с Аликом. А тот говорил о Лермонтове, Гоголе и Белинском, о проклятье над их жизнью и работой. Эти имена были известны Юре. Он с интересом впитывал и запоминал слова Алика. Он почти ничего не понимал; но его увлекал процесс узнавания, приобщения к новому знанию. Несмотря на усталость, он испытывал восторженное чувство полета, открытия, и этот факт мог указывать на формирование в будущем натуры ищущей и неуспокоенной. Он достал из кармана сложенную пополам тетрадку и с смущенным видом передал ее Алику. Это была обыкновенная тонкая ученическая тетрадка в косую линейку, и в ней Юра своим неровным и корявым почерком записал рассказ, для которого он сделал подзаголовок — быль. Он часто встречал такие подзаголовки в детских книгах, и он последовал привычному образцу. Быль его была всего лишь "авторизованным" изложением реального случая, услышанного им от Алика. Поскольку в школе его приучили озаглавливать тетради — по русскому, по арифметике, — он и здесь не уклонился от регламентированной привычки, выведя на титульном листе: "тетрадь по летописи"; он долго думал, какое название подходит для такой тетради.
    Алик на полминуты остановился и перелистал несколько страниц. Он закрыл тетрадку и положил ее на стол. Он сказал, возвращаясь к прерванной мысли:
   — Если бы Чернышевский жил у нас, его бы не сослали на каторгу. Его бы просто расстреляли... И "Что делать?" он не написал бы, сидя в тюрьме, можете быть уверены!.. Так что, Юра, вникни, прежде чем эта твоя мысль укоренится в тебе. Писательский путь — тернистый путь. Если ты... хочешь... легкой жизни... ты ее можешь получить при желании... Но для этого можно выбрать другое поприще, чтобы не продавать себя, не лицемерить и не презирать самого себя!.. Если ты хочешь сделаться известным человеком, лучше тебе быть кондуктором.
   — Вагоновожатым быть интересней, — сказал Юра. — Алик, почему не во всех книгах есть рисунки? Нет, я совсем не к тому, что я обязательно люблю читать книги с рисунками. Но все ж таки, почему?
   — Кисточек, наверное, не хватает.
   — Каких кисточек?
   — Тех самых, которыми рисуют.
   — А почему кисточек не хватает?
   — Дефицит, — сказал Алик.
    Юра усмехнулся и посмотрел на Алика. Но у того был серьезный вид, и Юра не понял, шутит он или говорит правду. Юра вспомнил свое особое чувство восхищения и счастья, когда, читая увлекательную книгу, он желал переместиться в нее, раствориться в ней. Словами он не умел это оформить и тем более высказать; его мысли никогда не оформлялись словами, они присутствовали одновременно в его мозгу и сердце в виде образов и сменяющихся ощущений, вплоть до обонятельных и осязательных, имеющих всевозможные оттенки приятного и неприятного, красивого и уродливого, интересного и тоскливого. Когда он воображал панораму военной битвы или размышлял над реальными событиями, или решал арифметическую задачу, он приводил в действие клавиатуру воспоминаний, аналогий и ассоциаций в своем сознании, и результат его мышления, из которого он черпал логику поступков, воспринимался им как определенный образ с вкусом и запахом, и цветом, так же, как воспринимаем мы целостный оркестровый звук, соединяющий гамму многих инструментов, громкостей и тембров, но имеющий обобщенную неповторимую окраску и характерные отличия. Такой сорт мышления встречается у некоторых людей; с возрастом эти люди, попадая в мясорубку образования и жизни, поневоле вынуждены приучиться к словесному выражению мыслей, и постепенно образы блекнут, притупляются и внутри сознания, образ размышления и чувства уступает место словесному символу, и внутренний мир делается менее яркий, менее подвижный, а интуитивный ум скудеет; этот необратимый процесс, видимо, следует рассматривать в ряду похожих процессов: притупление обоняния с возрастом, старческая потеря слуха, ослабление зрения. По этому поводу Юре было рано расстраиваться. Он, читая книгу, хотел слиться с ее содержанием. Он вспомнил об этом, но не выразил словами. Он сказал Алику, что будет писателем. Уходя домой, он сказал, что будет настоящим писателем, правдивым писателем. Быть может, мотивом его решения было неосознанное желание слить книгу с собой, самому стать книгой.
    Алик не возражал ему. Он ничего не мог объяснить Алику. Он повторил, что будет писателем обязательно.
    У него не осталось времени выяснить, что значит тернистый... Множество вопросов осталось невыяснено, например, кто самый великий писатель, самый-самый. Он хотел спросить и не спросил, кто такие Эдгар По и Стендаль, но он запомнил эти имена.
    
  

Глава двадцать третья

  
    Прошло несколько недель. В конце сентября и в октябре установилась отличная погода, сухая, теплая по-осеннему и солнечная. Иногда по утрам на коричневую траву ложилась белая изморозь; крыши домов и гнилые заборы покрывались словно бы хрустящей солью. Когда с опозданием подымалось солнце, изморозь исчезала. В чистом, прозрачном воздухе далеко было видно. Дни стояли чистые и бодрые, и такое же сделалось настроение у Юры.
    Он записался в литкружок в школе и посещал его три раза в неделю перед занятиями: в понедельник, в среду и в пятницу. Во вторник он лег рано спать, не читал перед сном, сам попросил маму постелить постель и не шуметь. Он по-взрослому продумал и спланировал завтрашний день. Он намеревался рано встать, сделать зарядку, умыться и позавтракать. Потом он хотел, не отвлекаясь, сделать уроки, чтобы уйти на кружок и в перерыве между кружком и занятиями поиграть на детской площадке, в парке, и домой уже не возвращаться. Он много раз в прошлом принимал решение быстро, не отвлекаясь, переделать утренние дела, и каждый раз что-нибудь мешало ему рано встать или отвлекало его от выполнения зарядки; но он очень хотел начать новую и правильную жизнь. Самым важным для него была зарядка, физические упражнения. Ему было обидно и неприятно, что даже Кац, убогий Кац, имел более сильные руки и более сильную спину, чем он. Он твердо решил выполнить свой план. Но для этого надо было лечь и рано заснуть.
    Он лежал на спине и с гордостью думал о том, что поступление в литкружок приобщило его к кругу избранных людей, среди которых были старшеклассники, включительно по пятый класс, взрослые ученики, умные и недосягаемые. Сидя вместе с ними на занятиях кружка, он был равный им перед лицом учительницы по литературе, и эта учительница, которая преподавала русский язык и литературу в восьмых-десятых(!) классах, рассказывала интересные истории, а иногда сообщала скучные понятия, и эти понятия оседали в памяти и становились знанием, и после этого они переставали быть скучными. Он замечал, что пятиклассники так же, как он, увлекаются и замирают и так же, как он, скучают, и ведут себя совершенно не по-взрослому за спиной учительницы. Он не мог похвастать хорошей успеваемостью и хорошей дисциплиной в своем третьем дэ. Единственно, он умел читать вслух хорошо и с выражением, но одного этого было недостаточно, чтобы ему разрешили посещать литкружок. Мама поговорила с классной учительницей, и та дала рекомендацию.
    Он повернулся на бок, и в его воображении прошла быстрая вереница картин. Он делает утром зарядку, бодро, энергично, окно открыто, снаружи светло, свежий воздух затекает в комнату и омывает его тело, он в майке и трусах. Он растет, крепнет. Одно утро, второе утро, сотое... Он поступил в Суворовское училище. Он в военной форме. У него мышцы, как у Гончарова, и такая же шея, он бодро и легко идет перед строем солдат и офицеров, он в генеральской одежде с лампасами, он генерал. Война... разрывы снарядов... и окопы. Он идет на параде перед строем полков. Знамена. Солдаты стоят по стойке смирно. Они, не отрывая глаз, глядят на него. Он видит их восхищение. "Такой молодой, мальчик — и уже генерал!.." думают они. Они с восхищением глядят на него. В его душе сладкий восторг, и это ответ на их чувства, потому что в душе каждого солдата такой же восторг. Но он идет перед строем, серьезный и строгий. Он отдает команду. Он улыбается, но он не теряет серьезности. Он отдает команду коротко, четко, по-военному, без лишних слов. Генералам не положено много говорить и проявлять свои чувства. Вот стоит Пыря. Вот Клепа... Вся улица стоит в строю. Девчонки тоже здесь; но они свободной толпой стоят рядом. И здесь же родственники. Папа и мама. Да, верно, подумал Юра, я куплю им дом, отдельный и собственный дом. Вот такой дом. С садом, с красивым забором. У них будет всего вдоволь. Пусть живут и не ссорятся. Я буду генералом, все их желания будут выполнены, и пусть они не ссорятся. Только чего-нибудь захотел — готово. Не из-за чего ссориться. Он увидел Пушка и Хомича в доме. Радостный дядя Витя и веселая тетя Поля сидели в саду. Над их головой висели пушистые ветви с яблоками. Вкусные яблоки. Крупные, твердые и сочные яблоки, какие любил Юра. Папа и мама в доме. Родственники. Все веселые, и вся природа вокруг живая и веселая. Он идет перед строем. Офицеры отдают честь.
    Юра повернулся на другой бок, чувствуя утомление от долгого лежания без сна.
   — О, черт!.. — сказал он и громко вздохнул.
    Надо спать, подумал он. Надо спать. Он увидел, что идет перед строем, и солдаты с восхищением глядят на него. Он отдает команду. Гремит салют. Салют в его честь. Офицеры приложили руку к козырьку. Он командует парадом. Знамена. Ряды солдат. Пунцово-красные пятна и зеленые пятна. Он идет по серой брусчатке, внимательно и зорко вглядываясь в лица. Открытые рты извергают громовое ура!.. Он останавливается, испытывая радостное ощущение достигнутой власти. Он испытывает удовлетворение. Незаметные складки постели начинают давить на него, причиняя неудобство. Его шея затекла; примятая подушка сделалась как твердый камень. Но он лежал и наслаждался счастливым удовлетворением воображаемого мальчика-генерала. Он лежал безвольный, с напряженными мышцами, и у него не доставало решимости взять себя в руки и расстаться со сладкой дремой.
    Ночью он слышал хождение в доме, суету и разговоры. Он слышал, что открывалась наружная дверь, будто кто-то посторонний приходил к ним. Но когда он проснулся утром, он все забыл. Он проспал, к своему большому огорчению. Он ничего не помнил, что было ночью, и даже собственные грезы он вспомнил мельком, и у него не было времени восстановить и повторить их в памяти.
    Он сбегал в уборную, затем наспех намочил лицо и сел за уроки, нервно поглядывая на часы. Папа был дома, но Юра не обратил на это внимания. Не будь он таким занятым, он бы мог заметить странное выражение на лицах у папы, мамы и тети Поли, их необычное поведение, отсутствие резких обращений, тишину и тактичность домашней атмосферы. Но он ничего не заметил. Папа ушел из дома, не одевая костюма и ботинок. Затем ушла мама, и через некоторое время они оба вернулись. Они вместе с тетей Полей говорили на кухне, но говорили спокойно и негромко, и Юра ничего не расслышал. Ничто не дошло до него сквозь завесу целенаправленной занятости. Мама предложила ему позавтракать, он отказался, и она не настаивала. Это был странный факт, нереальный факт. Ее податливость и мягкий голос не укрылись от него. Но и в этом случае он ничего не заподозрил. Он решил, что ему следует ускорить приготовление уроков и проявить покорность и что-нибудь проглотить, на радость маме. Он почувствовал какое-то подобие аппетита.
    Когда он пришел в школу, его и его коллег по кружку ожидало разочарование: учительница литературы заболела, и занятие кружка было отменено. Кружковцы сделали попытку организовать занятие собственными силами, такие самостоятельные мероприятия удавались интереснее, чем с учительницей, ученики по очереди выходили к доске, и каждый рассказывал книгу, постановку или историю — и какие это были рассказы! — в двадцать-тридцать минут пересказывался роман "Таинственный остров", рассказ о "Записках майора Пронина" мог продолжаться полтора-два часа, и его окончание переносилось на другой случай; но нянечка не дала им ключ от пустого класса. Юра вместе с остальными выбежал из школы. Они бегом направились на детскую площадку.
   — Вот так всегда! — сказал мальчик из пятого класса. — Как день начнешь, так уж он и покатится. А я сегодня утром, еще дома, споткнулся на правую ногу. А когда шел на кружок, мне пересекла дорогу тетка с пустым ведром... Вот и не верь после этого приметам!
    Юра подумал, что у него день начался нехорошо. В самом деле, начался он не по плану, и сейчас получилось не по плану, подумал он. Ну, а если бы я утром рано встал и сделал все, как надо, и зарядку, и умывание?.. Тогда, подумал он, литкружок состоялся бы? А как же учительница, возразил он себе, она-то все равно больная?.. Странно. Странно и непонятно, но что-то в этом есть.
    Через полчаса ему надоело на детской площадке. До начала уроков оставалось почти два часа, и он через парк направился домой. Обойдя "Сталинец" со стороны восточных трибун, он на аллейке увидел прогуливающегося мужчину. Тот шел не спеша, опираясь на трость и прихрамывая, и Юра узнал дядю Илью, родственника или знакомого Кориных, и тут же вспомнил, что дядя Илья пришел сюда, чтобы достать билеты на футбол. Сегодня среда, подумал Юра и пересчитал на пальцах, через четыре дня матч "Спартак" — "Крылышки". "Вот везет человеку!" подумал он о Корине. Он хотел поздороваться с дядей Ильей, но тот посмотрел на него, не узнавая, у него было сосредоточенное и неприступное лицо, и Юра, не останавливаясь, пробежал мимо. Два кружковца бежали рядом, им всем было по дороге. У Юры мелькнула мысль, что хорошо было бы попросить дядю Илью достать билет и на его долю. Он повернул голову. Дядя Илья смотрел в их сторону безразличным взглядом. Юре сделалось стыдно за свое попрошайство, и он покраснел, как если бы он не только в намерении, но и на деле проявил навязчивость. Он побежал по парку вслед за товарищами, и в эту минуту он из гордости отказался бы наотрез от любых услуг и предложений, будь они какие угодно привлекательные и желанные для него.
    Илья проводил глазами детей. Он вспомнил дочку. Умершую дочку. Он, как всегда при виде детей, прикинул в уме, сколько им может быть лет, и, не умея или не желая прекратить постоянную пытку, сравнил этих детей с Ириной. Похоже, эти мальчишки были старше ее, она в сорок первом году перешла во второй класс, но сейчас, конечно, она была бы гораздо старше их... Если бы была. Его память обратилась к вдове Александра Корина и ее детям. И тут же он вспомнил Ольгу, жену. Они прожили вместе около девяти лет, она в свое время очень кстати и существенно помогла ему, когда он, спешно уехав из деревни, перебрался в Москву и два года ночевал у чужих людей, и не имел не только угла своего, но и постоянной крыши над головой не имел. Он не любил жену. Между ними не было душевной близости. Их семейные отношения были сухие и деловые; но он старался не обижать ее. Она, пожалуй, его любила. Но сейчас он ничего этого не помнил, он помнил только те мысли и чувства, которые владели им в госпитале, когда он лежал беспомощный, умирающий в грязи, без сил, и никакой надежды не было в будущем, оставалась только память, и он думал о жизни, смерти, себе самом, близких, друзьях-знакомых, унылое сознание искало опоры, и ему казалось, что если он умрет, то недаром он жил: остается любимая жена, остается дочь.
    Ему вспомнилась Зинаида. Он увидел ее невысокую фигуру, стройную и сильную, и он вспомнил, как она отказалась взять у него деньги. Она сделала это мягко, с естественной и сдержанной грацией, но настойчиво и непреклонно. Она не поверила ему. "Нелегкую жизнь она мне устроила", подумал он, вспоминая ее щепетильность и ее округлые локти. Теперь ему приходилось думать о подарках, и так как покупать что попало не хотелось, нужно было ходить и искать, чтобы сделать приятное и полезное детям и ей.
    Боль, причиненная протезом, вернула его к действительности. Он огляделся, желая понять, в какое место парка он забрел. Протез непривычно надавливал на ногу. Илья наклонился и поправил протез, немного переменив его положение. Над дорогой, по обеим сторонам, возвышались два дуба. Они росли рядом, но один был снизу доверху красно-желтый, в то время как у другого листья только по краям начинали желтеть. Они протянули друг другу по одной крепкой пушистой ветке. Словно два великана пожимали друг другу руку.
    Илья медленно шел по аллее и зачарованно глядел на красоту вокруг. Чудесная картина осени заставила его очнуться от напряжения и беспокойных мыслей.
    В парке был листопад. Миллионы листьев заполнили воздух, они кружились и спиралями падали на землю. Временами порыв ветра подхватывал отдельные листы и возносил их выше деревьев, к самому небу; они плавно летели там, на недосягаемой высоте. Свежий красно-желтый ковер устилал дорожки.
    Под огромной корявой липой приютился маленький двухгодичный тополек. Но какой красавец! Он был весь ярко багровый, и, казалось, он вылит искусным мастером, и его листья должны стучать, издавая металлический звук, при малейшем дуновении ветерка. Чуть впереди и слева от себя Илья увидел клен, который нельзя было не увидеть. Деревья рождаются и умирают много раз, подумал Илья. Каждую осень они погружаются в спячку, похожую на смерть, и каждую весну они возвращаются к новой жизни. Но этот меднолистый, стройный клен был молод и прекрасен, словно он не стоял на пороге умирания, а только лишь вступал в жизнь.
    Неповторима осенняя роскошь. Илья переживал счастливейшую минуту своей жизни. Он все видел, все замечал и впитывал. Он думал и не думал ни о чем. Он будто и не жил. Но эти минуты были самой настоящей, самой прекрасной жизнью. Грустный запах влажного леса, пунцовый боярышник, чеканное кружево клена — еще несколько дней, какая-нибудь неделя, и все кончится.
    Юра добежал с приятелями до конца парка, и здесь они расстались, так что получилось, что не они его, а он их проводил до дома. Они жили в многоквартирных совхозных домах, и наружные стены этих домов были затерты желтой глиной. Юра пошел в обход и сделал большой крюк специально, чтобы какое-то время побыть в обществе и не остаться сразу же одному. И кроме того, ему была отвратительна мысль о необходимости многократного хождения одной дорогой: ему в этот день предстояло еще раз пойти в школу и вернуться из нее.
    Он перебежал болотце, из которого вытекал ручеек, дающий начало Архирейскому пруду, и, не задерживаясь на свалке, прошел через нее. Вскочив на подножку трамвая, он проехал одну остановку. Когда женщина-кондуктор, заметив его, вышла на площадку, трамвай уже замедлил ход, и Юра, бросив сначала портфель, чтобы тот не мешал ему, спрыгнул на землю.
    Он подобрал портфель и пошел вдоль трамвайной линии. Когда он повернул на Просторную улицу, он издали увидел толпу людей у своего дома и две автомашины. Он снялся с места и побежал. Одна машина была санитарная, другая была легковушка, покрашенная в темный цвет. Ворота к Алику и калитка были открыты настежь. Машины, чтобы подъехать к дому, сломали проволочную загородку вокруг картофельного поля и оставили рифленые следы на поле, занимающем, за исключением тротуара, всю улицу. Юра подумал, зачем такая толпа и почему внезапно сразу толпа, но потом он подумал, что он не может знать, сразу эта толпа и эти машины, или они, может быть, давно, а он, опаздывая утром и убегая другой дорогой к остановке, на которую он только что приехал с противоположной стороны, мог ничего не заметить.
    Лавируя в толпе, Юра подошел к воротам и заглянул во двор. Несколько человек во дворе, стоящие разрозненными кучками, были в основном соседи. Он увидел возбужденное лицо Славца, который быстро шел к нему навстречу.
   — Чего это здесь? — спросил Юра.
   — Твой Алик покончил самоубийством, — сказал Славец.
    — Как это самоубийством? — спросил Юра.
    — Ты что, дурак, что ли? — сказал Славец. Он глядел на Юру возбужденно, и ему не стоялось на месте от энергии, распирающей его изнутри.
    Юра обвел глазами двор и посмотрел на Славца. Он не знал, обидеться ему или продолжать расспросы.
   — Ну, а где он-то?
   — Кто?
   — Да Алик.
   — Тьфу, дурак!.. — Славец повернулся спиной и ушел.
    Юра почувствовал онемение в груди. Не мысль, но страшное предчувствие затронуло его. Он медленно и осторожно, двигаясь вдоль стены дома, углубился во двор.
   — Он, вишь, записки всякие оставил, — сказала женщина. — Уже две нашли и еще ищут. Докапываются.
   — Высшая милиция приехала. Из центра, — отозвалась собеседница.
   — Просит, чтобы не винить никого. Сам он, мол. Никто не виноват. Жизнь ему не по нраву. Не вижу, говорит, цели для себя и прошу никого не считать виноватым.
    Обе женщины были знакомы Юре.
   — А я так полагаю, ищи в этом деле девку, — сказала вторая женщина. — Какая еще цель в этом возрасте нужна? Девка. Любовь. Я его сколько раз тут с одной видела... Жалко. Вежливый был парень. Ни с кем не связывался. И маленький был... мальчишка... Тоже ни с кем никогда не связывался. Тихий..
   — Тихий, это верно. Его бабка обнаружила в сарае. Ушел из дома, и нет его. Она уже ночью пошла в сарай, а он висит. Она сама веревку обрезала. Так он еще упал и головой ударился.
   — Ах, ты, Господи!.. Жалко.
   — Жалко...
   — Вот не слышно его и не видно было... Хороший парень. Какой-нибудь оболтус, урка не повесится. А такой вот!..
   — Одна записка лежала в комнате. Под настольную лампу он ее подложил. А второе письмо у него в кармане пиджака нашли.
   — Он... в пиджаке прямо?..
   — Да!.. В пиджаке. В полном костюме повесился. И в ботинках. Как она, бабка, не подумала, что ей такую тяжесть не удержать?.. Ей бы кого позвать на помощь...
   — Голову потеряла.
   — Еще бы. Тут не то что голову... Она сама еле живая. Она вся больная.
   — Да... Сколько я его помню, он ни с кем никогда не связывался.
   — Вон идет она.
    Через двор шла бабушка Алика. Голова ее была замотана черной шалью. Рядом с нею по неровной земле, по кочкам и вмятинам земли, перемещалась ее тень. Фигура бабушки была так странна и невыразительна, будто она, подобно тени на земле, не имела ни плоти, ни самостоятельного выражения. Она исчезла в дверях дома.
    Юра подвинулся дальше по двору. Негромкий разговор двух женщин стал неслышен.
   — Бабка плохо к нему относилась. — Тетя Таня, мать Славца, стояла рядом с матерью и отцом Семена, и они разговаривали.
   — Чем плохо? — спросила мать Семена.
   — У него никогда гроша ломаного не было на расходы. Скупая старуха... А ему восемнадцать лет. Ему, не хуже других, и с девушкой хотелось пойти, и в кино, и с приятелями... Взрослый мужик. А они скупые были, как...
   — Тише, — сказал отец Семена. — Услышат. У людей горе. Зачем им еще тыкать?
    Наум вошел в ворота. У него было потерянное лицо, и он шел, не поднимая глаз от земли. Он вошел в дом.
    Юра почувствовал острое любопытство. Он быстро подошел к окну в комнату Алика, в возбуждении отбросил в сторону портфель и, ухватясь руками за наличник, встал ногами на фундамент и поднялся вровень с окном. В комнате был полумрак. Фигура мужчины в милицейской форме виднелась в глубине комнаты. Еще один мужчина и молодая женщина стояли близко к окну, они наклонялись над чем-то. На спине, головой к окну, лежал во весь рост Алик. Его ноги и грудь были прикрыты белой простыней, но голова и горло были открыты. Он не был похож на себя, и если бы Юра не знал заранее, что это лежит Алик, он бы не смог узнать его в этом неподвижном и незнакомом теле. Простыня была белая, и это было естественно и правильно. Но лицо Алика, мертвенно-белое лицо, которое казалось белее простыни, хотя это был обман зрения, потому что Юра ожидал увидеть разницу, предыдущий опыт выработал в нем привычку видеть эту разницу, но он не увидел, — лицо Алика было неузнаваемо белым. Иссиня-черные волосы Алика были единственной приметой, принадлежащей ему. Волосы ближе всего остального находились к глазам Юры, но и они ни в чем не убедили его. Молодая женщина протянула руку. По-видимому, это была врач. Она пальцами взяла у Алика с горла вату, и Юра увидел, что вата окрашена в яркий красный цвет. Он спрыгнул на землю. Возбужденно усмехаясь, он смотрел вокруг и почти ничего не видел.
   — Представляете, какое это горе, — сказала мать Семена. — Сначала дочку, теперь последнего сына потеряли. Несчастные родители... несчастные.
   — Они такие же скупые, как бабка, — сказала тетя Таня.
   — Зря вы на отца нападаете. Он работает, как вол, — сказал отец Семена. — Он работящий мужик. Это все женщины... копейку берегут.
   — Ну, конечно, — возразила ему жена, — вашему брату дай волю!..
    Боязнь, что он рассмеется или сделает что-нибудь невпопад, овладела Юрой. Но он не рассмеялся и ничего не сделал, а через некоторое время ненормальная мысль изгладилась у него из памяти.
    К нему подошел Виталий и сказал, желая пошутить:
   — Вот, Щегол, в твоем доме происшествие... Это все ты, наверно, недоглядел.
   — Что? — сказал Юра рассеянно. Он остановил свой возбужденный взгляд на Виталии. Он смотрел вовнутрь себя, и только незначительная часть окружающей действительности воспринималась им. Он не замечал своего возбуждения и усмешки на своем лице. Необычная для него молчаливость запечатала его рот.
   — Ты виноват, Щегол. Это ты, наверно, недоглядел, — повторил Виталий.
   — Дурак. — Юра отвернулся от Виталия и ничего больше не сказал.
   — Юр, сынуля. Пойдем домой?.. Тебе в школу скоро... — Мама остановилась возле него. Ее голос был мягкий и просительный.
    Юра посмотрел на нее.
   — Да, мама, пойдем.
   — Ну, вот, уносят, — сказала женщина рядом. — Полдня копались.
    Из дома вынесли носилки. Алик был целиком накрыт простыней, его не было видно. Он занимал так мало места, словно на носилках ничего не лежало. Но натянутая парусина носилок и напряженные мышцы людей, несущих носилки, указывали на тяжесть, помещенную в них. "Неужели вот это и есть Алик?" подумал Юра, не умея представить себе факт, который, несмотря на очевидность, не казался ему реальным. Юра стоял неподвижно и смотрел на простыню, закрывающую носилки, на руки людей, сжимающие деревянные ручки. В широко раскрытых его глазах был ужас.
   — Ну, все, — тихо, почти шепотом сказала мама. — Идем... Мы тебя утром не захотели расстраивать.
   — А разве вы утром знали?
   — Мы еще ночью знали. Ночью бабушка к нам прибежала.
   — Да?.. А я слышал.
   — Мы всю ночь с ними провели. Папа от работы отпросился.
   — Адские происшествия!.. Адские, грандиозные происшествия! — сказал Юра, пытаясь весело улыбнуться.
    Софья Дмитриевна и он прошли через толпу людей. Они повернули направо, обходя по тротуару вокруг дома. Юра старался не смотреть на отъезжающую санитарную машину. Легковой автомобиль стоял на картофельном поле, и его колеса глубоко погрузились в мягкую, взрыхленную землю; ни шофера, ни пассажиров не было в нем.
Cвидетельство о публикации 30307 © Роман Литван 12.06.05 15:38
Рецензии на произведение: Дракоша
Число просмотров: 1510
Средняя оценка: 10.00 (всего голосов: 7)
Выставить оценку произведению:
Считаете ли вы это произведение произведением дня? Да, считаю:
Купили бы вы такую книгу? Да, купил бы:

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):
Если Вам понравилась цитата из произведения,
Вы можете предложить ее в номинацию "Лучшая цитата дня":

Введите код с картинки (для анонимных пользователей):

litsovet.ru © 2003-2017
Место для Вашего баннера  info@litsovet.ru
По общим вопросам пишите: info@litsovet.ru
По техническим вопросам пишите: tech@litsovet.ru
Администратор сайта:
Программист сайта:
Александр Кайданов
Алексей Савичев
Яндекс 		цитирования   Артсовет ©
Сейчас посетителей
на сайте: 230
Из них Авторов: 4
Из них В чате: 0